<?xml version="1.0" encoding="UTF-8"?>
<FictionBook xmlns="http://www.gribuser.ru/xml/fictionbook/2.0" xmlns:l="http://www.w3.org/1999/xlink">
 <description>
  <title-info>
   <genre>prose_contemporary</genre>
   <author>
    <first-name>Юрий</first-name>
    <middle-name>Васильевич</middle-name>
    <last-name>Красавин</last-name>
    <nickname>Неизвестный автор</nickname>
   </author>
   <book-title>Привет, старик!</book-title>
   <date></date>
   <lang>ru</lang>
  </title-info>
  <document-info>
   <author>
    <nickname>Неизвестный автор</nickname>
   </author>
   <program-used>ABBYY FineReader 11, FictionBook Editor Release 2.6</program-used>
   <date value="2013-04-09">130099885978900000</date>
   <src-url>http://authors.tvercult.ru/krasavin</src-url>
   <src-ocr>ABBYY FineReader 11</src-ocr>
   <id>{0812CDBE-2FE9-453A-9A8E-6940FBFDEC90}</id>
   <version>1</version>
  </document-info>
  <custom-info info-type="">Электронная библиотека «Тверские авторы»
</custom-info>
 </description>
 <body>
  <title>
   <p>Юрий Васильевич Красавин</p>
   <p>Привет, старик!</p>
  </title>
  <section>
   <subtitle>Повесть</subtitle>
   <p>Я открыл дверь и оторопел… я онемел: передо мной стоял Комраков… умерший уже несколько месяцев назад.</p>
   <p>— Привет! — сказал мой гость бесцветным голосом и почему-то нахмурился: наверно, ему не понравилось выражение моего лица.</p>
   <p>Я немо отступил в прихожую, и он вошел. Сразу стало тесно — прихожая у меня не для таких крупных фигур, как мой друг Комраков: в нем, ведь, никак не меньше ста килограммов — корпусный мужик!</p>
   <p>— Привет, — запоздало отозвался я.</p>
   <p>Помятая кожаная кепка его была сдвинута на лоб, так что узкий козырёк нависал над квадратным комраковским лицом. Он снял её, поискал глазами, куда повесить, спросил:</p>
   <p>— Где тут у тебя?</p>
   <p>В сумрачной прихожей вешалку не сразу разглядишь. Я принял от него кепку, положил наверх.</p>
   <p>— Разденусь, если ты не возражаешь, — сказал он ворчливо.</p>
   <p>Живой. А о нём некролог был, и не где-нибудь — в центральной газете, в «Известиях»: портрет, сделанный в лучшую пору его жизни, над портретом крупным шрифтом: «Памяти Геннадия Комракова», под ним скорбный текст.</p>
   <p>Вошедший ко мне живой Комраков был небрит, имел нехороший, темный цвет лица и дышал затруднённо — хрипы в бронхах: значит, опять нездоров. В последние годы я уже привык к тому, что он почти всегда болен. Если, конечно, уместно в данном случае говорить о привычке.</p>
   <p>Именно таким я видел его в последний раз. В тот день я пришёл повидаться с ним, что делал всегда, приезжая в Москву. Он выбрел ко мне в прихожую — именно выбрел, а не вышел — ступая мелкими шажками, крепко стуча палкой… Явление его передо мною изумило меня тогда до крайности.</p>
   <p>— Комраков! — возмутился я. — Ты с клюшкой! Постыдись.</p>
   <p>И прикусил язык: вид моего друга был ужасен.</p>
   <p>— Проходи, — выговорил он обессиленным и хриплым голосом и стал поворачиваться, чтоб идти назад. Повернулся в несколько мелких шажков, переставляя словно бы деревянные ноги, и побрел, а палочка в пол стук, стук. Как по крышке гроба. Он не опирался на нее, а держал наготове, опасаясь, что вот-вот может упасть, и всякий раз крепко стукал ею в пол.</p>
   <p>Нынче же он выглядел чуть бодрее, и был уже без этой подпорки, но все равно больной человек, сразу видно.</p>
   <p>— Разве там дождь? — спросил я, вешая его куртку; сверху она была мокрой.</p>
   <p>— Вроде бы… или снег.</p>
   <p>На дворе поздняя осень, вполне может быть и то, и другое.</p>
   <p>— Ты один? — спросил он.</p>
   <p>— Да.</p>
   <p>— А где Катя?</p>
   <p>— Ушла в магазин.</p>
   <p>Голос мой прозвучал оробело, словно я осознал свою обреченность: я один, и ко мне пришел такой гость.</p>
   <p>— Тапочки дашь?</p>
   <p>Спрашивал он как-то механически, не выражая ни радости от нашей встречи, ни досады, ни скуки — ничего.</p>
   <p>Я терпеть не могу комнатных тапочек, особенно шлепанцев, хожу обычно в вязаных носках — это если зимой. Когда носки прохудятся на подошвах, сам их штопаю, сидя перед телевизором и слушая новости об очередных забастовках, о межнациональных конфликтах, о коррумпированности верхних и нижних эшелонов власти и прочее. Прочего тоже много, всего и не переслушаешь: катастрофы, уголовщина, эпидемии. Такое наступило время.</p>
   <p>Тапочки должны были быть в угловом шкафу, где свален всякий необходимый в хозяйстве хлам: обрезки линолеума, моток льняной бечевки, початые банки с водоэмульсионной краской (время от времени подбеливаю стены в кухне и ванной), малярные кисти и прочий инструмент. Искал я торопливо, то и дело оглядывался: да, это Гена Комраков пришел ко мне. Именно он, нет никаких сомнений. Но он умер три месяца назад!.. и некролог о нем был.</p>
   <p>— Слушай, а кто это тебя так приложил в «Известиях»? — сказал я возмущенно. — Как это понимать? Ради хохмы, что ли? Или случился грандиозный газетный ляп?</p>
   <p>— А-а, — безразлично произнес он и произнес еще что-то, похожее на слово «напутали»; я не расслышал.</p>
   <p>«Центральная газета, ведь! — недоумевал я. — Что за шутки! За такое в порядочном обществе бьют пивными кружками по головам».</p>
   <p>Я дал моему другу шлепанцы, он с усилием стал снимать сапоги, упираясь руками в стену и наступая одной ногой на пятку другой.</p>
   <p>— Как ты живешь! — ворчал он при этом. — Даже скамейки в твоей прихожей нет.</p>
   <p>— По средствам нашим, — неопределенно сказал я, — и по нуждам.</p>
   <p>Ему трудно было нагибаться, словно вместо позвоночника вставлен в его спину металлический стержень, причем не прямой, а изогнутый коромыслом. И в пору нашей литинститутской молодости — это значит, четверть века назад — Комраков был заметно согнут, а голова так плотно посажена на плечи, что оглянуться он мог, лишь повернувшись всем корпусом, как статуя.</p>
   <p>Еще тогда я услышал от него пахнущее лекарством слово <emphasis>спондилёз,</emphasis> а прозвучало оно так, словно это награда за трудовые подвиги, вроде ордена.</p>
   <p>— Да было дело на Севере. Пришел караван судов, баржа села на мель недалеко от порта — я тогда с геодезической партией работал. Стали набирать добровольцев: кто полезет в воду — ящики с баржи на берег носить. А уж октябрь, вода ледяная. Вызвался я да еще один, вроде меня. Пообещали нам, дуракам, бачок спирта, вот мы и старались. Хребет застудил. Ну, ничего! Зато все остальное в норме!</p>
   <p>Я принес в прихожую стул. Гость мой сел и разулся, надел тапочки.</p>
   <p>Голова его уже не похожа была на голову Гены Комракова в пору нашего Литинститута: тогда он имел буйную кудрявую шевелюру, мог не причесываться по неделе — все равно красив; теперь поседел и не кудряв уже, а просто встрепан; пегие пряди торчат в разные стороны — нет, не ухарь-мужик с Алтая, а просто больной старик.</p>
   <p>— Проходи сюда, — пригласил я, распахивая дверь из прихожей в комнату.</p>
   <p>Гость прошел и сел на диван — грузно сел, как повалился.</p>
   <p>При нашей последней встрече, забредя в свой кабинет, Комраков в несколько шажков развернулся задом к креслу, стал медленно сгибаться, потом плюхнулся в него всей тяжестью, обессиленно откинул голову. Мне показалось тогда, что от этого действия — просто сел в кресло! — он на секунду-две потерял сознание.</p>
   <p>Там, в Москве, ведя с ним последний разговор, я не мог совладать с нарастающим ужасом: я осознал вдруг, что смерть стоит рядом с ним, она пасет его. Будто тень ее крыла осеняла нас обоих, и меня тоже, отсюда и ужас, шевеливший мои волосы. Тогда я смотрел и не узнавал своего друга.</p>
   <p>«В этом человеке уже нет Гены Комракова, — билась растерянная мысль. — Он уже ушел от нас».</p>
   <p>Осталась лишь телесная оболочка, материальная форма его; а то, что было собственно Комраковым, уже улетело.</p>
   <p>— Как ты оказался в моем городишке? — спросил я. — Извини, не ждал.</p>
   <p>Непринужденный тон давался мне с трудом. Словно бы расслоение сознания наступило у меня от этой очевидной нелепости: вот живой человек, а вон на письменном столе тетрадь моего дневника, в ней вырезка из газеты.</p>
   <p>— Да ты хоть видел свой некролог? — спросил я, досадуя: кто это над ним так зло подшутил?</p>
   <p>Ведь написали о живом: «Не стало Геннадия Комракова. Тяжкая болезнь унесла на 59-ом году жизни талантливого человека, долгие годы связывавшего свою журналистскую судьбу с „Известиями“» и так далее. И портрет его — ТОТ еще портрет, из ТОЙ поры, столь мне дорогой — в колоночке газетной.</p>
   <p>— Да, написали вот, в скорбном жанре, свои подсуетились, — говорил он, оглядывая скромное убранство моей квартиры, — книги на полках, фотографии на стене. — Мне-то все равно, а им не объяснишь, особенно из гроба. Звонили, бегали. У шефа решали, в каком виде тиснуть на газетной полосе и надо ли: невелика, мол, шишка. Да мне-то, но мои хотели, чтоб все было путём.</p>
   <p>— Ничего не понимаю, — пробормотал я.</p>
   <p>— Ладно, старик, — немножко оживился Гена. — Ты не напрягайся. Посидим, поговорим, как в старые добрые времена, по-литинститутски, а? Я почему-то с тобой вот захотел потолковать. И Олег Пушкин, и Генка Васильев — те другие, без комплексов, с ними все ясно. А ты комплексуешь на почве сексуальной неудовлетворенности.</p>
   <p>Вот теперь он стал похож еще больше на прежнего Гену. Тот не упускал случая для подобных шуток.</p>
   <p>— Ты в командировке, что ли? — спросил я.</p>
   <p>— Нет. Просто повидать тебя захотелось, — сказал он с неожиданной теплотой в голосе. — Посидеть, потолковать — как на творческом семинаре.</p>
   <p>Меня это тронуло.</p>
   <p>— Чем тебя угостить? Водка есть, — я открыл дверцу в буфете, глухую, без стекла, — так называемый бар. Ну, громко сказано — «бар» — но бутылка водки там стояла. И рюмки. И даже почему-то апельсин.</p>
   <p>— Мне нельзя, — сказал он и закашлялся.</p>
   <p>— Плохо себя чувствуешь?</p>
   <p>— Как тебе сказать.</p>
   <p>— Тогда я заварю чай.</p>
   <p>— А кофе нет?</p>
   <p>— Кофе я не пью, старик, ты знаешь. Но могу сходить к соседям, авось у них найдется.</p>
   <p>Я уже отвык от этого прежнего обращения между нами — «старик»; выговаривал неуверенно, подлаживаясь под прежний тон, и боюсь, что получалось фальшиво.</p>
   <p>— Не надо, — сказал он, — чего людей зря беспокоить! Давай чаю.</p>
   <p>По пути на кухню я заглянул в зеркало: вид у меня был: бледное лицо, сумасшедшие глаза — беспокойство и страх проглядывали в них. Не от сознания страх — подсознательный, глубинный.</p>
   <p>В кухне я зажег газовую горелку, поставил чайник на огонь и вздрогнул от чересчур громкого стука чайника о плиту. «Бережно чайником гряну» — вспомнилось. Чья это строка? Гены Васильева? Нет, Паши Маракулина, вятского стихотворца. Какая все-таки смешная фамилия — Маракулин! Я бывало подначивал его: «Как можно с такой фамилией идти в литературу, старик! Придумай псевдоним. Вон Олегу „посчастливилось“ — Пушкин! Он заменил псевдонимом: Ждан. Олег Ждан. Просто и со вкусом. А ты будь хотя бы Акулин. Или Акулинин».</p>
   <p>А стихи у Павла хорошие:</p>
   <poem>
    <stanza>
     <v>В миску насыплю зерна,</v>
     <v>Бережно чайником гряну,</v>
     <v>Черного хлеба достану,</v>
     <v>Красного выпью вина….</v>
    </stanza>
   </poem>
   <p>Тут слово «гряну» стоит на своем месте.</p>
   <p>Я остановился, медля вернуться в комнату. Не по себе мне было. Не позвонить ли в дверь к соседям, чтобы перекинуться словом? Увижу их и успокоюсь: не сошел с ума. Хорошо б они глянули на моего гостя. Впрочем, не надо.</p>
   <p>За окном поздняя осень. На Волге волны с белыми барашками — тревожна Волга. Ветры оборвали уже с деревьев последние листья. По утрам лужи затягивает ледком. Как там у Паши Маракулина…</p>
   <poem>
    <stanza>
     <v>Холодно в доме моем,</v>
     <v>Каркает ворон снаружи.</v>
     <v>Пережидать эту стужу</v>
     <v>Лучше, конечно, вдвоем…</v>
    </stanza>
   </poem>
   <p>Лучше вдвоем, вдвоем.</p>
   <p>Вернувшись, я увидел, что мой гость стоит перед книжными полками спиной ко мне и внимательно что-то разглядывает. Я не удивился бы, если б этот плечистый грузный мужик, обернувшись, оказался не Комраковым, а просто случайным посетителем. У меня с ума не сходило: некролог. Не где-нибудь — в «Известиях». Нечего и думать, чтоб центральная газета позволила себе такую ошибку. Но человек-то жив! Или не жив?</p>
   <p>Я опасливо встал рядом, глянул сбоку: все-таки это Комраков. Он приехал ко мне в гости — два с половиной часа на электричке от Москвы! — а я пугаюсь, как последний неврастеник. Это неблагородно, это не по-товарищески.</p>
   <p>Он всегда был старшим в нашей дружбе, ведущим, и если нужно было нам встретиться, я шел к нему, а не он ко мне. А теперь, вишь, приехал: «Повидать тебя захотелось, посидим, поговорим».</p>
   <p>— У меня тоже это издание, — сказал он, снимая с полки Монтеня, — первые два тома в одной книге. Так и не успел прочитать. А ты?</p>
   <p>— Читал.</p>
   <p>— Все было недосуг, всегда торопился куда-то, суета всякая. Все казалось: успею, времени впереди много. Ну и что ты там вычитал?</p>
   <p>— Мудрые мысли.</p>
   <p>— Ну-ка, хоть одну процитируй, как запомнил.</p>
   <p>— У меня плохая память, Комраков.</p>
   <p>— Так я и знал: и ты не читал!</p>
   <p>— Да читал, читал! Уверяю тебя, это произвело во мне необходимую работу.</p>
   <p>— Ладно, старик, не смущайся.</p>
   <p>Он поворачивал книгу так и этак, словно кирпич, и неожиданно предложил:</p>
   <p>— Погадаем на меня, а? Что выпадет. Назови страницу и строку.</p>
   <p>— Сотая, десятая сверху.</p>
   <p>Он старательно отлистал в толстом фолианте, прочел:</p>
   <p>— <emphasis>«Философ или вообще человек с чуткой совестью и тонким умом</emphasis>».</p>
   <p>— Это ты философ? — спросил я.</p>
   <p>— Так написано в этой книге. Ты же сам назвал страницу и строку. Все было честно.</p>
   <p>Я позавидовал ему: хорошо выпало. Как выигрыш в лотерее! Человек с чуткой совестью и тонким умом, ишь ты!</p>
   <p>— Теперь на тебя давай, — сказал он великодушно: авось, мол, не только ему, но и на мою долю достанется что-нибудь утешительное.</p>
   <p>— То же самое, но по Библии, — ревниво сказал я. — Сотая страница, десятая строка сверху в левой колоночке.</p>
   <p>Должен признаться, что у меня тут был расчет: я все еще не верил, что это он, живой. И если что-то не так, то Библия его смутит.</p>
   <p>Но мой гость спокойно снял ее с полки, сосредоточенно отлистал и прочел с тем же выражением:</p>
   <p>— «…<emphasis>и по ошибке согрешит против посвященного Господу»</emphasis>. Вот так, старик.</p>
   <p>Я отобрал у него Библию, проверил, не сочинил ли он на ходу. Все было верно.</p>
   <p>— И что это означает, по-твоему? — спросил я, признаться, озадаченный такой многозначительной строкой.</p>
   <p>— Мотай на ус, двигай мозгами, соображай. Ты у нас самый сообразительный.</p>
   <p>Волнение владело мною!</p>
   <p>И как это я промахнулся! Надо было мне гадать по Монтеню, а для Комракова — по Библии. И это я был бы философ с тонким умом, а он согрешающим против посвященного Господу! Всегда ему везло, просто так, ни за что, ни про что.</p>
   <p>А Комраков удовлетворенно отошел к дивану и сел уже не прежним замедленным движением больного человека, а довольно бодро, словно поздоровев. Он стал живее! Но я видел явственно, как бы на своей лобной кости с внутренней стороны четкие буковки газетного текста <emphasis>«Наш друг Геннадий Комраков ушел из „Известий“ по инвалидности семь лет назад, оставаясь автором газеты. Все эти годы тяжелая болезнь терзала его. Но надо знать его характер, его веселый нрав…».</emphasis> Это был некролог. Его не вырубишь топором.</p>
   <p>— Слушай, старик, а почему ты не был на похоронах? — вдруг услышал я.</p>
   <p>— На чьих?</p>
   <p>— На моих.</p>
   <p>Я смотрел на него. Он смотрел на меня. Причем так, словно он в свое время приглашал меня, и я обещал непременно быть, но обманул, не явился отдать последний долг.</p>
   <p>— Я понимаю, — голос Комракова звучал неприятно, обличающе, — обряд этот не в удовольствие никому, но не одними только соображениями приятности следует руководствоваться. Насколько я знаю, именно так ты пишешь в своих романах.</p>
   <p>«Вот зачем он пришел! — подумал я. — Взыскать по счету».</p>
   <p>— Гена, газета с некрологом попала мне на глаза две недели спустя после. — начал я оправдываться и запнулся, чуть не сказав «после твоей смерти», но вовремя спохватился и нашел другие слова, — после ее выхода в свет. Я решил, извини, что тебя уже похоронили.</p>
   <p>— Меня похоронили, — эхом отозвался он. — Но в тот день ты должен был постоять у моего гроба. По долгу нашей дружбы, старик. А ты этого не сделал.</p>
   <p>— Откуда же, сам посуди, я мог узнать о твоей смерти? Ты мне ничего не сообщил, даже тогда, когда виделись в последний раз. Небось, предупредил бы: так, мол, и так, намерен помереть такого-то числа, изволь прибыть, похороны на Новодевичьем или Ваганьковском.</p>
   <p>Юмор висельника. Но меня извиняли чрезвычайные обстоятельства и глубокое душевное волнение.</p>
   <p>— Как это не знал! — сказал Комраков, не глядя на меня. — Должен был знать, и все тут. А ты уклонился, старик. Я не ожидал от тебя. Олег — в Минске, Генка Васильев — в Оленегорске, а ты ближе всех, в двух часах езды на электричке.</p>
   <p>Это был непереносимый упрек. Настолько непереносимый, что я спросил:</p>
   <p>— А почему твоя Нина не известила меня телеграммой? Неужели это было так трудно? И сыновья твои тоже хороши: не могли уж.</p>
   <p>— Разве они не телеграфировали? — спросил он после паузы и нахмурился.</p>
   <p>— Нет.</p>
   <p>Мы помолчали. Но разговор был начал и логика его развития требовала продолжения в новом русле.</p>
   <p>— Я понимаю, у тебя много друзей помимо меня, Олега и Генки Васильева, — повел я атаку. — Но мы все-таки составляли наше литинститутское братство, а другого у тебя не было. Ты вспомни, что говорил Тарас Бульба: <emphasis>«Нет уз святее товарищества! Мать любит своё дитя, жена любит своего мужа</emphasis>… <emphasis>Но это не то, братцы! Любит и зверь своё дитя. Но породниться по душе, а не по крови, может один только человек</emphasis>». Или ты жену свою воспитал как-то иначе, и она такого родства не признаёт?</p>
   <p>Он молчал.</p>
   <p>— Жены часто ревнивы к друзьям своих мужей, — продолжал я, уже не ради защиты высказывая свою обиду. — В твоей всегда чувствовалась досада, когда мы появлялись. В любом другом случае я её оправдал бы, но тут, подозреваю, что взяли верх неблагородные соображения: твоя семья известила лишь тех, кто ей казался поважнее.</p>
   <p>— Ты погоди, — остановил он меня. — Не говори, чего не знаешь. Может, телеграф не сработал.</p>
   <p>Это сомнение возникало у меня ранее, и я в свое время сходил на почту: нет, телеграмм для меня не приходило.</p>
   <p>Еще раз вернусь к тому июльскому дню, когда по сути дела попрощался с Комраковым. Направляясь к нему, я шел Тверским бульваром и остановился у Литературного института. Обычно я проходил мимо, лишь бегло скользнув взглядом по фасаду столь знакомого дворянского особняка. А тут подошёл, взялся за железные прутья ограды: предчувствие томило меня.</p>
   <p>Никого не было на крыльце, а в скверике тоже пусто. Но явственно увидел я нас, толпящихся там: и себя, и Комракова, и Олега Пушкина, и Володю Кавторина, и Павла Маракулина. Тени наши бродили там! Голоса наши отчётливо звучали! И между мною и ими было непреодолимое пространство времени. Мне уже не преодолеть ту ограду и скверик, не соединиться с теми, что стояли там, у крыльца.</p>
   <p>И я отступил со смущенной душой, с сильно бьющимся сердцем, поражённый внезапным открытием: оказывается, жизнь уже прожита, настало время заката, время прощаний.</p>
   <p>Это было сокрушительное осознание происшедшего.</p>
   <p>Вот с таким настроением я и пришел к Комракову тогда, и увидел его беспомощным, на себя не похожим, как не похожа пустая коробочка улитки на живую улитку; я услышал стук его палки в пол, как по крышке гроба.</p>
   <p>Сейчас же мы сидели и разрешали возникший между нами конфликт: я должен был прибыть на похороны моего друга и не сделал этого — почему? чья тут вина?</p>
   <p>— Ты всегда стремился подружиться с влиятельными и нужными тебе людьми, — укорил я. — У тебя, бывало, с языка то и дело: мне тот-то сказал я с тем-то об этом говорил. Мол, ты с ними на дружеской ноге. И Нина твоя ценила только такую мужнину дружбу. Однако, несмотря ни на что, она должна была помнить о своём долге перед нами — передо мной, Олегом и Генкой. Она должна была пригласить нас на твои похороны!</p>
   <p>Мы смотрели в разные стороны: я — в окно, мой гость — на моих предков: по деревенскому обычаю я люблю вывешивать семейные фотографии на стену.</p>
   <p>— Наверно, закрутилась, — сказал он примирительно. — Хлопоты, сам знаешь. Надо гроб, то да сё.</p>
   <p>— Извини, старик, — возразил я безжалостно, — смерть твоя не была для неё неожиданной. Во всяком случае я тогда ушёл, сознавая, что жить тебе осталось недолго. Я даже Олегу написал: если, мол, хочешь попрощаться с Геной, тебе надо поспешить.</p>
   <p>— Олег был у меня, — отозвался Комраков. — Он приезжал по своим делам, зашёл ко мне. Но про твоё письмо ничего не говорил.</p>
   <p>— А я его и не послал. Показал своей жене, та прочла и отругала меня: «Нельзя так о живом человеке!». Я подумал: может, и впрямь ты ещё оклемаешься, выкарабкаешься.</p>
   <p>Мы помолчали.</p>
   <p>— А я ждал тебя, старик! — сказал Комраков. — Ждал, и ты должен был приехать.</p>
   <p>— Да не знал я, Гена! Говорю тебе, что и некролог-то увидел, две недели спустя, после твоей смерти. Да и его, по-моему, дали с опозданием: там нет даты, когда ты умер.</p>
   <p>Только теперь я поймал себя на мысли о том, какую дичь несу. О чьей смерти речь, если Комраков сидит передо мной живой!?</p>
   <p>— Ты не дрейфь, старик, — сказал он, заметив мою растерянность. — Я, действительно, умер и меня похоронили. Контора моя не ошиблась, хотя и сочинила хреновый некролог. Да ведь хороший-то как написать! И я не сумел бы. Даже на самого себя.</p>
   <p>Я опять, как и тогда, в его квартире, ощутил некое дуновение, пошевелившее мне волосы и знобким холодком опахнувшее мою спину.</p>
   <p>Я говорил с мертвым моим другом!</p>
   <p>— Но ты не думай об этом, старик, — сказал Комраков, поняв моё состояние. — Что нам скорбные дела! Я вообще-то не за тем пришел к тебе, чтоб говорить о похоронах. Давай о жизни.</p>
   <p>Лицо его было переменчиво: тени проходили по нему, свет боролся с тьмою.</p>
   <p>— Кстати я не смог вспомнить: как мы с тобой познакомились, старик? — спросил Комраков весёлым тоном. — Так сказать, начальную дату, отправную точку. В общежитии или в институте? На вступительных экзаменах я тебя, не помню.</p>
   <p>— Я фамилию твою впервые отметил на первом курсе, зимой: Алексей Кузьмич Югов — он был тогда нашим творческим наставником — прислал мне для рецензии твой рассказ «Пункт „Васька“».</p>
   <p>— А-а. Неплохой рассказ.</p>
   <p>— А я его раздраконил.</p>
   <p>— Зря. Для первокурсника совсем неплохо. Его потом напечатали в «Литературной газете» — это было в шестьдесят четвертом году.</p>
   <p>— Югов за тебя заступился: мол, напрасно вы так о своём товарище. После чего и рекомендовал твой рассказ в «Литгазету». Следовательно, прочитав мою критику, он из чувства протеста двинул его туда. А если б я не раздраконил. Соображай, кто вывел тебя в люди. Ты у нас самый сообразительный.</p>
   <p>— А что ты там накалякал в своей рецензии?</p>
   <p>— Да ты в этом рассказе выпендривался, например, так: <emphasis>«Мы сидим и ждем вечернее зарево</emphasis>». Почему не зарю, а зарево? О пожаре, что ли, речь? Но тебе хотелось закрутить лихо: заря, мол, слишком просто, дай напишу «зарево». Я ужасно возмущался этим!</p>
   <p>— Ты позавидовал, старик: я тогда хороший писатель был! Это потом испортился. А «Пункт „Васька“» — почти классика. Он у меня в первый сборник вошел и потом не раз переиздавался.</p>
   <p>— Там такие красоты были; <emphasis>«лето пело прощальную песню»… «дымчатые тучи оплакивали уходящее лето». «кровь скатывалась с бревна и растекалась по влажному мху».</emphasis></p>
   <p>— А что? Хорошо.</p>
   <p>— По мху «растекалась» — это хорошо? Не серди меня, Комраков, не серди. В гневе я бываю страшен. Там у тебя ещё было: <emphasis>«хороший человечище, похожий на гориллу</emphasis>», <emphasis>«скрежетащим голосом</emphasis>» и прочее. Ну, для меня подобные клюковки — как красная тряпка для быка.</p>
   <p>Тут Комраков впервые улыбнулся:</p>
   <p>— Ишь, тридцать лет прошло, а ты цитируешь наизусть. Значит, хороший рассказ.</p>
   <p>Лицо его просветлело, стало воодушевленным.</p>
   <p>— Я в писатели подался случайно, как-то так, сдуру. И в голову раньше не приходило! Жил в Рубцовске, заинтересовался цинкографией — я ведь разными ремеслами овладевал, старик! То кроликов разводил, то еще что. А тут для районной газеты клише стал делать — подрабатывать. И вот пришел однажды в редакцию, а там литкружок заседает, поэты да прозаики местные. Послушал я ихние стишки да рассказики — ну, думаю, так-то и я могу! Написал рассказ — редактор пришел в восторг. Напечатался в областной газете, потом еще раз, там уж меня местные литераторы на заметку взяли, пригласили на семинар начинающих. Вот так, старик, совершалось моё восхождение на Парнас. Это ты родился писателем, а я-то случайно оказался в вашей компании.</p>
   <p>— Ишь, случайно. — проворчал я. — Мы-то пешечком на эту горку, своими ножками, смахивая трудовой пот со лба, а тебя возносило ни за что, ни про что, попутным ветром. Тебе пруха и везуха была, вон как давеча с Монтенем. Потому и не дорожил ты тем, что так легко досталось.</p>
   <p>А Комраков от моего ворчания сидел довольный такой! Словно я его хвалил. Да ведь это и было ему похвалой.</p>
   <p>— Ты и раньше насчет «случайности» выступал, а меня это возмущало.</p>
   <p>— Как же, помню: ты у нас по части высшего писательского предназначения всё распинался, младенческие пузыри пускал. А разобраться — ты просто завидовал мне, старик, — повторил он. — Потому и критику наводил на мой рассказ. Признайся, и тебе станет легче.</p>
   <p>— О чём ты говоришь! — возмутился я и теперь, как возмущался тридцать лет назад. — Я сам к тому времени напечатался в «Литературной России»! И в журналах тоже — в «Волге», «Сельской молодёжи». У меня рассказы уже готовились к печати в журнале «Знамя».</p>
   <p>— Всё равно я вас всех тогда опережал, — подначивал меня Комраков.</p>
   <p>Я сдался:</p>
   <p>— С этим я согласен, старик: ты как-то сразу вырвался вперёд. И мы это ценили! Равно как и сейчас я это ценю. Вот тебе доказательство моего беспримерно дружеского к тебе отношения: я все твои письма ко мне сохранил.</p>
   <p>— Зачем?! — озадачился он и удивился.</p>
   <p>— Я был убеждён, что из тебя получится крупный литературный небожитель, — признался я, — и письма твои следует хранить, как национальное достояние.</p>
   <p>— Я не оправдал твоих надежд. Так-так. Ну-ка, почитай что-нибудь, раз уж сохранил.</p>
   <p>Я выдвинул ящик стола, достал папку.</p>
   <p>— Старик, я всегда знал, что ты порядочный человек, — сказал он, пока я рылся в этой папке, — но на то, что ты не станешь выбрасывать эпистолы талантливого писателя Геннадия Комракова, я никак не рассчитывал.</p>
   <p>— Ты всегда меня недооценивал.</p>
   <p>— Извини, старик, больше такого не повторится.</p>
   <p>— Вот, по-моему, самое первое твое послание ко мне: <emphasis>«Привет славному граду Конаково и его соловьиной весне! Матери родной не пишу десять лет писем, а тебе вот пишу. Цени. Вспомнил твою интеллигентную физиономию и решил, что ты именно тот человек, который мне в данную минуту нужен. Ты ведь не чураешься интеллектуального труда?..»</emphasis></p>
   <p>— Это значит, насчет контрольных, — заметил Комраков. — Давай дальше, что там?</p>
   <p>— <emphasis>«Горю вечным огнем неизвестного солдата. До сих пор не послал в институт ни строчки. Долго болел, думал: поправлюсь — займусь. Но заняться пришлось другим делом. У меня была запланирована книжка рассказов на четыре листа, но появилась возможность протолкнуть шесть листов. Теперь лихорадочно копаюсь в своих архивах, переделываю всякое старье, тяну на шесть листов</emphasis>… <emphasis>Словом, до мая мне учёбой заниматься недосуг. И жалко, если я отстану от вас. Помогай, Юра! Есть ли у тебя контрольные работы? Я могу торжественно обещать: перелицую так, что и сам не узнаешь. Это все-таки быстрее, чем написать заново».</emphasis></p>
   <p>— Да, — Комраков опять улыбнулся. — Помню. Ты мне прислал.</p>
   <p>— Гена, я обеспечил тебе не только первую публикацию в центральной прессе, но и высшее образование! Цени. Вот еще письмецо:</p>
   <p>— <emphasis>«Перелет совершил в калошах и с костылями. Кто меня мог видеть в тот момент, — рыдали. Так вообрази и ты эту жалостливую картину и растрогайся, и вышли мне от щедрот своих что-нибудь с барского стола умственной деятельности. Мне бы огрызочки контрольных работ, объедочки курсовых</emphasis>… <emphasis>Потому как после удара у меня в голове шум».</emphasis></p>
   <p>— А-а, это меня в Киргизию собкором от «Известий» послали, а я ногу сломал, — он вздохнул. — Хорошее было время!</p>
   <p>— Тебе везло на аварии, — проворчал я. — Куда ни поедешь, обязательно у тебя что-нибудь или сломают, или помнут.</p>
   <p>— А я везучий был на эти дела, старик! Везучий, да. Другой на моем месте загнулся бы к тридцати — тридцати пяти, а я, как видишь, дожил до пятидесяти девяти.</p>
   <p>Он улыбался, говоря это. Словно аварии и несчастья приятно ему вспомнить.</p>
   <p>Комраковская улыбка была особенна тем, что в ней определяющим было дружелюбие. Не ирония, не лукавство, не простодушие, и тем более не застенчивость или смущение — эти свойства, по-моему, были чужды Комракову. Расскажет что-нибудь и смотрит, улыбаясь, как другие хохочут: салаги, мол, вы! Ничего в жизни не видели, не знаете. Невозможно представить его сидящим в одиночестве, тем более с грустным видом. Грусть не была свойственна ему. Он мог огорчиться, мог досадовать, сердиться, но не грустить. Ему было присуще здравомыслие, а при таковом и грусть, и тоска неуместны.</p>
   <p>Практический склад ума я, впрочем, поставил бы ему в упрек, а не в заслугу, потому что это не писательское качество. Но он сам говорил, что не родился писателем, так что какие могут быть тут упреки!</p>
   <p>Комраков был человеком дружеской компании. Вокруг него всегда кучковались, всегда окружали его люди, в которых он отражался, как в зеркале: веселый, остроумный, добродушный. Вот шел озабоченный человек, присоединился к кружку, в котором Комраков, и сразу, глядишь, уши навострил, Комракову в рот смотрит, и уже улыбается.</p>
   <p>В некрологе: <emphasis>«он был душой всех компаний»</emphasis> и <emphasis>«возле него всегда светились лица друзей и незнакомцев, сразу проникавшихся к нему дружелюбием</emphasis>». Что верно, то верно.</p>
   <p>Мои воспоминания о нем по большей части забавны. Его поступки всегда имели юмористический оттенок, как бы серьезны ни были. Вспоминается, как однажды, проснувшись рано-рано утром, — лучезарным, кстати сказать, июньским утром! — я увидел Комракова стоящим на подоконнике, уперев в него руки и колени; он укорял дворника, который мел внизу улицу:</p>
   <p>— Повести надо писать, а не метлой махать! Изящная словесность — вот достойное занятие для настоящего мужчины! А ты что? И с похмела, ведь, признайся.</p>
   <p>Он еще и не ложился спать, только что приехал откуда-то и время там провел весело. Я сквозь сон слышал, как он тормошил сначала Генку Васильева, потом Олега Пушкина:</p>
   <p>— Старик, ты что спишь? Вставай. Утро-то какое, а ты дрыхнешь. Спишь — не живешь. Да что вы, старички, жить, что ли, не хотите?..</p>
   <p>Не добудившись, он вылез в одних трусах на подоконник дворника укорять. Значит, навеселе. Пьяным до безобразия он не бывал никогда, хотя выпить мог много, — пьянея, Комраков добрел, становился неукротимо деятелен, неостановимо предприимчив и готов был не спать до утра и далее. Да, уж он был компанейским человеком, а это не иначе, как дар божий.</p>
   <p>В ту пору совершенно убежденный, что мои собственные литературные способности безграничны, я чувствовал в нем достойного соперника и относился очень ревниво ко всему, что он писал.</p>
   <p>На четвертом курсе меня, как громом, поразило известие, что Комраков сочинил повесть! Мало того: она принята журналом «Новый мир». То есть будет там напечатана рядом с произведениями маститых авторов! Я был слегка контужен, ей-богу, — именно такое воздействие оказал на меня успех моего друга.</p>
   <p>Комраков написал о том, как в районном городке мелкий чиновник, вроде инструктора или инспектора, послан волею секретаря райкома партии добыть у колхозников две тонны картошки для рабочей столовой. «Ежели мы рабочих оставим без картошки, они наши лекции о строительстве коммунизма на данном этапе слушать не будут», — так заявил этот секретарь.</p>
   <p>Фамилия чиновника была Опёнкин, и сразу же возмутила меня своей придуманностью. Фамилия говорила о том, что автор будет подтрунивать над своим героем и ставить его в смешные положения. «Нет ничего проще описывать дураков! — ревниво рассуждал я, читая повесть. — Кто б написал об умном герое!»</p>
   <p>Но ведь и дурака не так-то просто изобразить. Поди-ка, сочини для него физиономию, язык, поступки. А комраковский герой был забавен и трогателен, самоотвержен и беспомощен, склонен к трусости и геройству, благодаря чему события в повести разворачивались довольно живо: Опёнкин все время перемещался в пространстве авторского вымысла, встречался с разными людьми и совершал поступки, диктуемые логикой событий, но не логикой его характера. Он едва не угодил под повалившуюся на бок автомашину, чуть не погиб в пешем путешествии, оказался в бане вместе с деревенской девкой Клашкой, потом в её постели; уморительна была сцена, где двое братанов сначала угощают его медовухой, спрашивая «Ты меня уважаешь?», а потом выгоняют вон: «Братка, выведи эту гниду!», и так далее.</p>
   <p>Всё было в повести: и живые характеры, и драматические события, и проблема на уровне центральной газеты, и дерзость некоторых суждений, подкупившая, по-видимому, редакцию либерального журнала.</p>
   <p>Я смотрел на своего друга во все глаза: вот он, Комраков, такой же, как мы, из одного со мной творческого семинара, стал автором повести! И ее будет читать вся страна — где? — в «Новом мире». Каждая фраза, рожденная воображением Комракова, написанная его рукой, дойдет до сознания тысяч, нет, сотен тысяч людей. Фантастика!</p>
   <p>— Твардовский приглашал в свой кабинет, — рассказывал Гена, как о чем-то обычном, — чаем меня угощал. Секретарша принесла нам обоим (как это замечательно-небрежно — «нам обоим»!), сидели, пили, он говорил: «Я был против публикации вашей повести, но редакция высказалась „за“. Пришлось уступить». Между прочим, он название предложил новое — «За картошкой». Мне-то не очень нравится, но ведь Твардовский!</p>
   <p>Комраков в моих глазах стремительно взошел на ту высоту, где обитают уже небожители; во всяком случае он каким-то образом стал причастен к ним; на нем уже заметно стало отражение неземного света — по-видимому, это и был свет славы.</p>
   <p>Я тоже решил написать повесть и сделал это за полтора месяца — в дело пошли три-четыре рассказа, которые я завязал в единый сюжет, построил мосты между ними, ввел новых героев, дописал недостающие сцены. То, что получилось, я назвал повестью и дал ей такое название: «Вот моя деревня» После чего разослал по разным журналам — в Москву, Ленинград, Саратов — будучи уверенным совершенно, что ее не примут нигде: с чего это солидные журналы будут печатать начинающего автора! Сначала ему надо пострадать, помытариться, а потом уж. Но случилось чудо: из всех этих городов, из четырех журналов, мне пришли благожелательные ответы: мол, творение ваше заинтересовало нас, и мы готовы его напечатать. Я ошалел, не смея тому верить.</p>
   <p>Первым откликнулся главный редактор журнала «Невы» — Александр Федорович Попов: он позвонил мне поздно вечером из Ленинграда (я жил тогда в Осташкове, на втором этаже деревянного дома с печным отоплением):</p>
   <p>— Я только что закончил читать вашу повесть. Вы не возражаете, если мы ее опубликуем?</p>
   <p>О чем он спрашивает? Разумеется, нет!</p>
   <p>— Как у вас с деньгами? Мы можем заключить договор и выслать аванс.</p>
   <p>Мне вскоре прислали аванс — я купил на него телевизор. А на весь остальной гонорар потом купил холодильник, диван и что-то еще. Благословенные времена! Теперь для того, чтоб купить телевизор, мне надо написать и опубликовать в толстых журналах десяток таких повестей, как «Вот моя деревня». Но это я так, к слову.</p>
   <p>В ту ночь, после столь счастливого для меня разговора с главным редактором «Невы», мне впервые приснился цветной сон. Помню бушующее море — валы изумрудно-зеленых волн хлестали в стены моего бревенчатого дома, ставшего кораблем; а мне было отнюдь не страшно, а напротив, радостно среди этой стихии; я видел яркое голубое небо над крышей и пестрых, как попугаи, рыб, выскакивающих из воды, и сверкающие разноцветные пузырьки в толще воды.</p>
   <p>Не знаю, что снилось Комракову и снилось ли что-нибудь на взлете его литературной судьбы, а мое торжество было полным. Ведь если до сих пор я мог сомневаться, что из меня получится писатель, то после звонка из журнала «Нева» (подумать только — сам главный редактор позвонил!) всякие сомнения отпали. Раньше одни надежды да мечты, теперь налицо их реальное воплощение.</p>
   <p>Вот что такое соперничество с Комраковым! Не будь его — нескоро написал бы я повесть про свою умирающую деревню и нескоро увидел бы изумрудно-зеленое море с пестрыми крылатыми рыбами.</p>
   <p>В другие журналы пришлось потом посылать вежливые отказы, что я и сделал в манере избалованной вниманием литературной знаменитости.</p>
   <p>Из Москвы /«Знамя»/ мне ответили без обиды, что-де если Ленинград /«Нева»/ по каким-нибудь причинам все-таки откажется от публикации, переменит свое решение, то московский журнал готов будет опубликовать мою «Деревню». Саратовская же «Волга» обиделась немного, неловкость с нею вышла, но я обещал прислать им новую рукопись, в чем потом и преуспел.</p>
   <p>Все же несмотря на мои явные литературные успехи, в Литинституте тогда только и шороху было: Комраков, Комраков. Его анекдоты, его шутки; а его нарочито скупые рассказы о высоких литературных сферах, к которым он стал вдруг причастен, были откровениями. Он сразу и безоговорочно занял среди нас, прозаиков, лидирующее место.</p>
   <p>А среди стихотворцев нашего курса взошла звезда Коли Рубцова.</p>
   <poem>
    <stanza>
     <v>Звезда полей во мгле заледенелой,</v>
     <v>Остановившись, смотрит в полынью.</v>
     <v>Уж на часах двенадцать прозвенело,</v>
     <v>И сон окутал родину мою…</v>
    </stanza>
   </poem>
   <p>— Он ведь у нас есть на той общей фотографии, Рубцов Коля, да? — спросил Комраков.</p>
   <p>Я достал ее из альбома: возле крылечка Литературного института весь наш курс, выпускной, — это, значит, лето шестьдесят девятого года.</p>
   <p>Мы вместе разглядывали снимок, сидя на диване.</p>
   <p>— Олег Пушкин с Генкой Васильевым. — приговаривал Комраков, — Шмаков Петька… Юра Маслов.</p>
   <p>Так называли по именам всех, кого вспомнили.</p>
   <p>— А что-то мало из нашего курса классиков-то вышло! — сказал Комраков. — Кроме тебя, старик, и нет никого, а?</p>
   <p>— Коле Рубцову уже памятник поставили, — напомнил я.</p>
   <p>Опять он разглядывал снимок:</p>
   <p>— Рубцов, вот он стоит, трезвый, по-моему. А это кто? Не узнаю, не помню. А это я.</p>
   <p>Комраков на том снимке стоит, улыбаясь, я у него за спиной, Олег рядом. Мы вместе, и это, наверно, в последний раз.</p>
   <p>— Саша Тихомиров погиб, — подсказал я, — под поезд попал.</p>
   <p>— Я его не знал.</p>
   <p>— Да знал! У него такие по-детски доверчивые стихи были, очень трогательные: <emphasis>«Ах, коровушка-корова! Будь, пожалуйста, здорова…»</emphasis></p>
   <p>— Нет, не помню. А Кавторин сейчас где?</p>
   <p>— В Петербурге живет. Был заместителем главного редактора журнала «Звезда». Я ему уже тогда подсказывал: для художника, Володя, ты слишком умен, иди в критики. Художник должен быть маленько глуповат, даже если это Лев Толстой.</p>
   <p>Комраков в задумчивости отложил фотографию:</p>
   <p>— Вот были мы, и был у нас Литературный институт, знаешь, как будто это сейчас есть!</p>
   <p>— Гена, у одного хорошего писателя по этому поводу сказано вот что.</p>
   <p>Я снял с полки книгу, открыл на знакомом месте и стал читать:</p>
   <p>— <emphasis>«Никто из людей в пространстве истории не умирал</emphasis>… <emphasis>Все живут, имея начало и конец жизни, как река имеет исток и устье, и течет, течет</emphasis>… <emphasis>Разница лишь в том или ином отдалении жизнетечений от нынешнего дня. Эти жизнетечения отслоились от тленного человеческого естества, они сами по себе и составляют в совокупности огромный, прямо-таки необозримый мир, границы которого теряются в тумане…»</emphasis></p>
   <p>— Откуда это — спросил Комраков.</p>
   <p>Я продолжал:</p>
   <p>— <emphasis>«Пространство истории наполнено движением, звоном и многоголосьем, дымом пожарищ, взблесками мечей и тугим ветром вселенских катастроф, запечатленными в крике страданием и торжеством, бессонными токами человеческой мысли и озарениями духа. Пространство истории живо; могучее дыхание его толкает ныне живущих в спины: вперёд! да сбудется то, что сбудется!».</emphasis></p>
   <p>Он взял из моих рук книгу, полистал:</p>
   <p>— Ага, «Великий мост». Читал я этот твой роман, читал, но, извини, старик, не помню наизусть. Как ты Монтеня. В твоём «Великом мосте» знаешь, что самое удачное? А вот история двоих влюбленных, которую ты извлёк из какой-то старинной книги. А остальное так, беллетристика.</p>
   <p>— Напрасно ты, Комраков, употребляешь это слово, как ругательное, — возразил я ему. — «Беллетристика» означает «изящная словесность». А что касается любовной истории, то она не извлечена из старинной книги, как ты утверждаешь, а сочинена мною.</p>
   <p>— Не ври. Там старинный текст. Меня не проведёшь. Вот же.</p>
   <p>Он стал читать:</p>
   <p>— <emphasis>«Была Ириньица велелепа и велеозарна красотою лица своего, доброноса, чистома бровма и велеока. Отец обратился к ней с такой речью: „Чадо, доспела еси цветом полевым, реци мне, коего ти царя син годе есть, с тем тя повенчаю</emphasis>…“». Тут речь не твоя, старик.</p>
   <p>— Гена, ты доверчив и простодушен, как Опёнкин из повести «За картошкой».</p>
   <p>— Опёнкин, да, — Комраков отложил мою книгу и стал задумчив. — Между прочим, когда я умирал, он пришел постоять у моего смертного одра.</p>
   <p>Я не удержался, капнул ему яду:</p>
   <p>— А пламенный революционер, о котором ты распинался? Как его Фамилия? То ли Емельянов, то ли Афанасьев.</p>
   <p>— Этот не пришел, — хмуро сказал Комраков. — Да и Бог с ним! А вот почему другие не пришли.</p>
   <p>Теперь и я молчал. Нет, этот упрёк был не ко мне — насчёт того, что не постоял у его смертного одра. Комраков думал о другом.</p>
   <p>— Ну, а книги мои, небось, держишь в пыльной кладовке? — спросил он. — Или совсем выбросил?</p>
   <p>— Они незабвенны, старик. Вон стоят на полке: одна называется «Слоновая кость», другая — «Пункт „Васька“», третья — «Прощай, гармонь!», и самая толстая — «Странные путешествия». Прочие ты мне не присылал. Хочешь процитировать что-нибудь ради назидания мне?</p>
   <p>Он встал, подошел к книжной полке, взял в руки одну свою книгу, другую, полистал молча. Я сказал ему, тяготясь нашим молчанием:</p>
   <p>— Честно говоря, мне нравится только твоя «Картошка». В ней эмоциональное напряжение выше, нежели в других твоих повестях. А для изящной словесности напряжение чувств все-таки определяющее качество.</p>
   <p>Кажется, он не слушал меня, во всяком случае не отозвался. А мне хотелось завязать его в разговор.</p>
   <p>— Ты говорил, что напишешь шесть повестей, именно шесть, ни больше и ни меньше, — напомнил я ему.</p>
   <p>— И одна из них будет называться примерно так: «Кино в руках Советской власти». А написал только три. Ты не исполнил священного обета, старик.</p>
   <p>— Не исполнил, — эхом отозвался он и подошел к моему письменному столу: — Что ты сочиняешь? Та-ак, «Новая Корчева», провинциальный роман. О чем это?</p>
   <p>— Если я смогу сформулировать в нескольких фразах, о чем мой роман, к чему тогда и писать его? В том-то и дело, что невозможно. Вот закончу — прочитаешь.</p>
   <p>Он бегло глянул на меня и стал перебирать стопку исписанной, а вернее исчерканной вдоль и поперек бумаги, лежавшей на углу стола.</p>
   <p>— Зачем ты бережешь черновики? Для будущего музея, небось? — съехидничал он.</p>
   <p>— Для сверки с чистовиком. Если надо восстановить выброшенное.</p>
   <p>— Ясно. «Божество», рассказ. Про любовь, наверно? «Дикий рынок». Рассказ. «Русские снега», повесть. Неплохое название, старик!</p>
   <p>— Самое лучшее название для повести — «За картошкой». Мне никогда не подняться на такую высоту.</p>
   <p>— Ладно, я тебе отомщу. А это что? Ты пишешь стихи? Стыдись.</p>
   <p>— Иногда. Для внутреннего употребления.</p>
   <p>Комраков читал по исчерканному листочку:</p>
   <poem>
    <stanza>
     <v>Может быть, этот дом — мой последний приют,</v>
     <v>Потому его окна глядят на закат.</v>
     <v>Иль проклятые думы меня здесь убьют,</v>
     <v>Или грусть сокрушит, доконает тоска.</v>
    </stanza>
   </poem>
   <p>Он поднял на меня глаза:</p>
   <p>— Упаднические настроения?</p>
   <p>— Это после твоих похорон, — признался я.</p>
   <poem>
    <stanza>
     <v>Может быть, этот свет из закатных окон</v>
     <v>Просияет к исходу последнего дня,</v>
     <v>И во веки веков будет памятен он</v>
     <v>В мире том, где Господь ожидает меня.</v>
    </stanza>
   </poem>
   <p>Он отложил листочек, не дочитав стихотворение до конца:</p>
   <p>— Не пиши больше стихов, старик. Особенно таких. Не буди дремлющего зверя. Это опасно для жизни, понимаешь?</p>
   <p>Очень уж серьезно он это сказал и отошел к окну:</p>
   <p>— А солнце, значит, сюда заходит? За лес на том берегу?</p>
   <p>— Да. Такая уж у меня квартира. Каждый вечер живописнейшие закаты! Вот я сочинил на эту тему стихотворно.</p>
   <poem>
    <stanza>
     <v>В коловращенье шар земной,</v>
     <v>Весь этот мир летит куда-то.</v>
     <v>И вот опять передо мной</v>
     <v>Фантасмагория заката.</v>
    </stanza>
   </poem>
   <p>Он вид у моего гостя был уже отрешенный. Ему было не до стихов, он засобирался уходить.</p>
   <p>— Да побудь еще, Комраков! — попросил я. — Куда ты спешишь?</p>
   <p>Но он направился в прихожую. И оттуда уже сказал:</p>
   <p>— Хорошо посидели. Я даже не ожидал, что без водки можно так.</p>
   <p>Он вышел на лестничную площадку, и когда остановился у лифта, я окликнул его:</p>
   <p>— Комраков!</p>
   <p>Он обернулся молча, посмотрел на меня вопросительно. Вид его был странен.</p>
   <p>— Мы увидимся еще?</p>
   <p>Он опустил голову и ничего не сказал в ответ.</p>
   <p>— Мы увидимся, Комраков? — повторил я уже с мольбой в голосе. — Приходи, а?</p>
   <p>Лифт раскрылся перед ним, и вступая в него, он сказал глуховато:</p>
   <p>— Приду.</p>
   <p>Самая лучшая музыка на свете — тишина. Тем более в лесу. Я равнодушен к морю, совсем не знаю степи и тем более пустыни — я лесной человек. Наверно, до нынешней своей жизни был просто деревом в лесу. Отстоял лет сто, потом упал, растворился во мхах. И возродился уже в человеческом облике.</p>
   <p>Но прошлое разве забудется! Тепло от солнечных лучей, косо падающих в чащу, тяжесть птицы или снежной шапки на ветке, унылый скрип сухого дерева, запах хвои, моховой прели, смолы от новорожденных сосновых почек… все это очень живо отзывается во мне.</p>
   <p>Я лесной человек и тоскую, если долго не вижу леса. Мне необходимо бывать в нем по крайней мере раз в неделю. Посидеть на пенышке, послушать треск костра, шум ветра в вершинах, нечаянный шорох падающей шишки.</p>
   <p>Вокруг нашего городка — леса, и все мои. Один хорош для грибной охоты, другой — для ягодной, третий — для праздных прогулок с семьей или с гостями. А вот этот, дикий и неухоженный, — для уединения, для полного погружения в него, подобно стволу упавшего во мхи дерева.</p>
   <p>Едва только по осени встанет Волга, по молодому тонкому ледку я перехожу широкий плес как раз напротив своего дома, по берегу знакомой тропкой пробираюсь в чащу на насиженное место: три могучие ели тут стоят, образуя равносторонний треугольник, они смыкают свои кроны, а вокруг мелкая древесная поросль — это мой лесной дом; в нем мир и покой.</p>
   <p>Солнце, пробиваясь через отягощенные снегом лапы елей и сосен, высвечивает поляны, где снег лежит пышно, как в первый день мирозданья; сверкающие блесточками солнечные пятна медленно перемещаются по поляне и исчезают.</p>
   <p>Так было сегодня. А по пути сюда и здесь уже я вел молчаливый разговор или размышление, словно урочную работу выполнял.</p>
   <p>«— Комраков, где твоя родина? — спросил я среди этой „беседы“. — Я никогда не слышал от тебя рассказов о ней. Было ли у тебя детство? Или ты родился во взрослом состоянии?</p>
   <p>— Вроде, было. Но что о нем толковать! Пустое дело.</p>
   <p>— А я живу с глазами, обращенными назад. Не знаю, хорошо это или плохо.</p>
   <p>— Какой смысл шагать задом наперед! Недаром же глаза у нас не на затылке.</p>
   <p>— Там третье око, наше духовное зрение — возразил я.</p>
   <p>— Сам же написал: вперед! и да сбудется то, что сбудется! Так и действуй.</p>
   <p>Я ему в тон уже вслух тютчевское:</p>
   <poem>
    <stanza>
     <v>— Не рассуждай, не хлопочи,</v>
     <v>Безумство ищет, глупость судит.</v>
     <v>Дневные раны сном лечи,</v>
     <v>А завтра будет то, что будет».</v>
    </stanza>
   </poem>
   <p>Так я беседовал с ним в воображении своем.</p>
   <p>Прилетали махонькие, но чрезвычайно деятельные пичужки, сновавшие по стволам и веткам; их было много, они попискивали и на меня, сидящего у костра, посматривали с живым интересом. Мне казалось, они узнали меня; во всяком случае в их писке я легко различал птичьи возгласы: «Посмотрите! Этот бездельник опять пришел сюда! Как и прошлой зимой».</p>
   <p>А я сидел неподвижно; костерик пылал передо мною. Он весел был, пока я с ним общался — подкладывал сухие веточки; и совсем замирал, когда я забывал о нём. Между мною и им было живое общение. Как и с теми, кто тут посещал меня.</p>
   <p>Я размышлял о том, что со смертью Комракова жизнь моя потеряла одну из своих несущих опор. Дело в том, что я привык к мысли: если, мол, случатся со мной какая-нибудь серьезная незадача, помочь мне и выручить меня сможет только он, и больше никто. Ни родной брат, живущий далеко от меня; ни родной сын, ставший взрослым и тоже обитающий в отдалении; ни мать — она уже старушка; а вот именно Комраков. Эта мысль окрепла во мне давно и была основополагающей, именно как несущая опора моего земного существования.</p>
   <p>Откуда была такая уверенность?</p>
   <p>Я видел: он удачлив, он исключительно деятелен, он обходителен и потому любим всеми. Комраков захотел напечататься в лучшем из толстых журналов — в «Новом мире» — и напечатался. Он пожелал стать собкором центральной газеты — «Известий»! — и стал им. Он задумал издать книгу, вступить в Союз писателей, закончить Литературный институт, переехать на жительство в Москву и получить там большую квартиру в престижном районе — и добился всего этого. Он всемогущ, этот Комраков! Он с легкостью заводит друзей с высокими должностями; в его руках обыкновенный телефон становится чем-то, вроде скатерти-самобранки или «Сезам, откройся!».</p>
   <p>Он был в моем резерве, как свежий полк у полководца, и я мог предпринимать самое дерзкое начинание. А теперь резерва нет.</p>
   <p>Я подбросил в костёр сухого хворосту и продолжал размышлять.</p>
   <p>С удивлением, как нечаянное открытие, воспринял я свою мысль о том, что почти все мои воспоминания о Комракове — это воспоминания о наших совместных застольях. Иного, собственно, и не всплывало в памяти. Неужели больше ничего? Да почти ничего. Правда, пирушки эти были настолько самозначимы, что, право, другого и вспоминать не хотелось. Это было то поле деятельности, где Комраков проявлялся со своей самой талантливой стороны: лучшего застольного собеседника я не встречал никогда.</p>
   <p>О, наши давние литинститутские пиршества! Комраков по праву был на них царь и бог.</p>
   <p>Когда мы, подсчитав свои денежные накопления в виде рублей, трёшек и пятерок, выносили совместное решение «Гуляем!», он звонил в какой-нибудь ресторан:</p>
   <p>— Это Геннадий Комраков, собкор «Известий».</p>
   <p>И далее лениво-доверительно:</p>
   <p>— Значит, так: нам нужен столик на четверых, не в центре зала…, понимаете? Поставьте сразу кое-что из закусок: ну, там помидорчики, огурчики, лучок зеленый, редисочку, травку, вы знаете, не мне вас учить. Рыбку ассорти, колбаску копченую, сыр обычный и этот самый, с зеленой плесенью, рокфор. У меня один из друзей — большой любитель тухленького да плесневелого, икорки красной и черной. Вода у вас какая? Боржом. По бутылке на каждого. Ну, и хватит пока. Мы придем, распорядимся насчет дальнейшего. Да! Водочку охладить не забудьте, и не наливайте в графин, так в бутылке и подадите, чтоб в рубашке была от росы. Коньяк — это потом. А пока водку. Мы сейчас придем.</p>
   <p>Он невозмутимо клал трубку, говорил нам:</p>
   <p>— Ну, все. Пошли, старички.</p>
   <p>И мы шли сквозь московскую толпу: Комраков ледоколом впереди, мы — мелкие суда — за ним.</p>
   <p>Перед рестораном толпа страждущих, на дверях табличка: «Мест нет», за стеклом фигура в фуражке.</p>
   <p>— Вы думаете, это швейцар? — говорил Комраков то ли в шутку, то ли всерьез. — Не-ет, это никак не ниже полковника кагэбэ. У них тут схвачено.</p>
   <p>Наш лидер делал небрежный знак, дверь незамедлительно открывалась. Думаю, если б этот комраковский жест не был столь небрежен, нам не открыли бы.</p>
   <p>— Заказано, — произносил Комраков, даже не взглянув на «полковника КГБ».</p>
   <p>— Они со мной, — покровительственно кивал он на нас.</p>
   <p>Так бывало перед «Метрополем», «Пекином», «Москвой», «Прагой», «Софией». Э-э, да, оказывается, мы были ресторанными гуляками! И в «Славянском базаре» были, и в «Баку», и в «Русской кухне», и, конечно, в Доме журналистов да в Доме литераторов — считалось, там лучшая кухня в Москве.</p>
   <p>Мы входили в зал, метрдотель встречал нас и провожал к столику, уже сервированному; официант без промедления приносил запотелую бутылку водки.</p>
   <p>— Как вас зовут? — спрашивал у него Комраков дружески.</p>
   <p>И тот становился нашим доброжелательным исполнителем на весь этот вечер.</p>
   <p>Теперь, сидя в одиночестве перед костром, я видел явственно просветленные, воодушевленные лица моих друзей — Комракова, Пушкина, Васильева, и свое тоже — лица, озарённые творческим вдохновением; именно творческим, потому что у нас шёл жаркий литературный разговор! Я слышал их голоса и свой голос тоже.</p>
   <p>Нет, мне не восстановить ни одного из наших словоговорений; в моей памяти лишь их общий смысл.</p>
   <p>Едва справившись с холодными закусками, мы с ужасом узнавали, что Комраков заказал горячее и сейчас принесут «мясо по-суворовски» или «шашлык кавказский», а потом перепелку или куропатку с клюквенным вареньем или просто индейку под соусом.</p>
   <p>— Да ты что, Гена! — взмаливались мы. — Не съесть!</p>
   <p>— Ничего, — говорил Комраков, утешая. — Посидим, отдохнём, потом управимся, под водочку.</p>
   <p>И мы, действительно, управлялись, под водочку.</p>
   <p>Любимый рассказ его: будто я однажды, при таком вот сидении, хорошо поев осетринки да икорки, откинулся на спинку стула и сказал:</p>
   <p>— А хорошо быть писателем!</p>
   <p>Комраков уверял, что именно эти слова я произнес, и был в его уверениях уличающий меня смысл. Я не возражал, но, не мог я такого сказать! Не мог. А если и сказал, то никак не связывал ресторанную еду с писательским делом.</p>
   <p>Кстати будет упомянуть о том, что в кругу моих друзей меня не оставляло чувство своей творческой неполноценности: все симпатии Литературного института в то время были на стороне «Нового мира» с Твардовским, а консервативный «Октябрь» с Кочетовым осмеивался всячески, а кое-кем и презирался; я же следующую свою повесть — «Хозяин» — разослал веером по журналам, словно удочки-донки раскинул, и «клюнуло» в «Октябре». Соблазн напечататься был велик: две повести в толстых журналах — это уже бодрая заявка на книгу! А первая книга открывала сияющие перспективы будущей профессии.</p>
   <p>— Важно не где печатаешься, а что пишешь, — оправдываясь, говорил я Комракову, Пушкину, Васильеву.</p>
   <p>Они сочувственно улыбались, переглядывались, позволяли себе реплики: мол, на кого работаешь? Я отшучивался, но было обидно. Однако не отказываться же от публикации!</p>
   <p>Моя повесть была о том, как трудолюбивый деревенский парень, вернувшись из армии, захотел стать хозяином. Захотел даже разбогатеть, а это уже было предосудительно с точки зрения господствующего государственного мнения. Повесть получилась с «кулацким» подтекстом, и я удивился, что ее приняли в «Октябре». А удивившись, понял, насколько приблизительным было размежевание между журналами. Я заподозрил даже, что все дело в личных симпатиях и антипатиях ведущих писателей.</p>
   <p>— Пойми, старик: октябрь — слово неприличное, — говорили мне мои друзья. — Что-то вроде полового извращения.</p>
   <p>Я обижался не за журнал — за себя. Никто из них не прочитал «Хозяина», а уж осудить осудили.</p>
   <p>Наше размежевание было обычным разномыслием, и не более. Я отыгрался с лихвой, когда Комраков заключил с издательством договор на книгу для серии «Пламенные революционеры», избрав себе в герои ивановского ткача-большевика. Он объяснил это очень просто и без смущения: за «пламенных революционеров» хорошо платят, а ему, Комракову, деньги позарез нужны: в кооператив вступил — дачу в Красной Пахре строит.</p>
   <p>Я же к тому времени написал повесть «Пастух», предложил «Новому миру», там её весьма похвально отрецензировал Виталий Сёмин, рекомендуя к публикации. Таким образом соперничество моё с Комраковым продолжалось и далее. Но это было потом, а пока что мы сидели в каком-нибудь ресторане, и главным было то, что вот мы сидим, мы молоды и полны надежд, мы вместе. И это суть. А остальное текуче, преходяще, остальное суета. Даже то, что казалось нам таким важным: противостояние журналов, литературных партий, идеологических течений.</p>
   <p>— Старик, ты какие песни любишь? — спросил однажды Комраков.</p>
   <p>— Старинные русские романсы, — отвечал я, еще ничего не подозревая.</p>
   <p>— А из романсов который?</p>
   <p>— Ну, например, «Гори, гори, моя звезда», «Глядя на луч пурпурного заката», «Растворил я окно».</p>
   <p>Нет, наша компания никогда не пела песен. Даже в общежитии. Я всегда жалел об этом, потому что считал: пение песен, равно как и чтение стихов, превращает любую пьянку в дело достойное и даже благородное. Хорошее пение и хорошее чтение, разумеется.</p>
   <p>Комраков после вопроса о моих песенных пристрастиях, помнится, куда-то отлучился на минуту, и вдруг от ресторанного оркестра развратным голосом объявили:</p>
   <p>— По просьбе нашего друга из Осташкова Юры Красавина исполняется романс «Гори, гори, моя звезда»! И гнусно, надо сказала, исполнили! Тем довольней были мои друзья.</p>
   <p>— Комраков, посмотри туда.</p>
   <p>Это Олег Пушкин отвлекся от спора-разговора и желал отвлечь нас. Комраков чуть разворачивался корпусом.</p>
   <p>— А? Кто такие? Сейчас наведем справки. Где наш услужающий? Я забыл, как его зовут.</p>
   <p>Приходил официант.</p>
   <p>— Слышь, а что за бабы вон там, длинные такие? — осведомлялся он заговорщицки.</p>
   <p>— Насколько я понял, это баскетболистки из союзной сборной.</p>
   <p>— О! Бутылку шампанского на тот столик!</p>
   <p>Минуту спустя, наш услужающий скользил туда с подносом, на котором стояла бутылка шампанского. Я, как последний жмот, страдал от этих купеческих жестов: каждая трешка на счету, а Комраков позволяет себе, ведь и мне придется за это платить, и мне! Официант, чуть склонясь, говорил что-то «баскетболисткам», те разом оборачивались в нашу сторону, мы дружно поднимали бокалы, они благосклонно кивали. Это ободряло нашу компанию на дальнейшие подвиги.</p>
   <p>— Счас идем танцевать, — распоряжался Комраков. — Юра, ты у нас самый красивый, тебе самую длинную — действуй! Не перепутай, она спиной к нам.</p>
   <p>— Бросьте вы, — уговаривал я в досаде. — Что за охота! Лучше посидим, поговорим.</p>
   <p>Но моих друзей увлекала озорная сторона этого дела.</p>
   <p>— Ты что, старик! — возражали они хором. — Ты ничего не понимаешь. Раз в жизни, потанцевать с чемпионкой по баскетболу, для писателя это необходимо, как воздух!</p>
   <p>Наутро, проснувшись в комнате общежития, Комраков спрашивал глубокомысленно:</p>
   <p>— Старички, а кто у нас вчера из-под носа увел баскетболисток?</p>
   <p>— Штангисты какие-то, — сонно отвечал Пушкин Олег.</p>
   <p>Но я помнил ясно, что мы с Васильевым, как самые галантные, провожали их до швейцара. А может, не их. Но чьи-то ручки целовали, звенели отсутствующими шпорами, покручивали несуществующими усы, скрипели воображаемыми портупеями.</p>
   <p>Скрип снега заставил меня оглянуться. Черная плюгавая собачка комнатной породы боязливо скакала впереди человека, направляющегося ко мне. Человек этот был сутул, медвежковат, в кожаной куртке и кепочке тоже кожаной.</p>
   <p>— Комраков! — воскликнул я, тотчас вставая. — Это ты, Комраков? Привет!</p>
   <p>Теперь я не испытывал страха — только радость.</p>
   <p>— Вот ты где, — отозвался он буднично. — Подался в леса.</p>
   <p>— Как ты меня нашел, Комраков?</p>
   <p>— По следам. Смотрю, от твоего дома следочки твои пролегли как раз поперек реки.</p>
   <p>— А почему тебя так долго не было? Я ждал, ждал. Неделя прошла, другая — ты как сквозь землю провалился.</p>
   <p>Мое «сквозь землю» прозвучало двусмысленно, и я прикусил язык.</p>
   <p>А он встал рядом, снял кепку, пригладил волосы — пар поднимался от его головы: все по-земному, все убедительно, неопровержимо и живо в нем. Собачка доверчиво жалась к его ногам, задирая голову и глядя на хозяина черными, выпученными глазами. Я вспомнил, что такая была у Комраковых лет пять назад, они спровадили ее в Ярославль к родне. Теперь-то откуда она взялась?</p>
   <p>— Садись на эту доску, Комраков. А я для себя принесу другую, у меня тут припрятано.</p>
   <p>Я пошел за доской, поставленной за стволом толстой ели, и оглядывался на него, боясь, как бы он не исчез.</p>
   <p>— Откуда у тебя собака, Комраков?</p>
   <p>— А кто ее знает! — глухо отозвался он. — Приблудилась.</p>
   <p>Он и о той собаке, что уехала в Ярославль, так же говорил: «Приблудилась». И был равнодушен к ней, а она его преданно любила.</p>
   <p>Я вернулся, положил доску на вбитые тычки, объясняя:</p>
   <p>— Я это сиденье для жены делаю, когда она приходит со мной. Видишь, у меня тут насиженное место, можно сказать, намоленное. Тут добрые духи живут. Я прихожу, говорю им: «Привет, ребята! Вот и я. Сейчас костер разведу, погреемся». Вот и сидим.</p>
   <p>— Стишки, небось, читаешь? — подсказал он.</p>
   <p>— Не стишки, а стихи, Комраков. Откуда у тебя такое пренебрежение к ним? Оно, кстати сказать, было всегда, и в литинститутскую пору. А известно ли тебе, что сочинение стихов есть высшее проявление творческих сил в человеке? В акте стихотворства участвует и разум, и сердце, и душа — весь организм! На что способны только избранные, их должно чтить.</p>
   <p>— Я чту, — сказал Комраков смиренно. — Кто тебе сказал, что я не люблю стихов? Люблю.</p>
   <p>Он подкладывал в костер сухие сучки, они вспыхивали — опять на его лице шла борьба света и тени.</p>
   <p>— Ну, почитай что-нибудь, Комраков. Из того, что ты помнишь и чтишь.</p>
   <p>Он отозвался очень серьезно, думая о своем:</p>
   <p>— Наизусть знаю только <emphasis>«Вот моя деревня,/ Вот мой дом родной».</emphasis> Да и то потому, что ты такую повесть написал.</p>
   <p>— А помнишь, ты мне прислал в письме, да, да, в одном из твоих писем было стихотворение Пастернака, которое привело тебя в телячий восторг. Кстати сказать, это чушь и чепуховина на мой взгляд, хотя оно пользуется великим почетом в кругах якобы истинных ценителей поэзии.</p>
   <p>Я был в возбужденном состоянии оттого, что вижу его, и хотел завязать с ним спор на самую достойную тему — о литературе. Мне любо все, что так или иначе касается ее.</p>
   <p>— Посуди сам, Комраков: это же набор слов — <emphasis>«Зал затих — я вышел на подмостки</emphasis>…<emphasis>»</emphasis> Ну, пока понятно: человек вышел на подмостки, обратясь к зрительному залу. А дальше: <emphasis>«Прислонясь к дверному косяку</emphasis>». Вышел, прислонясь. Ты улавливаешь смысл?</p>
   <p>— Там точка стоит, — сказал он.</p>
   <p>— Где?</p>
   <p>— После подмостков точка. И будет так: <emphasis>«Прислонясь к дверному косяку, я ловлю</emphasis>…<emphasis>»</emphasis></p>
   <p>— Старик, откуда там взялся дверной косяк? О чем вообще речь? Соответствует ли это здравому смыслу? Ты послушай дальше: <emphasis>«Я ловлю в далеком отголоске, / Что случится на моем веку»</emphasis>. Отголоске чего? Песни? Крика? Слова? Чего отголосок-то? Мелкая философия на мелком месте, и не более. Пустые потуги на глубокомыслие!</p>
   <p>— Как в рассказе у Шукшина, — заметил он и усмехнулся. — Там тоже один хмырь вот так размышлял насчет гоголевского Чичикова. Русь, говорит, тройка, а кто в тройке-то? Прохвост.</p>
   <p>— Ты защищайся, Комраков! Это ж любимые твои стихи. Ты за них должен драться, как лев: мол, вот их преимущество, они очевидны. Ты же просто отстраняешься: это гениально, и не о чем спорить. А там дальше: <emphasis>«На меня уставлен сумрак ночи / Тысячей биноклей на оси…»</emphasis> Ты вдумывался когда-нибудь в эти строки, Комраков? Тысяча биноклей! Они на оси. О какой оси речь? О тележной? О земной?</p>
   <p>— Суть стихов не в смысле, — кратко заметил он, — а в чувстве, которое они пробуждают.</p>
   <p>— Прелестно! У меня они вызывают недоумение.</p>
   <p>— Тебе, конечно, по силам что-нибудь попроще: Рубцов, например.</p>
   <p>— Попроще — это Пушкин, Лермонтов, Некрасов, Тютчев, Есенин и наш Коля Рубцов, да.</p>
   <p>— Ну, Тютчева ты не знаешь, ты только Колю.</p>
   <p>— Не серди меня, Комраков, не серди: в гневе я бываю страшен. Я с Федором Иванычем с младенческих лет дружу. Могу прочитать тебе сейчас, не сходя с места, половину его сочинений наизусть. Тебя это, надеюсь, впечатляет?</p>
   <p>— Ну, половины ты не прочитаешь, — возразил он.</p>
   <p>— Давай так: сколько я тебе моего любимого Тютчева, столько ты мне всех, кого знаешь. Идет?</p>
   <p>— Начинай, — поощрительно сказал он и пошевелил хворосток в костре.</p>
   <p>Я прочел ему «Молчи, скрывайся и таи», «Есть в осени первоначальной», «Два голоса». Он отмалчивался. Я прочел «Две силы есть, две роковые силы» и «О, как убийственно мы любим», потом вот это:</p>
   <poem>
    <stanza>
     <v>Природа знать не знает о былом,</v>
     <v>Ей чужды наши призрачные годы.</v>
     <v>И перед ней мы смутно сознаем</v>
     <v>Самих себя — лишь грезою природы.</v>
     <v>Поочередно всех своих детей,</v>
     <v>Свершающих свой подвиг бесполезный,</v>
     <v>Она равно приветствует своей</v>
     <v>Всепоглощающей и миротворной бездной.</v>
    </stanza>
   </poem>
   <p>Комраков, слушая, посматривал на меня и одобрительно кивал. Последнее четверостишие он повторил как бы для себя.</p>
   <p>— У Рубцова есть что-то похожее на Тютчева, — сказал он задумчиво. — В интонации, что ли.</p>
   <p>Я заподозрил, что это сказано в осуждение Рубцову, и тотчас кинулся на его защиту:</p>
   <p>— Да ведь наш однокашник Коля Рубцов не стоит, словно кол на юру, — он вплетается в классическую русскую поэзию. Он законнорождённый сын её! В нём кровь Тютчева, Некрасова, Есенина.</p>
   <p>Комраков усмехнулся:</p>
   <p>— О нём Генка Васильев хорошо сказал: болотный попик.</p>
   <p>— Ну, это остроумие не составляет чести Гене Васильеву. Они все тогда, стихотворцы, не терпели Рубцова. Талант непереносим — это закономерно. Теперь же время прошло, и ясно кто есть кто. А Васильев прочитал рубцовское <emphasis>«Меж болотных стволов затерялся восток огнеликий»</emphasis> и съязвил. Я думаю, сегодня ему уже в досаду собственное остроумие.</p>
   <p>— Хороший лес, — сказал Комраков, оглядываясь. — Давно я в таком не был.</p>
   <p>О Рубцове — как вспомнится.</p>
   <p>В нашем творческом семинаре был парень с Алтая, улыбчивый, незлобивый, писавший так же простодушно, как и улыбался — Петя Шмаков. Он из колхозных зоотехников подался в районные газетчики и намеревался с помощью Литературного института перейти в писатели.</p>
   <p>Зная о моих финансовых затруднениях (двое маленьких детей, живем вчетвером на одну зарплату), Петя Шмаков печатал в своей районной газете мои рассказики, присылая исправно гонорар по трёшнице за каждый. А трёшница эти, надо сказать, так славно выручали, потому что как раз трёшницы-то и не хватало в последний день перед получкой.</p>
   <p>И вот однажды Шмаков прислал мне очередной номер газетки с моим рассказом, а рядом на странице были помещены два стихотворения некоего Николая Рубцова: <emphasis>«Меж болотных стволов затерялся восток огнеликий»</emphasis> и <emphasis>«Я уеду из этой деревни</emphasis>». Стихи меня покорили. Они заключали в себе то волшебство, которое присуще истинной поэзии и которого, увы, не было у многих и многих учившихся в Литинституте. Вроде, всё есть в иных стихах: и рифма, и ритм, и смысл, и даже мелодия, но живой души нет. Нету, и все тут! Яблоки, неотличимые друг от друга, но одни сняты с яблони и потому живые, а другие — просто муляжи.</p>
   <p>Из письма Шмакова я узнал, что Николай Рубцов — студент с нашего курса. И вот, приехав на очередную сессию, я тотчас к Шмакову:</p>
   <p>— Покажи мне Рубцова. Ты его знаешь?</p>
   <p>— Да мы с ним в одной комнате живем! — сказал Петя, улыбаясь. — Заходи ко мне, я вас познакомлю.</p>
   <p>Я в тот же день и пришел.</p>
   <p>Рубцов появился вскоре и с первой минуты разочаровал меня: мелкого росточка, изрядно лысый, одет «по-колхозному» — в пиджаке с отвисшими карманами, и ко всему этому еще и в подпитии. Причем в неприятном таком подпитии, когда ясно, что пил человек не веселья ради и без всякого повода. Я вспомнил, что и раньше видел этого мужичка у нас в институте, между прочим, опять же в «поддатом» состоянии.</p>
   <p>Шмаков нас познакомил.</p>
   <p>— Коля, это Юра Красавин, ему очень нравятся твои стихи.</p>
   <p>Рубцов тотчас, без промедления попросил у меня три рубля. Расставаться с трёшницей мне никак не хотелось, и я спросил, зачем она ему. Он сказал:</p>
   <p>— Ты что, не мужик, что ли? Водки купим.</p>
   <p>— Коля, — отвечал я, — если б на хлеб, дал бы. А на водку не дам.</p>
   <p>— Ну и пошёл на… — отозвался Рубцов.</p>
   <p>Но послал этак беззлобно, как бы машинально. А не мог я дать ему денег на очередную выпивку! Он уже выпил.</p>
   <p>Да, я бывал, случалось, в ресторанах, а Коля пировал, как говорится, в антисанитарных условия, но это вовсе не потому, что я был денежнее его. Я был столь же беден. Думаю, он и я прогуливали (пропивали) одинаковые суммы, только разными способами. Не в упрёк ему говорю (избави Бог!) и не в похвалу себе. Просто обстоятельства складывались по-разному и закваска у нас с ним разная.</p>
   <p>Петя Шмаков помирил нас и попросил:</p>
   <p>— Почитай стихи, Коля.</p>
   <p>Рубцов не заставил себя долго уговаривать. Он не читал, он пел. Каждое стихотворение на свой мотив. Я услышал в тот раз и «В горнице моей светло», и «Отцветет да поспеет на поле морошка», и «В минуты музыки печальной», и знакомое уже мне «Я уеду из этой деревни».</p>
   <p>Долго потом я был уверен, что именно в этот раз я впервые слушал стихи Рубцова в его собственном исполнении. Но вот недавно, перечитывая свой дневник тех времен, встретил такую запись:</p>
   <p><emphasis>«Спать легли заполночь. Под занавес явился какой-то пьяненький мужичок деревенского вида, попросил спички, а потом предложил послушать его стихи. „Свеженькие“. Мы запротестовали: надоело, не надо! Ходят тут все и читают</emphasis>… <emphasis>Но он настоял: „Всего шестнадцать строк… “Прочитал стихотворение под названием „Дуэль“ — по-видимому, о поединке Лермонтова с Барантом. Эти стихи нас сразу подкупили. Мы выразили мужичку свое восхищение, особенно я, и он ушел, самолюбиво и растроганно бормоча:</emphasis></p>
   <p>— Да вот, пишем. Не члены Союза писателей!»</p>
   <p>Это было на весенней сессии первого курса. А Шмаков познакомил нас позднее.</p>
   <p>Нет, я не был потом дружен с Рубцовым и не состоял с ним даже в приятельских отношениях. Образ его жизни был несовместим с моим: всегда он крепко навеселе, помят, а то и оборван; всегда вокруг него крутилась пьяная компания. Иногда он заходил в нашу комнату, спрашивал, нет ли у нас чего-нибудь поесть; мы сочувственно отвечали: «Нету ничего, Коля!». Он заглядывал под стол или в угол и там, за веником, находил засохший кусок хлеба; обдувал, обтирал о пиджак и хладнокровно принимался грызть. Стихов он нам не читал, просто уходил. Олег Пушкин с Комраковым усмехались согласно с Васильевым Генкой: чудак… болотный попик.</p>
   <p>Однажды мы сдавали экзамены по языкознанию, а это самая муторная наука после марксистско-ленинской философии. Но если марксизм-ленинизм спрашивали в Литинституте не шибко строго, то языкознание как раз наоборот: женщина, принимавшая экзамен, была взыскательна и немилосердна. Оно и понятно: что может быть нужнее и важнее для писателя, чем знание языка! Потому «валились» на ее экзамене каждый второй.</p>
   <p>Помню, Коля Рубцов сел перед нею, словно на эшафот взошел; следующим должен был идти я, потому все происходило на моих глазах. Он положил экзаменационный билет на стол и честно признался:</p>
   <p>— Ничего не знаю.</p>
   <p>Жестокая женщина смутилась и озадачилась.</p>
   <p>— Как же так, Коля! — сказала она тихо. — Ну, хоть что-нибудь!</p>
   <p>— Ни в зуб ногой, — сказал он.</p>
   <p>— Но почему?!</p>
   <p>Он скосоротился, как от зубной боли:</p>
   <p>— Да ну. Суффиксы, префиксы.</p>
   <p>Она посмотрела в окно, потом попросила:</p>
   <p>— Ну, тогда почитай мне свои стихи.</p>
   <p>Он прочел ей: <emphasis>«Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны»</emphasis>. Она слушала с прекрасным выражением на лице.</p>
   <poem>
    <stanza>
     <v>Россия! Как грустно!</v>
     <v>Как странно поникли и грустно</v>
     <v>Во мгле над обрывом безвестные ивы мои!</v>
     <v>Пустынно мерцает померкшая звездная люстра,</v>
     <v>И лодка моя на речной догнивает мели.</v>
    </stanza>
   </poem>
   <p>Не думаю, что ему было поставлено в зачетку «отлично», наверно — «удовлетворительно». Он не мог постигнуть хитроумную науку языкознания, но владел волшебством слова. Этот дар был определен ему игрою человеческих судеб, прихотью природы или божественным соизволением. Эта загадка — почему он, а не кто-то другой? — интересовала меня всегда. За что именно ему или Есенину, Бунину, Пушкину, за какие заслуги этот дар? Я не находил ответа.</p>
   <p>Помню Колю в потрепанном демисезонном пальтеце с поднятым воротником; в распахнутых полах — концы старенького шарфика, обмотанного вокруг шеи, в глазах вселенская печаль. Он неизменно грустен был и печален, понур и как бы в чем-то перед кем-то виноват.</p>
   <p>Я всегда отмечал его глазами в толпе — у института ли, возле общежития ли: вот тот низенький, плохо выбритый, с жидкими волосами, зачесанными на лысину, — это Коля Рубцов, написавший <emphasis>«Звезда полей во мгле заледенелой. / Остановившись, смотрит в полынью», и «Взбегу на холм и упаду в траву. / И древностью повеет вдруг из дола», и «В этой деревне огни не погашены, / Ты мне тоску не пророчь», и «Тихая моя родина! Ивы, река, соловьи», и «Там в избе деревянной, / Без претензий и льгот, / Так, без газа и ванной / Добрый Филя живёт».</emphasis></p>
   <p>На групповой фотографии весной 1969 года Коля Рубцов трезв, улыбается, на нём пиджачок с отвисшими карманами, штаны на коленях пузырятся, ботинки не чищены, стоптаны.</p>
   <p>Наверно, в тот день я видел его в последний раз.</p>
   <p>— А почему мы с тобой часто ссорились, старик? — спросил меня Комраков. — Однажды до того, что не виделись пять лет.</p>
   <p>— Я слишком многое тебе прощал. Ты иногда распоясывался. Однажды приступал ко мне с ножом.</p>
   <p>— Это я хотел обрезать твой галстук. Он мне очень не нравился.</p>
   <p>— Нет, ты хотел нанести мне смертельное оскорбление. Ведь поглумиться хотел!</p>
   <p>— Пьяный был, — покаянно сказал Комраков. — Прости, старик. Не вели казнить.</p>
   <p>— И на письма мои отвечал редко: я тебе три-четыре, а ты мне одно. Это не по-товарищески.</p>
   <p>— А не люблю я эпистолярного жанра!</p>
   <p>— Тогда какого черта ты полез в литературу! Занимался бы разведением кроликов. Так нет, вишь, в писатели, а взялся за дело, так делай! Сам процесс писания должен вызывать у тебя приятное ощущение, сравнимое с тем, что испытываешь, обнимая любимую женщину.</p>
   <p>— Вот-вот. Ту все время меня укорял: мол, слишком я приземлён, привержен к материальному в ущерб духовному — это и раздражало. Ни с Олегом Пушкиным, ни с Генкой Васильевым у меня никаких размолвок не было, а с тобой.</p>
   <p>— Так они же ребятки ужасно положительные! А я, увы, с некоторыми недостатками. Но имей в виду: никто тебя не любил так беззаветно, как я. Моя любовь к тебе — это вот то, что имел в виду Тарас Бульба: для меня нет уз святее товарищества.</p>
   <p>— Ты слишком обидчив, старик: самолюбив, капризен, изнежен. Тебе трудно жить на свете. У тебя комплекс невостребованности, понимаешь?</p>
   <p>— Да сам ты гусь лапчатый! На том и остановимся.</p>
   <p>— Нет, надо договорить, раз уж начали. Ты ведь Колю Рубцова не зря нынче вспомнил. Признайся, не зря ты мне его в укор ставишь. Разве не так?</p>
   <p>Он говорил неторопливо, изредка взглядывал на меня.</p>
   <p>— Мол, после Рубцова остались стихи, его песни вся Россия поет, и памятник ему уже соорудили где-то на Вологодчине. А, дескать, после тебя, Комраков, почти ничего. Это ход твоих мыслей, старик, я вижу тебя насквозь.</p>
   <p>Я молчал.</p>
   <p>— После тебя, мол, Комраков, вехами твоей судьбы — квартира на Селезневке, дача в Красной Пахре, гарнитур мебельный да шмотки кожаные, тогда как должны были остаться шесть повестей, ишь, вспомнил!</p>
   <p>«Давай-давай, — подумал я, — Выговаривайся».</p>
   <p>А вслух сказал:</p>
   <p>— Заметь: все это ты говоришь, а не я.</p>
   <p>— Дипломат. Да, не написал я еще три повести, так что из того? Мало ли их пишут!</p>
   <p>Тут он замолчал. Белка поцокала над нами, устроила небольшой снежный обвал. Нам было не до нее. Мы молчали довольно долго.</p>
   <p>— Ты и вправду считаешь, что я ошибся? — тихо спросил Комраков. — Что не то делал и не так? Ведь ты именно так считаешь!</p>
   <p>— Я не сужу тебя, Гена, — сказал я виновато. — Но мне, признаюсь, досадно: ты мог бы сделать больше и не сделал. Ты мог бы написать то, чего другие не знают и не смогут. А теперь что же, игра сыграна, свечи потушены.</p>
   <p>— Ладно. Ты и раньше нажимал на меня: мол, я отступил от святого дела, предал женщину по имени Литература.</p>
   <p>Мне не хотелось оправдываться, отрицать. Если он это помнит, значит, я говорил.</p>
   <p>Костер у нас совсем потух. Собачка пропала куда-то. И разговор уже еле теплился.</p>
   <p>— Ну, что ж, — сказал Комраков, вставая. — Чего теперь уж. Ты прав: что было, то было, а чего не было, тому не бывать.</p>
   <p>Он надел кепку и повернулся уходить.</p>
   <p>— Погоди, — сказал я. — Посиди еще.</p>
   <p>Мне хотелось что-то сказать ему, но слов я не находил.</p>
   <p>Он уже удалялся между заснеженными елочками. Я окликнул:</p>
   <p>— Комраков!</p>
   <p>Он лишь чуть-чуть развернулся корпусом, но не остановился.</p>
   <p>— Мы еще увидимся, Комраков?</p>
   <p>Он не ответил. Снег мягко похрупывал у него под ногами, и скоро все стихло.</p>
   <p>В третий раз он пришел ко мне во сне. Пришел, сел возле моего дивана, на котором я сплю:</p>
   <p>— Привет, старик!</p>
   <p>Буднично так сказал, спокойно. И сразу же тоном упрека:</p>
   <p>— Ты почему мне не пишешь?</p>
   <p>Опять, словно я обещал, но не исполнил обещанного.</p>
   <p>— Куда писать, Гена! Я не знаю твоего нынешнего адреса!</p>
   <p>Я во сне понимал, что он умер, и в то же время сознавал, что его появление у меня естественно и правомерно.</p>
   <p>— Как это не знаешь! — ворчливо произнес он. — Раз писатель, значит, должен быть осведомлен о всех тайнах бытия, тут и там. В этом суть и смысл твоей профессии, старик.</p>
   <p>Я ничего не мог возразить ему. Действительно, должен быть осведомлен, но… не сподобился. Я чувствовал себя виноватым.</p>
   <p>— Ты двигай мозгами, старик, двигай. Если не ты, то кто?</p>
   <p>А я не мог понять, чего он хочет от меня: каких писем? И куда? И о чём?</p>
   <p>— Ты должен написать, старик, — убеждающе говорил он.</p>
   <p>— Не мучай меня, Комраков! — попросил я. — Не требуй того, что выше моих сил. Я делаю, что умею, и не более того.</p>
   <p>Он разочарованно покачал головой и встал, и отдалился от меня, отстранился.</p>
   <p>— Ты ещё придёшь, Комраков? — спросил я его, привстав на постели.</p>
   <p>— Нет, — сказал он уже через пространство.</p>
   <p>И повторил обречённо:</p>
   <p>— Нет.</p>
   <p>Я горестно осознал, что больше не услышу от него «Привет, старик!» — это переживание от утраты было так сильно, что я проснулся с ощущением глубокой вины своей… перед ним? или перед кем?</p>
  </section>
 </body>
</FictionBook>
