<?xml version="1.0" encoding="utf-8"?>
<FictionBook xmlns:l="http://www.w3.org/1999/xlink" xmlns:xlink="http://www.w3.org/1999/xlink" xmlns="http://www.gribuser.ru/xml/fictionbook/2.0">
<description>
<title-info>
<genre>prose_contemporary</genre>
<author>
<first-name>Николай</first-name>
<middle-name>Михайлович</middle-name>
<last-name>Кононов</last-name>
</author>
<book-title>Воплощение Леонида</book-title>
<date></date>
<lang>ru</lang>
<sequence name="Магический бестиарий" number="3"/>
</title-info>
<document-info>
<author>
<first-name></first-name>
<last-name></last-name>
</author>
<program-used>Book Designer 5.0</program-used>
<date value="2025-02-26">26.02.2025</date>
<src-url></src-url>
<src-ocr></src-ocr>
<id>BD-CAB617-BF1C-0A45-D38F-9389-E759-030CCA</id>
<version>1.0</version>
</document-info>
<publish-info>
</publish-info>
</description>
<body>
<title>
<p>Николай Кононов</p>
<empty-line/>
<p>Воплощение Леонида</p>
</title>
<section>
<p>Я вижу его статуарные ракурсы и немного вычурные положения…</p>
<p>Он всегда выделялся из облака однокурсников, когда они выходили стаей в рекреацию, не тем, что у него были почти совсем седые волосы, чуть-чуть восточное лицо, будто тронутое пороком, а какой-то особой настороженностью, будто он предполагал, что его могут вот-вот сфотографировать.</p>
<p>Он словно заражал зиянием пространство, окружающее его.</p>
<p>Оно им как бы заболевало, томилось.</p>
<p>Будто бы он светился, но по-особенному, в себя, как-то сжимаясь.</p>
<p>Хотя, может быть, так казалось потому, что его внутренний мир, те невидимые мне ландшафты, которые он в себе созерцал, не позволяли ему расслабляться. Он и на нас смотрел словно через жалюзи: что там у него, по ту сторону, Бог его знает. Но теперь-то я знаю, на что это походило, – на один портрет, канвой которого оборачивают лик усопшего. То есть он носил как бы на себе еще и свой след.</p>
<p>Я почему-то очень хорошо и отчетливо его помню. Может быть, смогу воссоздать каждый его день, вечер и ночь. Так как теперь, когда его уже здесь нет, я все про него узнал. Узнавать многое или немного про одинокого Леню было не так трудно. Наверное, потому, что больше никаких примет к его бытию прибавить нельзя, а все остальные, имеющие к нему, закончившемуся, отношения, были еще более конечными – если так бывает. То есть если я и хочу написать историю одинокого Лени – так примерно такую, какую можно высечь на надгробии: лапидарное и точное я буду писать торжественным полужирным шрифтом "академия", все сомнительное, измышленное мной, – бледным курсивом комментатора. И если бы один всезнайка не позолотил своими маргиналиями бледнотелую прозу одного французского шпиона, то я хотел бы произвести на свет Божий что-нибудь подобное – десять-двенадцать страниц основного текста и десять тысяч нарядных ссылок и веселых сносок.</p>
<p>Когда я увидел его впервые? На приемных экзаменах? Да, видел, конечно, но не запомнил, ну какой-то высокий седой дядька. Я тогда плохо понимал возраст.</p>
<p>И все-таки он стоит у меня перед глазами, как дорога, обсаженная тополями, на прекрасном пейзаже Хобемы. В том смысле, что за ним всегда читался горизонт или прозрачное осеннее свечение завершенности. Нет-нет, он был так, ничего особенного – не модник, не хипарь. Скромно и чисто, не очень наглаженно. Выправка частного человека. Пиршество в закутке отдельной кухоньки на чистейшей посуде. Одежда от ботинок до спортивной шапочки из универмага.</p>
<p>В общем, я имею перед собой длинную серию Лёниных фотографий – похоже на семейный альбом про сына. Но не совсем. Так как, не имея их в наличии, я не могу со всей определенностью сказать – да, это было, так как случилось, и тем, что это произошло и имеет в себе какую-то занозу, шрам, – трогает меня.</p>
<p>Нет, меня трогает совсем иное, что этого и не происходило вовсе, так как нет никаких следов случившегося, кроме моей памяти. А много ли это?</p>
<p>Мы после первого курса были в стройотряде. Там собралась вся самая модная продвинутая молодежь, и в силу чего-то, пока мне не ясно, там оказался и скромный вежливый Леня.</p>
<p>Деревня на речке Елань захлебывалась ночами в урловских песнях про мамочку. Их навез из зоны молодой местный вор, отсидевший пару лет. Это под Балашовым – пастернаковские места. Мы строили циклопические отстойники для свиного навоза. Леня говорил, что это фундамент зиккурата. Вечером балдели в спортзале школы под "Иисуса Христа супер-звезду", "Пинк флойд".</p>
<p>Самое первое, что улетучилось, как запах одеколона, так это разговоры, темный флер и сор психологии.</p>
<p>Пленный дух, оказавшийся на свободе, позабыл все свои прошлые заморочки.</p>
<p>Да и все беседы, отошедшие в прошлое, там и потерялись.</p>
<p>Остались только беседки – те места, где мы сидели, время суток, наши позы, взгляды и ракурсы моих собеседников.</p>
<p>Вот у мостков для полосканья белья на вкопанной в дерн лавочке сидит Леня. За стройотряд он отпустил бороду, грива волос. В нем что-то проявилось ветхозаветное, страдальческое. Хотя он молод, и ему девятнадцать.</p>
<p>"О, как были выходы в степь хороши".</p>
<p>Но я тогда не знал этих стихов.</p>
<p>Мы беседуем о душе.</p>
<p>Мы не атеисты.</p>
<p>Мы агностики.</p>
<p>Меня и его пугает церковь – вот еще одно учреждение. Но и в баптисты, пятидесятники, молокане тоже не тянет – это партячейка. Демократический централизм.</p>
<p>Он сидит в иконописной позе, чуть по-женски. Вытянув и скрестив сжатые ноги, оперев о лавочку руки. Голова его склонена к груди. Иногда в ответ на реплику он поднимает взгляд – у него мутно-голубые белки глаз и сине-серая радужка с глубоким отверстием зрачка. Словно из учебника по психологии – "Задумчивость".</p>
<p>Он не проявляет ни к кому видимого интереса, но как-то сами собой вокруг него начинают виться спутники – люди, приятели, знакомцы.</p>
<p>Он по-девичьи элегантен, он нравится.</p>
<p>Он был бы совсем хорош собой, если бы не округлые плечи и виолончельные плавные бедра (он словно в галифе).</p>
<p>Но это никогда не мешало его особой рельефности и элегантности.</p>
<p>Многие мои сопластники так и остались для меня просто штампованными гардеробными номерками. Ничего не помню, кроме цифры на ощупь.</p>
<p>А Леню я помню иначе, как будто я даже трогал и осязал его, но каким-то особым образом – не найдя ни одного шрама, отверстия, выпуклости, соска и отростка.</p>
<p>Несколько раз я видел его голым. И черная растительность на его груди имела красивый завершенный рисунок карточной масти и была негустой, но как-то внятно очерченной, что мне, безволосому, всегда очень нравилось у других. Низкая мошонка и крупный член с длинной закрытой головкой. Совсем не срамное место. Единственная роскошь, которую он себе позволял в стройотрядовском бардаке, – бритье подмышек специальной безопасной бритвой из розовой коробочки. Ухмылка Греции. Тоска по мрамору. Мне это непонятно. Я, наоборот, люблю растительность на теле – что Бог дал.</p>
<p>Он как-то странно себя носил. Немного прогнув спину, тря бедра друг о друга, может быть, как гейша. Да-да, именно так они и ходят. Обиженно-детски. Нельзя сказать, что это было обаятельно, но, совершенно очевидно, как-то мило и даже трогательно, хотя он был все-таки крупным парнем и никогда не мельтешил – ни в движениях, ни в поведении.</p>
<p>Его ранняя седина была загадкой. Слухи ходили различные: и раннее интегральное исчисление где-то в седьмом классе, и какая-то транспортная катастрофа (но я-то видел его тело – никаких шрамов, как деревянная скульптура первомученика, но не аскета, путти килограммов на семьдесят). В общем, это так и осталось загадкой, а потом все привыкли, и вот я к сорока годам догоняю его, девятнадцатилетнего. И знаю про эту седую тайну только то, что это от переизбытка кальция в организме.</p>
<p>Он легко и очень хорошо учился, специализируясь на самой сложной кафедре. И, конечно, в аспирантуру без всяких комсомольски-родственных зацепок не попал. И я не уверен, было ли ему это нужно, рассчитывал ли он на университетскую карьеру, вообще рассчитывал ли на что-либо.</p>
<p>Он со странной и редкостной податливостью относился к жизни, с тихой улыбкой принимая ее несильные выверты и мягкие виражи. Каким-то чудесным образом он не вступил в комсомол и был правильным разрешенным процентом несоюзной молодежи. Процент, равный единице. Не больше единицы. И он не был больше. Ведь вполне можно было быть единичным во всеобщей туфте.</p>
<p>Вот с этого места моя память перестает быть соразмерной с каким-никаким, но видимым укладом, а превращается в коллоид из слышанного, виденного, но, думаю, вполне достоверный.</p>
<p>Один наш факультетский острослов, звезда размером с белый карлик, сказал однажды о нем в пивной, что Леня, мол, педераст. Я не знаю, откуда он это взял. Но это, хоть и проистекало отчасти из его облика, было абсолютной неправдой. Он был просто грустный девственник. Дева. Дев. Дево. Хотя, я думаю, попадись на его пути опытные старшие компаньоны, он пошел бы, куда его поманили, в любую вечереющую даль. И вечер принес бы ему облегченье.</p>
<p>Но на его пути не было ни мужчин, ни женщин, так как он был не от мира сего и носил на себе печать.</p>
<p>Вот я вижу его в амфитеатре большой физической аудитории. Перерыв между лекциями, и он взошел для меня из сумерек и теней в плохоньких джинсах, в выношенном кавказском свитере с растянутой горловиной – на сером белый узор. Между полированой скамейкой и пюпитром большая неудобная пауза, и он соединяет собой их мягким стеариновым сталагмитом, он растет снизу, а не стекает.</p>
<p>Он так внятен, потому что сам в небытии.</p>
<p>И я способен убедиться в недостоверности этой галлюцинации, если бы не белая кожа запястий и лодыжек, показавшаяся из-за его напряженной позы из-под одежды. Ведь у него была несколько широковатая кость.</p>
<p>Меня перехлестывает волна сострадания.</p>
<p>Я не могу насытиться этим реальным зрелищем.</p>
<p>И кто поручится за то, что его уже нет вообще, если я вижу его и знаю отчетливо каждую деталь его существа без посредства медиума, просто сострадая его завершенности.</p>
<p>Он улыбается чтению.</p>
<p>Он читает странные для нашего круга книги – Рабле, Эразм Роттердамский, Стерн, он их берет у белого карлика, коему обязан содомической рекомендацией.</p>
<p>Он смеется.</p>
<p>Я помню его жест, сопутствующий улыбке.</p>
<p>Он подносит к губам ладонь.</p>
<p>Ладонь, свернутую в раковину, чтобы улыбка не улетела. Он трет кончик прямого носа.</p>
<p>Он редко улыбается полным ртом, показывая ровные голубоватые зубы. Обычно соразмерно происходящему растягивает сжатые губы в сочувственной ухмылке.</p>
<p>У него красивый темный рот, если бы не эта привычка все время сжимать губы и прикрываться рукой, но пару раз я слышал его низкий легкий хохот и видел замечательный оскал ровных зубов.</p>
<p>Если сегодня выдастся неплохая погода, я смогу проводить его до самого дома, ведь он всегда ходит один. Я буду семенить тихо. Как вечереющий час. Отстав на четверть минуты или на полкорпуса.</p>
<p>Образ Лени стал возможен, когда наступило его небытие, и он сам на сложившуюся сумму никак не повлияет.</p>
<p>Это образ – его небытие.</p>
<p>И был ли он вообще – вот проблема.</p>
<p>Он словно предел репортажа – и вот я ничего не могу сказать, ведь он никогда на меня не смотрел, так, может быть, искоса, чтобы я не перехватил его стесняющегося взгляда. Ведь когда я открыто взглядывал на него в ответ, я наталкивался на жалкость и грусть, и они вместе оказывают на меня душераздирающее впечатление. Будто я должен извлечь его из этого оптического колодца, где на дне – он сам – жалкий и ширококостный, с штриховкой черных волосков, видных в вороте растянутого свитера, похожий на первомученика.</p>
<p>На границе безумия.</p>
<p>По ту сторону от смерти.</p>
<p>Я теперь все это понимаю.</p>
<p>Да, я сегодня провожу его до самого дома, может быть, зайду вместе с ним к нему.</p>
<p>Пока подожду у дверей туалета. Он никогда не пользовался писсуарами, всегда норовил закрыться в кабинке, а в стройотряде отойти подальше ото всех, брызгающих на косогор петергофом с сигаретами в зубах.</p>
<p>Дождусь у гардероба, когда он оденет свое куцее пальто с цигейковым воротником и растянутую вязаную шапочку: эти вещи почти истаяли из моей памяти и стали признаками вещей, знаками неблагополучия или, по меньшей мере, безразличия.</p>
<p>Я помню их больше на ощупь, как аффект сдержанного порыва и непроявленного сочувствия.</p>
<p>Колкие, невыносимые, зализанные химчисткой.</p>
<p>Не вещи, а траур по другим вещам и иным облачениям.</p>
<p>Хотя Леня никогда не был жалок.</p>
<p>Для этого в нем было слишком много грации. И пародиен он не был никогда, так как был слишком подлинен.</p>
<p>И если я хочу вызвать у читателя чувство, то только не сочувствия и сожаления.</p>
<p>Миражам не сочувствуют, а недоумевают их непоправимому исчезновению.</p>
<p>Я выхожу следом за ним из монументального корпуса физфака, нас легко поглощает дневное время, но чувствуется, что вот-вот завечереет, в декабре темнеет так рано.</p>
<p>Мы словно в аквариуме с застоявшейся водой – это такой свет в три часа.</p>
<p>Скрипит снег, или же он должен скрипеть.</p>
<p>К физфаку примыкает библиотека – цилиндрический павильон с разведенными под девяносто градусов флигелями книгохранилищ и читальных залов. Мы тут жарким летом семьдесят пятого года сдавали письменные экзамены – математику и литературу. "В чем смысл заглавия романа Н. Г. Чернышевского "Что делать?" Не больше двух орфографических ошибок, Леня. Прошу тебя. Всему самому лучшему во мне я обязан… И чтение меня перепахало… Так, Леня?</p>
<p>Что мы будем читать? На студенческий абонемент нам ничего хорошего не дадут… Ну и ладно. Мы с тобой почитаем и в читальном зале. А там мы получим доступ к любым сокровищам мира. Мы узнаем о них по ссылкам и сноскам в бесстыжих марксистских книжонках, из грязных вторых рук, но это знание будет не хуже того, что из первых, ведь мы так любили иллюзии. И их следы и тени. И по эфемеридам последних мы возводили замки культуры, совсем как в "Игре в бисер". Мы ведь читывали чудные книги – Пруста, Томаса Манна, Гессе, Звево, Кафку – мы производили раскопки сами. Мы знали лучшие стихи лучших поэтов – из алфавитного каталога ты выудил "Камень", "Осенние озера", даже "Аллилуйя" на голубой церковной бумаге с ижицами.</p>
<p>Я пойду рядом с тобой по вольной фантасмагорической дороге из одного кафе в магазин и в другое кафе и в другой магазин.</p>
<p>Ты покупаешь маленький двойной и знаешь, где хорошо варят, с пенкой, без дураков. Я чую посейчас колониальный дух кофе.</p>
<p>Ты не берешь сдачи с сорока копеек. О!</p>
<p>В книжных книг нет, но есть книгообмен. Все что угодно, если есть валюта народного простодушного голого чтива. Твой папа работает в "почтовом ящике" и как общественник трудится в народном книжном магазине, где ему перепадают крохи "валюты" – мушкетеры, пикули, ВП, фантастика. Но я не буду длить эти свинцовые описи. Они выпадают в тяжелый осадок, и их фракция находится гораздо ниже твоего эфемерного непоправимого существования.</p>
<p>Вот ты в толчее в чудном магазине "Эфир" – это один квартал вниз по Вольской, наискосок огромного здания КГБ. Ты шел мимо нафабренных зловещих дверей, фрондируя, чуть высунув бледный фитилек языка, самый его кончик между темными губами. Я это видел. Так как шел рядом с тобой.</p>
<p>Вот твоя мечта, которую ты никак не обрящешь. Магнитофон "Юпитер" и проигрыватель "Эстония" с алмазной иголочкой. Усилитель ты собрал сам, также ты сделал и колонки по тридцать ватт каждая. У тебя страсть к звукам, особенно низким и урчащим, как турбина, и проницающим стены и твое темное тело, стремящееся улететь.</p>
<p>Ты страдаешь плохоскрываемой от зубоскалов сокурсников бахоманией, никем не разделяемой (я видел у тебя огромный том Швейцера). Ты ввергаешь себя почти на все бесплатные концерты в консерватории, где Английские и Французские сюиты заголяются дроботом под перстами доцентов-неудачников в готическом континууме огромного зала. В полупустом партере твоя голова странно белела среди редкого цветника старушек-консерваторок, уничтожающих таким способом свои сенильные вечера. Среди их капустного полусна ты как будто подпитывал свое раннее старчество.</p>
<p>Еще два кофейных закутка по дороге на отшибе от главных улиц, эти места надо знать…</p>
<p>Мы любим тихие переулки, сползающие к Волге, копны снега, сваленные в палисадники, чистую сияющую белизну с редкими перьями помоев и собачьими желтыми бусинами. Завтра все покроет свежий снег, и не останется никаких следов. Никаких, кроме духа выгребных ям и легкой полости в воздухе, сквозь которую ты прошел. Я могу видеть свою родину теперь только сквозь тебя, через полость твоего непоправимого зияния.</p>
<p>Ты вообще казался мне всегда, и я только сейчас понимаю, что эта была не кажимость, итогом вычитания. Или нет, самим этим действием. Всегда и везде, где бы ты ни был, на тебя становилось меньше, даже если ты там и был. Твое наличие имело обратный знак. И я нисколько не удивлюсь, если не обнаружу тебя на групповых фотографиях, а потом и вообще не разыщу ни одного твоего фото. Ведь настоящие следы, в отличие от непоправимых засечек памяти, иногда оказываются изгладимы. Все. Ведь нечто подобное происходит и с городом, в котором ты обитаешь или обретаешь качество эфемериды. Он, лишаясь координат, истончается и сходит на нет.</p>
<p>Вот и дорога от университета до дома стала короче. Иногда ты, преодолевая крыльцо и четыре лестничных марша, не замечаешь, как оказываешься сразу у дверей квартиры. Ключ, если его не было в почтовом ящике, лежит рыбьим плавником под ковриком у самого порога. Ты с родителями живешь в кооперативном доме, и у вас двухкомнатная квартира "трамваем". Дом очень хороший – из белого силикатного кирпича, в подъезде чисто: в основном его жители – из того же "почтового ящика", что и твои тихие, словно снег, родители. У тебя своя комната, правда, проходная.</p>
<p>Я наблюдаю тебя как череду выемок, как помпейские пустоты, так что могу заглянуть и в тебя и провести рукой изнутри по эпидерме. Это потому что тебя нет, как и многого из того, что было.</p>
<p>Да-да, с какого-то момента ты начал явно иссякать, пока не исчез вовсе.</p>
<p>Когда это произошло? Ведь это не случилось как-то вмиг.</p>
<p>Это началось с того, что я увидел в твоих конспектах "Методов математической физики" череду мишеней преферансных перекрестий. Кажется, их были десятки. Разграфленные жирным красным карандашом по линейке, заполненные цифирью, и еще множество чистых.</p>
<empty-line/>
</section>
<section>
<title>
<p>Книга мишеней.</p>
</title>
<empty-line/>
<p>Для меня это было открытием.</p>
<p>Я сказал сам себе – "охо-хо-хо".</p>
<p>Я не знаю, что значит этот возглас – удивление, радость за тебя, недоумение или осуждение.</p>
<p>Если можешь, вычеркни любое.</p>
<p>Я не могу достоверно описать твой вялотекущий вечерний досуг. Я в недоумении. Твои позы даются мне гораздо лучше. Например, ты в туалете, ванной, на диване, обедаешь, слушаешь музыку. Я не знаю развязки твоего дня.</p>
<p>Наконец, засыпая, ты тихо, немного грустно мастурбируешь в горячую ладонь. Кого ты при этом воплощаешь из эфира – строгую даму пик, теплого трефового валета?</p>
<p>Я не могу также представить тебя в маленькой аудитории, где вы втроем с Бобом и Гуней запираетесь отломанной ножкой стула, вставив ее в дверную ручку. Как ты располагаешься за столом, как ты тасуешь колоду, ходишь, пасуешь, заполняешь аккуратнейшим образом сегменты мишени. При твоей памяти ты мог это делать и наизусть, но вы играете на деньги. И тебе важно иметь видимый счет.</p>
<p>На что это похоже? За окном темнеет, вы сидите без света где-то час, пока совсем не утихнет в коридоре третьего корпуса, тихо-тихо переговариваясь.</p>
<p>О, о чем ты говорил с ними?</p>
<p>Это так ранит меня. Я не знаю почему, так как не ревную и полюбил тебя только теперь, когда ничего не имею в наличии, кроме твоего исчезновения.</p>
<p>Вы начинаете невероятное пиршество. Оно продлится до самого утра.</p>
<p>На кого вы были похожи?</p>
<p>На ветхозаветную троицу?</p>
<p>Может быть.</p>
<p>Значит, азарт тебя жег молчаливым белым огнем, отрицая и изнутри, так как снаружи тебя всегда было немного. И если твоя ночная жизнь в личине азартного Германа для меня труднопредставима – как проекция твоего торса на экран в темени рентгеновского кабинета, – то меня никогда не одолеет волнение при виде твоего призрачного существа в пронизывающем свечении азарта.</p>
<p>Да и был ли это азарт?</p>
<p>Тогда симптомом чего было это твое ночное занятие?</p>
<p>Невоплотимой жизни?</p>
<p>Алогичной невротической реальности?</p>
<p>Невменяемого чувства?</p>
<p>Вычеркни ненужное.</p>
<p>После университета, отработав какой-то невнятный срок в немыслимой конторе, где китайской пыткой "тысячи кусочков" убивают вялое бледное время, я загремел в колхоз то ли на уборочную, то ли на посевную, что во всеобщем планетарном бардаке было одним и тем же. Мы, в основном, ловили раков в прудах, посильно развлекались, пили горькую. Это было чистое отвлечение по Паскалю. Видавшие виды инженеры напряженно играли в бесконечный преферанс, и я как-то краем уха услышал, что вот, да! есть, мол, игроки – всем игрокам игроки, когда, мол, служил в "почтовом ящике #12345", то там трудилась семейная пара – профессионалы, и не садись, они и сынка с малолетства приучили, – а кто это, спросил я – и в ответ услышал твою птичью фамилию. О дальнейшем я не любопытствовал.</p>
<p>На выигранные у Боба и Гуни ты купил и "Эстонию", и "Юпитер", и что-то еще.</p>
<p>Наверное…</p>
<p>Все остальное, что я могу дописать о тебе, что мне удалось вырвать из бессвязности, выведать из редких встреч с однокашниками (я всегда спрашивал, к их недоумению, о тебе), совершенно лишено чувственности и складывается в несложную однозначную схему. Ты, как письмо, попал в тот же "почтовый ящик", где лежали заклеенными твои родители, и самый неожиданный кульбит судьбы – тебя призвали на два года офицером в какие-то там войска, где ты стал настоящим Германом, и все остальное, касающееся твоего достоверного исчезновения, покрыто тьмой и стало сумраком.</p>
<p>Ты стал равен сам себе.</p>
<empty-line/>
</section>
</body>
</FictionBook>