<?xml version='1.0' encoding='UTF-8'?>
<FictionBook xmlns="http://www.gribuser.ru/xml/fictionbook/2.0" xmlns:l="http://www.w3.org/1999/xlink">
 <description>
  <title-info>
   <book-title>Штурмовик. Московское небо.</book-title>
   <author>
    <first-name>Константин</first-name>
    <last-name>Градов</last-name>
    <home-page>https://author.today/u/kgradov/works</home-page>
   </author>
   <annotation>
    <p>Создано с помощью нейросети.</p>
    <p>Сентябрь 1941-го. Старший лейтенант Алексей Соколов с потрёпанным 147-м штурмовым полком перебазировался в Вязьму — и впервые с начала войны позволил себе подумать, что попал в тыл. Через три недели начнётся «Тайфун». В Вяземском котле сгинут целые армии. До Москвы — сто восемьдесят километров. Через два месяца — тридцать.</p>
    <p>В сорокалетней голове двадцатилетнего пилота — память о другой войне, которую этот мир ещё не написал. Но память туманна: общие очертания, не даты. Знание, что Москву удержат, не подскажет, как дотянуть подбитую «семёрку» до своего аэродрома и хватит ли в полку горючего к утру.</p>
    <p>Второй том о лётчике-штурмовике, который умер в 2024-м и проснулся в 1941-м. Осень и зима под Москвой: Вяземский котёл, Можайская линия, ноябрьская распутица, декабрьские морозы. И первое за войну русское наступление.</p>
   </annotation>
   <coverpage>
    <image l:href="#51593367-1c70-40c2-84cc-a0e0022b4e94.jpg"/>
   </coverpage>
   <lang>ru</lang>
   <sequence name="Штурмовик" number="2"/>
   <genre>sf-history</genre>
   <genre>popadantsy-vo-vremeni</genre>
   <genre>historical-adventure</genre>
   <date value="2026-05-29 09:23">2026-05-29 09:23</date>
  </title-info>
  <document-info>
   <author>
    <first-name>Цокольный этаж</first-name>
    <home-page>https://searchfloor.is/</home-page>
   </author>
   <date value="2026-05-29 09:48">2026-05-29 09:48</date>
   <src-url>https://author.today/work/587881</src-url>
   <program-used>Elib2Ebook, PureFB2 4.12</program-used>
  </document-info>
  <custom-info info-type="donated">true</custom-info>
  <custom-info info-type="status">fulltext</custom-info>
  <custom-info info-type="convert-images">true</custom-info>
 </description>
 <body>
  <title>
   <p>Штурмовик. Московское небо.</p>
  </title>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 1</p>
   </title>
   <p>Колёса семёрки оторвались от ярцевской полосы раньше, чем я успел попрощаться.</p>
   <p>Полоса под капотом дёрнулась, ушла под крыло, и через секунду я её уже не видел. Я подобрал шасси, перевёл взгляд на вариометр — стрелка показывала ровный набор. Сектор газа в нужном положении, триммер в ноль, температура воды поднимается, как и положено. Всё нормально. Слишком нормально.</p>
   <p>Я слышал, как один за другим отрываются остальные. Захаров — справа, чуть позади. Морозов с Тихоновым — за нами. Гладков с Анохиным — замыкающие. Шестёрка собиралась в строй на круге, как мы отрабатывали в августе перед рассветом. Только в августе мы собирались на боевой курс. А сейчас — на маршрут до Вязьмы.</p>
   <p>Под крылом проплыла рощица, в которой неделю назад разводили дымы для маскировки. Капониры — пустые, накрытые сетями. Столовая под низким маскировочным навесом. Стоянка, на которой ещё вчера стояла моя семёрка и старшина вытирал руки тряпкой у крыла.</p>
   <p>Старшины на полосе не было.</p>
   <p>Он ушёл с автоколонной в ночь, на полуторке, с инструментом и двумя ящиками запчастей. «Командир, — сказал он мне у машины, — мы там встретимся. Я к утру догоню.» Не догнал. Колонне идти по разбитым тыловым дорогам, обходить мосты, ждать переправ — день, может, два. Я знал это и шёл к Вязьме без него.</p>
   <p>Это была первая мысль, которую я поймал у себя под крышкой фонаря: его руки остались на земле без меня. И я в воздухе остался без его рук.</p>
   <p>— Сокол-7. Группа в строю, — Захаров вышел в эфир.</p>
   <p>Он отозвался раньше, чем я ему махнул крылом. На полтакта раньше. Молодой ещё, торопится.</p>
   <p>— Принято. Курс восемьдесят, высота тысяча двести.</p>
   <p>Я довернул на курс. Под нами уходил наш аэродром, наша полоса, наш август. Я не оглянулся. Знал: оглянешься — будет хуже. Когда впереди ведёт кто-то другой, можно оглянуться. Когда впереди ведёшь сам — нельзя. Это была вторая мысль, которую я поймал. Я её отложил в сторону и стал смотреть на горизонт.</p>
   <p>Беляев лежал в санбате под Ярцевом. Павлюченко лежал в земле под Ельней. Кто-то третий должен был бы вести шестёрку вместо них. Третьим оказался я.</p>
   <p>Высота тысяча двести. Курс восемьдесят. Машина шла ровно. Двигатель пел свою нормальную песню — без хрипов, без скачков давления, без того тонкого посвиста, который Прокопенко слышал раньше меня и говорил «постоит ещё пару часов, потом разберём». Двигатель пел чисто. Перебирали его в ночь.</p>
   <p>Под крылом тянулась полоса леса с просеками, потом — поле, потом снова лес. На западе, слева, там, где обычно к этому времени дня уже шли дымы артподготовки и стояли точки чужих самолётов на горизонте, — было пусто. Не пусто как «никого нет в данный момент». Пусто как «этого здесь нет вовсе».</p>
   <p>Я тронул тангенту.</p>
   <p>— Сокол-3, как у вас?</p>
   <p>— Третий — нормально. — Это Морозов, ведущий второй пары. Голос ровный, без оттенков. Морозов умел отвечать так, чтобы по голосу нельзя было ни узнать настроения, ни оценить машину. Я знал, что у него всё нормально, потому что он сказал «нормально». Если бы было ненормально, он сказал бы «нормально, командир, но левую плоскость потягивает» — и тогда я бы вернул его на полосу.</p>
   <p>— Сокол-5?</p>
   <p>— Пятый — таки идёт. — Гладков. Голос с лёгким подъёмом в конце фразы. Не нарочно — у него такая интонация. — Анохин рядом, дышит мне в хвост, как родной.</p>
   <p>— Анохин, держи интервал.</p>
   <p>— Есть держать интервал, товарищ командир.</p>
   <p>Анохин подтянул машину на полкорпуса. Он держался за Гладкова с конца августа — после того как Беляева забрали в санбат и пары перетасовали. В воздухе летал ровно, на земле помалкивал. После Волошина он будто экономил слова.</p>
   <p>Я слушал эфир дальше — пустой эфир, без чужих позывных, без обрывков немецкой речи, без того фонового треска, к которому я привык за два с половиной месяца. Только наши, шестеро, на одной частоте.</p>
   <p>Я ждал. Я ждал, что справа из-за облака выйдет точка. Что Захаров крикнет: «Сверху сзади!» Что я успею или не успею качнуть крылом, дать ход вправо, увести шестёрку под облака. Я ждал этого так, как ждут, когда дверь должна открыться: не глядя, всем затылком. И дверь не открывалась.</p>
   <p>Тишина в эфире — это и есть тыл. Я знал это раньше. Просто слышал впервые с июня.</p>
   <p>— Сокол-7, левее десять, — Захаров.</p>
   <p>Я отвёл взгляд от горизонта, скользнул по приборам. Компас уходил. Воздух днём шёл с юга и сносил нас плавно. Я довернул на левее десять, поправил, доложился по группе. Захаров сказал «принято» — снова на полтакта раньше, чем нужно. Он держался за меня, как держатся за поручень в трамвае. Я об этом подумал коротко и отбросил.</p>
   <p>Под крылом потянулись поля. На полях — копны, кое-где техника. Не наша техника — крестьянская, телеги, кобыла на дороге. Августовская страда у них дотянулась до сентября — потому что некому было закончить раньше. И всё же закончили.</p>
   <p>Я смотрел на эту землю с тысячи двухсот метров и не мог отделаться от мысли, что она работает по другому расписанию. Здесь сено стояло в копнах. Здесь дорога шла прямая, с лужами после позавчерашнего дождя. Здесь человек шёл по обочине с торбой через плечо — шёл медленно, неоглядно. У него не было причины оглядываться вверх.</p>
   <p>Тишина была не такая, как в ночь после Ельни. Та тишина пришла после грохота. Эта пришла раньше всякого грохота. И от этого я ей не верил.</p>
   <p>Земля над Вязьмой подсказала курс.</p>
   <p>— Сокол-7, я Земля. Полоса вторая, заход с востока, ветер от двух — пять. Высота посадки — нормальная.</p>
   <p>— Принято, Земля. Сокол-7 на заходе.</p>
   <p>Я повёл шестёрку на снижение. Под крылом раздвинулся аэродром — большой, тыловой, с двумя полосами, пересекающимися под углом. По периметру — капониры, обвалованные ровно, по чертежу. Землянки — длинные, крепкие, не вырытые впопыхах в августе, а сделанные ещё весной, когда никто не ждал, что они здесь понадобятся. На северной стоянке стояли чужие «ишаки» и две «чайки», носами к лесу. Их лётчики на нас не смотрели. У них была своя война.</p>
   <p>Я выпустил шасси, заход — нормальный, угол по приборам. Полоса широкая, ровная, без воронок. Я приземлился первым — мягко, как давно не приземлялся, потому что не было нужды экономить колодки на разбитом грунте. Семёрка прокатилась длинно и спокойно. Я съехал на рулёжку, освободил полосу. За мной пошёл Захаров. Потом Морозов, Тихонов, Гладков, Анохин. Шестёрка села без происшествий, в порядке, как на учебной полосе.</p>
   <p>Когда я выключил двигатель, у крыла стоял техник. Лет пятидесяти, седой, лицо обычное, рабочее. Снял пилотку, вытер лоб не тряпкой, а ладонью. Подождал, пока я слезу с крыла.</p>
   <p>— Старший сержант Игнатьев, товарищ лейтенант. Закреплён за вашей машиной до прибытия вашего техсостава. Машина исправна, разрешите?</p>
   <p>Он сказал это коротко и правильно, по форме. Положил ладонь на закрылок, проверяя крепление. Потом отступил на полшага, оглядел семёрку с хвоста до винта. Глаза у него на секунду остановились — на двух заплатах на левой плоскости, на латаной обшивке у руля направления, на царапине от осколка по борту кабины, выше моего колена. Он ничего не сказал. Просто медленно прошёлся взглядом ещё раз, теперь по-другому — не как техник по машине, а как солдат, который прикидывает, через что машина прошла. У соседнего капонира двое его людей переглянулись. Один тихо, скорее себе, сказал: «Смоленские.» Второй не ответил, отвернулся к своему «илу», у которого таких заплат не было.</p>
   <p>Игнатьев перевёл взгляд на меня:</p>
   <p>— Прошу пояснить, товарищ лейтенант. Заплаты на левой плоскости — какого числа?</p>
   <p>— Двадцать девятого. И ещё две на хвостовой балке, изнутри.</p>
   <p>— Понял. Швы крепкие. Кто варил?</p>
   <p>— Старшина мой. Прокопенко.</p>
   <p>Сержант чуть наклонил голову.</p>
   <p>— Видно. Уважительно сделано. Я бы сам не побоялся подняться.</p>
   <p>Я не ответил. Уважительные швы я знал. Я их видел каждый день два месяца. Я их не замечал, пока этот сержант их не назвал.</p>
   <p>Положил он ладонь не туда, куда положил бы Прокопенко. Прокопенко прежде всего проводил по передней кромке крыла — приветствовал машину, как он это называл. Этот сержант сразу пошёл по делу, по уставу. Он всё делал правильно. И это было неправильно.</p>
   <p>— Разрешаю, — сказал я. — Бортовой семёрка. Перед вылетом перебран двигатель, состояние проверено. Сообщайте всё, что найдёте.</p>
   <p>— Есть.</p>
   <p>Он мотнул подбородком и пошёл к мотогондоле — спокойно, обстоятельно. У него был свой набор инструмента, разложенный в ящике у соседнего капонира. Я заметил это краем глаза. Ключи лежали в ряд, по размеру. У Прокопенко ключи лежали в порядке, который Прокопенко знал — не по размеру, а по тому, что чем чаще берётся. Этот сержант раскладывал по правилу. Прокопенко — по работе.</p>
   <p>Я обошёл семёрку. Машина смотрела на меня знакомым лбом капота, знакомой звездой на хвосте. Только стояла она не в нашем южном капонире, а в чужом — северо-восточном, длинном, обложенном свежим дёрном. Дёрн ещё не успел высохнуть. От него пахло свежей землёй.</p>
   <p>Из-за капонира вышел Гладков, на ходу снимая шлемофон. Чёрные кудри, как обычно, не лежали в пилотке. Он оглядел стоянку, чужих техников у соседних машин, и присвистнул негромко.</p>
   <p>— Командир, — сказал, — таки тут война идёт по расписанию.</p>
   <p>Я перевёл взгляд туда, куда смотрел он.</p>
   <p>У соседнего «ила» работал чужой моторист — молодой, лет двадцати, в чистой гимнастёрке. Он только что побрился. Это было видно по щеке — гладкой, без той серой щетины, которая стояла на всех у нас в полку с конца августа. Где-то в землянке у него был кусок мыла и стояла вода в кружке. У кого-то в этом полку было время и мыло.</p>
   <p>— Идём, — сказал я Гладкову. — Найдём, кому докладываться.</p>
   <p>Мы пошли искать штаб. Бурцев был где-то рядом — он улетел в первой шестёрке предыдущего вылета, ещё с Трофимовым, и должен был встречать нашу группу. По дороге я смотрел на землянки. Они были обшиты досками изнутри — это видно было через приоткрытые двери. На крышах лежал ровный, не оползший дёрн. У входов стояли пирамиды с винтовками, как полагается. Полагается — это было главное слово. Здесь всё было по тому, как полагается. И от этого мне делалось не по себе.</p>
   <p>Между чужими стояли две машины первой эскадрильи, прилетевшие в первой группе, — морозовская и шестаковская. У шестаковской правое крыло было заштопано в трёх местах, и над одной штопкой стояла плохо закрашенная гарь от выхлопа собственной пушки. Местный техник приподнимал капот и заглядывал в моторный отсек медленно, аккуратно — как заглядывают в старого знакомого, о котором слышали, но видели в первый раз.</p>
   <p>Бурцева мы нашли у штабной землянки. Он стоял с местным начальником аэродрома — пожилым капитаном с морщинистым лицом — и слушал, чуть склонив голову набок. Увидел нас, поднял ладонь: подождите. Тот закончил, отдал честь и отошёл. Бурцев повернулся к нам.</p>
   <p>— Сели?</p>
   <p>— Сели, товарищ батальонный комиссар. Все шестеро.</p>
   <p>— Хорошо. — Он глянул на меня, негромко. — Соколов. Размещаешь людей в третьей с краю, у леса. Приказ Трофимова: до завтра — никаких построений, никаких поверок. Отдых. Завтра в восемь — общее построение полка. Понял?</p>
   <p>— Понял.</p>
   <p>— И вот ещё. — Он чуть наклонил голову. — Автоколонна с техсоставом по последним сведениям шла до Сафонова. Дальше связи нет. Ждать — когда придут.</p>
   <p>Сказать было нечего.</p>
   <p>Землянка нам досталась длинная — в неё, по идее, можно было уложить целую эскадрилью, если бы нары стояли в два яруса. Сейчас стоял один. Внутри пахло свежим деревом и керосином. На столе у входа — две лампы, чистые стёкла. На полу — сухие доски, без сырости. Кто-то даже вымел углы.</p>
   <p>Мы вошли вшестером, и Гладков, оглядевшись, сразу присвистнул:</p>
   <p>— Командир, это же клуб, а не землянка.</p>
   <p>— Молчи.</p>
   <p>— Слушай сюда. Я в такой землянке готов жить до победы.</p>
   <p>— Помолчи.</p>
   <p>Он замолчал, не обиделся. Бросил планшет на нары у дальней стены, сел.</p>
   <p>Я отметил его место машинально — дальняя стена, у глухого угла. Так раскладывался Павлюченко. Павлюченко всегда брал самый дальний угол, потому что там лампа меньше била в глаза, и потому что оттуда видно всю землянку. Сейчас на этом месте раскладывался Гладков, и сравнить его было не с кем — сравнить можно было только с пустотой. Я это отметил и убрал в сторону.</p>
   <p>Анохин сел рядом с Гладковым — слева, чуть позади. Это место он тоже выбрал сам. Морозов выбрал место у двери — там, откуда видно вход. Тихонов сел напротив него и сразу принялся за сапог: вытащил из голенища тряпку, нашёл щётку, начал чистить. Тихонов был полный мой тёзка по инициалам — А. П. — и мы с ним за два месяца обменялись от силы пятью репликами вне полётов. Он чистил сапог методично, сосредоточенно, как чистил всегда, когда нечего было делать руками.</p>
   <p>Захаров пристроился у нар рядом с моими. Он не сказал, что это его место. Он просто положил планшет, и оно стало его место. Я сел на свои нары и снял шлемофон. Шлемофон пристроил на гвоздь у изголовья — тот же гвоздь, что был и в нашей старой землянке, только не тот же. Планшет — справа на нары, сумку с бумагами — в ногах. Привычка кладёт вещи в одни и те же места независимо от стен.</p>
   <p>— Отдыхать, — сказал я. — Кто хочет помыться — на той стороне умывальник, с краю. Кто хочет есть — столовая в третьей землянке от штаба, я видел вывеску. До вечера разойтись, к двадцати — все здесь.</p>
   <p>— Есть, — сказал Морозов.</p>
   <p>— Есть, — сказал Захаров.</p>
   <p>Гладков лёг на нары, заложил руки за голову.</p>
   <p>— Командир, я подремлю. Мне для еды надо проголодаться. Меня тут сразу кормить нельзя — испорчусь.</p>
   <p>Анохин фыркнул в кулак, перевёл взгляд на меня — извиняясь. Я отвернулся, чтобы не показать, что улыбнулся.</p>
   <p>В столовую я пошёл с Захаровым.</p>
   <p>Столовая занимала среднюю часть длинной землянки — с дощатым полом, столами на три места, керосиновыми лампами по стенам. Пахло кашей. Не нашей кашей с подгоревшим краем — другой. Простой, варёной по уставу, с маслом по норме. За раздачей стояла повариха — крупная, широкая в плечах женщина в белом халате, голова повязана платком. Она работала половником, как работают жезлом: тяжело, ровно, без суеты. Лица у неё было два — одно для работы, другое могло бы быть, но я его не увидел.</p>
   <p>Она дала мне порцию, не глядя. Дала Захарову. Поставила на поднос два куска чёрного хлеба, отрезала сама — ровные куски, не на глаз, а по линии. Я взял поднос и сел.</p>
   <p>Дуся осталась там.</p>
   <p>Это пришло мне в голову не сразу. Уже за столом, когда я поднял ложку и начал есть. Дуся осталась там. Здесь была другая. И эта другая работала правильно, по нормам, по уставу, и тоже была хорошая женщина, и кормила нас по совести. Но Дуся осталась там — на ярцевской полосе, в полевой кухне с подкопчёным котлом, с двумя мухами, которые всегда сидели на верёвке у её фартука. Я не знал, едет ли Дуся с автоколонной, или её приписали к другому полку, или её оставили на полосе сдавать имущество. Я не спросил у Бурцева. Не сообразил спросить.</p>
   <p>— Командир, — сказал Захаров негромко, — а тут хлеб — другой.</p>
   <p>— Другой.</p>
   <p>— Не хуже, — пояснил он. — Просто другой.</p>
   <p>Я не ответил. Хлеб был не хуже. Этим он и был неправильный. Хлеб должен быть хуже — потому что пекли его на чужой пекарне, чужими руками, по чужой норме. А он был такой же. Чужие руки сделали такой же хлеб, как наши руки. Это было невозможно объяснить, и я не пытался.</p>
   <p>Захаров ел медленно. Я заметил, как он держит ложку — с лёгким напряжением, будто всё ещё в перчатке. Потом ел Анохин — он зашёл, отметил нас взглядом, сел через два места. Потом — Морозов с Тихоновым. Гладков не пришёл. Спал, наверно. Или решил, что время есть.</p>
   <p>Я доел и вернулся в нашу землянку.</p>
   <p>Под лампой я начал письмо.</p>
   <p>«Танька, здравствуй. Долетели. Полк перебазировался — теперь сидим в новом месте, тихом. Здесь дома крепкие, кормят нормально. Стрельбы пока не слышно. Это, наверно, хорошо.»</p>
   <p>Перо стало.</p>
   <p>Я смотрел на лист и не знал, что писать дальше. «Это, наверно, хорошо» — было неправдой. То есть правдой по факту: стрельбы не было, и кормили нормально. Но правды в этом не было ни на копейку. Я не мог объяснить четырнадцатилетней сестре, почему нормальная каша и крепкая землянка — это страшнее, чем стрельба. Я не мог этого объяснить и себе. Я просто чувствовал.</p>
   <p>Я написал ещё:</p>
   <p>«Письмо твоё последнее получил. За маму спасибо, что написала. Пиши ещё. Алёша.»</p>
   <p>Сложил лист, не дописав до конца. Положил во внутренний карман гимнастёрки, к кисету. Бумага у бумаги.</p>
   <p>Кисет я не доставал. Был соблазн — вечер, лампа, новое место. Но я знал свою привычку: один раз достать в новом месте — закрепится. А три самокрутки за весь август было уже много. Махорки оставалось, я её берёг. Степан Осипович её копил, и я не торопился её доставать, как не торопятся доставать последние патроны.</p>
   <p>Гладков лежал на нарах, гармонь стояла в ногах. Он её не брал. Анохин читал газету — старую, недельной давности. Морозов спал. Тихонов сидел у входа, чистил тот же сапог.</p>
   <p>— Командир, — Захаров негромко позвал из своих нар, — а машины как, оставят на чужих?</p>
   <p>— На ночь — на чужих. Утром гляну сам.</p>
   <p>— А я с тобой.</p>
   <p>Он сказал это так, будто это было давно решено, и теперь он только напоминал. Я принял молча. Потом тихо стало.</p>
   <p>Утро одиннадцатого сентября началось без полуторок.</p>
   <p>Я встал засветло, пошёл к машине. Семёрка стояла под чехлом, чехол ровный, без складок. Старший сержант Игнатьев уже работал у соседнего «ила» — снимал капот. Он увидел меня, выпрямился, доложил коротко: всё в порядке, замечаний нет, утренний осмотр сделан в шесть. Я попросил показать. Он показал. Замечаний действительно не было. Машина была готова к вылету.</p>
   <p>Я обошёл её сам. Прошёл по передней кромке левого крыла, ладонью. Проверил руль направления — ходил свободно. Проверил ниши шасси, тяги, шланги. Всё было нормально.</p>
   <p>Это было нормальнее, чем нормально. И от этого мне делалось холодно в груди.</p>
   <p>К полудню одиннадцатого пришла первая группа машин технической службы — ГАЗ-АА с полевой кузней. Сказали: автоколонна обходит подорванный мост через речку, идёт кругом. Будет к вечеру или к утру. Точнее — никто не знал.</p>
   <p>Бурцев зашёл в нашу землянку днём, ничего особо не сказал — только отметил нас глазами, поговорил с Гладковым про оружие (Гладков жаловался, что чужие оружейники взяли его пушки на проверку и что-то «копошатся не в том крепеже»), и ушёл. Гладков взял гармонь, поиграл негромко минут пять — пальцами, без разворота. Анохин не подпевал. Не было настроения подпевать.</p>
   <p>Я ловил себя на том, что я уже привыкаю.</p>
   <p>Это было самое странное и самое неприятное за весь день. За полутора суток тыла я уже знал, в какую сторону идти к умывальнику. Знал, как зовут чужого сержанта (Игнатьев), знал, что у соседней землянки работает истребительный полк, знал, что повариху, кажется, зовут не Дуся. Я уже начинал укладывать в голове новую карту — стоянка, столовая, штаб, лес, полоса, ишаки. И эта карта ложилась в голове так же спокойно, как до неё ложилась наша ярцевская. Голова — она обстоятельная, она ляжет на любое.</p>
   <p>Это и было самое страшное. Что голова ляжет на любое.</p>
   <p>К вечеру одиннадцатого Бурцев нашёл меня у умывальника.</p>
   <p>— Соколов, — сказал он. — Связь восстановили. Колонна вышла за Сафоново. Идут на подходе.</p>
   <p>— Когда?</p>
   <p>— К утру. Если без переправ — раньше.</p>
   <p>Я принял. Он постоял рядом ещё секунду — не ждал ничего, просто стоял, как иногда стоял в полку, когда хотел дать человеку время на свою мысль. Потом ушёл.</p>
   <p>Стемнело быстро, как темнеет в сентябре. Я надел шинель и пошёл к семёрке.</p>
   <p>Чехол был ровный. Машина под чехлом стояла прямо, без перекоса. Я снял край чехла, потрогал обшивку у выхлопа — холодная. Заглянул в нишу шасси — чисто. Прошёл по правому крылу, по левому. Сделал круг.</p>
   <p>Старший сержант Игнатьев подошёл от своего капонира — тихо, не докладываясь.</p>
   <p>— Товарищ лейтенант. Если что — я тут до полуночи. Потом меня сменят.</p>
   <p>— Спасибо.</p>
   <p>Он постоял, оглянулся на семёрку.</p>
   <p>— Хорошая машина, — сказал. — Видно, что её любят.</p>
   <p>Я не ответил. Я смотрел на свою машину в темноте чужого капонира и думал, что сержант Игнатьев правильный человек. Что он умелый техник. Что он действительно любит чужие самолёты как свои. Что Прокопенко никогда не говорил «хорошая машина, видно, что её любят». Прокопенко говорил: «Машина, она живая. Ты её уважай — она тебя ещё уважит.» Это было одно и то же по смыслу. Это было разное по сути.</p>
   <p>Игнатьев ушёл. Я остался один. Где-то за лесом, со стороны восточной грунтовой, послышался мотор — далёкий, грузный, полуторочий. Я повернул голову. Звук шёл не торопясь, привычно — так идут уставшие, в темноте, по знакомой дороге.</p>
   <p>Я стоял и слушал.</p>
   <p>Мотор приблизился, прошёл по дальней грунтовой за лесом и стал отходить — налево, мимо аэродрома, в сторону деревни. Это была не наша колонна. Чья-то чужая полуторка везла чьё-то чужое имущество в чью-то чужую часть.</p>
   <p>Звук пропал. Снова стало тихо.</p>
   <p>Я постоял ещё. Над капонирами стояла осенняя ночь — уже не августовская, уже с той прохладой, которая идёт от земли. На западе было тихо. Не тихо как там, не тихо как здесь, а просто тихо. Без дрожи и без полевой пушки. Без мотора в темноте. Без ничего.</p>
   <p>Я закрыл чехол, придавил края. Развернулся к землянке.</p>
   <p>Прокопенко завтра.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 2</p>
   </title>
   <p>Мотор на восточной грунтовой появился ещё до рассвета. Я услышал его раньше, чем увидел фары.</p>
   <p>Это был второй раз за двенадцать часов. Первый — ночью, и тот прошёл мимо, в сторону деревни. Этот шёл иначе — на низких оборотах, тяжелее. Грузовая колонна. Полуторки.</p>
   <p>Я обернулся к семёрке.</p>
   <p>Игнатьев был у машины. Чехол снят, ключи лежали на крыле — по размеру. Сам Игнатьев стоял у винта, задрав голову, и что-то рассматривал в нижнем сегменте кока. Заметил меня, опустил глаза. Снял пилотку, провёл ладонью по затылку — не тряпкой, ладонью, как и в первый день.</p>
   <p>— Доброе утро, товарищ лейтенант. Ваши идут.</p>
   <p>Я мотнул подбородком и отвёл взгляд на дорогу. С опушки, по которой мы вчера выходили, выкатилась первая полуторка — серая, в пятнах налипшей грязи, с ободранной кузовной планкой. За ней вторая. Третья отстала. На подножке первой стоял человек в брезентовом плаще, без шапки, ветер трепал русые волосы. Он спрыгнул раньше, чем машина встала, и пошёл к семёрке через стоянку.</p>
   <p>Я не двинулся.</p>
   <p>Прокопенко прошёл мимо меня, не глядя, как идут не к человеку — к делу. Молча. Подошёл к семёрке с левой плоскости, протянул руку и положил ладонь на переднюю кромку крыла.</p>
   <p>— Здравствуй.</p>
   <p>Это было сказано не мне.</p>
   <p>Игнатьев отступил на полшага. Не обиделся, не соревновался. Просто отошёл.</p>
   <p>Прокопенко обошёл машину по часовой стрелке, как делал это за всё лето сорок раз. Расшнуровал капот мотора, заглянул внутрь, провёл пальцем по верхнему лонжерону. Ничего не сказал. Опустил капот. Перешёл к стабилизатору. Полез под фюзеляж. Я слышал, как он там тяжело сопит.</p>
   <p>Из-под фюзеляжа:</p>
   <p>— Командир.</p>
   <p>— Я здесь.</p>
   <p>— Машину вы зря на чужих оставили на ночь.</p>
   <p>— Зря.</p>
   <p>Молчание.</p>
   <p>— Ну. Я тут.</p>
   <p>Он выбрался. Лицо в саже от кронштейна, на щеке полоса. Прокопенко смотрел сейчас не на меня — на Игнатьева. Игнатьев стоял в трёх шагах, ровно, спокойно, и в руках держал тряпку. Не подавал — просто держал.</p>
   <p>— Хорошо держали, старшина.</p>
   <p>— Она сама держалась. Мы только помогали.</p>
   <p>Игнатьев качнул подбородком и отошёл к соседнему «илу». Не извинился, не попрощался, ничего. Чужой техник передал чужую машину обратно своим рукам и пошёл к своей работе. Этого было достаточно.</p>
   <p>Прокопенко вытер руки тряпкой — той же, которую так и не взял у Игнатьева, своей. Поднял голову.</p>
   <p>— Заплаты на левой плоскости не трогали?</p>
   <p>— Не трогали.</p>
   <p>— Хорошо. Я вечером посмотрю.</p>
   <p>Он провёл ладонью по самой ближней — той, что ставил под Ярцевом, длинной, с двойным швом. Постоял. Качнул головой:</p>
   <p>— Эту я перешью. Тут изнутри потянет, я ещё в Смоленске чувствовал. Сейчас тыл — самое время.</p>
   <p>— Перешивай.</p>
   <p>— Нитка нужна. У вашего Ефремова крепкая, я знаю.</p>
   <p>— Возьми у Ефремова.</p>
   <p>— Возьму.</p>
   <p>Он сел на корточки у крыла, провёл пальцем по шву ещё раз. Так сидят с машиной не три минуты, а полчаса.</p>
   <p>Из-за капонира со стороны столовой раздался женский голос — крупный, ровный. Я узнал не сразу. Дуся.</p>
   <p>— Григорий Тарасович! Ты ел или с дороги бежал?</p>
   <p>Прокопенко не повернулся.</p>
   <p>— Ел, Евдокия. Вчера ел.</p>
   <p>— Вчера было вчера. Иди, остыло уже.</p>
   <p>Он коротко глянул на меня. Я кивнул:</p>
   <p>— Иди.</p>
   <p>И стало тихо. То есть не совсем тихо — у соседнего капонира работал Игнатьев и его моторист, тот молодой, в чистой гимнастёрке. Но у моей машины никого. В первый раз с утра десятого сентября у моей машины никого, и это было нормально. Нормально, потому что Прокопенко был на аэродроме, а не на дороге.</p>
   <p>Третья полуторка выкатилась на стоянку через несколько минут. Из кузова прыгали оружейники. Среди них — Миша Ефремов, в той же шинели, что и ушёл от нас с автоколонной, и в той же шапке набок. Он сразу пошёл к третьей эскадрилье — там пушки Гладкова стояли на стеллаже у соседнего капонира, и Гладков, собственно говоря, второй день ходил к ним проверять, не «копошатся ли чужие не в том крепеже».</p>
   <p>К полудню Гладков шёл от соседней стоянки в землянку и был довольным.</p>
   <p>— Командир. Таки целы. Чужие копались, а Миша — на место поставил. Я уже смирился, что мы их потеряли.</p>
   <p>— Не потеряли.</p>
   <p>— Слушай сюда. Я Мише поднесу. Сто грамм. Вечером.</p>
   <p>— Поднеси.</p>
   <p>Я смотрел на семёрку. Прокопенко вышел из столовой, шёл к капониру, нёс кружку — наверное, кипяток. На пути не остановился ни у кого. Прошёл к семёрке, поставил кружку на ящик у крыла и снова полез под фюзеляж.</p>
   <p>Теперь это снова была наша машина.</p>
   <p>Три дня прошли в работе. Прокопенко чистил, перебирал, перекладывал — сначала по семёрке, потом, когда я не глядел, и по морозовской, и по машине, которую в полку всё ещё называли шестаковской, как будто наводил порядок и в чужом тоже, потому что ему так было спокойнее. На второй день он вышел из-под бывшей шестаковской с гайкой в ладони — небольшой, шестигранной, чуть закопчённой.</p>
   <p>— Командир.</p>
   <p>— Что?</p>
   <p>— Это с моторного отсека. Не на месте.</p>
   <p>— Чужие посеяли?</p>
   <p>— Кто посеял — теперь не разобрать.</p>
   <p>Он положил гайку в нагрудный карман. Не выкинул. У него всё мелкое всегда оказывалось в нагрудном — потом, через неделю, выяснялось, что эта гайка нужна где-то ещё. Я уже не удивлялся.</p>
   <p>К вечеру второго дня он перешил заплату на левой плоскости семёрки — изнутри, новой ниткой, взятой у Ефремова. Я подходил, смотрел. Шов получился ровный, чуть жёстче прежнего, на пол-узелка плотнее. Прокопенко прошёл по нему пальцем, проверяя, не натирает ли стрингер.</p>
   <p>— Тыловой шов, — сказал он, не оборачиваясь.</p>
   <p>— То есть?</p>
   <p>— То есть тут не торопились. Перешивал ровно.</p>
   <p>— Хорошо.</p>
   <p>— Хорошо.</p>
   <p>Меня он гонял отдыхать. Я не отдыхал. Я писал короткие сводки за Беляева — то, что обычно делал комэска: налёт за неделю по машинам, состояние парка, заявка на запчасти. Бумажка получалась суше, чем у Беляева, и без беляевских помарок на полях. Бурцев забирал её, не комментируя, и уходил.</p>
   <p>Пятнадцатого сентября, под вечер, на полосу въехала с восточной грунтовой армейская полуторка, в пятнах налипшей грязи, без отметок на дверце. Из кузова спрыгнули шесть человек в шинелях, с вещмешками. Без ремней — ремни в мешках. От них пахло дорогой: мокрым сукном, табаком, бумагой предписаний, чужой казармой, той особой кислой смесью, которую я помнил ещё по училищу.</p>
   <p>Бурцев их встретил у штабной землянки. Я подошёл с Гладковым. Гладков дожёвывал хлеб с маргарином и был в духе.</p>
   <p>Бурцев читал предписания, проглядывал, распределял, как раздают карты:</p>
   <p>— В первую — три. Резников. Ковальчук. Дроздов. Соколов забирает. Во вторую — два. В третью — один.</p>
   <p>— Понял.</p>
   <p>Я шагнул вперёд, чтобы посмотреть на этих троих.</p>
   <p>Ковальчук — небольшой, скуластый, чёрные глаза, левая бровь рассечена старой полоской. Всё время придерживал вещмешок левой рукой, будто боялся, что его снова отберут на станции. Дроздов — высокий, светлый, с покатыми плечами, шинель ему велика. Ставил мешок на землю при каждой остановке и тут же подхватывал обратно. Они оба улыбнулись мне разом — обычной улыбкой ускоренного выпуска, в которой смесь страха, ученической готовности и того, что они уже три месяца ждали, когда наконец попадут в полк.</p>
   <p>Резников — другой.</p>
   <p>Высокий — чуть выше меня, худощавый, тёмные прямые волосы длиннее устава. Глаза карие, серьёзные. Стоял ровно, без услужливости, без напряжения. Когда Бурцев назвал его, не переступил с ноги на ногу, не потянулся снять вещмешок, не торопясь, как другие. Просто посмотрел на меня и сказал:</p>
   <p>— Лейтенант Резников. Прибыл в ваше распоряжение.</p>
   <p>— Соколов. Идёмте.</p>
   <p>Я повёл их к нашей землянке. Гладков шёл сбоку, рядом с Резниковым.</p>
   <p>— Откуда сами?</p>
   <p>Ковальчук:</p>
   <p>— Винница, товарищ командир.</p>
   <p>Дроздов:</p>
   <p>— Тверь. То есть Калинин.</p>
   <p>Гладков повернулся к Резникову:</p>
   <p>— А ты?</p>
   <p>— Из Ленинграда.</p>
   <p>— Таки ты откуда такой правильный?</p>
   <p>Резников шагал ровно. Не убыстрил шаг, не замедлил. Глянул на Гладкова коротко.</p>
   <p>— Из Ленинграда. Если вы об этом.</p>
   <p>Гладков хмыкнул. Я видел, как он короткое мгновение перебирал в голове, как ответить, и не нашёл хода.</p>
   <p>— Слушай сюда. У нас тут Одесса есть, теперь Ленинград есть. Тверь, Калинин, Винница. Это таки полк или сборная Союза?</p>
   <p>Дроздов засмеялся, нервно, как смеются на новом месте. Ковальчук — нет, поглядел на свой вещмешок. Резников улыбнулся уголком, коротко, и ничего не сказал.</p>
   <p>В землянке я указал нары:</p>
   <p>— Резников — рядом со мной. Ковальчук — у дальней стены, левее Анохина. Дроздов — у двери, рядом с Морозовым.</p>
   <p>Морозов сидел у двери на своём ящике и поднял глаза. Качнул подбородком новенькому. Дроздов сел на свои нары, развязал вещмешок, начал доставать вещи.</p>
   <p>Резников снял шинель. Аккуратно повесил на гвоздь у нар. Снял портупею. Из нагрудного кармана гимнастёрки достал записную книжку в чёрной коленкоровой обложке, потёртой по углам. Раскрыл, посмотрел внутрь — не читая, а скорее пересчитывая, что страницы на месте, — и убрал обратно в нагрудный. Потом сел на нары, опёрся локтями в колени.</p>
   <p>Я отметил жест и не подал виду.</p>
   <p>Анохин у дальней стены расстёгивал воротник большим и указательным пальцем левой руки, машинально, как всегда. После Волошина он будто экономил слова. Тихонов сидел у нар напротив Морозова и чистил сапог. Тот же сапог. На сапог уже было нечего класть — он его, по-моему, чистил третий день. Это никого не смущало.</p>
   <p>К ужину пришёл Захаров. Он вернулся с осмотра моторов с Хрущом — серьёзный, как первоклассник у доски. Увидел Резникова, остановился у двери, вытер ладони о полы гимнастёрки.</p>
   <p>— Я — Захаров. Иван.</p>
   <p>Это вырвалось у него на полтакта раньше, чем нужно. Он успел сам это услышать — щёки чуть потемнели. Резников встал. Был на полголовы выше.</p>
   <p>— Простите. Резников. Александр.</p>
   <p>Захаров протянул руку. Резников пожал. У Захарова рука короткая и широкая, у Резникова — длинная, с длинными пальцами. Захаров отметил это и быстро отвёл взгляд.</p>
   <p>В столовой за длинным столом я сел рядом с Резниковым. Гладков напротив, и тарелка перед Гладковым уже опустела вдвое раньше остальных. Тихонов жевал молча. Резников ел спокойно, без торопливости, без этого ученического стремления первокурсника наесться впрок. Хлеб резал на четыре равных части. Соль не брал.</p>
   <p>Гладков:</p>
   <p>— А я в первый день съедаю всё, что дают. Меня нельзя на голодный желудок к машине пускать. Я тогда в воздухе только о борще и думаю.</p>
   <p>Дроздов засмеялся.</p>
   <p>— Я серьёзно, — добавил Гладков. — Это у меня медицинский диагноз.</p>
   <p>Резников:</p>
   <p>— Я в этом смысле, надо полагать, не лучший пилот.</p>
   <p>Это «надо полагать» у молодого лётчика сорок первого было таким коротким маркером целого мира, что Гладков на секунду замолчал. Потом всё-таки нашёлся:</p>
   <p>— Слушай сюда. Это пройдёт. Пара вылетов — и ты будешь думать о борще.</p>
   <p>Резников чуть наклонил голову. Не возразил. Не подтвердил.</p>
   <p>Я смотрел на него и думал, что у этого молчания не училищная причина. Ленинград уже был словом тяжёлым. Даже здесь, в вяземском тылу-по-сравнению.</p>
   <p>— Соколов. Беляев на проводе.</p>
   <p>Бурцев заглянул в землянку без стука, как обычно. Гимнастёрка тёмная от вечерней сырости, в руке планшет.</p>
   <p>— Если есть две минуты — иди в штабную. Аппарат свободен.</p>
   <p>— Идёмте.</p>
   <p>Я пошёл за ним. Снаружи сыро, темно, по хвое после дождя — мелкие капли. В штабной — керосиновая лампа на столе, на столе же телефонный аппарат, серый, с потёртой панелью. Полевой, с кабелем через пол. Трубку Бурцев поднял мне сам и передал.</p>
   <p>Я взял.</p>
   <p>— Соколов?</p>
   <p>Голос Беляева — слабый, дальний, с треском. Слова прорывались через шум.</p>
   <p>— Слышу.</p>
   <p>— Плохо слышишь. Это хорошо. Значит, связь настоящая.</p>
   <p>Я ничего не ответил. Помехи зашуршали гуще, на секунду — свист.</p>
   <p>— Как плечо? — спросил я, когда стало можно.</p>
   <p>— На месте. Звено?</p>
   <p>— Идёт.</p>
   <p>— Вот ты и веди.</p>
   <p>Это «веди» было короткое, без улыбки в голосе, но с какой-то спокойной точкой. Не приказ. Не просьба. Засечка.</p>
   <p>— Пополнение пришло, — сказал я. — Трое в первую.</p>
   <p>— Знаю. Бурцев писал. Резников какой?</p>
   <p>— Тихий. Толковый.</p>
   <p>— Береги.</p>
   <p>— Есть.</p>
   <p>Пауза. Помехи отступили на секунду — стало слышно, как у Беляева где-то рядом капнуло о металл. Должно быть, ведро в санбате.</p>
   <p>— Машины целы?</p>
   <p>— Целы. Семнадцать в строю.</p>
   <p>— Хорошо.</p>
   <p>Помехи опять зашуршали, на этот раз с долгим обрывом. Я подумал, что связь упала. Голос вернулся, тише:</p>
   <p>— Соколов. Без меня — не геройствуйте. Дотерпите.</p>
   <p>— Есть.</p>
   <p>— Не «есть». Понял?</p>
   <p>— Понял.</p>
   <p>Беляев кашлянул в трубку. Не туберкулёзно — глухо, по-плечевому, как кашляют, когда сидят и долго не двигаются. Связь щёлкнула и ушла. В трубке остался ровный пустой шум.</p>
   <p>Я постоял несколько секунд. Положил трубку.</p>
   <p>Бурцев у стола разворачивал план аэродрома, как будто и не слушал. И как будто слушал.</p>
   <p>— Идите, Соколов. Завтра — свежие сводки.</p>
   <p>Я кивнул и вышел.</p>
   <p>Снаружи было темно по-настоящему. На востоке — несколько огней дальних окон. На западе — глухая чернота. Я шёл к землянке и думал: «вот ты и веди» — это и есть всё, что Беляев мог сейчас сказать. Не больше. Этого достаточно.</p>
   <p>Письмо пришло через четыре дня.</p>
   <p>Эти четыре дня прошли так же, как первые: Прокопенко работал, пополнение учили, я поднимал звено на короткие полёты по треугольнику над полосой — без огневого контакта, ознакомление. Морозов вёл свою пару ровно, без лишних слов. Резников держался хорошо. Машину чувствовал. На разворотах не валился, не задирал нос. Гладков, поглядев на его посадку в первый раз, сказал мне:</p>
   <p>— Командир. Этот таки видит землю.</p>
   <p>— Видит.</p>
   <p>— Это уже половина пилота.</p>
   <p>— Половина.</p>
   <p>И ещё четыре дня. Дусина каша была крутой — она нашла в местной деревне крупу. Гладков один раз достал гармонь и прошёл одну строку из «Раскинулось море широко», без слов. Анохин не подпевал. Морозов спал у двери. Тихонов чистил тот же сапог.</p>
   <p>Двадцатого сентября Бурцев занёс в землянку почту. Пять конвертов. Один — для меня. Адрес карандашом, тонкий почерк. Танька.</p>
   <p>Я раскрыл у керосиновой лампы.</p>
   <p>«Алёша, здравствуй».</p>
   <p>Я сел на нары. В землянке — Анохин с газетой, Захаров на нарах рядом, Морозов уже спит. Тихонов чистит сапог. Гладков лежит, гармонь у ног, не играет.</p>
   <p>«Получили твоё. Спасибо, что написал быстро. Мы всё ждали».</p>
   <p>Дальше — несколько строк про деревню. Дядя Петя приехал из Колычёва. Корова Зорька отелилась, телёнок чёрный, крепкий. Это всё было прежнее, домашнее, и оно заходило ровно.</p>
   <p>Я читал не торопясь.</p>
   <p>«Мама совсем слегла. Алёша, я не хочу тебя пугать, но это не как было раньше. Не ест почти. Врач из района был, Никодим Иванович, сказал — желудок. Дал какие-то таблетки. Сказал, в больницу пока нельзя, мест нет. Папа из кузницы поздно. Он молчит. Я сама готовлю».</p>
   <p>Я остановился. Перечитал. Положил листок на колено.</p>
   <p>В землянке трещала лампа. Где-то у двери Морозов во сне переменил позу — нары скрипнули. Анохин шуршал газетой, той же недельной давности, четвёртая страница, я знал — он там читал сводки до буквы.</p>
   <p>Я взял листок снова.</p>
   <p>«А ещё я учусь вязать. Марья Ивановна показывала на школьном собрании. Мы вяжем носки на фронт. Я свяжу — пришлю. У меня пока кривые получаются».</p>
   <p>Я улыбнулся. Только в углах рта, сам себе. Захаров рядом с нар покосился, не понял, не спросил. Спрашивать у командира, чему он улыбается над письмом, — не его дело.</p>
   <p>«На рынке нет ничего почти. Хлеб по карточкам. Соседка тётя Клава плакала вчера у колодца, у них трое».</p>
   <p>Дальше — две строки про школу, про то, что в соседнем селе закрыли клуб, теперь там сельсовет и какие-то приезжие.</p>
   <p>И, отдельной строкой, последней:</p>
   <p>«Алёша, не молчи долго».</p>
   <p>И ниже:</p>
   <p>«Танька».</p>
   <p>Я положил письмо на колени. Смотрел на потолок землянки. Брёвна, сосновая щепа выглядывает между ними, где плохо подогнано. Лампа коптила.</p>
   <p>«Желудок» — я перебирал в голове. Язва, скорее всего. Я не знал точно, что в сорок первом дают при язве, кроме режима и молока. Никодим Иванович мог дать только то, что у него было: висмут, соду, может, белладонну. Стрептоцид — это раны, не желудок. И от этого понимания легче не становилось.</p>
   <p>Я сидел, и в груди был не страх, а что-то хуже. Тревога медленная, как вода в стоячем колодце, поднимающаяся не от ветра, а от того, что глубже.</p>
   <p>Я полез в нагрудный карман.</p>
   <p>Кисет Павлюченко лежал там. Вместе с начатым письмом от десятого сентября — в тех самых сложениях, которые я сделал тогда у лампы. Я достал кисет. Развязал. В нагрудном пальцем нащупал бумагу — обрывок газеты, который держал на самокрутки. Достал.</p>
   <p>Скрутил.</p>
   <p>Палец у меня стал тонкий за это лето — сухой, шершавый. Самокрутка получилась ровная, не лучше и не хуже, чем раньше. Я зажёг от лампы.</p>
   <p>Махорка пошла в горло. Тёплая, горьковатая, родная. В десятый раз — родная: при первой Павлюченко мне её свернул сам, при второй я сворачивал, держа кисет в руках Степана Осиповича уже мёртвыми. Эта была первая на новом месте.</p>
   <p>Я держал её и думал: «Бумага у бумаги».</p>
   <p>Захаров покосился. Не сказал ничего.</p>
   <p>Гладков — даже не он. Анохин не отвёл газету. Морозов спал.</p>
   <p>Я докурил. Затушил окурок о край жестяной кружки на полу. Махорка горела до конца — Павлюченко набивал плотно, без воздуха. У него и руки были такие — тяжёлые, без воздуха.</p>
   <p>Бумагу Танькиного письма я разглядел впервые. Тонкая, в косую сеточку — школьная, из тетрадки в три копейки. На обороте проступали следы — что-то, что она писала раньше. Может, задачка. Может, чужое имя.</p>
   <p>Я перевернул лист. Чисто.</p>
   <p>Письмо к Тане, начатое десятого сентября, лежало рядом. Я взял его, развернул. Перо было в нагрудном вместе с письмом. Я разровнял лист на планшете. Написал:</p>
   <p>'Танюшка, получил твоё. Прочитал.</p>
   <p>За маму — спасибо, что написала прямо. Скажи папе, чтоб не молчал. Пусть напишет хоть строку.</p>
   <p>Носки вяжи. Мне пришлёшь — пригодятся. Тут уже к зиме готовиться.</p>
   <p>Я цел. Полк цел. Сидим в новом месте, пока тихом.</p>
   <p>Не молчи и ты. Алёша'.</p>
   <p>Перечитал. Сложил. Запечатал в тот же конверт, что был у меня уже надписан. Положил на угол стола Бурцеву — заберёт с утренней почтой.</p>
   <p>Когда я вернулся к нарам, Захаров уже спал. Анохин дочитывал газету. Морозов не пошевелился.</p>
   <p>Снаружи где-то у штабной — звук шагов и негромкий голос Бурцева. Он говорил с кем-то — недолго, две-три фразы. Потом Бурцев заглянул в землянку, и я видел по лицу: он принёс что-то, но не показал. В руке у него был сложенный лист. Не почта. Сводка.</p>
   <p>— Завтра, Соколов, поговорим.</p>
   <p>— Понял.</p>
   <p>Он постоял, не уходя сразу — давал человеку секунду на свою мысль. Потом вышел.</p>
   <p>Гладков с нар, тихо:</p>
   <p>— Командир. Сводка пришла?</p>
   <p>— Пришла.</p>
   <p>— Что там?</p>
   <p>— Пока туман. Завтра скажет.</p>
   <p>Гладков повернулся на бок, лицом к стене.</p>
   <p>Я сел на свои нары, погасил лампу. Стало темно. Я лежал и слушал тишину землянки — дыхание шести человек, один из них новый. Резников дышал ровно, спокойно, как дышат люди, которые давно умеют засыпать первыми в чужом месте.</p>
   <p>На западе что-то собиралось. В сводке это называлось туманом.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 3</p>
   </title>
   <p>Семёрка прогрелась раньше солнца. Прокопенко стоял у винта, тряпка свисала с тыльной стороны его правой ладони, и он смотрел на колпак мотора так, как смотрят на тесто, которое ещё не подошло. Я сидел в кабине, фонарь сдвинут, шлемофон расстёгнут, наушники сползли на шею, лёгкий сквозняк по затылку. Утро двадцать второго сентября в Вязьме пахло мокрой травой и горелым маслом — двумя запахами, которые я к этому дню уже не различал.</p>
   <p>В десяти шагах слева Резников проверял лямки парашюта у бывшей шестаковской. Машину в полку всё ещё называли шестаковской. Это было простое слово, не ритуал: кому-то надо было сказать, к какой машине идти, и говорили так, как привыкли. Прокопенко её перебрал на третий день после прибытия и сказал тогда, что машина «дышит ровно, только правый коллектор грешит». Это означало — в строю.</p>
   <p>Резников был в комбинезоне на размер больше. Лямки сидели на нём так, как сидят на молодом, который раз пятый в жизни их затягивает: ровно, тихо, без отметок памяти на коже. Когда он застёгивал нагрудный карабин, казалось, что он играет на пианино, а не пристёгивается. Длинные пальцы, длинные кисти. Я не первый раз ловил себя на этой мысли.</p>
   <p>Прокопенко обошёл меня по часовой стрелке, уронил тряпку в карман телогрейки, прошёл к бывшей шестаковской. У её винта он постоял дольше, чем у моего. Потом сказал что-то Резникову — низко, я не разобрал. Резников ответил так же низко. Прокопенко подтянул у него лямку на плече — один раз, коротко — и пошёл за капонир.</p>
   <p>Я опустил очки на глаза.</p>
   <p>— Третий, готов? — по связи, в шлемофоне.</p>
   <p>— Готов. — Голос Резникова был ровный. Мне понравилось, что он не сказал «есть».</p>
   <p>Морозов и Тихонов взлетели парой минут десять назад. Их треугольник был ровнее, чем у нас вышел бы, потому что у Морозова в эту неделю всё выходило ровно. Это был его способ молчать.</p>
   <p>— Запускаемся. — Я тронул сектор, и семёрка заговорила глуше прежнего.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Мы ушли на восток, потом по широкой дуге обогнули полосу с юга и взяли курс почти на закат — на запад, до речки и обратно. «Облёт района» было слово громкое: треугольник с длинной стороной и двумя короткими, ничего боевого, ни огня, ни цели. Резникову нужно было чувствовать землю под собой по-другому, чем над полосой. Земля у вяземского аэродрома была плоская, серая, с пятнами утреннего тумана в низинах, и от неё надо было научиться отрываться без жалобы под ложечкой.</p>
   <p>Высота тысяча двести. Резников держался полста метров правее и ниже, как положено. Машину он не валял. На развороте я чуть просел, чтобы проверить — он просел ровно за мной, без задержки и без рывка. Хороший знак.</p>
   <p>— Третий, — сказал я в шлемофон, — речка на одиннадцать. Идём дальше пять минут.</p>
   <p>— Иду.</p>
   <p>Эфир был пустой, как и положено в небе, в котором ничего сегодня не было. На западе, где-то у горизонта, висел тот самый туман, про который Бурцев приносил сводку в землянку десять дней назад. Я смотрел на него, как смотрят на кипяток в чайнике у керосинки: знаешь, что закипит, но ещё не закипел, и ничего не сделаешь.</p>
   <p>Дома, раньше, в Шереметьеве, мне один знакомый диспетчер говорил, что облако — это вопрос, на который пилот отвечает машиной. Я тогда соглашался. Сейчас облако на западе было не вопрос. Это был ответ, который я прочёл в учебнике, и о котором никому не мог сказать.</p>
   <p>Резников держал хвост. Он держал его так, как держат поручень в трамвае: не от страха, а потому что есть поручень, и если его не держать — будет глупо. Я подумал, что Гладков был прав в столовой пятнадцатого. Этот видел землю.</p>
   <p>Через двадцать минут мы повернули к дому.</p>
   <p>На коробочке Резников чуть просел против положенного — машина у него стала тяжелее моей, не по тяге, а по чувству. Я ему сказал: «Третий, на четвёртом до двести двадцать держи. Не ниже.» Он ответил: «Иду» — и поднял до двести двадцати ровно. Это было хорошо. Молодые часто не идут до цифры — идут до примерно цифры, и потом удивляются, что машина перед посадкой клюёт. Этот шёл до цифры.</p>
   <p>Посадка у Резникова получилась чище моей. Я, ведущий, сел первым, чуть длиннее, чем хотелось; он сел вторым, точно у знака. Мы зарулили, я выключил мотор, фонарь сдвинул, выбрался на плоскость. Прокопенко подошёл с вёдрами для ламп, глянул сначала на меня — потом на бывшую шестаковскую.</p>
   <p>— Хвост держал, — сказал я.</p>
   <p>— Видно. — Прокопенко провёл ладонью по своей пилотке, как делают, когда не знают, чем занять руку. — Командир. У него как с правой педалью?</p>
   <p>— Ровно.</p>
   <p>— Ну. — Прокопенко больше ничего не сказал.</p>
   <p>Он отошёл к бывшей шестаковской, обогнул её сзади, заглянул под хвост. Тряпку из заднего кармана не доставал — значит, всё было в порядке. Это тоже было его словом.</p>
   <p>Гладков подошёл от своего капонира, уже без куртки, в одной гимнастёрке. Я поймал его взгляд и заранее знал, что услышу не «таки», не «слушай сюда» и ничего из его одесского запаса. У Гладкова в эту неделю в полку была сухость — не от обиды, не от ссоры. Просто сухость, как у дерева, которое отдало воду.</p>
   <p>— Командир. Ты его дальше до речки или короче? — спросил он.</p>
   <p>— До речки.</p>
   <p>— Ну, до речки нормально.</p>
   <p>Это было всё. Гладков пошёл к Анохину. Гармонь у него лежала в землянке в изножье, он её сегодня снова не достал. Я глянул ему в спину и подумал — про себя, не вслух — что у нас в первой эскадрилье барометр снова сдвинулся. Я не понимал ещё куда.</p>
   <p>Резников у бывшей шестаковской снимал шлемофон. Я подошёл.</p>
   <p>— Хорошо сел, — сказал я.</p>
   <p>— Простите. У меня было с правой педалью на развороте.</p>
   <p>— У всех с правой педалью на развороте. Прокопенко тебе подстроил машину. Дальше будешь чувствовать сам.</p>
   <p>Резников опустил голову — не как опускают, чтобы спрятать лицо, а как опускают, когда ищут пуговицу на гимнастёрке. Нашёл, застегнул.</p>
   <p>— Завтра ещё раз? — спросил он.</p>
   <p>— Завтра и послезавтра.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Прошло три дня. Дни в тыловом аэродроме считаются по другому: не по сводкам и не по вылетам, а по тому, сколько раз ты замечаешь, как у тебя на гимнастёрке высыхает пятно от утренней росы между завтраком и разводом. Я насчитал три раза, и за эти три раза — два облёта района с Резниковым, один с Ковальчуком, который держался хуже, и одну работу всем звеном по треугольнику с захватом запада. Морозов вёл свою пару ровно, как и всю эту неделю. Тихонов в землянке чистил тот же сапог. Прокопенко шил, чинил, перебирал, складывал в нагрудный карман то, что находил под чужими крышками, — мелкие, на потом. Гладков молчал. Гармонь лежала в изножье.</p>
   <p>Двадцать пятого, после обеда, я выходил из штабной землянки с расписанием на следующее утро, когда увидел Бурцева на дальнем краю стоянки. Он шёл от полевой почты к нашему капониру с планшетом в руке. Шёл не быстро. У него вообще никогда не было быстрого шага — но в этот раз шаг был чуть короче обычного, и это я заметил сразу, как замечают сорванный голос в радиоэфире.</p>
   <p>В планшете у Бурцева лежал конверт. Серый, грубой бумаги, со штампом полевой почты в правом верхнем углу. Я разглядел его шагов с десяти: Бурцев нёс планшет открытым сбоку, не пряча. Он не пытался прятать. Он шёл к семёрке.</p>
   <p>У семёрки работал Прокопенко. У него был открыт нижний капот, он стоял на коленях у правого колеса и что-то крутил снизу — головы не было видно, видны были спина и сапоги.</p>
   <p>Бурцев подошёл, остановился у крыла. Подождал, пока Прокопенко вылезет.</p>
   <p>— Григорий Тарасович. Тебе.</p>
   <p>Прокопенко вылез из-под мотора. Он был в масле по локоть. Тряпку из заднего кармана достал, как обычно, вытер лоб тыльной стороной запястья, оставил серую полосу. Поднял глаза на Бурцева. Бурцев протянул конверт. Прокопенко вытер ещё раз правую ладонь — теперь о бок телогрейки — и взял.</p>
   <p>Не посмотрел.</p>
   <p>Сунул в нагрудный карман телогрейки. Карман у него был на левой стороне, под двумя пуговицами; обе пуговицы он застегнул по очереди, спокойно.</p>
   <p>— Спасибо, товарищ комиссар.</p>
   <p>— Угу.</p>
   <p>Бурцев постоял ещё секунду — он давал человеку секунду на свою мысль, это была его карточная функция. Потом повернулся и ушёл к штабной, не оборачиваясь. Я стоял в десяти шагах у соседней машины, у меня в руках было расписание на завтра, и я видел всё это так, как видят чужой разговор в общественном месте: вроде бы не подслушивая, но всё равно понимая каждое слово.</p>
   <p>Бурцев прошёл мимо меня, не глядя. Он меня видел, я знал, и он знал, что я видел его, — но он не остановился. Это было правильно. Останавливаться сейчас означало бы дать тому, что только что произошло, словесный приём; а у того, что только что произошло, словесного приёма не было.</p>
   <p>Прокопенко не разогнулся ещё долго.</p>
   <p>Он опустился обратно к правому колесу, лёг под мотор, и я услышал, как его ключ один раз стукнул о нижний картер — тихо, без злости, как стучит оторвавшийся ремешок. Потом ещё раз. Потом ещё. Я знал этот ритм. Это была не работа. Это было занятие, которое он себе придумал, чтобы не разгибаться лишних три минуты.</p>
   <p>Я отвернулся, как отворачиваются на улице, когда видят чужую слабость. У меня в груди стояло сразу всё, чему я не мог дать имени, и поверх всего — узнавание: это была та самая бумага. Я её ждал с июля. Прокопенко её ждал, не зная, что ждёт.</p>
   <p>Я ушёл к штабной, расписание положил Бурцеву на угол стола, ничего не сказал. Бурцев тоже ничего не сказал. Он сидел и курил, и пепельница у него была чистая.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>К темноте я пошёл к капониру.</p>
   <p>Я не пошёл сразу. Я дал ему час. Потом ещё час. На втором часе я понял, что час ничего не решает: разница между часом и тремя — это разница между мной снаружи и им внутри, и эта разница не уменьшается от того, что я подожду ещё.</p>
   <p>Прокопенко сидел на ящике из-под боеприпасов у левой стойки шасси семёрки. Машина стояла под чехлом — чехол он надел сам, в темноте, никого не позвав. Лампа-летучая мышь висела на крюке у капонира, не у его машины, а у соседней, и свет до него доходил скошенный, длинный. Тени от стойки на брезенте были чёрные.</p>
   <p>Лист лежал у него в ладонях. Он не читал. Он положил его на колено, опустил взгляд в землю под носком сапога. Потом снова поднёс к лампе, посмотрел секунду, сложил пополам и снова в нагрудный. Через минуту достал обратно и опять положил на колено.</p>
   <p>Я подошёл, сел рядом на тот же ящик. Места хватило: ящик длинный.</p>
   <p>Молчали.</p>
   <p>Я слышал, как у соседнего капонира кто-то из чужих техников говорил с напарником — про радиатор, негромко, по делу. Слышал дальний звук грузовика на восточной грунтовой, тот же, что в первую ночь в Вязьме, только теперь привычный и не пугающий. Слышал собственное дыхание. Прокопенко почти не дышал — то есть дышал тихо, как дышат, когда долго плачут не плача.</p>
   <p>Чехол семёрки пах смесью лака и пыли. Прокопенко его сворачивал и ставил на машину ещё на ярцевской полосе, и пыль на нём была оттуда, не вяземская. Я раньше этого не замечал, а сейчас замечал отчётливо, потому что замечать запах ярцевской пыли было легче, чем сидеть с человеком над его бумагой.</p>
   <p>— Хиба ж жалко, — сказал он.</p>
   <p>Сказал в землю, не мне, и без вопроса в голосе. В этом не было «как же не жалко», и не было «жалко», и не было ни одного движения от той бумаги к этим словам и обратно. Это была какая-то его внутренняя строчка, которую вытолкнуло наверх само, без участия того, кто сидел рядом. Я не ответил. Я не должен был отвечать. У меня в горле тоже стояла строчка из глубины — но не та, и не туда.</p>
   <p>Я положил руку ему на колено. Один раз. Подержал секунду. Убрал.</p>
   <p>Он не пошевелился.</p>
   <p>Через долгие минуты я достал из нагрудного кисет — кисет Павлюченко, тот же, с махоркой, которой оставалось на четыре скрутки от силы. Положил себе на колено, развязал тесёмку, начал крутить. У меня дрогнули пальцы, и обрывок газеты лёг неровно. Я взял другой, начал заново.</p>
   <p>Прокопенко протянул ладонь. Не глядя.</p>
   <p>Я положил кисет ему в ладонь.</p>
   <p>Он крутил молча. Он крутил быстро — у него руки были тяжёлые, без воздуха, как у Степана Осиповича, только Степан Осипович разглаживал бумажку языком, а Прокопенко — большим пальцем правой руки. Это был другой жест, тот же ритуал. Самокрутка вышла плотная, без зазора. Он мне её отдал. Кисет завязал, тоже сам, и тоже мне отдал.</p>
   <p>Себе скрутки не сделал. У него в кармане был свой табак, я знал; он Павлюченкову махорку не курил с двадцать четвёртого августа. И сегодня не курил. Он скрутил мне — это был жест.</p>
   <p>Я зажёг от лампы. Махорка пошла в горло — тёплая, горьковатая. Та же, что десять дней назад, в землянке, после письма от Тани. Тот же кисет, тот же ритм. Снаружи всё было нормально, а внутри я понимал, что сегодня впервые мы сидели вдвоём над одной бумагой — и оба молчали. Он не спросил у меня, откуда я знаю. Я не сказал. Но мы оба знали, что я знал. Это была новая ступень молчания. Та, которая летом лежала между нами как «не спрашивал — не отвечал», теперь имела бумагу, штамп и дату, и ничего больше у неё не появилось — и не должно было.</p>
   <p>Я докурил до конца. Окурок затушил о край ящика.</p>
   <p>— Я пойду, Григорий Тарасович.</p>
   <p>— Иди, Алексей.</p>
   <p>Он сказал «Алексей», не «командир» и не «Соколов». Я встал. Прошёл шагов восемь к выходу из капонира, потом остановился, не оборачиваясь, — не хотел смотреть.</p>
   <p>Обернулся всё-таки.</p>
   <p>Прокопенко сидел всё на том же ящике, лист у него снова был в ладонях, и над ним — над листом и над ящиком, и над всем тем, что я не видел в темноте у его лица, — он шевельнул правой рукой у бедра. Мелко. Я отвернулся раньше, чем разглядел.</p>
   <p>Я знал, что это было.</p>
   <p>Я снова сделал вид, что не видел.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Прокопенко смотрел в темноту над капониром и видел грушу.</p>
   <p>Груша была у изгороди, с восточной стороны хаты. Мелкая, поздняя, сладкая до ломоты в челюсти. Опанас в этом году должен был её обтрясти — ему восемнадцатый, у него руки уже выше, чем у отца. Оксанка ходила бы с ведром, в школьном переднике, и ругалась бы, что груши падают мимо. Мария у печи говорила бы, чтобы не рвали зелёные, что хорошие сами падают. У Марии всегда хорошие сами падали.</p>
   <p>Корова Манька стояла бы у ворот, тёплая, рыжая в крапинку, дышала бы через ноздри длинно и спокойно, как всегда дышала по вечерам. От её бока пахло бы молоком и сухой травой. Изгородь была покосившаяся с северной стороны, он всё собирался поправить и не поправил. Теперь некому будет.</p>
   <p>Он держал лист в ладонях, и ладони помнили майскую землю — тёплую, сыпучую, с белыми корешками лопухов. Сейчас земля у него под сапогами в Вязьме была холодной. Это он чувствовал отчётливее всего. Холод снизу — не та зима ещё, но уже не лето. Между ладонями и землёй у него теперь была вся эта осень, и вся эта зима, и весь тот май, в который он не вернётся.</p>
   <p>Он перекрестился ещё раз — мелко, у бедра, никто не видел.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Двадцать восьмого пришла ещё одна сводка, ничего не значащая, про подбитую под Витебском колонну. Двадцать девятого ничего не пришло.</p>
   <p>Тридцатого Бурцев вошёл в землянку за час до отбоя без планшета, с одним сложенным листом в руке, и я по тому, как он держал лист — двумя пальцами, как держат мокрую тряпку, — понял, что сейчас будет.</p>
   <p>— Слушайте.</p>
   <p>Все поднялись. Гладков с койки, Морозов от двери, Анохин из угла. Тихонов оставил сапог. Резников отложил книжку на одеяло раскрытой стороной вниз — он так делал, когда не хотел потерять страницу. Захаров уже стоял; он всегда стоял, когда заходил Бурцев. Это Захаров не научился ещё расслабляться при старшем по званию — он на полтакта раньше, чем нужно, и тут.</p>
   <p>Бурцев читал не со сводки — он сначала посмотрел в её середину, потом в её начало, и потом — на нас, как будто решал, какими словами лучше.</p>
   <p>— Орловское направление. Сегодня утром немцы перешли в наступление крупными силами. Прорывы в нескольких местах. Сводка короткая, подробностей нет.</p>
   <p>Помолчал.</p>
   <p>— Это пока всё.</p>
   <p>И ушёл.</p>
   <p>Землянка осталась стоять. Я смотрел не на дверь — на лампу. У лампы прикрутили фитиль ещё до прихода Бурцева, и сейчас она горела через жёлтый край стекла, не ярко, не тускло — на новости, не на работу. В первый раз я обратил внимание, что в нашей землянке две лампы, одна на столе и одна на стене, и стенная всегда горит слабее. Это к делу не имело отношения. Просто голова в такие минуты цепляется за то, что под глазами.</p>
   <p>Гладков сел обратно на койку. Он не стал доставать гармонь. Гармонь лежала у него в изножье, он на неё посмотрел один раз и больше не смотрел. Морозов сел у двери на свой ящик и положил руки на колени — ладонями вверх. Это у него был жест, которого я раньше за ним не замечал; я отметил его без умысла, как отмечают новый номер на машине. Тихонов сапог не взял обратно. Анохин расстегнул воротник большим и указательным пальцами, потом обратно застегнул, потом снова расстегнул. Резников сидел ровно. У него в книжке между страницами лежал карандаш, и я видел, как карандаш чуть выдвинулся, когда Резников переложил книжку на тумбочку. Резников поправил его обратно пальцами — глубже, чтобы не выпадал, — и оставил. Лицо у него не дрогнуло. Я подумал: этот тоже умеет молчать с самим собой.</p>
   <p>Захаров спросил первым. Он всегда спрашивал первым. Это была его юность.</p>
   <p>— Командир, это далеко?</p>
   <p>Я открыл планшет на коленях, нашёл в нём свою рабочую карту, провёл пальцем по линии от Вязьмы на юг — Сухиничи, Брянск, Орёл. Расстояние я знал и так, без карты, но руке было нужно увидеть это в сантиметрах между ногтем и большим пальцем. Я положил ноготь на Вязьму, большой палец на Орёл. Между ними получилось четыре пальца с небольшим. Я закрыл планшет.</p>
   <p>— Далеко.</p>
   <p>Захаров мне поверил, потому что он мне всегда верил. Я себе не поверил, потому что четыре пальца на карте — это четыре пальца, а фронт в эту осень уже несколько раз доказывал, что пальцы ничего не значат. Но этого я Захарову не сказал.</p>
   <p>Я закрыл планшет, положил на тумбочку у изголовья. Лёг не раздеваясь — снял только сапоги. Гладков потушил стенную лампу первым, столовую оставил на минуту — пока не лёг сам. Резников лёг на спину, руки поверх одеяла. Захаров — на бок, лицом к стене. Тихонов сапог так и не доделал; колодка стояла в ногах его койки, в неё был вставлен сапог, голенище смотрело в потолок. Я смотрел в это голенище, потом перевёл глаза на потолочную балку, потом закрыл их.</p>
   <p>Кто-то из моих лётчиков сегодня впервые за неделю не спросил у соседа, что было на ужин. Я не помнил, кто из них спрашивал каждый день. Просто в этот вечер не спросил никто.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Поздно ночью, когда землянка легла, я услышал за брезентовой дверью шаги между капонирами. Медленный, ровный шаг, не часовой, не дежурный по полку.</p>
   <p>Прокопенко.</p>
   <p>Он сегодня не лёг с техсоставом в их землянке. Он ходил по стоянке.</p>
   <p>Я закрыл глаза.</p>
   <p>На юге что-то началось. Туман был не туманом.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 4</p>
   </title>
   <p>Звук был не тот. Он шёл с запада ровный, без дыр, не вспышками, как Смоленское лето, и не тяжёлой далёкой грозой, как ночные удары по Ярцеву. Он шёл одной плотной полосой, как если бы кто-то положил руку на низкий бас и не отпускал.</p>
   <p>Я открыл глаза до подъёма.</p>
   <p>Слух у меня в эту осень стал острее, чем раньше. Не от природы — от привычки. Лётчик в прифронтовой полосе слушает землю всё время, даже во сне; и когда земля начинает звучать иначе, он сначала слышит, потом просыпается, потом понимает.</p>
   <p>В этот раз я услышал и не понял. Понимание пришло позже.</p>
   <p>В землянке было серо. Лампа на столе уже горела, стенная ещё нет. Гладков на своей койке лежал ровно, открытыми глазами в потолок — заметил, что я проснулся, не повернул головы. Морозов сидел у двери на ящике, в гимнастёрке, расшнурованных сапогах, локти в коленях. Захаров спал, поджав одеяло к подбородку. Анохин у дальней стены расстёгивал и застёгивал воротник.</p>
   <p>Тихонов сидел на нарах с сапогом в руках. Слушал. Потом сказал:</p>
   <p>— Не наша.</p>
   <p>И вернулся к сапогу.</p>
   <p>Резников у тумбочки сложил книжку, не глядя. Карандаш между страницами.</p>
   <p>Я надел гимнастёрку, ремень, шлемофон сложил на колено. На улице ещё не светало. Канонада с запада уплотнилась — стало слышно, что она шла не у самой полосы. Но не далеко. Километров тридцать, может, сорок.</p>
   <p>— Подъём, — сказал из дверей дежурный. — К Трофимову, всем командирам звеньев. Срочно.</p>
   <p>Я вышел.</p>
   <p>Туман висел над полосой плоско, не до колен — до плеча. Над ним ничего не было видно. Северный истребительный капонир был как съеденный белым. Поодаль шли двое в шинелях, но их было видно только до пояса, ниже — ничего, словно отрезаны.</p>
   <p>В штабной землянке Трофимов стоял у стола, руки в карманах. Бурцев — у стены, без планшета. У карты — командиры эскадрилий, ещё двое из 3-й.</p>
   <p>Карта была вяземская и выходила на запад до Дорогобужа. Палец Трофимова стоял на чёрной нитке Минского шоссе — ровно у Семлёва.</p>
   <p>— Колонны идут на восток, — сказал Трофимов. — С ночи, без перерыва. Авиаразведка засекла на рассвете. Цель — Семлёво и западнее. Высота на ваше усмотрение, прикрытия не будет.</p>
   <p>Он сделал короткую паузу.</p>
   <p>— Соколов — звеном. От 3-й — Иващенко Григорий Михайлович, ведущим пары. Раскладку по заходу обговоришь с ним до взлёта.</p>
   <p>Иващенко стоял справа у карты, смотрел на палец Трофимова. Без кивка. Просто смотрел и запоминал.</p>
   <p>Ведомый у Иващенко был сегодня новый — молодой, крупный, с круглым лицом, я видел его два раза у столовой. Имени я не знал. Он стоял на полшага позади Иващенко и старался стоять не двигаясь.</p>
   <p>— Сводка по противнику? — спросил кто-то из 3-й.</p>
   <p>— Сводки пока нет, — сказал Трофимов. — Предположительно, авангарды танковых частей. Прикрытие истребительное у них может быть, может не быть. Считайте, что есть.</p>
   <p>— Время в полёте? — это уже Иващенко.</p>
   <p>— Минут сорок туда, столько обратно. Если выйдете на цель к девяти — зависнете там, сколько работа займёт. Возвращаться до полудня. На полосе вас встретят.</p>
   <p>— Через сорок минут, — сказал Трофимов. — Работайте.</p>
   <p>Бурцев у стены чуть пошевелился, но ничего не сказал. Лист с приказом он передал не нам, а комэскам. У него в этот раз не было ни своего слова, ни своей паузы.</p>
   <p>Я вышел вторым. У двери Иващенко придержал меня за локоть, кивнул на карту:</p>
   <p>— Я пойду левее. Прикрою.</p>
   <p>— Иди левее. Я первый.</p>
   <p>— Понял, командир.</p>
   <p>Он ушёл к 3-й. Я пошёл к своим.</p>
   <p>В землянке проснулись все. Захаров уже надевал шлемофон, у двери поёжился — не от холода, я это видел; он поёжился раньше, чем шагнул на порог. Гладков был у стены, у изножья своей койки, где стояла его гармонь.</p>
   <p>Гладков провёл пальцем по ремню чехла и убрал руку.</p>
   <p>Никто ничего не сказал.</p>
   <p>Я мерил пальцами по карте, которую держал. От Вязьмы до Семлёва — большой палец и ноготь указательного. Близко.</p>
   <p>— Семёрка готова? — спросил Морозов.</p>
   <p>— Сейчас.</p>
   <p>Прокопенко стоял у носа машины, тряпка в правой ладони — не в кармане, а в ладони, рабочая. Чехол он снял с ночи, лежал у стойки шасси свёрнутым. На ладонях у него была чёрная пыль — старая ярцевская и свежая вяземская, я их различал теперь отдельно, как разные сорта.</p>
   <p>— Командир, — сказал он. — Правый коллектор грешит. Я вчера до ночи перебирал. Сегодня пойдёт.</p>
   <p>— Идёт.</p>
   <p>Я поднялся в кабину. Прибор за прибором — масло, давление, температура, обороты на сборке. Шлемофон. Ларинги.</p>
   <p>— Третий, — сказал Прокопенко с земли, ровно, как двести раз до этого.</p>
   <p>— Третий.</p>
   <p>Винт пошёл, дал струю по землянке. Туман у носа дрогнул, встал плотнее.</p>
   <p>Я вырулил к концу полосы.</p>
   <p>Туман был ещё плотный, но просвечивал — солнце где-то высоко уже работало над ним, и за дымкой угадывалось сухое серое небо. Я добавил оборотов на тормозах, отпустил. Машина пошла — сначала медленно, как будто нехотя, потом ровно, по-знакомому, и в конце разбега подняла хвост, как поднимала всегда. Я оторвал её на стандартной точке.</p>
   <p>Вышел из тумана на ста двадцати метрах. Над туманом было чисто.</p>
   <p>Шестёрка собиралась в воздухе по парам — Захаров слева на полкорпуса позади, Морозов с Тихоновым правее, чуть выше. Гладков с Анохиным замкнули. Иващенко с молодым ведомым держался отдельно, по правому борту, и шёл на сходящемся курсе, чтобы пристроиться к группе на маршруте.</p>
   <p>Высота шестьсот, курс двести семьдесят. Туман в долинах остался белыми пятнами, словно пролили молоко в траву. Полоса леса серая, поля убраны на четверть, копны сухие, не тронутые.</p>
   <p>Минское шоссе пошло слева под крылом длинной серой нитью. На нити поднималась пыль. Не как от телег — телеги поднимают облако, в нём провалы. Здесь поднимался ровный плотный язык, без провалов.</p>
   <p>Шоссе работало. Это было страшнее, чем горящая колонна.</p>
   <p>— Захар, левее не уходи, — сказал я в шлемофон.</p>
   <p>— Понял.</p>
   <p>— Морозов?</p>
   <p>— Второй целый.</p>
   <p>— Тихонов?</p>
   <p>— Четвёртый целый.</p>
   <p>— Иващенко?</p>
   <p>— Иду за тобой.</p>
   <p>Колонна развернулась в окне. Тридцать машин на марше, ближе к голове — танки. Не в темпе атаки, в темпе хода. Прикрытие зениток было слабое — я ещё не понял где, но трасс не было.</p>
   <p>Заход — с круга, по очерёдности. Я положил машину в правый разворот.</p>
   <p>— Захар, за мной.</p>
   <p>— Понял.</p>
   <p>На заходе я увидел, что Иващенко зашёл не с моей стороны, а чуть глубже. Это было правильно. Он распределил, где стоять.</p>
   <p>Залп РС.</p>
   <p>Восемь эрэсов веером по голове колонны. Один ушёл в кювет, два — в танк (я видел вспышку, не разбирался, что у танка случилось), остальные — в машины. Передние два грузовика встали поперёк. Колонна сразу стала другой — не марширующей, а застрявшей.</p>
   <p>Очередь ВЯ — короткая, по второй машине. Машина горела.</p>
   <p>Я вышел на вторую коробочку. Оборотов добавил. Скорость двести семьдесят, высота четыреста.</p>
   <p>И тут зенитка.</p>
   <p>Голубые шарики пошли вверх — не там, где я ждал. Слева, из перелеска в полукилометре от шоссе. Двадцатимиллиметровая, по характеру трасс — Flak, тонкая работа короткими очередями.</p>
   <p>Тряхнуло. Не сильно. Указатель скорости дрогнул, но удержался. Я слышал — куда-то по правой плоскости, ниже красной звезды.</p>
   <p>— Третий, у тебя дым, — сказал Морозов.</p>
   <p>— Не дым. Пыль.</p>
   <p>— Принял.</p>
   <p>И в этот момент — я ещё не закончил вторую коробочку, ещё не положил машину для следующего захода — Захаров ушёл влево.</p>
   <p>Захаров не спросил. Он ушёл левее на полкорпуса и положил нос туда, куда я сам увидел на секунду позже.</p>
   <p>Артиллерийская батарея. Четыре ствола, прикрытые лесом с южной стороны, развёрнутые на восток. Они работали. Я только что не заметил их, потому что зенитка от них в двух километрах была громче.</p>
   <p>— Третий, ноль один — батарея, левее.</p>
   <p>— Видел. Прикрываю.</p>
   <p>Я положил машину за ним. Захаров шёл прямо, без рывка, как вёл его я последние десять дней. Залп РС — все восемь по батарее. Первый ствол подбросило, второй накренился, расчёт не успел уйти. Захаров вышел, я прошёл за ним, дал пушкой по зарядным ящикам — что-то у заряжавших позади было, но угол у меня был уже неточный.</p>
   <p>— Третий ноль один — выхожу.</p>
   <p>— Третий ноль два — целый, — сказал Морозов сразу.</p>
   <p>— Четвёртый целый, — сказал Тихонов.</p>
   <p>— Иващенко?</p>
   <p>Молчание было на полтакта длиннее, чем я ждал. Потом — голос Иващенко, ровный, без хрипа, но с придыханием:</p>
   <p>— Иващенко цел. Ведомый — нет.</p>
   <p>Я не повернул головы. Не было ни секунды, чтобы повернуть.</p>
   <p>— Курс восемьдесят. Высота восемьсот.</p>
   <p>— Принял.</p>
   <p>Я набрал высоту через минуту, глянул вниз. На шоссе горели две машины, танк стоял боком в кювете, голова колонны была разорвана. Батарея молчала. На втором километре от батареи к северу — чёрный столб дыма, не тонкий, а раздутый. Не наш и не их.</p>
   <p>Из пары Иващенко вернулся один.</p>
   <p>Я не сказал этого вслух. И в голове не сказал словами. Просто стало понятно, что это значит, и понятно, что Иващенко это уже знает, и что от меня ему сейчас ничего не нужно.</p>
   <p>Курс на восток.</p>
   <p>Звено собралось в строй. Захаров шёл на штатном месте, как будто всё, что было десять минут назад, не случилось. Может, для него действительно не случилось — он сделал работу, которую увидел, и сейчас просто шёл домой. Морозов шёл ровно. У Тихонова в плоскости, кажется, тоже что-то прибавилось дыр — но не критично. Анохин шёл за Гладковым. Иващенко с пустым правым флангом шёл сзади, на пятидесяти метрах ниже, и на радио его не было.</p>
   <p>Захаров отработал по своей цели. Я ему ничего не скажу. Я только запишу про себя. Это была его новая ступень в воздухе, и моей рукой её заводить не нужно.</p>
   <p>— Третий, до полосы — двадцать минут.</p>
   <p>— Принял.</p>
   <p>Полоса вышла из-под левого крыла на двадцать второй минуте. Я положил машину в круг, дал команду по парам — заходить по очереди. Сел вторым, после Захарова. Машина побежала по бетону ровно, тормоза взяли как должны. У капонира меня встретил Прокопенко — он шёл от стойки шасси с тряпкой в правой ладони, я видел его силуэт через фонарь.</p>
   <p>Иващенко сел последним. Я был уже у своей семёрки, когда его машина остановилась у дальнего капонира. Он сошёл с крыла медленно, постоял у мотора, не глядя ни на кого. Подошёл техник, что-то сказал. Иващенко покачал головой — раз. Техник отошёл. Иващенко двинулся к штабной, не сворачивая, и прошёл мимо моего капонира на расстоянии шагов двадцати. Я не знаю, видел ли он меня. Может, видел; может, нет.</p>
   <p>Прокопенко встретил меня у капонира, в правой ладони уже не тряпка, а ключ. Чехол лежал у стойки шасси свёрнутый, вяземская пыль легла на ярцевскую тонким слоем — две посыпки, одна на другую.</p>
   <p>Он не спросил, что было. Заглянул в правую плоскость, под крыло, под фюзеляж. Достал из нагрудного гайку, приложил к чему-то, спрятал обратно. Тряпку из ладони не убрал.</p>
   <p>— До вечера будет, — сказал он. — Если не будет второго.</p>
   <p>— Второго не будет.</p>
   <p>Я сошёл с крыла.</p>
   <p>К вечеру второго не было.</p>
   <p>Третьего октября полк работал на максимуме — две группы вылетали с рассвета, две после обеда, цели на минском шоссе, на железной дороге у Издешкова, на колоннах от Сычёвки. Машины возвращались с дырами, без потерь по 1-й эск. У Прокопенко тряпка из ладони не убиралась двое суток. Он спал у стойки шасси сидя, в телогрейке, и я видел его утром в той же позе, что вечером — словно тоже не пошевелился.</p>
   <p>К вечеру третьего пришла сводка: Орёл взят. К утру четвёртого — слух, что у Гжатска уже немецкие танки. Слово «окружение» никто не произносил. Оно ещё не стало вещью.</p>
   <p>Гладков один раз вечером третьего достал гармонь, положил на колени. Не растянул. Минуту, две. Потом отнёс на место. Анохин расстёгивал воротник, застёгивал, расстёгивал. Никто не комментировал.</p>
   <p>Четвёртого утром у меня в звене на разборе был Ковальчук — третий из октябрьского пополнения, после Резникова и Дроздова. Он держался ровнее, чем неделю назад, но руки у него на карте были тяжелее, чем нужно, и он смотрел всё время не туда. Я не дал ему ведомого ни в один вылет четвёртого. Он молча принял.</p>
   <p>Резников сидел в углу у тумбочки. На колене у него лежала тонкая тетрадка без обложки, не книжка. Карандаш в пальцах. Я зашёл в землянку за планшетом, увидел раскрытую страницу. Резников меня не услышал сначала, потом услышал, поднял глаза, спокойно убрал тетрадку под бельё в тумбочке и закрыл крышку.</p>
   <p>Я не стал смотреть. Не всё, что лежит открытым, лежит для тебя.</p>
   <p>К вечеру четвёртого Бурцев принёс лист на стол комэску, не разворачивая. Не остался. Уходя, не закрыл за собой дверь сразу — секунду, потом закрыл. Пепельница у него на столе в штабной, я слышал от Захарова, была чистая третий день подряд.</p>
   <p>Прокопенко четвёртого вечером в первый раз за двое суток присел не у машины, а на ящик в землянке техсостава. Я зашёл туда передать ему что-то, не помню теперь что, и нашёл его сидящим, без тряпки, с пустыми руками на коленях. Он на меня посмотрел, выпрямился, как будто я застал его за чем-то непозволительным, и снова взял тряпку с ящика. Я ничего не сказал.</p>
   <p>Утром пятого октября Трофимов снова собрал командиров. Цель была глубже.</p>
   <p>Сафоново.</p>
   <p>Высота семьсот. Курс двести шестьдесят пять. Под крылом снова Минское шоссе, но другое — на этом отрезке колонны шли вразрывы, то длинной чередой, то с пустыми отрезками в две версты. Шоссе не стояло. Оно гнало машины на восток ровно, без заторов, без пауз, как хорошо заведённый механизм, который кто-то наладил и больше не трогал.</p>
   <p>Семлёво ушло у нас под левое крыло двадцать минут назад. Я смотрел на то место сверху, узнавал колею, перелесок и батарею, которую Захаров взял за два захода. Перелесок стоял чёрный с отметинами горелого, батареи на нём не было. Это было третьего числа. Сегодня было пятое.</p>
   <p>В двух километрах от перелеска, в траве, лежал силуэт самолёта. Я его увидел только потому, что искал — и нашёл по характерной форме крыла. Это была машина ведомого Иващенко. Я смотрел на неё две секунды, потом повернул голову вперёд.</p>
   <p>Сафоново — впереди.</p>
   <p>Я повернул голову — звено шло плотно, парами, как договорились на разборе. Морозов в эту неделю сидел в кабине ровно, без юношеского завала плеча. Он научился. Я это видел не первый раз, в этом полёте — окончательно.</p>
   <p>Иващенко с парой 3-й шёл правее на полкилометра. У него был новый ведомый — фамилию я слышал утром, не запомнил. Этот шёл на полкорпуса ближе, чем нужно, как держатся в первый раз.</p>
   <p>Семёрка у меня после трёх вяземских дней работала уверенно. Прокопенко за ночь снял две дыры в правой плоскости, поставил две заплаты — третью оставил «на потом», она была в нелетающем месте. Двигатель не грел. Указатель скорости держал двести шестьдесят, как должно. Машина шла, как шла бы любая исправная машина — сухо, без жалоб.</p>
   <p>Цель оказалась там, где Трофимов поставил палец. У Сафоново на шоссе скопление автомашин и бронетехники, перед посёлком — поле, заставленное транспортом плотно. Зенитка тут была слабее, чем у Семлёва, — пехотные части на марше, прикрытие тонкое. Я не успел этому удивиться.</p>
   <p>— С круга. Захар, за мной.</p>
   <p>— Понял.</p>
   <p>Заход. РС — все восемь по полю с транспортом. Эрэсы пошли веером, упали в скопление машин — четыре или пять загорелись сразу. Пушка ВЯ — по бронетехнике слева. Я видел дым из второго танка, как из печной трубы.</p>
   <p>Захаров прошёл по второй коробочке за мной, чисто. Морозов за Тихоновым, тоже чисто. Иващенко с парой работал западнее по той же массе.</p>
   <p>Бомбы я положил во втором заходе, серию по голове скопления. Машина дрогнула в подвеске, выровнялась.</p>
   <p>— Третий, выхожу.</p>
   <p>— Принял.</p>
   <p>Курс на восток, высота четыреста. Возвращение.</p>
   <p>И тогда пришли мессеры.</p>
   <p>Я не увидел их сразу. Их увидел Гладков с правого верха.</p>
   <p>— Третий, два сверху-сзади. Мессеры.</p>
   <p>Я повернул голову назад-вверх. Две точки — сначала точки, потом силуэты. Bf-109 F, с тонким носом и узкой кабиной, заходили с превышения, классически.</p>
   <p>— Круг. Правый. Не растягиваться.</p>
   <p>Звено пошло в круг. Это была единственная фигура, в которой штурмовик защищался от истребителя — все носы наружу, все хвосты внутрь, и тот, кто заходил тебе в хвост, тут же оказывался в прицеле у соседа.</p>
   <p>Первый мессер прошёл через нас, голубые трассы потянулись косой штриховкой, ушли мимо. Я обернулся — попал он в кого-то или нет.</p>
   <p>Морозов отвалился из круга. Не сильно — но видно, что не сам.</p>
   <p>— Третий ноль два, что у тебя?</p>
   <p>— Без хвостового. Дотяну.</p>
   <p>Голос у Морозова был ровный. Я смотрел на его машину — хвост подрагивал по-нехорошему, костыль явно был сорван, и обшивка с правой стороны хвостового оперения — в дырах. Но мотор шёл, рули шли.</p>
   <p>— Морозов, выходи на восток. Высота двести. Я с тобой.</p>
   <p>— Понял.</p>
   <p>Второй мессер пошёл в заход — на меня. Я не стал ждать, пока он влезет ко мне в хвост. В пеший разворот ил не пойдёт — но один раз, со снижением, на короткой амплитуде, попробовать можно. Я положил машину в крен, скользнул вниз и влево.</p>
   <p>Перегрузка пошла в плечи и в шею. Машина лезла туда, куда я её клал, тяжело — ил всегда лез тяжело, и в этом была его слабость, и в этом же его упрямство. Я смотрел на стрелку указателя крена и на горизонт за козырьком одновременно. Стрелка ушла на сорок градусов. Этого хватило.</p>
   <p>— Захар, второго!</p>
   <p>— Понял.</p>
   <p>Захаров первым дал по нему с дальности. Тихонов, выходя из круга за Морозовым, добавил короткую очередь из своего сектора. Голубая трасса второго мессера ушла мимо моего фонаря — я видел её бок у самого козырька, а козырёк был чистый, без пробоин. Мессер вышел вверх, на разворот.</p>
   <p>Они поняли, что мы в круге, и круг им был неинтересен. Они нашли отбившуюся машину — Морозова. Один раз ещё прошли по нему. Голубая трасса легла в плоскость. Машина Морозова дёрнулась, удержалась.</p>
   <p>— Морозов?</p>
   <p>— Цел. Хвост хуже.</p>
   <p>— Иди ровно.</p>
   <p>Мессеры ушли вверх, на запад. На подбитого штурмовика они тратили время, на круг — нет.</p>
   <p>— Третий — выходим колонной. Морозов первый. Я за ним.</p>
   <p>— Понял.</p>
   <p>Иващенко с ведомым шли позади. В этот раз — оба. Иващенко: «Иващенко цел. Ведомый цел.» Голос у него был не такой, как второго октября. Но цел.</p>
   <p>Двадцать минут до полосы.</p>
   <p>Морозова пустили первым. Я держал круг до его касания. Без хвостового — это значит на основные колёса, с ударом хвостом по бетону в самом конце пробега. Машина проскочила половину полосы, потом её начало водить, потом качнуло вбок. Она ушла на левую обочину, развернулась боком, остановилась с креном. Хвост лёг на траву. Воздушный винт стоял.</p>
   <p>Я сел следом.</p>
   <p>Морозов сошёл сам. Снял шлемофон не сразу. Дошёл до ящика у стойки шасси соседнего капонира, сел. Положил руки на колени — ладонями вверх.</p>
   <p>Прокопенко уже шёл к нему — но к его машине, не к нему. У машины было больше неотложного.</p>
   <p>Я подошёл, постоял рядом. Не сел. Мы не сказали ничего.</p>
   <p>К вечеру в землянке Трофимов читал сводку про себя, не вслух. Передал её комэску. Из обмолвок я уловил: Гжатск горит. С Брянском связь потеряна. На юге сводка короткая, без подробностей. Бурцев был у двери, без планшета, ушёл рано.</p>
   <p>Морозов пришёл в землянку поздно. Сел на свой ящик у входа, не стал переодеваться. Шлемофон лежал на коленях. Он держал на нём руку.</p>
   <p>Гладков подал ему кружку. Морозов выпил, отдал. Никто ни о чём не спросил. Никто никого не похлопал по плечу. Это был тот род молчания, которым лётный состав встречает товарища, который сегодня сел не на трёх точках, а на двух. Слова пришли бы только мешать.</p>
   <p>Гармонь в углу стояла на месте, у изножья Гладкова. Гладков смотрел на стол, не на гармонь. Захаров сидел тихо, прямой, как будто ждал команды. Я подумал — он сам себе ещё не сказал, что сегодня заслужил спать спокойно. Не скажет. Никто из нас не скажет себе этого до конца войны.</p>
   <p>Резников лежал в одежде, лицом к стене. Тетрадка под бельём в тумбочке, я слышал, как он её туда положил поздно вечером, по характерному скрипу нижнего ящика.</p>
   <p>Тихонов стянул один сапог. Второй стянул и поставил на колодку. Колодку оставил у изножья и лёг.</p>
   <p>Я вышел поздно. Темно, без тумана. Звёзды над полосой.</p>
   <p>Семёрка стояла в северо-восточном капонире. Чехол был свёрнут у стойки шасси — Прокопенко сегодня его не надевал. Прокопенко спал на ящике у крыла, в телогрейке, лист в нагрудном кармане под двумя пуговицами. Я подошёл тихо.</p>
   <p>Я положил ладонь на крыло. Металл уже остыл. Раньше он к ночи остывать не успевал.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 5</p>
   </title>
   <p>Связной стукнул в брезент в половине шестого. Не Кожуховский. От Бурцева.</p>
   <p>— Полчаса. Все на сборы.</p>
   <p>Гладков уже сидел на нарах в гимнастёрке — слух у него в эту осень стал тот же, что у меня. Анохин, не проснувшись окончательно, пробовал застёгивать воротник — и забыл, что одевается. Захаров был на ногах раньше всех; стоял у своих сапог, в одной портянке, молча. Резников у тумбочки сложил записную книжку в нагрудный, не пересчитывая страниц. Я это отметил отдельно. Уметь не пересчитывать страницы — это было новое для него и для меня.</p>
   <p>Морозов у двери на ящике поправил гимнастёрку и встал.</p>
   <p>— Машина в ремонте, — сказал он негромко.</p>
   <p>— Знаю.</p>
   <p>В штабной Трофимов стоял у стола без кителя. Китель висел на крюке за спиной, мятый. Бурцев — у стены, без планшета. На столе лежала карта Подмосковья, и палец Трофимова был в её правой части — между двумя зелёными пятнами, без названия.</p>
   <p>— Полк уходит. Сейчас. Лётный состав — в воздух. Технический — автоколонной. По Минскому до развилки и боковыми. Старшим — Кожуховский.</p>
   <p>Он перевёл палец чуть выше.</p>
   <p>— Полевая полоса. К западу от Москвы, в районе Кубинки. Эшелон тысяча пятьсот, курс семьдесят пять. Через речку и дальше до полосы. Прикрытия нет.</p>
   <p>Помолчал.</p>
   <p>— Морозов — с автоколонной. Машина в ремонте, костыль не поставлен.</p>
   <p>Морозов положил ладонь на колено, повёл подбородком в сторону пола. Принял.</p>
   <p>— Соколов — звеном. Гладков — со своей парой, ведомый — Тихонов. Филиппов — третьим, замыкающим.</p>
   <p>Филиппов стоял в стороне, аккуратный, как всегда. Гимнастёрка ровная. Усики ровные. Прочистил горло.</p>
   <p>— Понял.</p>
   <p>Кожуховский ввалился в землянку с мороза, в шинели нараспашку. Шинель у него была мокрая по подолу.</p>
   <p>— Сколько полуторок, командир?</p>
   <p>— Сколько есть. И две из БАО.</p>
   <p>— Двух мало. На ремонтную секцию надо ещё одну.</p>
   <p>— Возьми у местных. На один день не дадут — на полдня дадут.</p>
   <p>Кожуховский потёр переносицу указательным и большим пальцем. Это у него выходило, когда он раздражался. Сегодня без раздражения — просто счёт.</p>
   <p>— Возьму.</p>
   <p>Бурцев у стены не сказал ничего. Только когда мы вышли на холодный воздух, он догнал меня у крыльца и протянул сложенный вчетверо листок.</p>
   <p>— Бортовые своих — проверь. Если кого-то не довезу до полосы, надо будет писать.</p>
   <p>— Хорошо.</p>
   <p>— И ещё. — Он не стал доставать ничего больше из планшета, потому что планшета не было. — Если в воздухе кто не вернётся, посмотри, кто записан как ближайший. Иногда у молодых там стоит училище. Это надо будет менять на семью.</p>
   <p>— Хорошо.</p>
   <p>Он повернулся и пошёл обратно в штабную. Кожуховский крикнул в спину что-то про тент — Бурцев его не услышал. Я положил список в нагрудный, к кисету, не разворачивая.</p>
   <p>На стоянке Прокопенко уже снял чехол с семёрки. Чехол лежал свёрнут у стойки шасси — ярцевская и вяземская пыль на нём держались, как два разных слоя. Прокопенко поднял свёрток одной рукой, понёс к полуторке. Закинул в кузов сам, не дав никому из своих принять. Двое мотористов за ним грузили тяжёлый ящик с инструментом — взяли с двух сторон, поставили, не уронив.</p>
   <p>Подошёл ко мне.</p>
   <p>Лист из Полтавщины был у него под двумя пуговицами в нагрудном, на месте. Я это видел один раз и больше туда не смотрел.</p>
   <p>— Командир.</p>
   <p>— Григорий Тарасович.</p>
   <p>Пожатие. Ладонь у него была холодная и жёсткая. Я посмотрел ему в лицо и не сказал «до встречи». Сказать было нельзя, потому что не был уверен.</p>
   <p>Он отошёл к Морозову. Тот стоял у второй полуторки с вещмешком в ногах. На сапогах у Морозова была свежая грязь — ходил утром на стоянку к своей машине, попрощался с ней. Машина его стояла в дальнем капоние на козелках, с открытым хвостом — Прокопенко так и не успел поставить костыль.</p>
   <p>Прокопенко положил Морозову ладонь на плечо коротко.</p>
   <p>— Поехали.</p>
   <p>— Поехали.</p>
   <p>Морозов поднял вещмешок, бросил в кузов. Кивнул мне через плечо, без слов. Я кивнул в ответ.</p>
   <p>Гладков с Анохиным шли к своей. Гладков на ходу проверял ремни планшета на бедре — потуже, потом ослабил. Анохин рядом нёс шлемофон, держа его за ремешок. На Анохина в это утро никто не давал команды «застегни воротник» — Морозова, который раньше давал, в землянке уже не было. Воротник у Анохина был расстёгнут.</p>
   <p>Тихонов чистил сапог у крыла — третий день один и тот же сапог. Бросил, когда я подошёл, и пошёл к машине. Колодку оставил на земле, поднимать не стал.</p>
   <p>Захаров уже был у семёрки и держал шлемофон в правой руке. Левой пробовал замок люка — закрылся плотно, лента смазки выступила тонкой ниткой по шву. Я это увидел и записал в себе: Прокопенко перед уходом успел смазать.</p>
   <p>— Ноль-первый, готов?</p>
   <p>— Готов.</p>
   <p>Я застегнул ремни в кабине и положил ладонь на переднюю кромку левой плоскости — изнутри, не дотягиваясь. Тыловой шов держался. Спасибо, старшина.</p>
   <p>Двигатель прогрелся. Я отпустил тормоз.</p>
   <p>Шестёрка собралась над полосой в плотный строй и легла на курс. Эшелон тысяча пятьсот, семьдесят пять.</p>
   <p>Воздух был забит. Чужие позывные в эфире. Помехи. Где-то справа, ниже, шла тройка И-16 встречным курсом — на запад. Не моё было дело. Я всё-таки повернул голову им вслед — пилот в правой машине поднял руку. Я тоже поднял.</p>
   <p>Под крылом пошла земля.</p>
   <p>И земля показала то, чего не показывала ни одна сводка.</p>
   <p>Дороги были забиты. Все. До горизонта на север и до горизонта на юг. Полуторки, полуторки, телеги, люди пешком, отдельные легковые, штабные, опять полуторки. Кое-где — горящее. Кое-где — стоящее. Все шли на восток. Я взял правее, чтобы заглянуть на встречную сторону. На западную сторону Минского шоссе.</p>
   <p>Там не шло ничего.</p>
   <p>Всё шло на восток. И ничего не шло на запад.</p>
   <p>Я вернул машину на курс.</p>
   <p>Захаров плотно за мной. Гладков с Тихоновым во второй паре. Анохин справа от Гладкова — занял пустое место Морозова молча. Филиппов — последний, замыкающий.</p>
   <p>Давление масла держало. Обороты ровные. Заплата на левой плоскости не дышала.</p>
   <p>— Ноль-первый. Сверху, справа.</p>
   <p>Голос Захарова в эфире — на полтакта раньше, чем нужно. Мальчишеский. Нехороший.</p>
   <p>Я повернул через плечо.</p>
   <p>Пара «мессеров». Bf-109 F. Высота их была больше нашей метров на пятьсот. Шли на снижении, с северо-запада, ровные, как по линейке.</p>
   <p>Я нажал кнопку.</p>
   <p>— Круг. Правый. Не растягиваться.</p>
   <p>Захаров приподнялся слева. Гладков с Тихоновым подобрались. Анохин ровно. Филиппов — последним в круге. Замыкающим.</p>
   <p>Машины пошли в правый разворот, держа друг друга в полусфере.</p>
   <p>Первый «мессер» прошёл сверху-слева и дал длинную по верху захаровского крыла. Захаров ушёл на крен, машина вышла. Дыра была — я её видел, — но машина шла.</p>
   <p>Второй «мессер» прошёл сзади. По замыкающему.</p>
   <p>Я повернул через плечо.</p>
   <p>Филиппов пошёл вниз на левом крыле. Дым был сразу.</p>
   <p>Больше я не смотрел.</p>
   <p>— Круг держим. Идём.</p>
   <p>Захаров отозвался. Гладков отозвался. Анохин отозвался. Тихонов отозвался.</p>
   <p>Всё.</p>
   <p>«Мессеры» отвернули на запад. У них сегодня было своё дальше. Не наше.</p>
   <p>В эфире некоторое время держали молчание. Потом — Гладков. Голос ровный, без интонации. Только одессы из него на эту минуту не было.</p>
   <p>— Третий. Я Шестой.</p>
   <p>— Я Третий.</p>
   <p>— Где?</p>
   <p>Пауза.</p>
   <p>— Не вернётся.</p>
   <p>Это было сказано так, как говорят о машине, которая не вернётся в строй. Без имени. Не «Филиппова сбили». Не «Бориса нет». «Не вернётся».</p>
   <p>Я записал это в себе.</p>
   <p>Я повёл пятёрку на курс. Земля под нами всё ещё шла. Вся на восток.</p>
   <p>Лида была в Москве. Учится на врача. Это надо было запомнить — потом, при письме, чтобы не забыть имя.</p>
   <p>Это было всё. Дальше — обороты, эшелон, курс.</p>
   <p>Через двадцать минут впереди показалась серая полоса между двумя массивами хвойного леса. Полевая. Длинная. Я начал убирать обороты.</p>
   <p>Земля дала заход. Без радушия. Просто так — есть полоса, садись. Никто на ней не стоял.</p>
   <p>Я завёл семёрку в свободный капонир ближе к лесу. Машина села тяжело — масло чуть подтекло, но не критично. Я обошёл её, провёл ладонью по передней кромке левой плоскости. Тыловой шов держался.</p>
   <p>На двух соседних стоянках стояли горелые остовы. Один — узнавался по силуэту крыла, СБ; крыло было сложено пополам ударом, фюзеляж прогорел до лонжеронов, моторов не было — сняли. Второй был меньше; круглое лобовое, короткий хвост — И-16, по виду из ранних серий. У И-шестнадцатого осталась стойка шасси с обугленным колесом, остальное лежало рядом тёмной грудой обшивки. Снег на землю ещё не лёг, но трава была побита и почернела от сажи. Это было свежее. Может быть, две недели.</p>
   <p>Здесь жил кто-то до нас. И не успел уйти.</p>
   <p>Двое из местного БАО подошли минут через десять. Один — пожилой, с тёмным от ветра лицом, второй — молоденький, с обмотками вместо сапог. Уставная речь, без сахара.</p>
   <p>— Машину принимаем, товарищ лейтенант. Заплаты — какого числа?</p>
   <p>— Августа двадцать девятого. Сентября четырнадцатого тыловой шов изнутри.</p>
   <p>Старший пощёлкал по обшивке костяшкой указательного пальца. Постучал у заплаты — звук был тот, что нужно. Положил ладонь на крыло сверху.</p>
   <p>Не туда. Прокопенко всегда клал на переднюю кромку. Это было первое, что он делал у машины: проводил по передней кромке — здоровался. У этого — ладонь сверху, по плоскости. Ладонь у него была сухая, с короткими пальцами, мозоль у основания большого. Хорошие руки. Чужие. Машина это разница чувствует так же, как чувствует разницу между двумя жокеями лошадь.</p>
   <p>Я отошёл.</p>
   <p>— Мотор не трогайте. Ждём своего.</p>
   <p>— Понял, товарищ лейтенант. Капот закроем и не лезем.</p>
   <p>— Хорошо.</p>
   <p>Командир местного БАО был фигура пожилая, в кителе, который сидел мешком. На правом виске у него был старый шрам, длинный, узкий. Стояли у штабной землянки. Без полога, без таблички — просто землянка третья справа от полосы.</p>
   <p>— Землянка ваша третья. Печки нет, дров не привезли. Стоянка с пятого по девятый. Столовая общая с местными.</p>
   <p>Помолчал.</p>
   <p>— Где ваш техсостав?</p>
   <p>— В дороге.</p>
   <p>— Сколько ждёте?</p>
   <p>— Не знаю.</p>
   <p>Он дёрнул плечом одной стороной и пошёл к своей штабной. На ходу обернулся вполоборота:</p>
   <p>— Если совсем холодно станет — у меня в каптёрке ещё охапка. Принесу к ночи.</p>
   <p>— Спасибо.</p>
   <p>Это было первое человеческое слово с момента, как я сел.</p>
   <p>Землянка была длинная и низкая. На стенах — следы чужой жизни: даты, инициалы, дочерчённые звёздочки, две строчки карандашом по доске у пятых нар. Что-то про дом. Я не вчитывался.</p>
   <p>Резников остановился у этих строчек на секунду. Прочитал беззвучно. Ладонью провёл по доске — не по тексту, а ниже, по линии стыка. Пошёл дальше. У дальней стены он остановился ещё раз — там кто-то выцарапал ножом дату: «12.IX.41». И тире. Что было после тире — кто-то стесал. Может быть, тот, кто вычёркивал. Может быть, другой. Резников провёл пальцем по тире и пошёл к нарам.</p>
   <p>Гладков выбрал место у двери. Бросил шинель. Сел сверху, не снимая. Расстегнул верхний крючок.</p>
   <p>Анохин сел на ящик у входа. Морозовский ящик — в этой землянке его не было, но Анохин нашёл какой-то — старый, фанерный, с выжженной по торцу буквой «Р», — и сел на него молча. Подбородок чуть вверх. Я это заметил. Он этого не заметил.</p>
   <p>Захаров — рядом со мной, через одну нару. На тумбочке у него стояли две пустых консервных банки — хозяин до нас оставил, не выбросил. Захаров их выбросить не успел; снял шлемофон, положил его поверх банок. Так у него образовался первый предмет на новом месте.</p>
   <p>Резников — у дальней стены. Тихонов — у изголовья пустой нары, начал чистить сапог. Тот же сапог. Колодка стояла в ногах.</p>
   <p>Две пустые койки появились раньше, чем мы успели застелить остальные.</p>
   <p>Это было сказано не вслух.</p>
   <p>Столовая общая. Вошли молча. Местные истребители за длинным столом ели, не отвлекаясь. На наш приход никто не поднял лица.</p>
   <p>Кашевар был чужой. Каша была чужая. Я ел и не помнил, что.</p>
   <p>Резников рядом резал хлеб на четыре равных части. Соль не брал.</p>
   <p>Гладков сидел напротив, ел молча. Это было сильнее любого его слова. У одессита в эту осень было два регистра, и второй включался на гибели. Он включился сейчас.</p>
   <p>Сзади, через стол, кто-то говорил кому-то.</p>
   <p>— Говорят, под Вязьмой окружение.</p>
   <p>— Мало ли что говорят.</p>
   <p>Это всё. Слово упало и осталось. Никто не объяснял, никто не уточнял. В столовой слово такое носят как принесли. Не своё, проходящее.</p>
   <p>Я доел и встал.</p>
   <p>Вечером в землянке у входа разводили костерок — печки не было, дров привезли две охапки от местного БАО. Дым шёл к выходу плохо, ел глаза. Командир БАО к ночи принёс ещё охапку и оставил у двери, не заходя. Я ему ничего не сказал — он этого ждал.</p>
   <p>Гладков положил гармонь у изголовья в чехле. Не достал.</p>
   <p>Резников вынул записную книжку из нагрудного. Написал несколько строк. Убрал.</p>
   <p>Захаров заснул сидя, прислонившись к стене. Я снял с него ремень и положил его на нары рядом — он не проснулся.</p>
   <p>Анохин на ящике у входа сидел до полуночи. Подбородок ровно, глаза открытые. Я знал, что он сейчас не охрана, а у двери, чтобы видеть вход. Это был чужой штрих, но он его принял.</p>
   <p>Я лежал и считал.</p>
   <p>Прокопенко на Минском. Морозов с ним. Хрущ с ним. Ефремов с ним. Дуся с ними. Где сейчас — не знаю. На карте боковые есть. На земле боковых может не быть.</p>
   <p>Я не дошёл до конца счёта и заснул.</p>
   <p>Восьмого октября я проснулся в землянке от кашля Захарова. Захаров кашлял сухо, в кулак, стараясь делать это тихо. Гладков уже был у выхода — сидел на корточках над угасшим за ночь костерком, перекладывал золу палкой. Анохин на ящике у входа спал сидя, голова свешена на грудь. Резников на нарах у дальней стены лежал на спине, глаза открытые, смотрел в потолок. Тихонов чистил тот же сапог.</p>
   <p>Связной от штабного пришёл, когда я надел сапоги. Координаты — район Можайска, посмотреть и вернуться. Машина шла без замечаний; БАО-шник перед запуском уважительно постучал по обшивке. Я перед запуском провёл ладонью по передней кромке левой плоскости — сам, за Прокопенко.</p>
   <p>Тыловой шов держался.</p>
   <p>На земле — то же. Минское шоссе шло на восток без перерыва. По обочинам — остановившиеся полуторки, перевёрнутая повозка, людские кучи. Пешие шли по шоссе на встречу к нам. К Москве. Кто-то с детьми, кто-то с узлами. Сверху не разобрать лиц — только направление.</p>
   <p>Я взял южнее, чтобы посмотреть Можайскую линию. Линия была. Окопы свежие, желтоватые, пехота окапывалась ровно — не в отчаянии, в работе. Дым от полевых кухонь шёл вертикально, ветра не было. Между линией и шоссе было пусто. Между линией и западом, далеко за линией, тоже было пусто. Тех, кто шёл сюда с запада, я с этой высоты не видел. Но они шли. Это я знал не из памяти, а по обстановке.</p>
   <p>Москву я тоже видел. Севернее, в дымке утренней, серое пятно. Не близко, но видно. Над Москвой висели аэростаты — точки в воздухе, на высоте около двух тысяч. С такого расстояния они смотрелись как ровный пунктир, будто кто-то прошил небо нитью.</p>
   <p>Ничего на запад.</p>
   <p>Я начал разворот на обратный курс. На правом развороте слева от меня осталась какая-то деревня; над ней горело что-то одно — то ли изба, то ли стог. Дым шёл вверх ровно, без ветра, и стоял в воздухе высоким столбом. Я этот столб видел до самого аэродрома — когда подходил к полосе, он был ещё на горизонте.</p>
   <p>Я вернулся через час двадцать. Автоколонны в районе аэродрома не было. Я написал Тане короткое: «Жив. На новом месте. Адрес прежней почты теперь не годится — пиши на полевую». Номер полевой я взял у Бурцева, отдельно.</p>
   <p>Бурцев в штабной у пустой пепельницы сидел над списком. Без планшета. Список был мой — тот, что он дал мне утром седьмого. Я положил его обратно на стол. Бурцев пододвинул к себе чернильницу и записал что-то напротив одной строки. Что — мне не показал.</p>
   <p>— Завтра, может быть, — произнёс он.</p>
   <p>Это всё.</p>
   <p>Девятого ночью пошёл дождь со снегом, первый. Я слышал его не сразу, проснулся от холода в ногах — портянка отсырела через сапог. К утру десятого землянка была холодная. Сапоги стыли. Каша в столовой была горячей — Дуси здесь не было, и каша от этого была другая.</p>
   <p>Утром девятого БАО-шник пришёл к семёрке снова, остановился у крыла, не дотрагиваясь.</p>
   <p>— Товарищ лейтенант. Разрешите вскрыть капот. Посмотрю масло.</p>
   <p>— Не надо.</p>
   <p>— Товарищ лейтенант, шесть суток без перебора — машина не лошадь, выстоит.</p>
   <p>— Не трогайте. Ждём своего.</p>
   <p>Он не стал спорить. Постоял ещё секунду, повернулся и пошёл к соседнему капониру. Я проводил его глазами. Это был хороший сержант. Прокопенко бы понял.</p>
   <p>Десятого работали два звена 2-й и 3-й эскадрилий — по колоннам в районе Гжатска. Утром ушли четыре машины, к обеду прилетели три. Одна не вернулась. Кого — я не уточнял, Бурцев в этот день был в штабной с полудня до темноты. Машины садились со стороны солнца, дым моторов держался в воздухе минуты по две за каждой — ветра по-прежнему не было.</p>
   <p>Семёрка моя стояла. Машина ждала Прокопенко. БАО-шники её не трогали — я попросил не трогать. Я не объяснял почему.</p>
   <p>Перед обедом я вышел на стоянку и постоял у крыла минуты три, без дела. Потом вернулся в землянку.</p>
   <p>Гладков в землянке достал гармонь из чехла. Подержал на коленях. Не играл. Положил обратно.</p>
   <p>Это был знак, что цикл траура начался, но ещё не пошёл.</p>
   <p>К ночи на западе горело небо. Не близко, не пожаром — длинной полосой по горизонту, ровной, как шов. Я постоял у выхода из землянки минуту. Резников вышел рядом, тоже постоял. Подбородок поднял, проследил взглядом полосу по горизонту слева направо. Куртка у него была застёгнута до самого верхнего крючка — ленинградская привычка к холоду, я её отметил отдельно.</p>
   <p>— На завтра — погода?</p>
   <p>— Та же. Дождь со снегом ночью.</p>
   <p>— Понял.</p>
   <p>Это было всё, что он сказал. Ушёл обратно в землянку. Я остался ещё на минуту — посмотреть, не сдвинется ли полоса. Полоса не сдвинулась.</p>
   <p>Одиннадцатого октября утро было серое, плотное. Воздух мокрый — не туман, но похоже. На траве у капонира лежала ночная морось крупными каплями, не успевшими осесть. Я вышел на стоянку рано, до завтрака. Фуражка натянута, шинель не застёгнута. Постоял у крыла семёрки. Ладонь на переднюю кромку класть не стал — это было не моё дело сегодня.</p>
   <p>С восточной грунтовой пришёл шум полуторки. Я в первое мгновение подумал, что это БАО — у них с утра обычно ходила машина за хлебом. Но звук шёл не от ворот БАО, а с другой стороны, и я сразу понял, что не БАО.</p>
   <p>Потом — второй мотор. Потом — третий.</p>
   <p>Я стоял и слушал, не оборачиваясь сразу. Считал. Три. Уходило шесть.</p>
   <p>Колонна пришла не вся.</p>
   <p>Я пошёл к воротам стоянки.</p>
   <p>Полуторки въехали по очереди, серые от грязи. Тенты на двух были целые, на третьей — порванный, болтался на одной растяжке. Из первого кузова первым выбрался Прокопенко — спрыгнул на землю, не пользуясь подножкой, как привык.</p>
   <p>Телогрейка у него была чёрная от пыли по плечам и белая по нижнему краю — там, где спал, прислонившись. На правом колене был кровавый отпечаток ладони. Не его кровь — у него ладонь была обмотана тряпкой, тряпка чистая.</p>
   <p>Он пошёл к семёрке. Остановился за два шага до передней кромки левой плоскости. Не положил ладонь — стоял.</p>
   <p>Из второго кузова выбирались Хрущ и двое мотористов, которых я знал в лицо без имени. Хрущ помогал кому-то слезть. Это был Морозов; вылез сам, держась за борт, шинель на плече. Снизу к нему вышла Дуся — в платке, с котелком в одной руке, с мешком в другой. Котелок поставила на землю, мешок — себе на ноги, чтобы не на грязь.</p>
   <p>В третьем кузове кто-то лежал, накрытый шинелью. Я по силуэту понял — Ефремов. Левая рука у него была на перевязи поверх гимнастёрки, правая под щекой, как у спящего.</p>
   <p>В кузовах никого больше не было. Я пересчитал ещё раз. Гридина не было. Двух мотористов 3-й эскадрильи не было. Ещё одного — из своих — тоже не было. Я не спрашивал кого; через минуту Прокопенко скажет сам.</p>
   <p>Я пошёл к нему через стоянку. Грязь под подошвами была плотная, чавкала; мне на сапоги пристал пожухлый берёзовый лист. На полпути я заметил, что у Прокопенко на левом плече телогрейка темнее правого — мокрое пятно во всю лопатку. Где спал, прислонившись, там и набрало воды. Хвоя на деревьях у края стоянки была тяжёлая от ночной мороси; запах её доходил сюда, до капонира, мокрый и хвойный, ровный, без октябрьской сухости.</p>
   <p>Я подошёл к нему и встал рядом.</p>
   <p>— Доехал.</p>
   <p>— Доехал.</p>
   <p>Помолчали.</p>
   <p>— Морозов?</p>
   <p>— Спит в кузове. Цел.</p>
   <p>— Хрущ?</p>
   <p>— Цел.</p>
   <p>— Ефремов?</p>
   <p>— Лёгкое. В руку. Левую.</p>
   <p>— Дуся?</p>
   <p>— Цела. Кашу варит.</p>
   <p>Прокопенко закрыл глаза на секунду и открыл. Это был его жест разрешения себе — показать усталость на одну секунду.</p>
   <p>Я не торопился.</p>
   <p>— Гридин?</p>
   <p>Прокопенко мотнул подбородком в землю. Один раз. Не сказал.</p>
   <p>— На дороге к Гжатску девятого. Немец прошёл низко. Двое из третьей эскадрильи тоже там остались.</p>
   <p>Имён не назвал. Их я и не спросил.</p>
   <p>Прокопенко перевёл взгляд на левую плоскость. Постоял ещё секунду. Пошёл к стоянке. Снял с себя телогрейку, положил на ящик у стойки. Закатал рукава. Тряпку с ладони не снял.</p>
   <p>Полез под фюзеляж.</p>
   <p>Я отошёл от капонира. Прошёл вдоль линии до края леса, повернул к западу.</p>
   <p>Облака шли оттуда. Низкие, плотные, ровные. Шли на нас и через нас. К Москве.</p>
   <p>Вязьма была уже позади — по карте не так далеко. По земле — за другой войной. Вязьмы больше не было.</p>
   <p>Между нами и Москвой стояло, по карте, два полевых аэродрома, не считая нашего. Один из них уже мог быть не наш.</p>
   <p>Дорога была прямая.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 6</p>
   </title>
   <p>К капониру я вернулся, когда тень от хвостового оперения уже легла на земляную насыпь. Прокопенко лежал под фюзеляжем семёрки и не повернул головы. Ноги в обмотках чуть сдвинулись, давая мне пройти. Я прошёл, остановился у левой плоскости, ладонь не клал.</p>
   <p>Он работал молча. В руке — ключ на семнадцать, тряпку с правой так и не снял. Полез глубже. Бок под комбинезоном обозначился резко — за дорогу высох. Я стоял.</p>
   <p>— Командир, — сказал он из-под машины, не глядя. — Подайте обтирку.</p>
   <p>Я подал. Обтирка была не его, лежала на ящике, но он принял, как будто я держал её всю жизнь.</p>
   <p>Минут через десять он выбрался. Сел рядом со мной на пустой бочонок из-под керосина. Достал из кармана свой кисет, посмотрел в него, убрал обратно. Бумажки кончились.</p>
   <p>Я достал кисет Степана Осиповича. Мы свернули вдвоём — я свою, он свою. Спички у него были.</p>
   <p>— Григорий Тарасович. — Командир. — Отметину под кожухом видел?</p>
   <p>Он сжал губы. Помолчал. Потом мотнул головой в сторону мотора.</p>
   <p>— Сейчас покажу.</p>
   <p>Сел перед открытым лючком, поманил пальцем. Я заглянул. Под кожухом, у второго цилиндра, — серая отметина с рваными краями. Прошла косо, по касательной. Чуть глубже — был бы плохой разговор.</p>
   <p>— Один, — сказал Прокопенко.</p>
   <p>Он положил палец рядом с отметиной. Чуть в сторону, на креплении трубки маслопровода, — ещё одна. Меньше.</p>
   <p>— Два.</p>
   <p>Он не убирал палец. Будто ждал. Третьего не было.</p>
   <p>— Мало, — сказал он. — При шестёрке такого не считается.</p>
   <p>И от того, что он сказал «мало», стало хуже, чем если бы сказал «много».</p>
   <p>— Когда? — Седьмого, видать. На отходе. Когда Филиппов.</p>
   <p>Я не ответил.</p>
   <p>Он закрыл лючок. Защёлки одна за другой — три щелчка, всегда три, я слышал их за лето сорок раз. Сейчас они прозвучали ровно, как всегда.</p>
   <p>— Пойдём в землянку, — сказал я. — Идите. Я тут ещё.</p>
   <p>В землянке было холоднее, чем накануне. Кто-то оставил приоткрытой дверь у дальнего ската, и сквозило в ноги. Захаров спал, накрывшись шинелью с головой. Анохин чинил что-то на коленях — то ли ремень планшета, то ли застёжку. Гладков сидел у печки на корточках, перед ним стояла гармонь в чехле. Не доставал, не клал на колени. Просто сидел, чтоб гармонь была у ноги.</p>
   <p>Резников за столом, под лампой, склонился над тетрадкой. Не писал, только смотрел. Когда я вошёл, поднял голову — не сразу.</p>
   <p>— Лейтенант. Бурцев приходил. Сказал, что зайдёт ещё. — Хорошо.</p>
   <p>Он опустил голову обратно. Тетрадка была раскрыта, но почерка с двух шагов я не разбирал. Ленинградский, мелкий, ровный.</p>
   <p>Морозов сидел на нарах у другой стены, без сапог, перематывал портянку. Подвернул ногу при спуске с борта полуторки. Не из-за этого молчал.</p>
   <p>— Бортовой? — спросил он, когда я подошёл. — Из второй? — Восьмой. Хрущ выдаст к утру. — Спасибо, командир.</p>
   <p>Он сказал «спасибо», как сказал бы «принято». Машину чужую брать он не любил никогда. В августе, когда у него полетела гидравлика, он три дня жил на земле и ругался про себя. Сейчас ругаться было некому, и он сказал «спасибо».</p>
   <p>— На сегодня — отдыхаем, — сказал я. — Завтра, может, в воздух. Послезавтра — точно. — Куда? — Минское. Западнее Можайска.</p>
   <p>Он не переспросил.</p>
   <p>Бурцев пришёл через четверть часа. Принёс не приказ, а листок — короткий, машинописный. На листке шло задание звену 1-й эскадрильи на 13.10: вылет в район деревни Семёновское, цель — колонны на шоссе. Прикрытие — пара МиГ-3 с соседней полосы.</p>
   <p>— Соколов. — Слушаю, Дмитрий Захарович. — Список я тебе передавал. — У меня в нагрудном.</p>
   <p>Он не уточнил больше ничего. Мы оба знали, для кого этот список — для Лиды и других. Сейчас об этом говорить было нельзя.</p>
   <p>Он вышел. Я подсел к печке, к Гладкову. Он не подвинулся, но и не отстранился. Я свернул вторую самокрутку из кисета Степана Осиповича. На дне оставалось совсем немного — на ещё две, может, три.</p>
   <p>— Жорка.</p>
   <p>Он повернул голову.</p>
   <p>— Сыграй.</p>
   <p>Он посмотрел на чехол. Не торопился. Потом протянул руку, расстегнул, снял. Гармонь легла ему на колени тёплая — с печки. Он положил на меха ладонь. Подержал. Меха не двинулись.</p>
   <p>— Не сегодня, командир. Завтра.</p>
   <p>И положил гармонь обратно в чехол. Не сыграл.</p>
   <p>Прокопенко сказал «мало», и Жорка тоже умел считать.</p>
   <p>Двенадцатого дождь со снегом шёл с утра. Машины стояли мокрые. Звено в воздух не поднималось — нелётная. Прокопенко не вылезал из-под фюзеляжа семёрки, и к вечеру у него в боковом кармане появилась чистая обтирка, та самая, моя. Я видел угол.</p>
   <p>Захаров за день почистил пулемёты обеих машин, своей и моей, дважды. Морозов до обеда пробыл на стоянке второй эскадрильи. Когда вернулся, ладони были тёмные — пробовал восьмёрку, привыкал. Анохин сидел в столовой и пил пустой чай. Гармонь не доставали.</p>
   <p>К ночи небо очистилось. Ветер стал юго-западный, сухой. Прокопенко приподнял козырёк и посмотрел.</p>
   <p>— Завтра ясно, командир. — Понял.</p>
   <p>Я дописал короткое письмо Тане — то самое, что начал восьмого. Дописал три строчки и убрал в полевую сумку. В письме не было ни про Филиппова, ни про дорогу, ни про сегодня. Было про осень в Подлесном, про маму и про то, что носки нужны не очень срочно.</p>
   <p>Тринадцатого подняли в шесть.</p>
   <p>Ветер дул от земли, ровно, без рывков. Прокопенко с Хрущом стояли у крайнего капонира, выкатывали восьмую — не мою, а из второй эскадрильи. Морозов уже сидел в кабине этой восьмой, проверял приборы. Захаров надевал шлемофон на ходу, на мостке между капонирами.</p>
   <p>Брифинг был короткий, у Трофимова в землянке. Карта лежала на столе, угол прижат гильзой от ракетницы. Палец Трофимова прошёл вдоль шоссе на запад.</p>
   <p>— От Можайска идут на восток. Танки, машины, тягачи. Голова колонны — у Семёновского, хвост за поворотом за лесом. Тебе, Соколов, по голове. Гладкову — по середине. Морозову — по хвосту, какой достанет. Прикрытие — пара МиГов, третий полк. Сами выйдут на вас в эфире.</p>
   <p>Он поднял голову.</p>
   <p>— Зенитки? — По донесениям — слабо. Но это по донесениям. На месте смотри. — Понял. — Один заход, второй — и домой. На третий не тяни.</p>
   <p>Я кивнул.</p>
   <p>— Соколов. — Слушаю. — Захарова держи у себя плотно. Он первый раз идёт ведомым на цель в новом раскладе.</p>
   <p>Я взглянул на Захарова. Лицо ровное.</p>
   <p>— Понял, товарищ майор.</p>
   <p>Прокопенко довёл меня до семёрки, провёл ладонью по передней кромке левой плоскости — медленно, тяжело. Я залез в кабину. Он стоял внизу, у крыла, пока я закрывал фонарь. Голос его в шуме мотора слышен не был.</p>
   <p>Семёрка пошла на разбеге ровно. Стрелка скорости. Подъём. Серый мир под крылом — лес, поле в полосах вспаханного, дорога серой ниткой к горизонту.</p>
   <p>Эшелон тысяча. Курс двести шестьдесят. Ветер слева в нос.</p>
   <p>— Третий, я Шестой. Группа на подходе, — это Гладков. — Двадцать второй на месте, — Захаров. — Двадцать пятый на месте, — Морозов на чужой восьмёрке. — Принял, — сказал я. — Идём.</p>
   <p>Минута за минутой шли молча. В шлемофоне щёлкало раз в две минуты — Захаров повторял свой «двадцать второй на месте», уже привычно, сам того не замечая. Я слушал и держал курс.</p>
   <p>МиГи вышли в эфир пятой минутой:</p>
   <p>— Я пара двадцатого. Слышу вас, штурмовики. На пять выше. Сопровождаем. — Принял, двадцатый. Спасибо. — Не за что. Работайте, ребята.</p>
   <p>Я посмотрел вверх и вправо. Две точки на солнце, чуть в стороне. Шли ровно, не отрывались.</p>
   <p>Колонна показалась впереди на десятой минуте. Сначала — серая полоса с дымами. Потом — танки в голове, угловатые, с короткими пушками, тёмные на снегу. За ними — машины с интервалом по три-четыре. Тягачи с орудиями на прицепе. Цистерна с круглым боком.</p>
   <p>На дороге — пехота на броне, по двое, по трое сидят. Часть идёт ногами в шинелях. Не пригибались, не разбегались. Не ждали нас.</p>
   <p>— Третий, я Шестой. Вижу. — Принято. Заход с круга. Я первым по голове. Ты — по середине. Двадцать пятый — по хвосту. Захаров — со мной. — Понял. — Понял. — Понял.</p>
   <p>Я переложил машину на правое крыло и пошёл с разворотом. Захаров — за мной, как привязанный. Гладков с Анохиным разошлись на середину колонны, Морозов с ведомым 2-й эскадрильи — на хвост.</p>
   <p>Высота восьмисот. Семьсот. Шестьсот. Двести пятьдесят. Заход под тридцать.</p>
   <p>Прицел встал. Танк в голове — его. Я нажал кнопку РС. Под крылом дрогнуло — две пары пошли. След, белая полоса. Танк дёрнуло. Второй разрыв — рядом, в кювет. Третий — машина за танком, цистерна.</p>
   <p>Цистерна вспыхнула.</p>
   <p>Огонь — белый, сразу с чёрным. Я не успел рассмотреть. Отдача ШВАКов — короткая, по тягачу. Прошла. Вышел вверх вправо. Внизу — два дыма уже.</p>
   <p>— Двадцать второй. Чисто, — Захаров за мной, выше. — Принял. Иду на второй.</p>
   <p>На втором заходе зенитки заговорили — скорострельная батарея в кювете, в первый раз я её не увидел, шла в стороне. Трасса пошла снизу вверх косо.</p>
   <p>— Третий, я Двадцать второй. Слева, зенитка. — Принял.</p>
   <p>Я отвернул и вошёл во второй заход с другого угла, под двадцать пять. Прицел ушёл вправо, я подправил. Бомбы. Серия пошла в середину колонны — машины горели уже от Гладкова, я добавил. Грузовик встал поперёк, в борт ему — ШВАКами. Загорелся.</p>
   <p>Вышел вверх. И в этот момент Захаров крикнул в эфир:</p>
   <p>— Третий! Сверху, справа!</p>
   <p>Захаров. На полтакта раньше всех — как всегда. Только теперь это было не лишним.</p>
   <p>— Шестой видит. Два, — голос Гладкова, ровный.</p>
   <p>Две точки сверху на солнце. Одну я видел сразу — она шла. Вторая — выше и сзади, выходила в атаку.</p>
   <p>— Круг! — сказал я. — Не растягиваться.</p>
   <p>Гладков, Морозов, Анохин — все услышали. Машины сошлись в круг — не идеально, но без растяжки. МиГи в эфире: «Двадцатый. Видим. Идём.»</p>
   <p>«Мессер» один прорвался первым, по хвосту Гладкова. Гладков увидел сам, ушёл вниз и вбок. Трасса прошла мимо.</p>
   <p>Второй шёл на меня.</p>
   <p>Я двинул ручку, переложил на левое крыло. Машина прошла. Перегрузка — щёки, шея, подушка позвонков. Стрелка высоты падала.</p>
   <p>Захаров был на месте. Сзади-справа.</p>
   <p>«Мессер» зашёл сверху-сзади. Я его не видел, видел только трассу — она пошла серыми полосами слева от моего фонаря. Одна, вторая.</p>
   <p>Третья попала.</p>
   <p>Звука не было, или я не услышал. Был удар в спинку — сильный, как от лопаты. И сразу — острое, как игла, в левую лопатку. Сзади. Не сразу боль — сначала онемение, потом боль накатила волной.</p>
   <p>Левая рука повисла.</p>
   <p>Сектор газа я держал ею — пальцы у меня там были. Сейчас они не разжимались, но и не сжимались. Я перехватил правой. Правую перекинул со штурвала на сектор. Ручку зажал коленом. На секунду — две. Хватило.</p>
   <p>«Мессер» прошёл вверх. Я его не видел. Видел только, как над фонарём — короткой длинной — пошла очередь Захарова. С неудобного угла, с заднего, с большого. Очередь прошла ниже и впереди «мессера», не попала. Но немец увидел трассу, качнул крылом и ушёл вверх, бросив заход.</p>
   <p>Я понял это секундой позже — увидел его силуэт справа, уходящим в сторону. Двадцать пятый что-то сказал в эфир, я не разобрал.</p>
   <p>— Третий. Цел? — Гладков.</p>
   <p>Я нажал кнопку. Голос вышел не сразу.</p>
   <p>— Третий ранен. Иду домой. Не растягиваться. — Принял. Идём за тобой.</p>
   <p>Кровь шла в рукав. Я чувствовал, как тёплое сползает от плеча к локтю, потом холодеет в манжете. Перчатка набухла. Левая рука была не моя — болталась на ремнях, как чужая.</p>
   <p>Сектор газа правой. Ручка коленом. Курс на восток, обратный. Я прижался к спинке плотнее, чтоб не давать ране дышать сильнее, чем нужно.</p>
   <p>— Двадцать второй на месте, — сказал Захаров через две минуты. — Понял.</p>
   <p>Через две минуты — снова. Через две — ещё раз. Прокопенко учил его этому летом, у крыла, на земле. Каждые две минуты, лейтенант, чтобы ведущий знал, что ты — ты, а не пустота. Сейчас Захаров повторял эту формулу мне.</p>
   <p>Впервые — не я ему.</p>
   <p>Высота — четыреста. Триста. Полоса впереди. Ясная, чистая, без снега. Прокопенко стоит у северного капонира — я его не вижу, но я знаю, что он там.</p>
   <p>Заход на полосу. С одной правой. Шасси — рычаг под правой ладонью, рядом с сектором, его я отпустил, дёрнул, вернул на сектор. Шасси пошли. До закрылков я не полез. Не потому что не надо — потому что рука и так держала слишком много.</p>
   <p>Касание было жёстким. Хвост опустился сразу, как у Беляева в августе. Я катился по полосе, стрелку скорости видел плохо — тёмные пятна перед глазами шли волнами. Тормоз правой. Ещё. Семёрка остановилась у кромки.</p>
   <p>Я выпустил рычаг. Сидел.</p>
   <p>Прокопенко успел открыть фонарь раньше, чем подъехала полуторка. Я не помню, как он оказался на крыле — крыло у Ил-2 высокое, ему по плечо. Он был там.</p>
   <p>— Командир. — Григорий Тарасович. — Не двигайтесь.</p>
   <p>Он отстегнул мои ремни. Левый я не чувствовал, правый щёлкнул сам. Он взял меня под правую подмышку, кто-то снизу — под колени. Меня вытащили из кабины, как мы в августе вытаскивали полкового врача из машины Беляева — с той же осторожностью. На земле я почти стоял. Потом меня посадили на брезент.</p>
   <p>Военфельдшер с рыжеватой щетиной — тот же, что был у Беляева. Я узнал его по щетине. Он опустился рядом на колени, разрезал гимнастёрку наискось от ворота, как тогда, в августе. Тот же жест.</p>
   <p>— Лейтенант. Лежите. — Лежу.</p>
   <p>Он осмотрел рану. Лица его я не видел — оно было выше моей головы. Услышал, как он негромко сказал что-то второму санитару — тот побежал. Принесли носилки.</p>
   <p>Я смотрел в небо. Небо было ясное, со ступенчатыми облаками.</p>
   <p>Прокопенко стоял над носилками, у моей правой ноги. Тряпки в руке у него не было. Руки висели по швам. Он молчал.</p>
   <p>Когда меня подняли в полуторку, он подошёл к борту. На секунду закрыл глаза. Открыл. Поднял правую руку и быстро, мелко, у бедра — перекрестился. Один раз. Не для меня, для себя.</p>
   <p>Я сделал вид, что не вижу.</p>
   <p>— Григорий Тарасович. — Командир. — Семёрку береги.</p>
   <p>Он кивнул. Голос не дал.</p>
   <p>Полуторка тронулась.</p>
   <p>В дивизионном санбате я пробыл полтора часа. Меня положили на стол, обкололи, прочистили. Осколок вышел не весь — сидел кусочек, маленький, у самой кости. «Возьмут в эвакогоспитале», — сказал санбатовский врач. Голос у него был сорванный, старческий, хотя на вид ему было лет сорок. Усталость старит.</p>
   <p>— Куда повезёте? — Дальше на восток. Ближе к Москве. — А если конкретно? — Конкретно скажет шофёр, лейтенант. Лежите.</p>
   <p>Меня перевязали. Левую руку — на пращ. Гимнастёрку — старую, разрезанную — мне отдали, под голову. Сапоги остались на ногах.</p>
   <p>В нагрудном по-прежнему лежали кисет Степана Осиповича и список Бурцева. Я проверил правой ладонью через гимнастёрку — на месте.</p>
   <p>В списке Бурцева была Лида. Это надо было не забыть.</p>
   <p>В полуторку нас поднимали втроём — меня и ещё двоих. Один — пехотный сержант с замотанной головой, лежал, не разговаривал. Второй — молодой связист, нога. Связист всё извинялся перед санитаром, что не может сам. Санитар отмахивался.</p>
   <p>Кузов застелили шинелями. Я лёг ближе к кабине, на правый бок — на левом было нельзя. Брезент над нами натянули, но не до конца — щель оставалась с задней стороны. Через щель я видел дорогу.</p>
   <p>Полуторка шла плохо — колеи разъезжены, на буграх машину било. Каждый удар отдавал в плечо. Я считал удары, потом перестал.</p>
   <p>За щелью брезента уходила полоса. Капонир семёрки. Тёмная фигура Прокопенко у крыла — он уже снова был там. Дальше — лес. Потом — край полосы.</p>
   <p>Дорога повернула на восток.</p>
   <p>Полуторка выехала на просёлок. Мимо проходили верхушки сосен — быстро, низко, осенние. Иногда поле, чёрное с белым. Иногда телеграфные столбы, тоненькие, накренённые.</p>
   <p>Я думал о том, что месяц назад — в Вязьме, на переформировании — у меня было полно работы. Сейчас её не было совсем. Не отдых — пустота. Чужая.</p>
   <p>Связист тихо просил воды. Я нашарил во внутреннем кармане фляжку правой рукой и протянул.</p>
   <p>— Спасибо, лейтенант. — Пей.</p>
   <p>Он пил долго. Жилы на шее ходили. Завинтил, вернул.</p>
   <p>— Куда нас везут? — Дальше.</p>
   <p>Полуторка шла. Дорога поднялась на холм, спустилась. На указателе у развилки название было чёрной краской по белому, но я не разобрал — мимо прошло слишком быстро, и шея не поворачивалась.</p>
   <p>Дорога шла на восток. Теперь и для меня.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 7</p>
   </title>
   <p>Снегири я увидел сначала через щель в брезенте — низкие крыши, мокрые сосны, желтоватую школу на повороте. Над крыльцом висела табличка, чёрной краской по белому: «Эвакогоспиталь 1812». Полуторка дошла до ворот и встала.</p>
   <p>Меня сняли с кузова на руках, потому что левая была в праще, а правую я держал за борт всю дорогу и в одну сторону теперь не разгибал. На крыльце пахло дёгтем — чем-то мазали ступени, чтобы не скользили. Внутри пахло уже не дёгтем — карболкой, мокрой ватой и тем, по чему сразу узнаёшь, что попал, куда попал.</p>
   <p>Школьный вестибюль был забит. На полу — носилки, на носилках — раненые, кто-то стонал, кто-то молчал, кто-то спал с открытым ртом. Между носилками ходили санитары, перешагивали аккуратно, как через грядку. Я стоял у стены, прислонившись здоровой стороной, и считал в уме: на семь носилок я был один — ходячий, лёгкий, в праще. У меня осколок в плече, который кость не задел. У них — то, что я и ваксе на сапоге не пожелаю.</p>
   <p>В углу за маленьким столиком сидела пожилая женщина в халате и записывала. Чернильница стояла рядом, в кляксах. Журнал у неё был не журнал — потёртая ученическая тетрадь с надписью «по чистописанию» на обложке.</p>
   <p>— Фамилия. — Соколов. — Звание. — Лейтенант. — Часть. — Сто сорок седьмой штурмовой.</p>
   <p>Она кивнула, не подняв глаз, и записала. Номер полка её не задел — за день, видно, проходило таких номеров достаточно, чтобы все они стали словом «полк».</p>
   <p>— Ранение? — Левая лопатка. Осколок. — Сидите. Позовут.</p>
   <p>Сидеть было негде. Я остался стоять.</p>
   <p>Позвали через полчаса. Перевязочная была дальше по коридору — бывший спортзал, по углам ещё уцелели крюки от каких-то прежних снарядов, на стенах — выцветшие плакаты по физкультуре. Простыни на столах висели тяжёлые от сырости, прокипячённые сегодня утром, не успевшие высохнуть.</p>
   <p>Хирург оказался пожилой, в очках, с лицом, на котором было как будто стёрто всё, кроме глаз. Глаза работали — остальное только обслуживало. Он велел снять гимнастёрку, кивнул ассистенту, и тот подал шприц. Новокаин. Потом — морфин в мышцу. Я лёг лицом вниз, и плечо начало уходить — не из тела, а из сознания. Тело осталось на месте, плечо — нет.</p>
   <p>Хирург работал молча. Иногда говорил ассистенту короткое — «ширь», «возьми пинцетом», «здесь». Я слышал, как звякает металл о металл, и считал звяки, потому что считать было удобнее, чем не считать. В какой-то момент боль стала не болью, а давлением изнутри, будто лопатку пытались сдвинуть пальцем. Я упёрся лбом в холодную клеёнку и считал выдохи. На двадцать третьем что-то у меня в спине зацепило — не больно, а как будто потянули нитку, на которой держится вся одежда.</p>
   <p>— Готов.</p>
   <p>И тут же:</p>
   <p>— Вот он.</p>
   <p>Что-то стукнуло о металл лотка. Хирург обошёл стол, остановился у моего лица и положил на простыню рядом со щекой осколок. Серый, неровный, в полтора сантиметра, с одним рваным краем.</p>
   <p>— Запасной. Себе на память.</p>
   <p>Я не ответил, потому что отвечать было нечем — рот не работал, как и плечо. Хирург подождал секунду, потом сам взял осколок и положил мне на ладонь правой. Ладонь сжалась.</p>
   <p>Перевязали туго, левую руку поправили в праще, помогли сесть, помогли встать. В коридоре стояла санитарка с серым одеялом и показала в дальний конец. Палата у меня была у северного окна.</p>
   <p>Я успел заметить только, что одеяло было серое, а простыня — белая, и что у соседа справа над койкой к стене приколочена дощечка с фамилией, которую я не разглядел. Морфин дошёл до головы, и голова поплыла. Я поплыл вместе с ней.</p>
   <p>Когда я открыл глаза, в окно стоял серый день. Где-то в коридоре звенело ведро. Кто-то в палате кашлял — некрасиво, надолго. Я лежал на правом боку, правой рукой держал на груди осколок. С лёгким ранением в палате тяжёлых лежать было стыдно, а ничего другого не оставалось.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Утренний обход я узнал по тишине, которая прошла по коридору перед тем, как открылась дверь. В тыловом госпитале тишина перед обходом — больше, чем сам обход.</p>
   <p>Военврач была пожилая, седая, с худыми пальцами. С ней — медсестра в белой косынке. Я увидел медсестру первой — потому что она шла впереди, неся поднос с инструментами, и уже стояла у первой койки, когда военврач только переступила порог.</p>
   <p>Тёмно-русые волосы убраны под косынку, кончики прядей не выбились — уложены. Лицо некрашеное, серьёзное, без выражения, но не пустое. Карие глаза смотрят прямо, без того лёгкого рассеянного скольжения, по которому видно усталую женщину после ночной. Тонкие руки с обветренной кожей, на костяшках — мелкие трещины, у запястья правой — узкий розовый рубец, не свежий.</p>
   <p>Я смотрел на неё до того, как она дошла до меня. Не разглядывал — оценивал. Так оценивает ведущий машину, которую завтра поведёт.</p>
   <p>Они начали с дальней койки. Военврач задавала короткие вопросы, медсестра делала перевязку. Сорокину, пехотному с раной в живот, военврач сказала, что сегодня к нему ещё придёт хирург — это меня насторожило, потому что значило, что Сорокину хуже, чем кажется. Сорокин лежал на спине, тонкий, с серым лицом, и качнул подбородком, но не ответил.</p>
   <p>Медсестра тем временем сняла с него повязку. Она работала быстро и чисто. Когда нагибалась — мягко переставляла ладонь под спину, не дёргала. Когда снимала — поддерживала бинт пальцами, чтобы ничего не оборвалось. Я видел это с трёх метров и понимал: руки знают.</p>
   <p>Дошли до меня. Военврач посмотрела в карту:</p>
   <p>— Соколов? Лётчик. Осколок взяли. Шов чистый. Дня через три — в часть. — Понял, — сказал я.</p>
   <p>Она прошла дальше. Медсестра осталась.</p>
   <p>Она сняла повязку молча. Кисти у неё были холодные — я почувствовал это, когда она положила ладонь под лопатку, чтобы повернуть меня немного. Шов посмотрела сверху, не наклоняясь, потом потрогала пальцем кожу вокруг — два прикосновения, рабочие, уверенные. Положила ладонь на лоб. Постояла секунду.</p>
   <p>— Жара нет.</p>
   <p>Перевязала заново. Узел приходился сбоку, не давил. Когда закончила, проверила, как ляжет лямка пращи, поправила, чтобы не натирала, и убрала ладони к подносу.</p>
   <p>— Лежите.</p>
   <p>И ушла.</p>
   <p>На третьей койке от двери лежал старшина с гипсом до колена и тягой к потолку. Когда медсестра проходила мимо его койки, он приподнялся на локте и сказал:</p>
   <p>— Сестричка, а у нас в Калуге в этом году антоновка пошла такая, что душа выходит.</p>
   <p>Медсестра остановилась. На секунду уголок рта у неё дрогнул, и она прикрыла короткий выдох тыльной стороной ладони. Чуть-чуть. Как будто кашлянула.</p>
   <p>— Лежите, Кочергин.</p>
   <p>И вышла.</p>
   <p>Кочергин опустился обратно. Поймал мой взгляд через две койки и подмигнул правым глазом. Левым он, кажется, не подмигивал по причине, которой я не знал и не спрашивал.</p>
   <p>Я лежал и смотрел в потолок. Потолок в школьной палате был с лепниной по углам — маленькие розетки, какие в школах двадцатых ставили над лампой. Лампу давно сняли, провод обрезали, осталась только лепнина и пятнышко известки в центре. На него можно было смотреть долго.</p>
   <p>Ей двадцать два. Моему телу — почти ровня. Мне — нет.</p>
   <p>Я прикрыл глаза.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Бумагу я попросил у санитара на следующий день. Чернильница нашлась только у регистраторши в вестибюле — она дала на полчаса, под обещание вернуть. Я писал правой одной, придерживая лист левым локтем — праща мешала, лист ездил.</p>
   <p>Письмо Тане было готово ещё с двенадцатого. Я приписал в конце четыре строки: жив, плечо лёгкое, лежу в тылу, обнимаю крепко. Сложил, заклеил. Адрес у меня был наизусть давно, с лета.</p>
   <p>Письмо Лиде писать было труднее.</p>
   <p>Адрес был на листке от Бурцева — в списке ближайших родственников, который я носил в нагрудном с пятого октября. «Невеста — Лидия Сергеевна, г. Москва.» Я долго сидел над чистым листом и держал перо. Сломал перо. Перо в писчей точке отлетело, чернильное пятно ушло на стол; я промокнул его рукавом гимнастёрки и взял карандаш. Карандашом писалось проще — он не требовал нажима.</p>
   <p>Что писать, я знал и не знал. В письме я не стал писать, как это было. Не стал и того, чего сам не видел до конца. Написал только, что Борис погиб седьмого октября в воздухе при перебазировании, что держался достойно и что машина его не вернулась. Это были не три фразы — это было то, что я хотел не писать. Писать надо было другое — то, что у Лидии Сергеевны жизнь не должна остановиться.</p>
   <p>Письмо вышло короткое. О Борисе — три строки. О Лиде — ни одной. Всё остальное было о том, что её жизнь — это её жизнь, и что Борис, насколько я знал Бориса, хотел бы, чтобы она пошла дальше. Подписался — лейтенант Соколов, 147-й ШАП, пятнадцатое октября сорок первого года. Не «однополчанин». Имя.</p>
   <p>Заклеил. Отдал санитарке оба конверта — для полевой почты. Она сказала: «Сегодня вечером пойдут.» Я закрыл глаза.</p>
   <p>На тумбочке у соседней койки стоял потрёпанный сборник Чехова. Госпитальная библиотечка — десятка два книг, потрёпанные углы, давно прожитые. Я взял правой, открыл наугад, попал на «Студента». Прочитал страницу. Потом ещё. На третьей в палате стало темнеть, и я заснул, не дочитав.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Утро шестнадцатого началось как все утра в тылу — с перевязки, с серой каши, с тусклого окна в ту же сосну, что вчера. Я ел медленно, потому что одной рукой ложку держать без упора в локтях получалось плохо.</p>
   <p>Что-то изменилось в коридоре до завтрака. Я сначала не понял — что. Потом понял: перестало звенеть ведро. То, которое кто-то из санитарок таскает к умывальнику с шести утра, и звон которого уже стал частью утра. Сегодня его не было.</p>
   <p>Между завтраком и обходом по коридору раз пробежала санитарка — мимо нашей двери — потом прошла обратно, потом ещё раз. Кто-то из медсестёр говорил у дверей соседней палаты тихо, торопливо. Слов было не разобрать, но было слышно, что разбирать нечего — там бы и при громком не было слов, только спешка.</p>
   <p>Кочергин со своей койки следил за коридором тем же боковым взглядом, которым ночью следят за чужой машиной из чужого окна. Через полчаса он не выдержал и спросил у проходящей санитарки:</p>
   <p>— Что там?</p>
   <p>Санитарка задержалась на полшага.</p>
   <p>— В Москве… говорят, плохо.</p>
   <p>И ушла.</p>
   <p>Кочергин смотрел в потолок минуту. Потом сказал, тихо, не для палаты:</p>
   <p>— Эх.</p>
   <p>Это было его «эх», не наше. Не «эх, антоновка». Другое.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>К обеду привезли нового. Я услышал сначала голос в коридоре — высокий, нервный, с хрипотцой, как у человека, у которого утром было много слёз, и они высохли, но горло осталось. Потом скрипнула наша дверь, и санитары внесли носилки.</p>
   <p>Положили на освободившуюся утром койку — молоденький контуженный встал и ушёл. Раненый сел сам, опершись на здоровую руку. Левая у него была в свежей повязке, но бинт чистый, тонкий — лёгкое.</p>
   <p>Лет ему было сорок пять, может, чуть больше; рабочая складка между бровями, серые волосы коротко, на висках серее. Он сел и долго сидел, глядя на свои сапоги, прежде чем поднял голову и посмотрел по палате.</p>
   <p>— Михеев, — сказал он. — Григорий Иванович. Слесарь.</p>
   <p>— Кочергин, — отозвался старшина с третьей койки. — Артиллерист.</p>
   <p>Михеев положил руку на колено. Посмотрел на остальных по очереди. На мне задержался — на праще, на петлицах. Не задал вопрос.</p>
   <p>— Вы как, лейтенант? — спросил Кочергин у меня через палату. Спросил не о ранении.</p>
   <p>Я понял.</p>
   <p>— Слышу.</p>
   <p>— Слышишь — это хорошо. У нас тут ничего не слышно. Тыл.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Михеев заговорил сам, не сразу. После укола. Сначала отвечал на короткие вопросы — откуда, где работал, где попал. Потом стал говорить кусками. Не списком. Не по порядку.</p>
   <p>— Вокзалы… вокзалы забиты. Я туда не пошёл. Я в шесть встал, как обычно. Дошёл до проходной. У проходной… у проходной они спорили, что грузить. Один говорит — станки, другой — заготовки, третий — документацию. Все правые. Все.</p>
   <p>Помолчал. Снова начал.</p>
   <p>— У трамвая стояла женщина с ребёнком. Маленьким. Трамвая не было. Долго не было. Я постоял с ней. Потом пошёл дальше.</p>
   <p>Пауза.</p>
   <p>— Кто-то на углу сказал, что правительство уехало. Я не поверил. Я и сейчас не верю. А он сказал — поезд стоял на запасном с утра.</p>
   <p>Кочергин со своей койки:</p>
   <p>— Какой поезд?</p>
   <p>Михеев посмотрел на него, как будто этот вопрос был чужой и не подходил.</p>
   <p>— Поезд. Не знаю какой. Стоял.</p>
   <p>И снова замолчал.</p>
   <p>Он сидел, опираясь на здоровую правую, и я видел, что куски, которые он принёс, он сам ещё не сложил. Он принёс их в палату не для нас — для себя. Чтобы кто-то услышал и вернул.</p>
   <p>Я знал, что через несколько дней город получит другое слово сверху, и слово удержит. Но это было потом. Передо мной сидел Михеев и ждал ответа сейчас.</p>
   <p>Михеев поднял голову.</p>
   <p>— Лейтенант, — сказал он. — Скажи. Москва выстоит?</p>
   <p>Я держал паузу одну секунду, не больше. Дольше было бы обманом.</p>
   <p>— Москва выстоит.</p>
   <p>Михеев сидел ещё минуту, не отвечая. Потом лёг на спину, положил здоровую руку на грудь и закрыл глаза. Дышал ровно. Не знаю, заснул он или просто закрыл глаза. Я думал — заснул.</p>
   <p>Кочергин со своей койки сказал тихо, не мне и не ему:</p>
   <p>— Эх, мать.</p>
   <p>Это было его второе «эх» за утро.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>После обеда я вышел в коридор.</p>
   <p>Левая ныла глуховато, не больно, плечо тянуло вниз через лямку пращи. Я прошёл мимо двух дверей, мимо пожарного щита со старым ведром на штыре. У окна в торце коридора стояла Вера. Одна. Руки в карманах фартука. Смотрела наружу.</p>
   <p>Я остановился в шаге. Не подошёл вплотную. Стал у того же окна, чуть сбоку. За окном был сад школы — пожухший, мокрый, с двумя тёмными соснами. На изгороди ватник, чёрный от сырости, забытый кем-то с прошлой смены или с позапрошлой.</p>
   <p>Молчали минут десять. Не было неудобно — обоим было всё равно, говорят или нет.</p>
   <p>Она повернула голову первой.</p>
   <p>— Откуда вы?</p>
   <p>— Рязанская. Подлесное.</p>
   <p>— А я отсюда.</p>
   <p>— Из Снегирей?</p>
   <p>— Из Москвы. Замоскворечье.</p>
   <p>— Семья там?</p>
   <p>— Отец, мать, брат. Тринадцать ему.</p>
   <p>— На фронт — нет?</p>
   <p>— Нет. Не пойдут. Вот.</p>
   <p>— Почему?</p>
   <p>— Отец на ЗиСе. Мать в школе. Брат в школе. Это и есть.</p>
   <p>Я кивнул.</p>
   <p>— Вы летаете?</p>
   <p>— Да.</p>
   <p>— И снова полетите.</p>
   <p>— Да.</p>
   <p>Молчание.</p>
   <p>— Что читаете на тумбочке?</p>
   <p>— Чехова. В палате лежит.</p>
   <p>— «Дама с собачкой» там?</p>
   <p>— Не дошёл.</p>
   <p>— Дойдите. Хороший.</p>
   <p>— Ваш любимый?</p>
   <p>— Один из. Когда есть время читать.</p>
   <p>Она сказала это без улыбки. Как будто время читать было такой же редкостью, как чистый бинт.</p>
   <p>Я смотрел на неё, она в окно. Не флиртовала — это была бытовая ссылка на знакомую вещь, как «у нас в доме всегда стоит чай». Я подумал — про двух людей, которые научились прожить тонкую отдельную жизнь внутри обычной. Не сказал.</p>
   <p>— Я тоже его люблю.</p>
   <p>Она не повернула головы. В небе над школой прошёл низкий советский истребитель — мелькнул одним силуэтом за вершинами, белёсый след, и пропал.</p>
   <p>Вера ушла в коридор, не попрощавшись. Я остался у окна.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Вечер шестнадцатого был тёмный — светомаскировка, окна забиты бумагой по краям, в палате — слабая лампа с прикрученной марлей. Кочергин не балагурил. Михеев лежал, не спал, дышал ровно и беззвучно. Сорокин у двери стонал во сне раз в полчаса и затихал.</p>
   <p>Я лежал и держал в голове Михеева. Не Михеева как человека — Михеева как лицо, которое сегодня сидело на освободившейся койке и спрашивало. Лицо во мне отвечало тем, чем отвечать имел право только я.</p>
   <p>Из коридора шла глухая сводка. «На московском направлении наши войска ведут упорные бои.» Слова были ровные, как перевязочный бинт. Никто в палате не спросил, где именно эти бои.</p>
   <p>— Слышал, лейтенант? — сказал Михеев в темноту.</p>
   <p>— Слышал.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Утро семнадцатого было светлее, чем шестнадцатого, — без причины, просто потому что в окно ударило солнце.</p>
   <p>Военврач на обходе посмотрела шов, прощупала кожу вокруг, отступила.</p>
   <p>— Сухой. В часть. Праща неделю не снимать. Швы — в полковом санбате, через семь дней.</p>
   <p>— Понял.</p>
   <p>— Свои там тоже долечат.</p>
   <p>Она пошла дальше. Я начал собирать.</p>
   <p>Гимнастёрку мою — старую, разрезанную наискось от ворота — было не зашить, и зашивать никто не собирался. Вера принесла другую, со склада или с выписавшегося, размер чуть больше, не мой. Сухая, чистая. Кубики на петлицах перешиты — кто-то, не она, работа аккуратная. Я надел правой рукой и зубами, помогая локтем левой через лямку.</p>
   <p>Содержимое нагрудного я перекладывал в новый карман по очереди.</p>
   <p>Кисет — первым. Мягкий, тёплый, тонкая бечёвка узлом. Список Бурцева — следом, сложенный вдвое, угол замят. Осколок стукнул о пуговицу, я придержал его пальцем и опустил рядом со списком. Письмо Тани от двадцатого сентября, истёртое на сгибах, легло сбоку. Нагрудный набирал плотность.</p>
   <p>Вера подошла перед самой выпиской с маленьким кулёчком в крафт-бумаге. Развернула на тумбочке, чтобы я видел: пайковый сахар куском, ломоть хлеба, тонкий кусочек сала. Завернула обратно. Положила.</p>
   <p>— На дорогу.</p>
   <p>— Спасибо.</p>
   <p>— Не за что.</p>
   <p>Помолчала. Достала из кармана фартука листок, сложенный пополам.</p>
   <p>— Если будете в Москве и негде. Адрес родителей.</p>
   <p>Я взял. Развернул на четверть — увидел слово «Большая Полянка», номер дома, цифру квартиры. Закрыл, не дочитывая. Сложил ещё раз, мельче.</p>
   <p>— Они хорошие люди. Не благодарите.</p>
   <p>— Не буду.</p>
   <p>Она достала второй листок — поменьше, с номером.</p>
   <p>— Полевая почта тысяча сто восемьдесят семь. Через эвакогоспиталь. Мне.</p>
   <p>Я кивнул.</p>
   <p>— Не для романа. Для людей.</p>
   <p>— Хорошо.</p>
   <p>Я положил оба листка в нагрудный — последними. Карман дошёл до своей плотности, и пуговица легла плотно.</p>
   <p>Вера посмотрела на меня — секунду. Серьёзно, прямо, без выражения, без улыбки. Я смотрел в ответ.</p>
   <p>— Удачи, — сказала она.</p>
   <p>— И вам.</p>
   <p>Ушла. Не обернулась.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Я прошёл через палату — медленно, потому что левая отзывалась на каждый шаг.</p>
   <p>Кочергин с койки махнул правой.</p>
   <p>— Долетай, лётчик.</p>
   <p>— Долетаю.</p>
   <p>Сорокин у двери открыл глаза, моргнул один раз, закрыл. Я не стал говорить — сказать ему было нечего, кроме того, что говорить не надо.</p>
   <p>Михеев сидел на своей койке прямо. Я задержался у изножья. Он посмотрел на меня. Я качнул подбородком. Он качнул в ответ, медленно.</p>
   <p>Танкист у дальней стены — лицо в бинтах, без рта в проёме — повернул голову на звук моих шагов. Я не знал, видит он меня или нет. Наклонил голову и ему. Прошёл.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>В вестибюле было то же, что вчера и позавчера — носилки, шарканье, ведро, чей-то крик, чей-то покой. Я прошёл по краю и вышел на крыльцо.</p>
   <p>Воздух был холодный, сухой, с запахом мокрых сосен и далёкого дыма. Под ногами — мокрые листья. У ворот школы стояла полуторка, мотор работал, шофёр курил, прислонившись к крылу.</p>
   <p>— До Кубинки, — сказал он, не дожидаясь вопроса. — Лётчик? Залазь.</p>
   <p>В кузове — двое раненых ходячих, не из моей палаты. Один с забинтованной рукой, другой с перевязанной головой. Меня не разглядывали.</p>
   <p>Я подтянулся правой за борт, сел на дне у заднего борта. Левая в праще легла на колено. В нагрудном — кисет, список, осколок, письмо Тани, листки Веры. Правая придерживала борт.</p>
   <p>Шофёр выбросил окурок, сел в кабину, хлопнул дверцей. Полуторка тронулась.</p>
   <p>Дорога шла на запад. Снова на запад.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 8</p>
   </title>
   <p>Грязь стояла по щиколотку и ниже, до середины голенища, а где сапог проваливался — и выше. От развилки у Кубинки до полосы было километра три. Шинель набрала воды снизу, тяжёлая, била по икрам с каждым шагом. Левая рука лежала в праще на груди, правая держала вещмешок. Я перекладывал его через каждые сотни две шагов, потому что правое плечо тоже устало, и устало некрасиво — с тянущей нотой в лопатке, которую я узнавал второй раз в жизни и не любил оба раза.</p>
   <p>Мокрый снег сходил с неба не стеной, а пёстрыми клочьями, лип к воротнику, к шапке, к рукаву пращи. На пне у развилки сидел красноармеец в плащ-палатке, курил, посмотрел и качнул подбородком как кивают человеку, у которого вид понятный. Я ему так же. Не пехота — связной от какого-то батальона, у локтя катушка с проводом.</p>
   <p>Ворота полка были без шлагбаума. Часовой в ушанке, ремень поверх шинели, штык у винтовки в чехле. Спросил пропуск, вгляделся, узнал, посторонился. Я не помнил его в лицо — кто-то из нового пополнения комендантской.</p>
   <p>— Лейтенант Соколов, — произнёс он не мне, а полю за моей спиной. — Вернулся.</p>
   <p>Капониры стояли низкие, обвалованные торопливо, землю не успели слежать, по краям она сползала чёрными подтёками. У третьего слева — семёрка под чехлом. Чехол был мокрый, в тёмных пятнах, по нижнему краю снег уже лежал бортиком и таял медленно. Прокопенко был под фюзеляжем — я не видел его, видел только сапоги, торчащие из-под левой плоскости, и обтирку на ящике у бочки.</p>
   <p>Я подошёл и встал у крыла. Ладонь на машину не положил — рано было. Просто стоял. Сапоги под плоскостью не двинулись. Прошло, наверное, секунд пятнадцать.</p>
   <p>— Командир, — голос Прокопенко из-под машины был ровный, без удивления, как будто я выходил час назад на десять минут. — Подайте обтирку.</p>
   <p>Обтирка лежала на ящике. Я взял правой, наклонился, протянул вниз. Из-под плоскости вышла рука в перчатке без двух пальцев на правой, с присохшим маслом по тыльной стороне. Взяла. Потом он вылез сам, медленно, выпрямился у моего лица, провёл тыльной стороной запястья по лбу и две секунды смотрел мне в глаза, не говоря ничего. Под левым глазом у него легла тёмная складка, которой не было до Вязьмы.</p>
   <p>— Держит? — спросил я.</p>
   <p>— Держит, командир. Куда она денется.</p>
   <p>Он подошёл к капоту с моей стороны, отогнул край чехла. На борту у фонаря новая краска была темнее старой. Там, где тринадцатого осталась моя кровь, теперь шёл свежий прямоугольник заплаты — узкий, ровный, по краям тоньше, чем посередине.</p>
   <p>— Заплата на левом борту. Ефремов отдавал нитку. Шов изнутри. Снаружи увидите — плохо, изнутри держит.</p>
   <p>Чехол он опустил обратно. У меня в нагрудном лежал кисет, привезённый из Снегирей вместе со всем остальным — с осколком, с двумя листками от Веры, со списком, который Бурцев когда-то сунул мне для Лиды. Кисет был сухой. Бумажки в нём — три или четыре, я не пересчитывал ещё. Самокрутку я ему не предложил. Прокопенко взял свой, свернул левой, языком провёл по краю. Спичка отсырела с первого раза. Вторая взялась.</p>
   <p>— Идите в землянку, — он выпустил дым в сторону леса. — Греться. Потом ко мне обратно.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>В землянке у меня была своя нара — слева от двери, второй ярус, у стенки. На моей наре сидел Резников, спустив ноги, в гимнастёрке без ремня, длинные пальцы держали чёрную коленкоровую книжку — закрытую, на колене. Он встал сразу, не отложив книжку, не сунув её в карман — стоял с ней на ладони.</p>
   <p>— Простите. — Это было первое, что он сказал, и это было его слово. — Я думал, нар… свободна. Я переселился ниже.</p>
   <p>— Сиди.</p>
   <p>Гладков был у двери — я вошёл, и он встал, я думал, он крикнет «ноль-первый», или скажет что-нибудь одесское, как умеет. Не сказал. Двинул рукой коротко, как будто хотел обнять и не стал, и просто положил мне ладонь на правое плечо, сверху, и убрал.</p>
   <p>— Жорка.</p>
   <p>— Командир.</p>
   <p>Захаров был дальше, у керосинки, грел руки. Вытер их об полы гимнастёрки и подошёл — ладонь короткая, широкая, рукопожатие крепкое.</p>
   <p>— Ноль-первый, — на полтакта раньше, чем нужно было; так у него выходило всегда, а тут особенно слышно.</p>
   <p>Морозов сидел на ящике у двери, на котором обычно сидел, тёр пистолет ветошкой по заученному кругу — раз, два, три. Поднял глаза. Качнул подбородком в землю. Я ему так же.</p>
   <p>— Тихонов?</p>
   <p>— На вышке, — отозвался Гладков. — С биноклем. Ему по графику.</p>
   <p>Тихонов и в полку тома прошлого был тем человеком, которому всегда что-то по графику. Я не проверял. Поверил.</p>
   <p>В углу, у стенки, за печкой, стояла гармонь. В чехле. Поверх чехла лежал шарф, красный с белым, чужой; такого у Жорки прежде не было.</p>
   <p>Я сел на свою нару, не снимая шинели, и тогда меня впервые за весь день отпустило. Не сразу. Постепенно. Как отпускает тёплая вода в ноги, когда долго шёл по холодной.</p>
   <p>— Командир, — после паузы Резников не вставал, говорил осторожно. — Чай я заварю.</p>
   <p>— Заваривай.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Семь дней между Снегирями и первым моим вылетом обратно прошли так, как проходят такие дни: ровно. Я ходил в санбат на перевязки — фельдшер, тот же безымянный, что и весной, разматывал, смотрел, наматывал заново. Швы тянули и не воспалялись. Праща сошла на четвёртый день. Я не летал. На разборах сидел в углу у двери, и Бурцев пододвигал мне сводку через стол — не потому, что я был особенный, а потому, что у двери уютнее не было никого. Гладков водил звено сам. Один вечер он достал гармонь из чехла, не снимая её совсем с ремня, посидел с ней на коленях. Растянул меха коротко, на одну строку, тихо, без слов. Сложил. Убрал обратно. Никто ничего не сказал, и он ничего не сказал. Из дома писем за эти семь дней не пришло. У почты были свои сроки, у матери — свои; я знал и то и другое, и не торопил ни первое, ни второе.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Двадцать пятого октября утром я пошёл к фельдшеру снимать швы. Распутица стояла такая, что от землянки до санбата было сто метров, а сапоги я снял только в сенях, и оба голенища были в чёрной слизи до самого верха.</p>
   <p>Фельдшер указал на лавку.</p>
   <p>— Формально надо было снимать вчера, — он доставал ножницы, не глядя на меня. — Вчера принимал двоих из разведки. У одного нога. Извините, лейтенант.</p>
   <p>— Ничего.</p>
   <p>Швы шли по верхней лопатке наискось. Он работал ножницами и пинцетом, по одному стежку, аккуратно. Я смотрел в стенку, на которой висела вырезанная из газеты фотография какого-то лётчика с орденом — фотография порыжела, газета была старая. Ножницы щёлкали тихо.</p>
   <p>— Двигай.</p>
   <p>Я двинул. Плечо терпело. В верхней амплитуде тянуло. Внизу, на уровне пояса, всё было хорошо.</p>
   <p>— Летать можно?</p>
   <p>— А кто тебя спрашивает, — без злости. — Ты ж лётчик, тебе скажут — ты пойдёшь. Плечом не дёргай. Береги.</p>
   <p>Я оделся, вышел.</p>
   <p>В штабной у Трофимова сидел Бурцев. Карта была расстелена на столе, угол прижат банкой с чернилами. Майор стоял, держа руки в карманах кителя, как стоял всегда у карты. Указательным пальцем провёл по дороге к западу от Можайска — палец остановился на узле, у которого были три тонких чёрточки.</p>
   <p>— Дорога у Дорохова, западнее Можайска, — он не поднимал головы. — Колонна — обоз, тыл подходит. Прикрытия нет. Восьмёрка не нужна — дам тебя звеном. Под облаками.</p>
   <p>— Понял, товарищ командир.</p>
   <p>— Соколов — Резников. Морозов — Тихонов. Гладков — Захаров. Анохин в резерве, бережём пары. — Палец отнял от карты, сложил с другим у переносицы, потёр коротко. — К двенадцати в воздух.</p>
   <p>Бурцев у стенки молча достал из планшета конверт. Конверт был серый, без обратного, штамп полевой почты — «П. П. 1187», цифры лиловые, плохо отпечатанные. На лицевой стороне — мой номер части, моё имя, рукой, которую я уже один раз в жизни видел на двух листках. Буквы прямые, без нажима.</p>
   <p>— Это тебе.</p>
   <p>Я взял. Подержал. Положил в нагрудный карман, к двум листкам, к кисету, к осколку, к списку. Не открыл.</p>
   <p>— Спасибо, товарищ комиссар.</p>
   <p>— На земле прочитаешь.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Семёрка завелась со второй попытки — мотор после стоянки на сырости капризничал.</p>
   <p>— Сырость, — отозвался Прокопенко из-под фюзеляжа, когда я пробовал первый раз. — Не каприз. Пройдёт.</p>
   <p>Прошло. Раскрутился. Я проверил приборы, проверил стрелки — всё было на месте, всё было тем же, что и тринадцатого, с поправкой на новый шов изнутри по левому борту капота, который я не видел, а только знал, что он там.</p>
   <p>— Двадцать второй. Слышишь?</p>
   <p>— Слышу. — В эфире у Резникова голос становился чище, ниже и спокойнее, чем на земле — это я заметил ещё в учебных вылетах двух недель назад.</p>
   <p>— Держись на хвосте. Заход правым. Не растягиваться.</p>
   <p>— Есть.</p>
   <p>Взлёт был тяжёлый: полоса с утра промёрзла за ночь корочкой, к десяти подтаяла, под колёсами шла каша. Машина вытянула. На семидесяти оторвалась, на ста двадцати я начал набор и завалился в левый разворот. Резников шёл за мной, чисто, без задирания носа.</p>
   <p>Облачность стояла на четырёхстах. Под ней — мокрый дым над лесами, серое поле, чёрные нитки дорог. Дорогу мы нашли быстро. Колонна была рассыпана — обоз с лошадьми, шесть или семь грузовиков, две зенитки прикрытия в хвосте, не успевшие развернуться. Я зашёл с северо-востока, под тридцатью, и положил эрэсы по середине колонны. Машины стали гореть сразу — две, потом ещё одна. Резников прошёл следом, ниже метров на двадцать, очередью из ВЯ-23 разрезал лошадиную упряжку и переднюю машину. Зенитки начали бить, но в нас не попали — били в небо, на угол, под которым нас уже не было.</p>
   <p>— Двадцать второй. Заход второй?</p>
   <p>— Готов.</p>
   <p>— Заход.</p>
   <p>Мы зашли вторично — теперь с северо-запада, чтобы не повторять. Бомбы он положил почти точно в моё пятно. Зенитка сзади всё-таки взяла его — я увидел в стороне за хвостом серое облачко, потом ещё одно, и в плоскости у Резникова пробило две дыры, не в важных местах. Машина шла. Я отвернул на восток, потянул вверх.</p>
   <p>— Двадцать второй. Целый?</p>
   <p>— Двадцать второй. Целый.</p>
   <p>— Домой.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Дома сели все. У Морозова машина без замечаний, у Тихонова мелочь. У Резникова в стабилизаторе была пробоина с горошину и в нижней плоскости — две, обе сквозные, обе по краям, ничего важного не задели. Прокопенко обошёл его машину, провёл ладонью по краю одной пробоины, по краю другой, ничего не сказал. Резников вылез сам, без помощи, лицо у него было неподвижное, не побелевшее, не покрасневшее, неподвижное.</p>
   <p>— Жив, — это был не вопрос.</p>
   <p>Резников опустил голову. Пошёл к землянке, не оглядываясь.</p>
   <p>Вечером, у керосинки, я достал конверт. Разрезал перочинным ножом сверху, аккуратно, чтобы лезвие не задело бумаги внутри. Сложенный вдвое лист, тонкий, химическим карандашом. Семь строк.</p>
   <p>«Здравствуйте. Доехали все, хотя дорога была странная. Родители живы, в Москве. На работе тяжело, но это привычно. Вчера у нас в коридоре долго пахло мокрой шинелью и карболкой. Почему-то подумала, что у вас в землянках пахнет так же, только без карболки. Если получится, напишите коротко, что у Вас всё. В.»</p>
   <p>Без числа. Без обратного.</p>
   <p>Я сложил, сунул обратно в конверт, конверт — в нагрудный, к двум листкам с Большой Полянкой и с тем же номером полевой почты, который теперь был и на конверте. Получилось четыре предмета в одном кармане: кисет, осколок, лист со списком Бурцева, конверт.</p>
   <p>Резников у дальней нары сидел над раскрытой записной книжкой. Он не пересчитывал страницы. Он писал. Карандаш у него был наточен с одного конца, со второго — обкусан. Писал левой ладонью загораживая, как пишут школьники на контрольной, хотя смотреть на него никто не собирался.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Четвёртого ноября в небе с утра впервые шёл сухой снег — мелкий, по полю несло вдоль колеи. К десяти утра снова сменился на мокрый. К одиннадцати — на дождь.</p>
   <p>Колонну на Можайском направлении сводка дала большой. Бурцев у карты ткнул пальцем в участок дороги — длинный, километра четыре. Танки и пехота на грузовиках, с двумя батареями зенитного прикрытия. Полк выходил тремя звеньями: моё, Гладкова и одно из третьей эскадрильи.</p>
   <p>— Ковальчук — ведомым у Гладкова, — Трофимов не отрывал руки от карты. — Первый боевой. Гладков, ты его водишь.</p>
   <p>— Веду.</p>
   <p>Ковальчук стоял у двери штабной, в шинели не по росту, кубанку держал в руке, шапка-ушанка ему ещё не выдалась. Лицо у него было загорелое, как у кубанского пацана, и в этом загаре ноября было что-то невпопад. Он отбивал ладонью по бедру, мелко, не замечая. Левая бровь у него была рассечена белой полоской — старый, не наш шрам.</p>
   <p>— Не возьмёт, командир, — Ковальчук ударил ладонью по бедру.</p>
   <p>Гладков посмотрел на него боком и пошёл к своей машине.</p>
   <p>Я взлетал первым. Пара Морозов–Тихонов за мной, Гладков с Ковальчуком — третьим в моём звене, замыкающим. Третья эскадрилья шла со своей полосы.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Колонна была там, где её обещали.</p>
   <p>Я зашёл с юга, под тридцатью. Эрэсы — в середину, по транспорту. Бомбы — на втором заходе. Зенитки били с двух точек, по обоим краям. Я ушёл правым разворотом наверх, к четырёмстам. За мной — Резников. За нами — Морозов с Тихоновым по второму разу. Гладков с Ковальчуком — по третьему.</p>
   <p>Ковальчук держался у Гладкова неровно, но держался. Один раз его вынесло наружу из круга на выходе, и Гладков коротко качнул крылом — не ругая, просто возвращая. Ковальчук вернулся, слишком резко, с мальчишеской старательностью, машину выровнял и снова сел в хвост ведущему.</p>
   <p>И тогда, наверху, из облачности, вышли двое.</p>
   <p>— Сверху справа, — Захаров в эфире у меня над ухом раньше, чем я их увидел.</p>
   <p>Пара «мессеров» Bf-109 F. Шли парой, чисто. Пошли на нас от зенитной точки.</p>
   <p>— Круг. Правый. Не растягиваться.</p>
   <p>Звено замкнулось. Я видел Резникова сзади, чуть выше, держится. Морозов с Тихоновым — слева. Гладков с Ковальчуком только что отстрелялись внизу, выходили из заходного, набирали ко мне.</p>
   <p>— Гладков, в круг.</p>
   <p>— В кругу.</p>
   <p>«Мессер» прошёл сверху, отвернул, вошёл повторно — теперь под Гладковым, снизу-сзади, на доли секунды раньше, чем Гладков успел переломить плоскости. Очередь была одна. Короткая. Я её не услышал — увидел.</p>
   <p>Машина Ковальчука пошла в плоский. Не вспыхнула сразу — задымила сначала с правой плоскости, у крыла, потом с мотора. Пошла вниз ровно, без переворота, без штопора, как будто ему отказала какая-то одна важная тяга в управлении. Так бывает, когда пилот ранен и сидит, держась.</p>
   <p>— Пятый. Что у вас.</p>
   <p>Гладков молчал секунду. Потом:</p>
   <p>— Ковальчук вниз.</p>
   <p>Голос у него был ровный. Без интонации. Без одессы.</p>
   <p>Машина пошла к лесу — длинной ровной линией, без виражей. Мы её не сопровождали. Мы держали круг, пока «мессеры» не отвернули на запад и не ушли в облачность.</p>
   <p>— Домой.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>У леса, километрах в десяти западнее нашей полосы, на земле ещё с воздуха был виден горящий чёрный след, длинный, по диагонали.</p>
   <p>— Не наше место, — на стоянке Прокопенко смотрел в ту сторону, не на меня. — Туда уже немцы.</p>
   <p>Я молчал.</p>
   <p>Гладков подошёл, остановился в трёх шагах, сел на ящик у бочки. Достал кисет. Свернул. Не поджёг — просто держал на ладони.</p>
   <p>— Командир. Ты слышал, как он сказал «не возьмёт».</p>
   <p>— Слышал.</p>
   <p>Гладков поджёг. Долго курил. В одессу не уходил.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>К ужину Бурцев пришёл в землянку первой эскадрильи с вещмешком. Положил на стол, между лампой и керосинкой.</p>
   <p>— Ковальчука, — сказал. — Разберите. Письма, если что в полевую — отправьте. Бритву, ложку — в каптёрку.</p>
   <p>Он постоял секунду у двери, потом снял фуражку, вытер ладонью лоб, надел обратно. Вышел.</p>
   <p>Вещмешок был старый, школьный почти, серый, с лямками потёртыми. В сентябре, когда он только пришёл в полк, я видел, как он держал его левой рукой у бедра, будто кто-то снова собирался его отнять.</p>
   <p>Я сел на лавку у стола. С другой стороны сел Резников.</p>
   <p>Мы развязали. Внутри — то, что бывает у солдата второго месяца службы и пятого боевого вылета. Бритва в матерчатом мешочке. Ложка алюминиевая. Кружка с отбитой эмалью. Запасные портянки. Маленькая тряпица с иголкой и нитью. Конверт с письмами от матери — три штуки, перевязаны бечёвкой. Карандашный огрызок. И сложенный вчетверо лист — недописанное.</p>
   <p>Резников взял его первым. Развернул. Прочёл.</p>
   <p>— «Мама, у нас всё по-старому, мороз, кормят», — вполголоса, не до конца. — Три строки. Дата — второе ноября.</p>
   <p>Я взял. Прочёл сам. Бумага была плохая, в линеечку из ученической тетради, химический карандаш по краям расплылся.</p>
   <p>— Краснодарский край, — теперь говорил я. — Кущёвская станица. Адрес у Бурцева в книге.</p>
   <p>— Я отправлю. Я знаю как. Чтобы не вернулась.</p>
   <p>Он сидел прямо, руки на столе, не в карманах, не в рукавах — на столе. Длинные пальцы лежали ровно. Лицо было то же, что днём после захода у Дорохова: неподвижное, и ни белое, ни красное.</p>
   <p>— Хорошо.</p>
   <p>Он сложил лист по тем же сгибам, что были, аккуратно, в нагрудный к себе. Вышел в сени за конвертом.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Шестого ноября к вечеру ветер сменился на сухой, северный.</p>
   <p>В землянке Бурцев пришёл со своим приёмником. Сам, без вестового. Поставил на стол, нашёл волну. Сводка была обычная — Можайское направление, Тула, Клин. Я слушал её, как слушают сводки, не вслушиваясь.</p>
   <p>Потом приёмник кашлянул, и диктор, без подготовки, без оркестра, произнёс короткое.</p>
   <p>— Завтра по радио из Москвы — выступление товарища Сталина.</p>
   <p>И всё. Дальше пошло про погоду.</p>
   <p>Бурцев выключил. Сидел секунду у приёмника, потом встал, обвёл нас всех глазами сразу — никого конкретно — и вышел.</p>
   <p>Я знал, что это значит. Я знал это знание давно — оно лежало где-то у меня внутри, как лежат давние книжные строки, без жара, без формулы. Я не пустил его дальше первого слова. Не сегодня.</p>
   <p>Гладков снял с печки гармонь. Поставил на колени. Меха не растянул — просто держал.</p>
   <p>— Завтра — седьмое.</p>
   <p>Никто не ответил.</p>
   <p>Резников у дальней нары сидел над книжкой, закрытой. Одной рукой держал её на колене, второй — конверт с пометой, который я видел перед обедом: «В Кущёвскую. Матери.» Двумя строчками, его рукой, ровно. В письме внутри было то, что Ковальчук написал второго ноября, и больше ничего. Резников приписки не делал.</p>
   <p>Дроздов у двери, в углу, прятал руки в рукава. Молчал. Кусал нижнюю губу.</p>
   <p>Койка Ковальчука у дальней стены была пустая. Постель Бурцев велел не разбирать сегодня.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Я вышел на стоянку.</p>
   <p>Семёрка стояла под чехлом. Чехол был мокрый сверху и сухой по нижнему краю — там, где шёл новый снег, он лежал тонким бортиком и не таял. В капонире пахло сырой землёй, машинным маслом и тем особенным запахом, который бывает на полевом аэродроме перед первым настоящим морозом, — запах ожидания.</p>
   <p>Прокопенко ушёл в землянку техсостава. На бочке у бочки лежала его обтирка, аккуратно сложенная.</p>
   <p>Я стоял у левого крыла, не кладя ладони. Левое плечо тянуло в холод. В нагрудном лежало четыре предмета — кисет, осколок, два листка и конверт. Правой рукой я их пересчитал по гимнастёрке, не доставая. Все четыре были на месте.</p>
   <p>Где-то за лесом, за полосой, за чёрной массой леса, лежала Москва. Я её не видел отсюда, никогда не видел и сегодня не видел — просто знал, что она там. И знал, что она там и завтра. Это было не из той головы, которая помнила лишнее. Это было из этой.</p>
   <p>Снег ложился на чехол семёрки. Завтра было седьмое.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 9</p>
   </title>
   <p>Я проснулся. В землянке давно горела керосинка, кто-то ходил у двери, но звуки приходили со снаружи — и снаружи их не было. Не выла труба над капониром, не стукали лопаты, не ругался у второй стоянки шофёр на свою полуторку, как ругался последние три утра. Был один общий слой ваты на крыше, на двери и на печке.</p>
   <p>Я открыл глаза. Захаров сидел у входа на ящике, в одной портянке, перед ним стоял сапог щёткой кверху, и в руке у него была банка с гуталином. Сапог был левый. Захаров мазал его медленно, по кругу, и в этом круге не было ничего, кроме привычки.</p>
   <p>— Снегопад, — отозвался он, не глядя.</p>
   <p>— Сколько навалило за ночь?</p>
   <p>— С ночи. Полоса под чехлом, машины засыпало. Прокопенко вышел в пять. Уже трижды обмёл.</p>
   <p>Я сел. Левая лопатка отозвалась под бельём — мягко, не как раньше, но всё-таки отозвалась. Праща сошла две недели назад, швы сняли тринадцать дней назад, но плечо в верхней амплитуде ещё помнило тот октябрьский удар, как будто там кто-то посторонний жил под кожей и время от времени напоминал о себе. «Плечом не дёргай. Береги.» — велел фельдшер тогда, в санбате. Я и не дёргал. Только дотягивался до крюка над нарой, чтобы снять шинель.</p>
   <p>На столе у керосинки лежал планшет Бурцева. Самого Бурцева не было.</p>
   <p>— Уже был? — спросил я.</p>
   <p>— Был. Сказал — лётов не будет. Сидите.</p>
   <p>Я натянул гимнастёрку, портянки. Унты с вечера стояли на печке, в подошвах ещё держалось тепло. Гладков лежал на верхних нарах лицом вниз, и из-под него торчала ручка гармони — он спал на ней, обняв, как обнимают что-то живое. Резников у дальней стены сидел уже одетый, с записной книжкой на колене, но не писал — держал карандаш над страницей, как держат указку. Дроздов спал отвернувшись к стене, шинель натянул до уха. Морозов и Тихонов чистили оружие — Морозов свой пистолет, Тихонов свой, и оба молчали, по разным углам.</p>
   <p>Бурцев вошёл, не постучав, и в землянке сразу стало тесно — не потому, что он крупный, а потому, что он принёс что-то с собой. Под мышкой у него был приёмник — тот самый ламповый, с обколотым углом, который он два дня назад уже приносил. Он поставил приёмник на стол между лампой и керосинкой, отодвинул свой планшет, протянул шнур к патрону под потолком, вкрутил вилку в гнездо.</p>
   <p>— Какая волна? — спросил Захаров.</p>
   <p>— Та же, — Бурцев не отвлёкся от настройки.</p>
   <p>Бурцев крутил ручку настройки осторожно, двумя пальцами, как крутят гайку, которую нельзя сорвать. Сквозь треск пришёл сначала чужой голос — на другом языке, гнусавый, чужой, далёкий, — потом музыка, потом снова треск, потом женский голос объявил погоду в Архангельске. Бурцев сдвинул ручку на полтона. Зашипело ровнее. Диктор объявил Москву и ещё что-то про время, и пошла военная духовая музыка, далёкая, негромкая, как будто играли за стеной.</p>
   <p>Гладков на нарах перевернулся и сел разом. Гармонь упала ему на колено. Он её удержал, но не убрал. Он смотрел не на приёмник, а в пол. Дроздов открыл глаза, не поворачиваясь от стены, и так и остался — на спину не лёг. Морозов перестал тереть пистолет. Тихонов держал свой в руке, и я видел, как у него ходит палец по затвору — туда-сюда, туда-сюда, машинально.</p>
   <p>В дверь стукнули, и без ожидания вошёл Прокопенко. Он не сел — встал у двери, спиной к косяку, обтирка в кулаке. Лицо у него было сухое, обветренное, по правой щеке белая полоска — снег держался даже в землянке, в первые секунды не таял. Он не снял ушанки. Просто стоял.</p>
   <p>Резников закрыл записную книжку и положил её на нары рядом с собой. Карандаш — в книжку, между страниц.</p>
   <p>Диктор объявил — Красная площадь, седьмое ноября, военный парад. Музыка стала громче.</p>
   <p>Я смотрел на свои руки на коленях и думал: вот сегодня этот день. Седьмое ноября оказалось седьмым ноября. Не послезавтра, не во вторник, не «когда-нибудь в учебнике» — а сегодня, в землянке под Кубинкой, в семь сорок утра, на четвёртый день первого снега.</p>
   <p>Это было знание, лежавшее во мне со дня переноса. Я носил его, как носят в кармане старую фотографию, не разворачивая. Я даже не дал себе подумать, что эта фотография — настоящая. Что у неё есть запах, и фактура бумаги, и поля, и угол загнут. И что её можно прямо сейчас вынуть и посмотреть.</p>
   <p>Я не вынимал. Я слышал.</p>
   <p>Дроздов медленно сел и спустил ноги с нар. Сапоги у него стояли у изголовья, нестёртые, новые. Он на них посмотрел. Потом отвёл глаза. На полу у входа была пятка грязи — её натащили вчера сапогами, оттаявшая и засохшая. Дроздов перевёл взгляд на эту пятку, и я понял, на что он смотрит. Там, далеко, через лес и реки, шли мимо Мавзолея. По камню, по брусчатке, выровненной к минуте. А мы сидели в землянке, на земляном полу, и эта пятка грязи была всем, что у нас под ногами.</p>
   <p>Из приёмника пошёл другой голос. Знакомый — даже мне знакомый, по той памяти, которая не моя. С грузинским согласным, с паузами, с короткими словами. Не парадными — рабочими.</p>
   <p>Слов было немного. И не я их слышал так, чтобы запомнить отдельно. Я слышал интонацию. Что отступать дальше нельзя. Что фронт идёт прямо отсюда, прямо с площади, на запад. Что — будет.</p>
   <p>Гладков, не отрывая глаз от пола, сжал гармонь чуть плотнее и не растянул. Захаров так и сидел с сапогом в руке, и рот у него был приоткрыт — он этого, кажется, не замечал. Прокопенко стоял прямой, как у двери стоят перед старшим. Бурцев стоял рядом с приёмником и держал на нём ладонь сверху — будто, если убрать руку, приёмник тоже замолчит.</p>
   <p>Голос смолк. Пошла музыка — другая, не духовая, потом сводка. Бурцев медленно отвёл руку от приёмника, и из-под его ладони было видно, что лак на коробке вытерт до светлого пятна.</p>
   <p>Никто не выговорил ни слова.</p>
   <p>Гладков положил гармонь на нары рядом с собой, встал — не торопясь, поправил гимнастёрку и пошёл к гвоздю у изголовья. Снял с гвоздя чехол гармони — старый, из мешковины, с чужим красно-белым шарфом сверху. Накрыл гармонь. Повесил обратно. Не растягивая. Не открывая.</p>
   <p>— Будет и нам, командир. — Гладков обернулся к моему ярусу.</p>
   <p>Я не ответил сразу. На языке вертелось «будет, Жорка», но это было лишнее слово.</p>
   <p>— Будет, — отозвался я.</p>
   <p>Бурцев выключил приёмник, повернул ручку с щелчком и постоял рядом, держа её ещё под пальцами. Потом снял фуражку, провёл ладонью по лбу, надел обратно, обвёл всех глазами сразу — никого конкретно — и вышел. Дверь за ним стукнула мягко, по снегу.</p>
   <p>Прокопенко у входа постоял ещё секунду. Потом тоже вышел.</p>
   <p>Капитан Беляев лежал в палате ЭГ-1812 на спине и слушал тот же голос.</p>
   <p>Приёмник в палате стоял на тумбочке у двери, общий, под расписку. Двое его соседей вышли в коридор — там утром выдавали кашу, и они не хотели пропустить. Беляев остался один. Левая рука у него лежала у груди в гипсе, чужая, тяжёлая. Правой он держал край одеяла — машинально, чтобы было за что держаться.</p>
   <p>Он слушал не двигаясь. Сводки и сообщения он за полтора месяца научился слушать ровно: голос диктора был не новостями, а просто звуком, по которому можно было понять, насколько всё плохо. Сейчас, на этот голос, ровность не годилась.</p>
   <p>Полк, наверное, сейчас в землянке, подумал он. Соколов где-нибудь у двери или у нар. Гладков рядом, гармонь у него — недостанутая. Прокопенко — стоя. Бурцев — у приёмника. Резников — со своей книжкой, но не открытой. Беляев не знал точно, кто из «старых» ещё жив — последнее, что ему довели по полевому телефону, было неделю назад, и Соколов тогда обронил «у нас тяжело». Беляев не уточнял. Не до того было.</p>
   <p>Голос с грузинским согласным произнёс, что отступать некуда. Беляев закрыл глаза. Гипс на груди был чужой и временный — это было главное. Чужой и временный.</p>
   <p>— К декабрю буду, — себе под нос, в потолок, и пальцы правой руки сжали край одеяла плотнее.</p>
   <p>В коридоре уронили кружку, и она долго катилась по линолеуму.</p>
   <p>Я вышел из землянки около десяти. Снег уже шёл реже, мелкий, сухой, не липкий. Полоса под ним лежала ровной, без следов — за ночь её не разровняли, она разровнялась сама. От землянки к капониру был протоптан один след, и шёл он не петляя — Прокопенко с пяти утра ходил туда-сюда по одному и тому же.</p>
   <p>Семёрка стояла под чехлом. Чехол был мокрый сверху и сухой по нижнему краю — там лежал тонкий бортик снега, не таял. Прокопенко стоял у левой плоскости и обтиркой снимал что-то с винта. Не торопясь, как делают, когда работа — это не работа, а присутствие.</p>
   <p>— Доброго, — окликнул я.</p>
   <p>— Доброго. — Прокопенко не повернулся.</p>
   <p>Я подошёл. У левого борта у фонаря был свежий прямоугольник — заплата, поставленная им в первый день после моего возвращения. Краска на ней была темнее старой, по краям тоньше. Шов изнутри. Нитка Ефремова. Я провёл по краю заплаты пальцем. Нитка держала.</p>
   <p>Прокопенко перевёл глаза с винта на меня и обратно.</p>
   <p>— Из дома есть? — спросил он.</p>
   <p>— Молчат. Полмесяца уже.</p>
   <p>Он помолчал, отвернулся к винту.</p>
   <p>— Молчат — это лучше, чем чужое.</p>
   <p>Я перевёл глаза на снег у колеса. У него на правой ладони была старая трещина, ноябрь её только подсушил. Гайка из левого нагрудного у него лежала на месте — он сейчас, не глядя, достал её, подбросил в ладони, поймал, убрал обратно. Она у него с того сентября так и переходила из кармана в карман.</p>
   <p>— Заводится со второго. Сырость держится. Не каприз. Пройдёт.</p>
   <p>— Пройдёт. — Я отвёл глаза от винта.</p>
   <p>Я постоял у крыла. Где-то за лесом — далеко, на восток — была площадь, и по ней час назад шли мимо Мавзолея с винтовками. Это не отсюда, это с той памяти. А отсюда — лес, снег, чехол, протоптанная тропа. Я знал, что они дойдут. Я знал это раньше, в той голове, которая помнила лишнее. А теперь — знал и в этой, и это было другое знание. Из этой головы оно лежало не как факт, а как опора. Я мог на неё стать ногой.</p>
   <p>Прокопенко обтиркой провёл по передней кромке плоскости. Не вытер — поздоровался.</p>
   <p>— Командир. — Прокопенко всё ещё работал обтиркой.</p>
   <p>— Что? — Я обернулся.</p>
   <p>— Ты сегодня себя береги.</p>
   <p>Он не поднял глаз от плоскости. Я промолчал. Он не оборачивался.</p>
   <p>Восьмого было ровно так же. Полоса под снегом, низкое серое, видимость метров пятьсот, моторы прогревали и глушили, не взлетая. Резников читал у нар Тургенева — в библиотеке полка нашлась одна книга, без обложки, с порванной серединой. Гладков гармонь не доставал. Я писал Тане письмо и не отправил, потому что в нём не было ничего, кроме фраз, которые она уже сто раз слышала.</p>
   <p>Девятого с утра разъяснело.</p>
   <p>Небо над Кубинкой поднялось часам к восьми, открыло мутное холодное солнце, и Бурцев пришёл в землянку с планшетом в руке, не сел. Сводка была короткая. Колонна на Волоколамском направлении, длинной километра в три, танки и пехота на грузовиках. Подтягиваются на исходные. С прикрытием — обещали пару от соседнего истребительного, но «как выйдут».</p>
   <p>— Тройное звено? — спросил я.</p>
   <p>— Тройное. Гладков ведёт второй. Морозов третий.</p>
   <p>Я молча подтвердил. В моей паре — Захаров. У Гладкова — Резников. У Морозова — Тихонов.</p>
   <p>Семёрка завелась со второго. Прокопенко стоял у крыла, ладонь сверху, не на кромке — на плоскости, ровно. «Идите, командир», — одними губами, я скорее увидел, чем услышал. Я выкатился из капонира, развернулся на полосе. Снег под колёсами лежал плотно, утоптанный за два дня, лыжи нам ещё не ставили — приказа не было. Я разогнался, оторвался, набрал двести, увидел внизу Прокопенко — он не уходил, стоял.</p>
   <p>На крейсерской шесть сотен холод пошёл через щель фонаря узкой струйкой, прямо в нос и в правое веко. Я подтянул шарф под подбородок. Левая лопатка под комбинезоном напомнила о себе — мягко, без боли, просто чтобы я не забывал. Я не забывал.</p>
   <p>Захаров справа сзади — на месте. Гладков с Резниковым — за нами. Морозов с Тихоновым — третьим звеном, левее и выше на сотню.</p>
   <p>Облака шли рваные, кусками, между ними — голубое и солнце. Снизу земля была белая, и дорога на Волоколамск шла по ней тёмной полосой, видной издали. Колонну я увидел раньше, чем рассчитывал — она растянулась, и хвост у неё был километрах в двух от головы. Зенитное прикрытие — две точки, по краям, левая зашевелилась сразу, правая запаздывала.</p>
   <p>— Заход с юга, — я в эфир. — РС в начало. Пушки по грузовикам. Один круг. Без второго.</p>
   <p>— Принял, — Гладков.</p>
   <p>— Принял, — Морозов.</p>
   <p>Я положил машину на левое крыло, опустил нос. Скорость пошла к четырёмстам. Дорога стала длинной, серой, в ней начали выделяться отдельные кубики — танки впереди, грузовики посредине, опять танки в хвосте. На середине я дал РС — восемь снарядов, всех, в начало колонны, и сразу — пушки. Захаров за мной, тоже пушками. Левая зенитка ставила трассы вверх, не в нас — выше, по тому месту, где мы уже не были. Я увёл машину правым разворотом наверх, к четырёмстам метров, и тут Захаров в эфире — на полтона ниже, чем говорил по земле:</p>
   <p>— Третий. Пара. Лоб.</p>
   <p>Я посмотрел туда, куда смотрел он. Между двумя облачными лоскутами — две точки, одна над другой, шли навстречу. Не строй для атаки сверху. Лобовая. Bf-109.</p>
   <p>Эта секунда была длинная, и в ней я успел подумать ровно одну вещь. В лоб у него скорость и мотор-пушка. У меня — броня и две ВЯ. Это не делало меня бессмертным. Это давало мне секунду не отворачивать первым.</p>
   <p>— Гладков, бомбы на хвост колонны и домой, — я снова в эфир. — Морозов прикрывает. Я держу пару.</p>
   <p>— Принял, — Гладков, без вопроса.</p>
   <p>— Принял, — Морозов.</p>
   <p>Я держал курс. Точки впереди росли. Они шли парой — ведущий впереди, ведомый чуть выше и слева. Я уже различал силуэт: длинный нос, тонкое крыло. Захаров справа сзади — на месте.</p>
   <p>Дистанция сошлась быстрее, чем я думал. Я держал прицел на ведущего. Он не отворачивал. Я не отворачивал. На штурмовике это глупо — лоб в лоб с истребителем, любой инструктор тебе бы это разъяснил. Но любой инструктор разъяснил бы и про броню, и про калибр, и про то, что у Ил-2 фронтальный силуэт меньше, чем у «мессера», на пятую часть. Я не считал. Я держал.</p>
   <p>И он моргнул первым.</p>
   <p>Он повёл нос вниз, в последнюю долю секунды, попытался уйти под мою плоскость. И на этой доле секунды я дал короткую очередь — обеими, ВЯ-двадцать три, мне в плечо ударило отдачей через спинку, ручка коротко завибрировала, и в кабине запахло горелым ремнём. Очередь была одна. Короче, чем я хотел.</p>
   <p>Я не понял сразу, что попал. «Мессер» провалился под меня — я почувствовал, как он прошёл под плоскостью, — и я инстинктивно дёрнул машину в правый крен, чтобы посмотреть. Захаров уже шёл выше, прикрывая.</p>
   <p>Дым шёл за машиной немца, не передо мной.</p>
   <p>Это было первое, что я понял, увидев его сверху-сзади: дым не сразу, не из мотора — из крыла, у самого корня, тонкая чёрная нитка, потом толще, потом совсем толстая. «Мессер» повалился на левую плоскость и пошёл вниз — не вертикально, наискось, длинной линией, как уходят с ранением.</p>
   <p>Второй немец отвернул в облачность, не ввязался.</p>
   <p>— Третий. Готов, — Захаров в эфире.</p>
   <p>Я не ответил. Я держал ручку правее, чем нужно, и левая рука на секторе газа сжимала рычаг сильнее, чем нужно. Я разжал пальцы — они не сразу разжались, прошло секунды две. Сектор был мокрый от моей перчатки.</p>
   <p>— Домой. Двадцать второй за мной.</p>
   <p>— Двадцать второй на месте.</p>
   <p>Мы пошли на восток. Облачность снова собралась, и солнце ушло. Внизу проплыла та же дорога, теперь — с горящими кубиками в начале и в конце. Я не смотрел туда, где упал немец. Это было не моё место.</p>
   <p>Захаров каждые две минуты повторял в эфир «Двадцать второй на месте». Я отвечал «Понял». Голос у меня был узкий и плоский, я слышал его сам и удивлялся.</p>
   <p>Над полосой я сделал круг для оценки — на крыле снизу следов попадания не было, мотор шёл ровно, шасси выпустились. Я сел чисто, в две точки, потом на хвост, потом покатил к капониру. Снег летел из-под колёс мелкой пылью.</p>
   <p>Прокопенко стоял у капонира. Я заглушил мотор, снял шлемофон. Винт ещё крутился по инерции, медленнее, медленнее. Пальцы у меня дрожали. Не сильно — но дрожали. Я попытался расстегнуть ремень парашюта — пряжка не шла. Я попытался снова. Тоже не шла.</p>
   <p>Прокопенко поднялся на крыло, не сказав ни слова, взял пряжку из моих пальцев, расстегнул, отвёл лямки в стороны.</p>
   <p>— Заглуши потом сам, командир.</p>
   <p>И слез. Не глядя в лицо.</p>
   <p>Я выбрался из кабины медленнее обычного. Под унтами скрипел снег. Я постоял у машины, держась за переднюю кромку. Прокопенко уже снимал чехол с консолей — обычное движение, обычный поворот спины. Он не смотрел на меня.</p>
   <p>Через стоянку шёл Трофимов в шинели поверх кителя, без фуражки. Он подошёл, остановился у крыла, заложил руки в карманы шинели.</p>
   <p>— Видели? — Трофимов не смотрел мне в лицо.</p>
   <p>— Захаров видел. — Я смотрел в землю у крыла.</p>
   <p>— Сам — как? — Без интереса в голосе, по службе.</p>
   <p>Я подумал секунду, что ответить. «Сбил» — это слово сейчас не помещалось во рту, оно было слишком плотным.</p>
   <p>— Дым шёл за ним. Не передо мной.</p>
   <p>Трофимов помолчал, поправил воротник.</p>
   <p>— Запишем как вероятный. Подтвердят с земли — оформим. Не подтвердят — тоже не пропадёт. Гладкова дождёмся, спрошу.</p>
   <p>Он постоял ещё секунду. Потом, не вынимая рук из карманов, отошёл к штабной.</p>
   <p>Звено вернулось целым. Гладков с Резниковым сели вторым и третьим, Морозов с Тихоновым — четвёртым и пятым. У Морозова в правой консоли была одна пробоина — небольшая, с пятак, на выходе чуть больше. Прокопенко обошёл её, постучал костяшкой указательного — звук тот, что нужно. К ужину её зашьют.</p>
   <p>Я сидел в землянке за столом, спиной к двери. Передо мной стояла кружка с чаем, ещё горячая. Я держал её в обеих руках — не одной, как обычно, а в обеих, ладонью одной и снизу другой, как держат, когда боятся пролить. Чай не дрожал в кружке. Кружка дрожала чуть — я её прижал плотнее к столу.</p>
   <p>Гладков снял с гвоздя гармонь и сел напротив, на ящик у двери. Чехол с гармони не снял — положил на колени, поверх чехла погладил мех ладонью.</p>
   <p>— Будем петь, когда война кончится, командир. — Гладков не глядел на меня.</p>
   <p>Я узнал фразу. Он повторял её ещё в июле, у Орши, в первый раз, когда я её услышал. Сегодня — третий или четвёртый.</p>
   <p>— Будем, Жора. — Кружку я держал плотнее.</p>
   <p>Захаров сидел у окна и смотрел в темноту. Темнело сейчас рано, к четырём уже сумерки, к пяти — ночь. Дроздов на нарах лежал лицом к стене. Резников у дальнего стола вынул записную книжку, положил перед собой, раскрыл — но не на пишущей странице, а на пустой. Карандаш он держал над страницей, не касаясь её. Так и сидел.</p>
   <p>Я отпил из кружки. Чай был сладкий — Прокопенко, видимо, передал кому-то лишний кусок. Сахар в полку шёл по норме, и лишний кусок означал, что кому-то дали — а не дали, кто пьёт по-обычному.</p>
   <p>В нагрудный я полез не сразу. Сначала вынул из кармана галифе огрызок карандаша, потом отвернулся от Гладкова и достал конверт, два листка от семнадцатого октября, листок с ПП 1187. Сложил их на столе аккуратной стопкой. Конверт от двадцать пятого — отдельно.</p>
   <p>Что писать о бое — нельзя. Это пойдёт в военную цензуру и вычеркнут половину, а вторую половину перечтут в полку, и Бурцев потом мне скажет «не надо». Что писать о параде — тоже нечем. Я его не видел. Я его слышал. Она его тоже слышала, наверняка слышала, может быть, в её госпитале точно так же стояли все вокруг радио. Об этом писать ей нечем — это у нас одинаковое.</p>
   <p>Оставались снег и стоянка.</p>
   <p>Я взял листок, положил перед собой, пододвинул карандаш. Подумал. Написал.</p>
   <p>«Здравствуйте, Вера. У нас выпал снег. Сегодня я зашёл к машине и долго стоял у крыла. Думал о Москве.»</p>
   <p>Дальше не пошло. Я постоял над листком. Потом приписал ещё одну строчку — короткую, ту, ради которой и писал. Сложил листок вчетверо. Положил в конверт без подписи и без штемпеля, отдельно, и сунул в нагрудный.</p>
   <p>Нагрудный стал плотным. Я вынул кисет и переложил его в карман галифе. Не потому, что он стал меньше значить. Просто бумага боялась сырости больше махорки.</p>
   <p>Дверь стукнула. Зашёл Бурцев. Снял фуражку у входа, повесил на гвоздь, прошёл к моему столу, не садясь.</p>
   <p>— Соколов. — Поставил планшет на угол, прислонился бедром.</p>
   <p>— Слушаю. — Я отставил кружку.</p>
   <p>— Подтвердили. — Он смотрел не на меня, а на чай в моей кружке. — Упал у дороги, в двух километрах западнее места. Наша разведка с земли видела дым на снегу и обломки. Твой.</p>
   <p>Я наклонил голову. Сказать «есть» сейчас было неловко, как будто я этим выкатывал галку на бумаге, а у меня всё ещё дрожали пальцы. Так и держал чуть склонённой.</p>
   <p>— Не радуйся. Это первый. Будут ещё.</p>
   <p>Я не ответил. Бурцев постоял ещё. Снял с гвоздя фуражку, заглянул в неё с внутренней стороны — там, наверное, было что-то его, потайное, неважное, — надел.</p>
   <p>— Под Тулой танковая армия Гудериана подтягивается, — уже у двери. — Под Клином — тоже что-то крупное собирают. Сейчас или через день начнут. Подъёмы по графику.</p>
   <p>Он вышел. Резников у дальнего стола положил карандаш в книжку — между страниц, точно в середину — и закрыл её ладонью сверху, плотно.</p>
   <p>Десятого и одиннадцатого летали по своим. Тринадцатого — пара вылетов на можайском, оба без воздушных боёв. Колонн стало больше — немцы стягивали всё, что могли, и подтягивали с тыла. Снег ложился ровный, не таял. Лыжи нам так и не выдали — обещали к концу недели, потом к понедельнику, потом перестали обещать. Морозы доросли до десяти ночью и до пяти днём. Гладков один раз вечером всё-таки растянул мех гармони — на пробу, тихо, две ноты, и убрал обратно.</p>
   <p>К вечеру четырнадцатого Бурцев приносил сводки чаще обычного — два раза в день. К ужину донёс: на Можайском и Волоколамском с утра не ждать тишины. На Тульском — тоже.</p>
   <p>Я вышел из землянки около десяти. Снега за день добавилось — теперь на чехле семёрки лежал слой в палец, плотный, не сдувался ветром. Мороз твёрдо стоял за десять. Звёзды были редкие — небо очистилось часам к девяти, и над капониром стояла та чистая чёрная сухость, какая бывает зимой перед сильным.</p>
   <p>Прокопенко подошёл сзади неслышно. Я услышал не шаги — выдох, у самого плеча. Он встал рядом, в шаге справа. Молчал. Постоял минуту. Потом, не глядя на меня, повернулся и ушёл к своей каптёрке. Я слышал, как у него скрипит снег под унтами — медленно, по два шага.</p>
   <p>Я остался у крыла один.</p>
   <p>Я смотрел на запад, мимо крыла семёрки, в темноту над лесом. Где-то там снова собирались идти. Не к дороге — к Москве.</p>
   <p>Наутро снег уже не таял.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 10</p>
   </title>
   <p>Бурцев вошёл без лампы. Спустился по двум ступенькам, постоял у двери. В землянке пахло керосином и сухой шерстью унтов на печке.</p>
   <p>— По графику. Все.</p>
   <p>И вышел.</p>
   <p>Я открыл глаза в темноту. Было около шести. Печка прогорела, под кружками на столе схватился тонкий ледок. Гладков уже сидел на нарах, обувался — медленно, чтобы не задеть Захарова. Резников у дальнего стола застёгивал верхнюю пуговицу гимнастёрки сухой узкой рукой. Карандаш у него был наточен с одного конца и обкусан со второго.</p>
   <p>Я подышал на пальцы. Они слушались плохо.</p>
   <p>— Командир, — тихо сказал Прокопенко из-за двери. — На семёрку. Я уже там.</p>
   <p>— Иду.</p>
   <p>В штабной землянке у Трофимова было светлее. Лампа стояла на углу, банка с чернилами рядом, угол карты был прижат гильзой. Бурцев у стены, не садясь. Командиры эскадрилий — те, кто был на полосе. Беляева не было: он ещё не вернулся из госпиталя.</p>
   <p>— С утра пошли, — сказал Трофимов. Палец у него стоял на Симферопольском шоссе, ниже Подольска. — Гудериан на Тулу. Севернее — тоже зашевелились, к вечеру что-нибудь будет точнее.</p>
   <p>Палец перешёл на Чехов и пополз южнее.</p>
   <p>— Колонна. Третьего полка разведка к шести часам подтвердила. Идёт от Чехова на Серпухов. Длина — километра три, головной — полугусеничный с пулемётной спаркой. Высота облачности — двести, обзор ничей, погода под нас.</p>
   <p>— Прикрытие, — сказал кто-то.</p>
   <p>— Будут МиГи. Сколько — не обещаю. Поднимутся свои сразу за вами, потолок встретят на маршруте.</p>
   <p>Палец оторвался от карты. Трофимов посмотрел на меня.</p>
   <p>— Соколов. Звеном. Захаров с тобой, Морозов с Тихоновым. Гладков подтянет Резникова из третьей. Пойдёшь ведущим.</p>
   <p>— Есть.</p>
   <p>— И не тяни. Один заход. Если зенитка плотная — отворачиваешь.</p>
   <p>— Понял.</p>
   <p>— Понял он, — пробурчал Трофимов в нос. Сложил два пальца у переносицы, потёр коротко. — Иди.</p>
   <p>На стоянке было минус двенадцать. Лётное поле прихватило за ночь, снег держал шаг твёрдо, не проваливался. Семёрка стояла в третьем капонире слева, обмётанная по нижнему срезу плоскостей сухой пылью снега. Чехол с неё уже сняли — лежал свёрнутым у бочки. Прокопенко выходил из-под носа, обтирка через левое плечо, перчатка на правой без двух пальцев и в тёмных пятнах масла по тыльной стороне.</p>
   <p>— Командир.</p>
   <p>— Григорий Тарасович.</p>
   <p>Он коротко двинул углом рта. Тёмная складка под левым глазом за неделю не сошла.</p>
   <p>— Лыжи?</p>
   <p>— Обещали.</p>
   <p>— Когда?</p>
   <p>— Как всегда.</p>
   <p>Я провёл ладонью по краю фонаря — стекло холодное, как речной камень. Прокопенко мотнул подбородком на машину:</p>
   <p>— Топили с пяти. Маслу дал. Запустится. Только в кабине надышишь — стекло встанет.</p>
   <p>— Знаю.</p>
   <p>— Знаю он, — повторил Прокопенко за Трофимовым, не нарочно. — Командир. Береги.</p>
   <p>Я залез наверх по крылу, осторожно — на крыле тонкая корочка, нога просчитывала места заранее. Захаров уже подходил к своей, оборачивался на меня — на полтакта раньше, чем нужно, как у него заведено с октября.</p>
   <p>Колонну мы нашли в семь сорок. До контакта было ещё пять минут.</p>
   <p>Стекло фонаря с внутренней стороны схватывало от дыхания — я научился за две недели дышать вниз и вбок, в воротник, чтобы оно прихватывалось не сразу. Палец на секторе газа в перчатке шёл с задержкой, как через ватную прокладку: сначала ткань, потом сама ткань догоняла дерево рычага, и только потом мотор слышал команду. Это было не страшно, к этому привыкаешь, но в драке могло обойтись секундой, которой не хватит. Внизу под облаками поле было плоское, белое, без теней — горизонт читался по чуть более плотной полосе на западе, где облака стояли ниже. Шоссе виделось чёрной жилой по всему этому белому, без петель, прямой, как нож. Где-то на этой жиле — там, куда поведу через две минуты, — двигались точки: тёмные, мелкие, дробные. Их было много.</p>
   <p>— Третий, цель, — сказал Захаров. — Прямо подо мной.</p>
   <p>— Вижу.</p>
   <p>Я опустил машину на двадцать метров, чтобы лучше рассмотреть голову колонны. Головной — полугусеничный со спаркой, за ним грузовики. Тенты в инее по верхним рёбрам. Третья — наливняк с круглой бочкой. Дальше — открытые кузова, в них шевелились шинели.</p>
   <p>Я повёл звено в круг. Гладков с Резниковым легли третьими, в нижний эшелон. Морозов с Тихоновым прикрывали верхнюю кромку.</p>
   <p>— Захожу. Под тридцать.</p>
   <p>Угол лёг сам, по руке. Земля раскрылась — конкретная, не общая: вторая машина за полугусеничным с тентом, третья — наливняк, дальше — открытые кузова, в них люди в шинелях. Я взял на прицел пятый-шестой грузовик — там кучно. РС-82 ушли парой, потом второй парой. Огненные дорожки вспыхнули в воздухе короткими отсечками.</p>
   <p>Пулемётная спарка ударила по нам почти сразу, но мимо — трасса прошла левее метров на двадцать, оранжевые точки утонули в небе за хвостом.</p>
   <p>— Двадцать второй, чуть выше. Не растягиваться.</p>
   <p>— Чуть выше, понял.</p>
   <p>Захаров шёл ровно. Гладков снизу резал второй заход. Я довернул, выпустил остаток с пушек — ВЯ-23 били в кузова, дробили дерево бортов, я видел, как с одной машины слетел задний борт целиком и из открытого кузова что-то полетело вбок. Третий заход я не давал.</p>
   <p>— Круг. Правый. Уходим.</p>
   <p>Звено собралось за двести метров, разом, как они уже умели. Спарка ещё била — теперь уже выше нас. Я повёл на восток, оглядел небо. МиГи действительно подошли — пара, в высокой точке, без захода в наш слой. С земли в эфир чужой голос с грузинским согласным произнёс: «Двадцатый. Прикрытие. Видим вас.» Я не ответил — не моя волна.</p>
   <p>— Третий, — это Морозов, — у меня по правой плоскости дыра. Не тяжёлая.</p>
   <p>— Дотянешь?</p>
   <p>— Дотяну.</p>
   <p>Мы возвращались тяжёлой колонной — четвёрка, потом пара Гладкова. Внизу шёл снег, не такой, как утром, а мелкий и сухой, который не пристаёт.</p>
   <p>Я выбрался из кабины и постоял, опираясь рукой о борт. На правой ладони лежала тонкая корка инея от штурвала. Прокопенко уже был у машины — подал кружку, она была горячая, у него в перчатке без двух пальцев. От кружки пошёл пар.</p>
   <p>— Дыра у Морозова, — сказал я.</p>
   <p>— Видел. Заварю.</p>
   <p>Он постоял, пока я отпил.</p>
   <p>— Лыжи завтра. Или послезавтра. — Он сказал это уже не мне, а в сторону, на самолёт.</p>
   <p>— Как всегда.</p>
   <p>— Как всегда, командир.</p>
   <p>Следующие восемь дней были не главой, а одним длинным абзацем без перерывов.</p>
   <p>Мы ходили по расписанию — пара утром, пара после обеда. Цели жались к шоссе: Серпухов, Венёв, опять Серпухов. Мороз дополз до пятнадцати, потом до восемнадцати. Аккумуляторы снимали на ночь и держали в землянке у печки, утром оттаскивали обратно с двумя людьми. Масло в маслорадиаторе схватывалось до клейкой густоты — Прокопенко с Хрущом грели его паяльными лампами, по очереди, чтобы не пережечь.</p>
   <p>Гармонь у Гладкова однажды выглянула из чехла. Он провёл пальцем по меху, чехол так и не снял. Положил обратно. Я не сказал ничего.</p>
   <p>Дроздов на разборах прятал руки в рукава. Один раз я поймал его взгляд через стол, и он первый отвернулся. Морозов чистил пистолет вечером, по тому же тренировочному кругу, что и в октябре. Не глядя на нас. На разговоры никто не вытягивал.</p>
   <p>Восемнадцатого Бурцев пришёл в землянку и сказал ровно:</p>
   <p>— Узловую сдали. Тула стоит.</p>
   <p>И больше ничего.</p>
   <p>Двадцатого вечером пришло письмо. По полевой почте 1187, через дежурного. Без штемпеля моего. Без числа в строке. Лист был четвертушкой, и Вера в нём написала три фразы, разорванные по строкам, как она писала первое.</p>
   <cite>
    <p>Жива. В госпитале холодно. Москва пока держится. В палате привезли нового — обгорел в танке, ему семнадцать. Пишите, если есть чем.</p>
    <p>В.</p>
   </cite>
   <p>Я перечитал. У керосинки бумага темнела по краю — я отодвинул её к локтю. Сложил, не разглаживая. Положил в нагрудный, к первому её листку и к ответу, который тогда отправил.</p>
   <p>Подумал короткое. Семнадцать. У Захарова — двадцать.</p>
   <p>Двадцать третьего вечером Бурцев пришёл со сводкой и приёмником. Поставил на стол, отрегулировал, отошёл. Голос диктора зачитывал ровно, без паузы: сводка Совинформбюро по двадцать второму, бои на западном направлении. Где-то на середине Бурцев сказал, не сразу, как будто перевёл с одного языка на другой:</p>
   <p>— Клин сдали.</p>
   <p>Гладков сидел на нарах, гармонь в чехле у бедра. Меха он не растянул. Резников у дальнего стола положил карандаш точно в середину книжки, между страницами, и закрыл её ладонью сверху, плотно.</p>
   <p>Из дома уже четвёртую неделю не было ничего. Я вышел на стоянку без шинели — морозный воздух взял за горло, как мокрая тряпка. Простоял две минуты. Капонир семёрки был чёрный поверху и белый снизу. Чехол лежал плотно.</p>
   <p>Утром Бурцев сказал:</p>
   <p>— Беляев двадцать четвёртого.</p>
   <p>Двадцать четвёртого было около двух часов дня. Я был у семёрки, Прокопенко на крыле, заваривал заплату, поставленную ещё после Тёплого Стана. Снег шёл редкий, скашивая.</p>
   <p>Полуторка въехала через ворота тихо. Санитарная, с белым кругом на брезенте, без сигнала. Она остановилась не у санбата, а у первого капонира — там, где было ближе. Дверца хлопнула.</p>
   <p>Беляев вышел сам.</p>
   <p>Шинель была накинута, не застёгнута. Левый рукав мешковатый — рука у груди, в гипсовой повязке, поверх повязки — край старой майки, чтобы не натирало воротник. Правая в перчатке. Он постоял у машины секунды три, как будто проверял землю под собой. Потом пошёл — ровно, чуть собрав левое плечо, машинально. Без палки. Шапка-ушанка завязана была не под подбородком, а сбоку, как у летающих.</p>
   <p>Прокопенко спустился с крыла. Он не побежал. Снял пилотку, подержал в правой руке. Надел обратно. Подошёл первым.</p>
   <p>— Виктор Степанович.</p>
   <p>— Григорий Тарасович.</p>
   <p>Они стояли в полутора шагах. Прокопенко смотрел не в лицо ему, а на левое плечо. Беляев заметил, чуть наклонил голову.</p>
   <p>— Держится, — сказал он. — Носить можно.</p>
   <p>— Это хорошо.</p>
   <p>Я подошёл через минуту. Остановился в двух шагах, как полагалось — старший по званию, командир эскадрильи, вернувшийся в строй. Беляев посмотрел на меня медленно. У него лицо было ýже, чем в августе. На правой скуле — синеватая тень, не то старый кровоподтёк, не то просто холод.</p>
   <p>— Семёрку держал?</p>
   <p>— Держал.</p>
   <p>Он чуть прищурился — той же привычной складочкой у переносицы.</p>
   <p>— Веди.</p>
   <p>— Есть, товарищ капитан.</p>
   <p>Он кивнул и пошёл к землянке эскадрильи. Шёл сам, не оборачиваясь. Прокопенко постоял ещё секунду, посмотрел ему в спину, потом снова полез на крыло — у него ещё не было заплавлено по нижней стороне.</p>
   <p>Я зашёл в землянку через минут двадцать. Беляев уже снял шинель — одной правой, медленно, повесил на гвоздь у двери. Шапку положил на полку. Сел на свою прежнюю койку, у окна — она была застелена, никто за два с лишним месяца её не разбирал. Левая рука у него лежала на колене, аккуратно, как держат не свою вещь.</p>
   <p>Слева, у дальней стены, стояла койка Ковальчука. Постель её тоже была. Бурцев в ноябре решил не разбирать в день гибели, и так и оставили — она стояла нетронутой третью неделю.</p>
   <p>Беляев посмотрел туда. Подержал взгляд. Не спросил.</p>
   <p>Я сказал:</p>
   <p>— Ковальчук. Четвёртого ноября. Под Дороховым. Ведомый у Гладкова. Тело за линией.</p>
   <p>Беляев молчал секунд десять. Потом перевёл глаза на меня.</p>
   <p>— Гладков сейчас с кем?</p>
   <p>— С Резниковым.</p>
   <p>— Резников — это новый, из Ленинграда?</p>
   <p>— Из Ленинграда.</p>
   <p>— Семья там?</p>
   <p>— Там.</p>
   <p>Беляев кивнул раз, не сразу.</p>
   <p>— Хорошо, что у тебя.</p>
   <p>Я не понял с первого раза, что он имеет в виду. Потом понял. Что у меня, а не разнесён по парам. Что я могу видеть его в полёте каждый раз.</p>
   <p>— Из палаты ещё двое сегодня в свои ушли, — сказал он, как будто между прочим, чтобы переменить угол. — Один в Тушино, другой — назад в Иваново, на курсы. Один без пальцев на правой. Второй ходит, но левой почти не двигает. Я в этом смысле, — он чуть мотнул подбородком в свою левую руку, — почти счастливчик.</p>
   <p>Он не улыбнулся. Просто проговорил, чтобы сказанное.</p>
   <p>— Соколов.</p>
   <p>— Я.</p>
   <p>— Завтра я с тобой посмотрю на разборе. Не лезу. Просто посмотрю.</p>
   <p>— Понял.</p>
   <p>Он посмотрел на гвоздь у двери, где висела шинель. Потом — на потолок. Лёг, не убирая ног в унтах с пола. Лежал ровно, с открытыми глазами. Я вышел, ничего больше не говоря. За мной никто не пошёл.</p>
   <p>Трофимов вызвал к себе вечером, после семи. В штабной землянке было то же: лампа на углу, банка с чернилами, карта по местам.</p>
   <p>— Кстати.</p>
   <p>Я остановился у стола.</p>
   <p>Он выдвинул из-под папки одиночный лист. Машинописный, со штампом ВВС и подписью в углу.</p>
   <p>— Старший лейтенант. Приказ подписан пятого ноября. Представление сентябрьское.</p>
   <p>Он подвинул лист ко мне через стол.</p>
   <p>— Бумага догнала.</p>
   <p>Я взял. Лист был ещё свежий, не помятый — кто-то вёз его в планшете.</p>
   <p>— Есть.</p>
   <p>— Не «есть», — сказал Трофимов, не глядя. Он сложил два пальца у переносицы, потёр коротко. — Носи.</p>
   <p>— Понял.</p>
   <p>— Беляев в курсе?</p>
   <p>— Не говорил.</p>
   <p>— Скажу сам. Иди.</p>
   <p>Я вышел. На лестнице из землянки было темно, верхняя ступенька примёрзла. Я ступил аккуратно. Шёл к своим, держа лист в нагрудном — вместе с письмами Веры, кисетом и списком Бурцева. Бумага догнала. Звучало точно.</p>
   <p>В землянке уже знали. У нас солдатская почта быстрее любой машинописи.</p>
   <p>Гладков сидел на своих нарах, и у него на коленях стояла банка с резиновой пробкой. Спирт, разведённый. Жорка достал её, наверное, ещё двадцать минут назад. На столе — четыре жестяные кружки, разные по размеру. Захарова не было, он был на полосе. Беляев у себя на койке, уже не лежал — сидел, правая рука на колене, левая у груди. Молчал.</p>
   <p>— Ша, командир, — сказал Гладков. — Заходи. Раз пошла бумага, не отбрехаешься.</p>
   <p>Я сел.</p>
   <p>Он разлил по чуть-чуть, по два пальца. Подвинул мне кружку. Резникову — кружку.</p>
   <p>— Не, — тихо сказал Резников. — Я не буду.</p>
   <p>— Не будешь, не будешь, — кивнул Гладков. — Я тебе и не наливал. Я тебе подвинул, чтоб тебе было куда не наливать.</p>
   <p>Он забрал кружку Резникова, перевернул её, поставил донышком вверх рядом. Без обиды, без давления. Резников чуть наклонил голову — спасибо, что не настаивает.</p>
   <p>Дроздов сидел на краю своей койки, держал кружку обеими руками. Правая еле заметно подрагивала. Он этого не пытался скрыть. Просто держал двумя — так не было видно.</p>
   <p>Беляев подал правой кружку через колено. Гладков налил ему столько же, сколько мне.</p>
   <p>— Виктор Степанович.</p>
   <p>— Жорка.</p>
   <p>— За кубаря.</p>
   <p>— За кубаря.</p>
   <p>Мы выпили. Дроздов выпил тоже, не сразу, в два глотка. Резников — нет. Жорка не повторил.</p>
   <p>— Шо ж теперь будет, — сказал Гладков, ставя кружку на доски. — Старший лейтенант в звене. И ходи теперь с ним под уставом, как с командиром полка.</p>
   <p>— Жорка.</p>
   <p>— Что Жорка. Я уже двадцать пятый год Жорка. Это ты теперь не лейтенант.</p>
   <p>Беляев чуть улыбнулся — углом рта, той улыбкой, которую я успел забыть за два месяца.</p>
   <p>— Завтра по графику?</p>
   <p>— По графику, — сказал я. — Бурцев сводку давал — у Клина крупный пере… — Я осёкся. — У них там перегруппировка.</p>
   <p>Беляев кивнул. Он смотрел на свою левую руку, потом перевёл взгляд на меня. Не на лицо — на петлицу.</p>
   <p>— Завтра пришью, — сказал я.</p>
   <p>— Завтра.</p>
   <p>В землянку зашёл Прокопенко. Снял шапку у двери, не сбрасывая снега.</p>
   <p>— Командир. — Это и мне, и Беляеву одновременно. — На семёрку лыжи на утро. Хрущ за ремнями ушёл к Кожуховскому. Не обманули.</p>
   <p>— Хорошо, — сказал я.</p>
   <p>— Хорошо, — повторил он. — Доброй ночи.</p>
   <p>Вышел. За ним полминуты держался слабый сквозняк от двери, потом землянка снова стала плотной.</p>
   <p>Я ушёл из землянки около одиннадцати. На улице было около двадцати. Снег уже не шёл. Небо было низкое, без звёзд, но не глухое — где-то под облаками на западе стоял рассеянный отсвет, как от далёкого пожара.</p>
   <p>На запад к нам шёл звук — низкий, ровный гул, не близкий. Моторы. Чьи — не разобрать с такого расстояния. Может быть, ночные. Может быть, наземные — где-то по шоссе.</p>
   <p>Я постоял у капонира семёрки. Лыжи к утру обещали поставить. На крыле лежал снег — за вчера и сегодня нанесло двойной слой. Под ногами хрустнуло раз, и второй — не моё, эхо от чьей-то полуторки на дальнем краю поля.</p>
   <p>Клин был в восьмидесяти километрах. Истру вчера сдали — я не знал ещё точно, утром Бурцев скажет. Москва была за нашей спиной, и было до неё километров шестьдесят. Может, пятьдесят.</p>
   <p>Беляев в землянке, может быть, уже спал. Левая рука у груди, чужая и временная. Резников у дальнего стола, наверное, опять закрыл свою книжку ладонью плотно. Гладков убрал банку под нары и не достанет её до завтра. Дроздов в темноте держит руки в рукавах.</p>
   <p>Бумага догнала.</p>
   <p>Снег на крыле семёрки лежал гладким слоем. Я провёл пальцем поперёк — осталась тёмная полоса.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 11</p>
   </title>
   <p>Гимнастёрка лежала у меня на коленях, петлицей вверх. Кубарь я пришил сам, не дожидаясь Беляева. Он вчера сказал «Завтра пришью», но утром, когда я проснулся, было ещё темно, печка прогорела, и идти к нему с гимнастёркой через всю землянку показалось делом не по этой минуте. Игла нашлась в общей жестянке у Дуси на полке у дверей; нитка тёмная, под цвет петлицы. Стежок пошёл косо, я подправил, не стал перешивать. Кубарь сел криво на полмиллиметра и держался.</p>
   <p>— Носи, — сказал я себе под нос. Не «есть». Носи.</p>
   <p>Я надел гимнастёрку, застегнул, повёл плечом. Петлица легла ровно.</p>
   <p>Бурцев вошёл без лампы. Он давно научился ходить по землянке в темноте, не задевая нар. Утро было такое, что без второй лампы было бы темно: всё стекло на окне в инее, пол под ногами скрипел сухо. В печке трещало последнее.</p>
   <p>— Истру вчера сдали, — сказал Бурцев. Без комментария.</p>
   <p>Гладков остановил кружку на полпути ко рту, поставил обратно на стол. Звякнуло тише обычного. Резников закрыл книжку плотно, ладонью. Захаров — слышал, не повернулся, сидел спиной у стены, шнуровал унт.</p>
   <p>Бурцев постоял секунду, дал землянке услышать. Потом сказал:</p>
   <p>— Брифинг через двадцать.</p>
   <p>Вышел.</p>
   <p>В штабной у Трофимова было теплее. Карта прижата гильзой, лампа на углу. Палец Трофимова стоял на Ленинградском шоссе, выше Солнечногорска.</p>
   <p>— Колонна, — сказал он. — Идёт на юг. Цель — где-нибудь у Пешек. По обочинам пошла бы, обочина схвачена. Идёт по шоссе.</p>
   <p>Беляев стоял в углу, в полушубке поверх гипса, шапка в руке. Левая рука у груди, как и в субботу. Он смотрел на карту, не подходил.</p>
   <p>— А тут болото? — спросил он негромко, не двигаясь с места.</p>
   <p>Трофимов поднял глаза.</p>
   <p>— Болото.</p>
   <p>Беляев кивнул. Шапка в руке.</p>
   <p>Это был весь Беляев на брифинге. Один вопрос, один кивок. Я почувствовал лопаткой, как он стоит — не лезет, смотрит. Я предпочёл бы, чтобы лез. Со старой рукой удобнее, когда командует он.</p>
   <p>Состав звена Трофимов уже написал на полях карты; вслух его зачитал я. Соколов–Захаров, Морозов–Тихонов, Гладков–Резников. Рабочая высота — низко, до двухсот. По обстановке. Прикрытие — пара МиГов с Кубинки. Один проход. Если зенитка плотная — отворот.</p>
   <p>— По местам, — сказал Трофимов.</p>
   <p>На стоянке стояла семёрка с лыжами. Лыжи держались на старых стойках, низ корпуса в инее с ночи. Прокопенко стоял под носом с паяльной лампой, грел масляный радиатор; пламя било ровно, синее, перчатка без двух пальцев — на левой руке держала шланг. Тёмная складка у него под левым глазом за неделю не сошла. Я подошёл, дышал на пальцы. Минус двадцать.</p>
   <p>— Командир.</p>
   <p>— Григорий Тарасович.</p>
   <p>Он коротко глянул на петлицу. Не стал ничего говорить. Подал мне жестянку — кружка горячего; стенки горели через перчатку. Я взял двумя руками.</p>
   <p>— Стекло вверх дыши, — сказал Прокопенко. — Вниз пойдёт — встанет.</p>
   <p>— Знаю.</p>
   <p>Я выпил половину, отдал. Полез в кабину.</p>
   <p>В воздухе было то, чему я не научился привыкать в первый месяц мороза и научился во втором. Палец на секторе газа в перчатке шёл с задержкой; стекло фонаря тянуло иней изнутри, если я забывался и дышал в него; горизонт читался не по линии, а по чуть более плотной полосе.</p>
   <p>Колонна нашлась под облаком у Пешек. Грузовики с тентами в инее, два полугусеничных в голове. Я опустил машину на сто пятьдесят, увидел чёрные точки у крайних кузовов — люди вокруг моторов, не на ходу. Команда:</p>
   <p>— Двадцать второй, не растягивайся.</p>
   <p>— Не растягиваюсь.</p>
   <p>Первый проход. РС-82 у головы колонны, головной полугусеничный задымился сразу, второй — нет. Зенитка ударила слева, трасса прошла выше; мы шли низко. Я ушёл правым кругом. Второй проход. ВЯ-23 в кузова: один борт целиком, из открытого что-то полетело вбок. Третьего захода я не дал.</p>
   <p>— Круг. Правый. Уходим.</p>
   <p>Все собрались за двести метров. Прикрытие в высокой точке без захода в наш слой. Морозов на правом борту:</p>
   <p>— Командир, у меня по левой плоскости два. Не тяжёлые.</p>
   <p>— Дотянешь?</p>
   <p>— Дотяну.</p>
   <p>Возврат тяжёлой колонной — четвёрка, потом пара Гладкова. Когда я выбирался из кабины, на правой ладони была тонкая корка инея от штурвала. Прокопенко подал кружку — другую, не ту.</p>
   <p>— Дыра у Морозова, — сказал я. — Слева.</p>
   <p>— Видел. Заварю.</p>
   <p>Беляев на разборе вечером сидел в углу, у стены, не у стола. Я докладывал стоя. Захаров за моим плечом. Беляев кивнул один раз на «отворот после второго». Не спросил.</p>
   <p>2.</p>
   <p>Двадцать шестого не вернулся ведомый Иващенко. Третья эскадрилья ходила на Деденёво, я их в воздухе не видел. На вечернем разборе Иващенко говорил коротко, как всегда, по-полтавски глуше согласных: вошли в туман в долине, потеряли визуальный контакт, обратно — пятеро. Без подробностей. Бурцев записал. В журнале полётов в этот день была короткая строка, которую я увидел случайно: «Лейтенант Свиридов. Не вернулся. Цель — Деденёво». Я его в столовой видел два раза и оба раза не запомнил по лицу.</p>
   <p>Двадцать седьмого утром в эфире у меня в наушниках треснуло, и Трофимов из штабной голосом, который я раньше у него не слышал — сухим в обе стороны, не только наружу, — сказал:</p>
   <p>— Идут к Яхроме. Канал.</p>
   <p>Полк работал по плацдарму. Лёд канала виделся с воздуха длинной чёрной полосой — прямая рана в снегу, чужая и точная. Не как речка, у которой берег ходит. Канал шёл прямо, как чертёж.</p>
   <p>По обе стороны этой прямой лежал снег, и снег был одинаковый. От этого становилось хуже: никакой естественной границы видно не было. Только чёрная прорезь льда, два берега и тёмные точки на них — то ли подбитая техника, то ли люди, разобрать было нельзя. С такой высоты нельзя было сказать и того, кто уже на каком берегу.</p>
   <p>Лёд был не белый — серо-чёрный, побитый. По нему ходили тени от разрывов, и разрывы вставали снегом с обеих сторон одинаково; в первую секунду с воздуха нельзя было определить, чьё попадание. Я шёл вдоль канала ровно, не пересекая. Линия фронта под крылом переставала быть линией фронта в учебном смысле: она была одна — канал, и больше ничего. За ним лежало то, что вчера ещё было нашим тылом. Работать приходилось по тылу.</p>
   <p>Я опустил машину на двести. РС-82 пара за парой по восточному берегу, ВЯ-23 — по ближнему откосу. Зенитка била густо с обеих сторон. Я не считал заходов. Считал отвороты.</p>
   <p>Когда мы вернулись, я первый раз за полтора месяца подумал, что если они стоят на канале — Москва видна из их биноклей. Не справка из будущего. Рабочая оценка лётчика, который видел, на каком расстоянии открывается с трёхсот метров.</p>
   <p>Двадцать восьмого вечером Бурцев вошёл и сказал:</p>
   <p>— Яхрому отбили.</p>
   <p>Гладков, который весь день сидел молча, не достал ничего из чехла за обедом, не достал и после ужина, — теперь полез под нары, вытащил гармонь, провёл пальцем по меху сверху, не снимая чехла. Постоял. Положил обратно.</p>
   <p>Этот жест стал у него вместо музыки.</p>
   <p>Двадцать девятого я остался в землянке один на час — старшина прибрал постели, печка прогорела до углей. Я разровнял на планшете лист из ученической тетрадки в косую сеточку. Бумага была та же, что у Тани, я взял пачку у Дуси, у неё в подсобке стояла. Перо в нагрудном, чернильница на столе, в обёртке из ветоши, чтобы не замёрзла.</p>
   <p>'Танька, здравствуй.</p>
   <p>Бумага догнала меня позже, чем хотелось бы. Поздравляю тебя с пятнадцатью. Это уже много. Береги маму и себя.</p>
   <p>Я цел. Полк цел.</p>
   <p>Алёша'.</p>
   <p>Я положил перо. Посмотрел на «Алёша» в конце. Слово сидело на бумаге плотно, как чужое. Чужое теперь по-другому, чем летом. Тогда — потому что чужое. Сейчас — потому что слишком крепко прижилось.</p>
   <p>«Бумага догнала меня позже, чем хотелось бы», — я перечитал, не стал переписывать. Формула пришла откуда-то от Трофимова, из позавчерашнего вечера. С приказа сходила в письмо без сопротивления.</p>
   <p>Запечатал. Конверт надписал, положил на угол стола Бурцеву.</p>
   <p>Снаружи начало мести низом — снег пошёл сухим, лёг по протоптанной дорожке от землянки к стоянке узкой полосой. Я не вышел курить. Дым по такому холоду горло резал больше, чем грел.</p>
   <p>3.</p>
   <p>Тридцатое было воскресеньем. Утро началось с того, что Бурцев вошёл с лампой. Лампу он держал в левой руке, чуть впереди, как ходят по землянке, когда не верят, что хватит общего света. На столе у нас керосинка горела на половину фитиля, не справлялась.</p>
   <p>— Красную Поляну взяли, — сказал Бурцев. — Тридцать километров от центра.</p>
   <p>Молчание было плотным, как мороз снаружи. Никто не двинулся. Захаров медленно поставил кружку на стол, не выпустив. Резников — сидел у дальнего стола, ладонь на тетради, не закрыл. Гладков смотрел в печку.</p>
   <p>В дверь приоткрылся Прокопенко. Шапку он снял ещё в сенях, держал в руке. Услышал. Постоял. Шапку не надел, повернулся, вышел.</p>
   <p>Бурцев поставил лампу на угол стола.</p>
   <p>— Брифинг через двадцать, — сказал. Голос его, как и накануне, был сухой в обе стороны.</p>
   <p>В штабной палец Трофимова стоял на Красной Поляне; от Красной Поляны до Кремля — серый карандашный отрезок и числа: «27 км». Цифра была дана не для нас — она просто стояла на карте.</p>
   <p>— Два прохода, — сказал Трофимов. — Зенитка густая. Истребители — не гарантирую.</p>
   <p>Беляев в углу спросил негромко:</p>
   <p>— Третий проход кто думает делать?</p>
   <p>Я понял, что он спросил меня. Посмотрел.</p>
   <p>— Не буду.</p>
   <p>Он кивнул. Не сказал «правильно», не сказал «хорошо». Просто кивнул и опустил глаза на карту.</p>
   <p>В воздухе был тот же холод, что внизу, только в воздухе он стоял плотнее, потому что не двигался. Я зашёл с круга. Под нами лежал посёлок Красная Поляна — кирпичные коробки на окраине, белые крыши, чёрные движения у окраин. Это была первая цель за полгода, которую я видел не в поле и не в лесу, а в посёлке. С трёхсот метров видно было слишком много.</p>
   <p>Заход под тридцать. Я дал пушки коротко, в двух местах сразу — у окраины, где двигались, и у крайнего дома, где, как мне показалось, стоял полугусеничный. РС-82 — парой по дороге за окраиной. Отворот вправо, без задержки. Сел вторым проходом Гладков, ушёл низом. Третьего захода я не дал; помнил вопрос Беляева — и помнил, что без вопроса сделал бы.</p>
   <p>Дома один за другим горели чёрно, без пламени, дымом.</p>
   <p>На второй вылет днём я шёл уже без счёта внутри — счёт был только в плане и в боекомплекте. Все вернулись.</p>
   <p>Беляев на разборе сказал одно:</p>
   <p>— Над Поляной второй заход — край терпимого. Третий — потеряешь машину.</p>
   <p>— Уйду со второго, — сказал я.</p>
   <p>— Уходи.</p>
   <p>Кивок. Больше ничего.</p>
   <p>Вечером Дроздов сидел у стены, обеими руками держал кружку. Я заметил это краем глаза, потом посмотрел прямо. Кружка стояла в его ладонях ровно. Не дрожала. Он этого, кажется, сам ещё не знал.</p>
   <p>Резников тоже заметил. Не посмотрел на Дроздова прямо, только чуть задержал карандаш над тетрадью. Потом написал одну строку и закрыл страницу ладонью. У него была такая привычка: всё важное сначала становилось строкой, а потом уже — разговором, если вообще становилось. Дроздов сидел напротив и грел пальцы о жесть кружки. Он не знал, что его уже записали.</p>
   <p>К одиннадцати в землянке погасили вторую лампу. Захаров спал лицом к стене. Гладков смотрел в печку. Никто не сказал «Красная Поляна» в этот вечер. Слово стояло в землянке и без того.</p>
   <p>Я вышел.</p>
   <p>Мороз был минус двадцать пять; снег скрипел так, что я слышал каждый шаг трижды — свой и эхо своих с двух дальних капониров. На западе под низким небом стоял рассеянный отсвет — та же полоса, что и неделю назад, не ярче, не глуше. Гул моторов с запада не доходил: мороз глушил.</p>
   <p>На стоянке семёрки иней лежал на лыжах толстой коркой. Чехла на капоте не было, его сняли с вечера — Прокопенко всегда снимал до полуночи в такие морозы, чтобы не примерзал. Я положил руку на крыло, в перчатке. Подождал.</p>
   <p>Я знал одно: Москву они не возьмут.</p>
   <p>До этой ночи это было знанием. Теперь стало опорой.</p>
   <p>Я постоял так минуту, может, дольше. Снял перчатку. Положил ладонь на металл винта — на лопасть, ближе к ступице, там, где металл был непокрыт. Холод вошёл сразу, как игла, сквозь кожу до кости. Я считал до десяти. На седьмом стало больно по-настоящему. На десятом отнял.</p>
   <p>Тридцать километров, подумал я. Это не фронт. Это дорога до города.</p>
   <p>Я надел перчатку. Пошёл обратно.</p>
   <p>4.</p>
   <p>Первого декабря я с утра увидел через прицел немецкую колонну, которая не двигалась. Грузовики стояли капотами в снегу с правой обочины, двумя нечёткими рядами; у моторов жались тёмные фигуры, кто-то лежал — отдельно, не у машин. Я прошёл над ними двумя проходами, дал РС-82 первой парой, второй парой — пушки. Колонна не отвечала. Никто не побежал.</p>
   <p>В рапорте я написал то, что было: «Колонна около двух км, движение отсутствует, цель неподвижна, два прохода, попадания подтверждены».</p>
   <p>Прокопенко потом спросил у меня не про колонну, а про мотор.</p>
   <p>— На выходе не грелся?</p>
   <p>— Нет.</p>
   <p>— А обороты?</p>
   <p>— Держал.</p>
   <p>Он кивнул, будто это было главным. Может, для него и было. Немцы стоят или идут — это для карты. А мотор держал или не держал — это для завтрашнего утра. Он полез под капот, и я вдруг понял, что за эти дни у нас у всех сузился мир: у Трофимова — до синих и красных стрелок на карте, у Бурцева — до сводок, у Прокопенко — до мотора, у меня — до прицела и обратного курса. Москва была где-то за спиной, но держалась сейчас ещё и на том, чтобы завтра утром АМ-38 завёлся с первой или хотя бы со второй.</p>
   <p>Второго — то же самое, чуть южнее. Третьего — у Крюкова. Колонны больше стояли, чем шли. Это я писал коротко, как новость, которая ещё не стала новостью.</p>
   <p>Третьего декабря вечером я возвращался от штабной к нашей землянке поперёк лётного поля. Низом мело, видимости почти не было; шёл по протоптанному. У восточной кромки я остановился — не оборачиваясь, ухом.</p>
   <p>С востока стоял ровный, низкий гул. Не моторов в воздухе. Что-то по земле — большое, длинное, не одно. Колея железной дороги шла от нас вёрст за пятнадцать; я знал, на каком расстоянии слышен эшелон в такую погоду. Это были эшелоны.</p>
   <p>Я не повернул головы. Замечу — отмечу. Пошёл дальше.</p>
   <p>В землянке Дроздов сидел на нарах, на коленях ученическая тетрадка, карандаш в правой руке. Свет от керосинки давал по бумаге узкий жёлтый клин. Я лёг лицом к стене, не подсматривал.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Карандаш у Дроздова не дрожал. Это было новое; он сам этого ещё не проверил намеренно — пальцы вели по бумаге, и буква не плыла. Он написал верх листа:</p>
   <p>«Мама, у нас всё хорошо».</p>
   <p>Подумал, перечитал. Поправил «у нас» на «У нас», заглавную. Продолжил:</p>
   <p>«Кормят. Спим в землянке, тепло. Скоро напишу длиннее. У меня всё, как надо. Целую. Серёжа».</p>
   <p>Он перечитал ещё раз. На «тепло» рука не остановилась — он сам решил, что напишет так, и написал. Промёрзшие нары, керосинка на половину фитиля, ледяной свод над печкой — это всё было сегодня, а «тепло» он написал маме. Между тем, как было, и тем, что он написал, лежало одно: что он впервые за неделю написал «всё хорошо» и сам в это почти поверил. Не до конца. Почти.</p>
   <p>Он положил карандаш на тетрадку. Прикрутил фитиль ещё на полпальца. Лёг.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Четвёртого утром на стоянке солнце взошло низкое и белое — первое за неделю, без облака. Прокопенко стоял у крыла семёрки, чистил ствол ВЯ-23; перчатка без двух пальцев держала ствол снизу, правая вела по металлу серую тряпку. Он работал молча. Я подошёл, дышал на пальцы.</p>
   <p>— Командир. На семёрку лыжи проверил. Держат.</p>
   <p>— Хорошо.</p>
   <p>Он кивнул, не повернувшись. Ствол он чистил так, как, я знал, чистил всегда: коротко, без напряжения, словно бы машина была живая и ей это было нужно сейчас. Мне видно было сбоку, как он перехватил ветошь — двумя пальцами без перчатки.</p>
   <p>Солнце не грело. Оно только показывало, где металл, где снег и где моя рука.</p>
   <p>Я положил ладонь на крыло. Иней под пальцами не растаял — отошёл сухой пылью.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 12</p>
   </title>
   <p>Печка прогорела за ночь, и в землянке стояло то особое утро, когда дыхание видно над одеялом ещё до того, как откроешь глаза. Я лежал, не двигаясь, и проверял пальцем кубарь на петлице. Шил третью неделю назад, кривил тогда на полмиллиметра, и каждое утро по привычке трогал — держится. Носи. Не «есть». Носи.</p>
   <p>Бурцев вошёл без лампы.</p>
   <p>Это я заметил раньше, чем услышал, что он скажет. Шестого ноября он входил без лампы, и в двадцатых числах ноября тоже. Тридцатого, когда взяли Красную Поляну, он шёл с лампой, держал её левой рукой чуть впереди, и от этой лампы было видно всю землянку до угла. Сегодня — без. С тех пор лампа в его руках стала для меня шкалой плохого: чем дольше она держалась в дверном проёме, прежде чем он её опускал, тем хуже была сводка.</p>
   <p>— Калининский вчера пошёл, — сказал Бурцев в дверной проём, не входя дальше. — Западный с шести утра.</p>
   <p>Слова легли в воздух и остались висеть. Захаров не шевельнулся, только перестал шуршать унтом, который надевал. Резников закрыл тетрадку, плотно прижал ладонью корешок. Так он делал двадцать пятого, когда Бурцев так же тихо сказал, что Истру сдали. Жест был тот же. Знак другой.</p>
   <p>Морозов сидел у дальней стены, смотрел в стол. Он всегда смотрел в стол, когда сводка приходила прежде кофе. Сегодня сводка пришла прежде кофе. Шестаков у входа наматывал бинт на палец — резался с вечера, разбирая консервную банку. Бинт он начал наматывать ещё до Бурцева. Слова Бурцева не сбили его с витка.</p>
   <p>Гладков, ничего не сказав, посмотрел на полку, где у него лежала гармонь, и в этот раз не достал. С тридцатого она там лежала вместо музыки. Я подумал, что, может, сегодня и достанет. Не достал. Опустил ладонь на полку рядом с гармонью, как будто проверял её на месте, и убрал руку.</p>
   <p>Шестое декабря, проговорил я внутри. Шестое декабря оказалось шестым декабря.</p>
   <p>Я не помнил эту дату из учебника отдельной строчкой. Я помнил её как чувство — что зимой их остановили и пошли назад. Чувство со школьной партой и с географической картой в коридоре, которая всегда висела чуть криво. Сейчас оно сидело в землянке, под печкой, прогоревшей за ночь.</p>
   <p>И ещё одно стало на место. Три ночи назад я стоял у восточной кромки лётного поля и слышал, как с востока идёт гул — ровный, низкий, как через войлок. Я тогда подумал: «замечу — отмечу», и пошёл обратно. Это были они. Резервы. Шли мимо нас на ту дорогу, по которой через четыре дня будет ходить Бурцев и говорить «пошёл».</p>
   <p>Дроздов сидел напротив, держал кружку обеими руками. Он этого уже не замечал. С тридцатого ноября кружка в его ладонях стояла ровно, и сейчас стояла ровно. Письмо матери, которое он написал третьего, по-прежнему лежало у него во внутреннем кармане гимнастёрки. Я знал, потому что вчера видел, как он, садясь, придержал левой за грудь. Бурцеву он его не отдал. Я не спрашивал. Не моё это.</p>
   <p>— Брифинг через двадцать, — сказал Бурцев. — Соколов, к Трофимову раньше.</p>
   <p>Бурцев постоял в дверях ещё секунду. Чуть наклонил голову в сторону Резникова, как будто хотел добавить что-то ему отдельно, но не добавил. Потом закрыл за собой.</p>
   <p>Я застегнул гимнастёрку до верхнего крючка, провёл пальцем по кубарю ещё раз — привычка трёхнедельной давности, — и потянулся к полушубку. Резников за спиной открыл тетрадку, провёл карандашом по полю, закрыл. Гладков снял с печки кружку, подул в неё. Это всё было фоном. Я уже шёл к двери.</p>
   <p>В штабной было теплее, чем у нас. Лампа на углу, карта прижата гильзой, на гильзе тонкая царапина — я запомнил её с двадцать пятого. Тогда палец Трофимова стоял на Ленинградском шоссе. Сегодня — выше, левее. Рогачёво. Точка села под подушечкой указательного, и я подумал, что точка эта в стороне от той, в которую я вчера вглядывался по сводке Совинформбюро.</p>
   <p>Карта была наша рабочая, нечистая, с прожилками карандашных стрелок, которые два дня назад указывали в нашу сторону. Половина этих стрелок была сегодня замазана — некрасиво, чернильной кляксой по карандашу. Видно, у Трофимова не было ластика. Или он не хотел тратить минуту на ластик.</p>
   <p>— Колонна, — сказал Трофимов. — Идёт от Рогачёва на запад. Дорога одна, обочины не разбиты, но обмёрзли. Пойдёт по дороге.</p>
   <p>Он не сказал «отходит». Никто пока этого слова вслух не говорил. Слово стояло над картой само.</p>
   <p>Беляев был в углу. Третья неделя как из санбата. Гипс с левой ему сняли неделю назад, рука теперь висела на куске бинта, под полушубком. Шапка в правой. Он смотрел на карту от двери. Шапку держал ровно, не теребил козырёк, не перекатывал в ладонях. Правая лежала плоско на бинте левой, у груди. Он не двигал ни ту, ни другую.</p>
   <p>— Зенитка? — спросил он негромко.</p>
   <p>— Будет, — сказал Трофимов. — Но не та, что под Красной Поляной. Меньше расчётов, больше суеты.</p>
   <p>Беляев кивнул. Один раз. И добавил, не глядя на меня:</p>
   <p>— Один проход.</p>
   <p>— Один, — подтвердил Трофимов.</p>
   <p>В этом «один проход» из Беляевских губ было что-то новое. Не приказ — он не командовал. И не подсказка — мне подсказки не требовалось. Это была формула, которую он удерживал в себе всё то время, пока сидел в углу и не лез. И теперь она вышла — не в брифинг, а просто в воздух. Я почувствовал лопаткой, что он стоит так же, как двадцать пятого: смотрит, не лезет. Но что-то в этом «один проход» уже было от него ко мне. Не объясняя.</p>
   <p>— Звено, — сказал Трофимов. — Тот же состав. Соколов–Захаров, Морозов–Тихонов, Гладков–Резников. Прикрытие — пара МиГов с Кубинки, как в воскресенье. Высота рабочая — низко. По обстановке.</p>
   <p>Я кивнул. Скатал перчатку с правой руки, потом обратно.</p>
   <p>— Григорий Тарасович знает? — спросил я, чтобы не уйти молча.</p>
   <p>— Знает, — сказал Трофимов. — Лампу греет с пяти.</p>
   <p>На лётное поле я вышел через сени Трофимова, на ходу застёгивая полушубок. Мороз стоял ровный, без ветра, всё было тихо — даже за капонирами не лаяли собаки техников. Прокопенко я увидел с дальнего конца стоянки по огоньку паяльной лампы — синий, чуть подрагивающий, ниже линии крыла.</p>
   <p>Прокопенко стоял под носом семёрки, держал паяльную лампу в правой руке. Левая, в перчатке без двух пальцев, прижимала шланг к радиатору. Пламя шло ровное, синее, как всегда. Тёмная складка под левым глазом у Прокопенко не сошла за две недели. Я перестал её регистрировать.</p>
   <p>Я подошёл к семёрке слева, провёл ладонью по плоскости — иней пошёл под пальцами тонкой плёнкой, не более. Стойка лыжи стояла ровно, дерево по верху темнее, по бокам в инее. Снизу под коком я увидел отсвет паяльной лампы — Прокопенко работал по второму подсоединению. Шланг подачи держался ровно.</p>
   <p>— Командир.</p>
   <p>— Григорий Тарасович.</p>
   <p>Кружка с горячим была подана раньше, чем я успел спросить. Жесть обожгла нёбо. Хорошо.</p>
   <p>— Стекло вверх дыши, — сказал Прокопенко, не оборачиваясь.</p>
   <p>— Знаю.</p>
   <p>— На выходе обороты держи. Не грей с земли.</p>
   <p>Это он повторял четвёртый день. Я кивал четвёртый день.</p>
   <p>Прокопенко закрыл вентиль на лампе, поставил её на щит, потом левой проверил тягу шланга — не помешал ли иней. Иней не помешал. Он отступил на шаг, оглядел машину снизу вверх — от лыж до фонаря — и пошёл в сторону стоянки Захарова, не оборачиваясь.</p>
   <p>В семь сорок я был на полосе. Морозов слева, Тихонов за ним. Гладков подходил с дальнего края, Резников держался у него за плоскостью. Захаров сел в кабину раньше меня — я видел только его шапку над фонарём.</p>
   <p>В кабине было холоднее, чем снаружи, до того, как мотор заработал. Потом стало одно тепло снаружи, другое внутри — между ними фонарь, который я не закрывал до прогрева. Прогрев семёрки был ровный, как обычно. Я смотрел на тонкую стрелку температуры масла и считал до десяти. К десятой секунде стрелка пошла, и я плавно прибавил обороты.</p>
   <p>Скорость по прибору пошла на сто пятьдесят, потом на сто восемьдесят. Семёрка отдала лыжам ту самую толику веса, которая значит «оторвалась». Снег под крылом ушёл. Я набрал двести, выровнял, поглядел вправо. Захаров был там, где должен быть.</p>
   <p>Над дорогой я опустил машину на двести.</p>
   <p>Колонна была. Это я увидел сразу. Что было дальше, я понял не сразу.</p>
   <p>У двух головных грузовиков тенты были сдёрнуты и брошены рядом, в снег, как старые одеяла, которые лень нести в подвал. Так не делают, когда идут вперёд. Когда идут вперёд, тенты держат. Берегут.</p>
   <p>Дальше шли машины. Я начал считать, и счёт ушёл на пятую секунде. Не потому, что машин было много. Потому, что половина из них стояла. И стояла носом не туда.</p>
   <p>Я сначала не понял, почему это режет глаз. Потом понял. До этого дня — каждый раз, каждый — колонны на этой дороге шли носами на восток. Я не смотрел на их носы. Я смотрел на дорогу, и они были частью дороги. Сейчас часть машин стояла носами на запад. Они оставили дорогу.</p>
   <p>— Двадцать второй, — сказал я в шлемофон. — На курс, не растягивайся.</p>
   <p>— На курсе, — ответил Захаров.</p>
   <p>Я ввёл семёрку в правый крен, прошёл вдоль колонны, прицеливаясь по голове. Зенитка ударила слева, трасса прошла на полтора корпуса выше. Расчёт стрелял из глубины обочины, не выходя на свет. Я не дёрнул машину, не отвернул. Гашетка пошла под палец без задержки. РС-82 сошли парой, оба к голове, у первого грузовика передок завалило вбок, тент с него уже не сорвёшь.</p>
   <p>— Морозов, у тебя левый край.</p>
   <p>— Иду.</p>
   <p>Машина пошла в правый, плоскостью к колонне, и я успел увидеть с разворота, как два кузова дальше по дороге вспыхнули — не от моего захода, а сами по себе, и я понял, что в этих кузовах было что-то, что вспыхивает само по себе, когда рядом близко. Дым пошёл серый, низкий, не поднялся выше плоскости.</p>
   <p>Второй проход я делал на возврате. Зенитка с обочины замолчала — не сбита, переменилась. Я опустил машину ещё на тридцать, прошёл вдоль кузовов, ВЯ-23 выкладывала очередь длиннее обычной — патронов я не считал. Из одного открытого кузова что-то полетело вбок и легло на снег чёрной кляксой. У меня под крылом мелькнула лошадь без всадника, прыгнула в кювет. Лошадь была живая, я её видел в зеркальце ещё минуту после прохода. Дальше вдоль дороги под обочиной двигались тёмные точки — это шли пеше, по двое, по трое, и я не повернул машину на них. Это не было решением. Это было то, что машина сама не повернула. Звено за мной шло курсом на возврат, и поворот пришлось бы делать в одиночку.</p>
   <p>— Звено, на курс. Уходим.</p>
   <p>— На курсе.</p>
   <p>Прикрытие шло у нас высоко, в свой слой никто не лез. Над дорогой не было того, что под Красной Поляной — тогда «мессеры» приходили парами, и второй заход стоил терпимого. Сегодня их не было. Не потому, что мы их прогнали. Просто их сегодня здесь не оказалось.</p>
   <p>Возврат шёл ровно, без перестроений. Я держал курс, изредка поглядывая в зеркальце на Захарова в правом — его машина шла чисто. До своей полосы дошли в той же связке, в какой собрались над дорогой.</p>
   <p>Морозов доложил, что у Тихонова пробоина по правой плоскости, одна, не критичная. Тихонов сказал, что дотянет. Дотянул.</p>
   <p>На полосе при посадке семёрка села мягко, на твёрдый укатанный снег, лыжи скользнули, как должны. Я сбросил газ постепенно — Прокопенко в первые дни декабря дважды напоминал не глушить резко, металл может потянуть. Я не глушил резко. Свернул на рулёжку, заметил, что Захаров рядом катит ровно, без перекоса. У него тоже было чисто.</p>
   <p>Я отстегнул ремни, сполз вниз, ноги попали в чугунную мерзлоту земли через подошвы унтов. Стоянка пахла бензином, маслом и тем особым воздухом, который бывает у лётного поля в декабре: смесь холодного металла и горячего металла. Прокопенко стоял правее меня шага на три.</p>
   <p>На стоянке он принял меня без слов. Поднял ладонь, увидел иней на правой моей перчатке, повёл по нему пальцем без перчатки, сбил. Захаров стоял рядом, у своей машины, и шевелил пальцами в перчатке — отогревал. Я отдал шлемофон Хрущу, прошёл к Тихонову. Прокопенко уже был у его машины, смотрел на крыло. «Заварю», — сказал он.</p>
   <p>— Григорий Тарасович, — сказал я ему через плечо. — Они оставили дорогу.</p>
   <p>Он промолчал. Потом повёл правой по моему рукаву, сбил с него корку инея и пошёл к Тихонову. Я постоял, глядя ему вслед. Он не оглянулся.</p>
   <p>Обер-лейтенант Вернер Фосс стоял в темноте у капонира и смотрел, как механик качает головой.</p>
   <p>Мотор «Фридриха» не пошёл с первой попытки и не пошёл со второй. Холод стоял у земли плотный, серый, без ветра. Фосс держал руки в карманах меховой куртки. Под воротник он с вечера завёл шёлковый шарф — серый, в тонкую тёмную полоску. Шарф был мамин. Он не помнил, когда она ему его дала, помнил, что в Гамбурге, что в передней, что Mutter сказала: «Под воротник, не на шею». Он завёл его под воротник три года назад и носил с тех пор. Шарф ещё был как новый.</p>
   <p>Соседний капонир был пустой. Утром его не покрыли брезентом, потому что нечем было покрывать. Гюнтер не вернулся вчера к шестнадцати ноль-ноль. К двадцати его уже не ждали. Стояночный знак с буквой G на щите стоял боком, занесённый снегом.</p>
   <p>— Будет, — сказал механик по-немецки, очень коротко, и качнул лампу.</p>
   <p>Фосс кивнул. Он закурил «Юно». Дым вышел изо рта и почти сразу замёрз, перестал быть дымом. Приказ на сегодня лежал в кармане кителя — патрулирование квадрата, на запад от старой линии. На запад. Фосс докурил, втоптал окурок в снег каблуком. Каблук вошёл в наст до твёрдого. Фосс вынул руки из карманов и сразу сунул их обратно — себе под мышки, накрест.</p>
   <p>Радио в землянке говорило вечером тише обычного, и слышали его внимательнее, чем обычно. Голос диктора сказал то, что мы уже знали к обеду: что в Рогачёве сегодня стоят наши, что освобождены такие-то и такие-то населённые пункты. Список был не длинный, но и не из одного слова. Я расслышал «Льялово», потом «Каменка», ещё что-то на «-щё», третье название куда-то улетело — мысли сошлись на одном из утренних направлений, и я перестал слушать. Гладков сидел у печки, смотрел в неё, не на радио. Дроздов писал что-то в углу, но не на лист — на полях газеты. Я не подсматривал.</p>
   <p>Бурцев вошёл, не снимая полушубка, прошёл к столу, положил две папки на угол. Папки полежали, и он сказал, не глядя ни на кого:</p>
   <p>— Слух прошёл. Беляева, говорят, заберут. На повышение, в другую часть.</p>
   <p>Он сказал это коротко, без интонации, и не сел. Сел бы — пришлось бы что-то добавить. Он не добавил. Постоял у стола, посмотрел на свои папки и пошёл обратно к двери.</p>
   <p>— Точно? — спросил Гладков от печки, не повернувшись.</p>
   <p>— Слух, — сказал Бурцев и вышел.</p>
   <p>Никто ничего не сказал после этого. У слухов в полку была своя шкала. Бывал слух из санчасти — этот часто оказывался ничем. Бывал слух «по соседям» — тот, который ничей. Бурцев нёс из штабной — иначе бы не заглянул. Это была не сплетня — это был тихий голос комиссара, не отдающий приказа, но сообщающий, что приказ уже где-то лежит.</p>
   <p>Гладков сидел, смотрел в огонь. Резников держал карандаш над бумагой, не двигаясь. Захаров продолжил мотать носок, который начал мотать ещё до Бурцева. Я встал, надел полушубок и пошёл к двери. На пороге обернулся — гармонь у Гладкова на полке лежала всё там же, неподвижно, корпусом ко мне. Я закрыл за собой.</p>
   <p>Стоянка семёрки лежала в синем морозном свете. Луна была на ущербе, висела низко, не грела ничего, как не грело белое солнце четыре дня назад. Прокопенко был у машины. Я ждал его там увидеть и увидел. В правой руке у него была серая тряпка, он водил ею по стволу ВЯ-23. Перчатка на левой, без двух пальцев, придерживала ствол снизу.</p>
   <p>— Григорий Тарасович.</p>
   <p>— Командир.</p>
   <p>Я постоял рядом. Он работал, не оборачивался.</p>
   <p>— На сегодня всё, — сказал он. — Завтра в полпятого подниму.</p>
   <p>— Хорошо.</p>
   <p>Помолчали. Где-то у землянки фельдшера хлопнула дверь, потом другая. Шаги по снегу удалялись, не сюда.</p>
   <p>— Григорий Тарасович, — сказал я. — Слышали, что Бурцев сказал?</p>
   <p>— Слышал.</p>
   <p>— Что думаете?</p>
   <p>Прокопенко прошёлся тряпкой по стволу ещё дважды, потом сложил тряпку вчетверо и убрал в карман ватника. Подумал. Сказал не сразу.</p>
   <p>— Думаю, у меня семёрка к завтрашнему готова, командир. Остальное — не моё.</p>
   <p>И это было всё, что он мог сегодня. Тридцатого, когда взяли Красную Поляну, он стоял с шапкой в руке у нашей двери и не входил. Сегодня он не стоял у двери — он был у машины. Расстояние от двери землянки до стоянки семёрки было невелико, шагов сорок. Эти сорок шагов были ему сейчас по силам, а дальше — нет.</p>
   <p>Я обошёл машину справа, поднырнул под крыло. Лыжа стояла на укатанной площадке, дерево по верху темнее, по бокам в инее. Я снял правую перчатку и положил ладонь на лыжу — туда, где сверху ровно.</p>
   <p>Дерево было холоднее металла. И не отозвалось ничем — ни холодом, который ждёшь, ни звоном под пальцами, ни той тонкой сыростью, которая бывает на смазке. На лыже под моей ладонью остался тёмный след, и сразу, на моих глазах, он начал светлеть морозом. Я смотрел, как он светлеет. Когда он стал почти не виден, я убрал руку.</p>
   <p>Прокопенко за плоскостью продолжал тереть тряпкой. В землянке у Гладкова, наверное, уже достали гармонь и не стали играть. Письмо Дроздова матери лежало в его внутреннем кармане шестые сутки.</p>
   <p>Над нами шли резервы с востока — теперь я знал, что это они, и шли они сегодня уже не мимо. Шли туда, куда утром я опускал семёрку на двести, и туда, где машины на дороге стояли носами на запад. Я почувствовал это в правой ладони — раньше, чем понял.</p>
   <p>Я надел перчатку.</p>
   <p>— До завтра, Григорий Тарасович.</p>
   <p>— До завтра, командир.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 13</p>
   </title>
   <p>Десятого декабря мы шли на Истру.</p>
   <p>Снег под крылом был не белый, а серый — от того, что по дорогам и по обочинам тянулось по нему лежащее. Бурые пятна шинелей, чёрные кляксы машин в кюветах, рябь от пешего следа, идущего на запад. С двухсот метров оно сливалось в одну ровную ленту, от которой нельзя было отвести глаз, потому что она шла, и шла, и шла.</p>
   <p>Я в это утро вёл звено — Захаров за мной, Морозов с Тихоновым правее, в хвосте Гладков с Резниковым.</p>
   <p>Над колонной мы прошли с одного захода. РС-восемьдесят два, потом длинная очередь из ВЯ. Никто нам не отвечал. У них не было чем. У них и шага не было лишнего — те, кого мы тронули, лежали, остальные шли. Иногда какой-нибудь грузовик у обочины вспыхивал сам, без нашего захода. Значит, внутри уже было чему гореть.</p>
   <p>Мы возвращались по-разному. Захаров — близко, на полкорпуса ближе обычного. Гладков — позади, и я слышал, как он молчит. Резников за ним держал линию ровно.</p>
   <p>— Истру, — сказал утром одиннадцатого Бурцев, заходя в землянку без лампы. — Взяли.</p>
   <p>Он сказал это так, как говорил всё последнее время: ровно, без подъёма. Помолчал. Добавил:</p>
   <p>— Сегодня — на Солнечногорск.</p>
   <p>Резников у дальнего стола закрыл записную книжку, положил карандаш точно между страниц, ладонь сверху плотно. Не поднял глаз.</p>
   <p>Двенадцатого взяли Солнечногорск.</p>
   <p>Тринадцатого мы шли западнее Истры — над разорёнными деревнями, над дорогами, забитыми отступающим, над одиночными фигурами в шинелях, бредущими по обочинам. Сверху не различалось, живые они или нет. У некоторых снег уже лежал по шинели ровно. У других ещё были видны следы шагов.</p>
   <p>Я смотрел на это и не находил в себе ни торжества, ни жалости. Только холодное узнавание: вот они, те, кто в июле жёг Минск и Могилёв, и в августе шёл на Смоленск, и в октябре замкнул под Вязьмой целые армии. Сейчас они идут пешком на запад без шинелей по лесу и замерзают. Это не было жалостью. И не было радостью. Просто у каждого действия оказалось продолжение.</p>
   <p>Тринадцатого вечером Бурцев заглянул и сказал:</p>
   <p>— Завтра по графику. Утром — на Клин.</p>
   <p>Гладков на нарах тронул гармонь у бедра, но не растянул. Дроздов сидел у двери на ящике Морозова. Письмо матери у него в нагрудном лежало восьмые сутки, и я был, кажется, единственным, кто это про себя считал.</p>
   <p>Пятнадцатого утром Трофимов в штабной коротко прошёлся пальцем по карте.</p>
   <p>— От Клина на запад. Колонна. С зенитным прикрытием — слабым. По разведке — два или три ствола на платформах.</p>
   <p>Беляев стоял у стены, левая рука на перевязи у груди. Гипса уже не было. Он не сел. Не прибавил к Трофимову ни слова. Когда мы выходили, глянул в мою сторону. Я ответил тем же.</p>
   <p>На стоянке Прокопенко лампу с маслом грел с пяти. Семёрка вышла на лыжах ровно — он не любил резких глушений и не давал её резко запускать. Я отсчитал прогрев до десяти, как привык за декабрь; стрелка по маслу пошла к восьмой секунде. На полосе мы были в восемь ноль пять.</p>
   <p>Лыжи скользнули, оторвались. Звено собралось над аэродромом в правой коробке и легло на запад.</p>
   <p>Колонна нашлась там, где её ждали — на просёлке за лесом, западнее освобождённого ночью Клина. Километра на полтора растянутая. Грузовики, обозные повозки, конная тяга, пешие вперемешку с конной. Голова уже скрылась в перелеске.</p>
   <p>— Двадцать второй, со мной на голову. Третий, по середине. Жорка, по хвосту.</p>
   <p>— Понял, — Захаров на полтакта раньше, чем нужно.</p>
   <p>— Понял, — Морозов сухо.</p>
   <p>— Принял, — Гладков.</p>
   <p>Мы пошли с правого захода. На горке я взял угол круче обычного — не отвесно, а под ту самую тридцатку, которая в нашем звене последние месяцы стала чем-то вроде подписи. Ствол перед серединой колонны вырос в прицеле, я выпустил пачку эрэсов и тут же отвалил вправо. Внизу, в стороне глаза, прошло яркое — взрыв на платформе с какими-то ящиками.</p>
   <p>Звено сделало проход и собралось на развороте.</p>
   <p>— На второй. По кузовам, — сказал я в эфир.</p>
   <p>Заход был длиннее. Я снизился. Захаров справа держал дистанцию. Пушки взяли первую машину в начале средней трети, пошли по кузовам, я успел увидеть людей у задних бортов, прыгавших в снег. Прокатился, отвалил.</p>
   <p>Звено тянулось за мной в кильватер. Морозов прошёл, Тихонов прошёл. Гладков шёл последним. Резников — за ним.</p>
   <p>Я уже выходил на разворот, когда из подлеска, метрах в двухстах от дороги, в кустарнике, поднялась короткая ровная трасса. Не россыпь, не сноп — одна линия, как карандаш. Линия дошла до того места, где над колонной шёл Резников.</p>
   <p>Удар попал в район левой плоскости и кабины.</p>
   <p>Машина Резникова на секунду осталась в воздухе, как была — как будто ничего не случилось. Потом из-под левого крыла потянуло чёрным.</p>
   <p>— Шестой, — сказал я в эфир. — Шестой, отвечай.</p>
   <p>В эфире было пусто.</p>
   <p>— Шестой.</p>
   <p>Машина пошла левее, чем должна была, потом резче, потом перестала держать курс совсем. Дым у неё стал шире.</p>
   <p>— Жорка, видишь его? — спросил я.</p>
   <p>— Вижу, — Гладков медленно. — Тянет к лесу.</p>
   <p>Резников не выпрыгнул. Я ждал секунду, две, три. Парашюта не было. Машина шла теперь почти отвесно, носом вниз, шлейф за ней становился длиннее и темнее. У кромки леса она вошла в землю — серое в сером снегу, и через короткую паузу чёрный круг, который через пять секунд стал не машиной, а пятном.</p>
   <p>Я не ушёл сразу. Держал высоту ещё несколько секунд — не для него уже, для карты. Чтобы знать, куда.</p>
   <p>Хотя знал уже, что карты здесь не будет.</p>
   <p>— Возврат, — сказал я в эфир. — Все на возврат.</p>
   <p>Звено собралось и легло обратно. Морозов и Тихонов справа на дистанции. Захаров на правом плече. Гладков сзади, ближе обычного на полкорпуса. Слов в эфире не было.</p>
   <p>Зенитку я не достал. Возвращаться к ней одной парой без боекомплекта было нечем.</p>
   <p>На посадке лыжи скользнули мягко, я не глушил резко, как привык за декабрь. Зарулил на стоянку. Прокопенко стоял у капонира уже не как обычно — без обтирки в руке. По тому, как мы зашли — звеном на полкорпуса плотнее, чем взлетали, — он, кажется, всё понял ещё до того, как я открыл фонарь.</p>
   <p>Он не спросил. Я не сказал. Только когда я слез на снег, он коротко глянул на пустой капонир, в котором стояла бы шестёрка, и снова на меня.</p>
   <p>— Кто, — сказал он.</p>
   <p>— Резников.</p>
   <p>Он кивнул один раз. Подошёл к плоскости, провёл ладонью без перчатки по инею на лонжероне, сбил тонкую корочку, отошёл к мотору.</p>
   <p>К ужину Хрущ принёс с шестёрочной стоянки вещмешок Резникова и парусиновый узелок с тем, что было в тумбочке. Положил на нары Резникова, постоял у двери секунду, ушёл.</p>
   <p>Койка с утра была застелена. Никто её не разбирал.</p>
   <p>В землянке сидели как обычно по местам, только не так. Гладков на своих нарах, гармонь на полке корпусом к стене. Захаров на табурете у печки, чистил сапог. Морозов на ящике у двери, без занятия. Тихонов у стола, прямо. Дроздов на нарах у дальней стены, на спине, глаза в потолок.</p>
   <p>Беляев зашёл, не садясь. Постоял у входа, остановил глазами нары Резникова. Вышел.</p>
   <p>Я развязал парусиновый узелок. Внутри — запасная пара портянок, отдельно завёрнутая в чистую ситцевую тряпку. Чернильная ручка. Огрызок химического карандаша. Кружка железная с погнутым ободом. Связка писем матери, перетянутая бечёвкой; их я не трогал — это в часть, по адресу, через Бурцева.</p>
   <p>И тетрадка. Чёрная коленкоровая обложка, потёртая по углам, та самая, которую он три месяца доставал из нагрудного, не открывая, и убирал обратно.</p>
   <p>Книжку взял я.</p>
   <p>Стихов в ней было много — короткие, в две, три, четыре строки, химическим карандашом, ровным аккуратным почерком. Я не читал их подряд. Открыл наугад.</p>
   <cite>
    <p>Снег уже выше окон. Мама пишет: едим, держимся. Я перечитываю это слово — и не знаю, кто кого держит.</p>
   </cite>
   <p>Я закрыл тетрадку. Подержал в руке. Снова открыл, чуть ближе к концу.</p>
   <p>На странице с тонкой синей чертой, отделяющей дату, стояло простое — 30.XI. Под ним, не стихом, а прозой, в одну строчку и потом во вторую:</p>
   <p>«Молодой держит кружку двумя. Не показывает, что дрожит. Я записал, потому что забуду. Завтра он либо встанет, либо нет. По нему не скажешь.»</p>
   <p>Я закрыл тетрадку во второй раз. Поднял глаза на Дроздова. Дроздов на нарах смотрел в потолок.</p>
   <p>Я подошёл. Сел на край его нар. Подал ему тетрадку, открытую на этой странице.</p>
   <p>Дроздов прочёл. Вернул тетрадку. Потом молча полез во внутренний карман гимнастёрки, достал серый сложенный вчетверо лист, тоже подержал в руке, поднялся, прошёл к двери и вышел. Шинель он накинул, не застёгивая.</p>
   <p>Я сидел ещё минуту. Гладков смотрел в полку. Морозов смотрел в землю у двери. Я положил тетрадку в нагрудный карман гимнастёрки, рядом с кисетом, и встал.</p>
   <p>Бурцев пришёл к нам после ужина — как обычно с приёмником, но без приёмника. Сел у стола, не отодвигая чужой кружки. Глянул на нары Резникова.</p>
   <p>— Я ему сказать хотел.</p>
   <p>Он не поднял на меня глаз. Посмотрел на тумбочку.</p>
   <p>— Не успел.</p>
   <p>Я не спросил, что именно. Он не объяснял.</p>
   <p>Через минуту он встал, кивнул всем сразу — той ровной батальонной кивкой, которую я знал с лета, — и вышел.</p>
   <p>На стоянку я пошёл после полуночи.</p>
   <p>Гладков догнал меня у двери. Не выходил наружу — встал на пороге, дальше шинель его не пускала.</p>
   <p>— Командир.</p>
   <p>Я остановился.</p>
   <p>— Слышно, комэску всё-таки забирают.</p>
   <p>Я кивнул.</p>
   <p>— Слышал.</p>
   <p>И вышел.</p>
   <p>Снег под унтами скрипел сухо. Мороз был сильнее, чем неделю назад, — где-то под двадцать. Луна на ущербе висела низко, и от семёрки в капонире на снег падала тень: длинная, ребристая по плоскости, ровная по фюзеляжу. У земли, под лыжей, тень была глубже.</p>
   <p>Я обошёл машину справа, поднырнул под крыло. Лыжа стояла на укатанной площадке. Дерево по верху темнее, по бокам в инее.</p>
   <p>В нагрудном лежали кисет и тетрадка. Бумага к бумаге. Один край упирался в другой.</p>
   <p>Я не сразу подсчитывал. Считалось как-то само. С двадцать восьмого июня — больше семидесяти боевых. За этот, осенне-зимний, — сорок третий или сорок четвёртый. После Котова под Смоленском и Павлюченко под Ельней — ещё одна смерть, до которой я дошёл лично, без сводки и без расстояния в две эскадрильи.</p>
   <p>Я знал, что они не возьмут Москву. Всё лето и всю осень носил это знание в себе, не разворачивая. Когда тридцатого ноября оно стало опорой, я почувствовал в нём вес — но это был ещё вес чужой памяти, как вес фотографии в кармане.</p>
   <p>Сегодня я первый раз увидел, что они могли её взять.</p>
   <p>Этого не было в учебниках. Этого не было даже на карте Трофимова, где замазанные стрелки тянутся от Истры к Москве. Это было только здесь — на просёлке западнее Клина, у кромки леса, где сейчас, в эти минуты, остывает пятно, в котором лежит то, что осталось от лейтенанта Резникова, не дожившего до двадцати трёх. И в нагрудном у меня была его тетрадка, в которой одна строчка спрашивала, кто кого держит.</p>
   <p>Этой победы не было в готовом виде. Её сделали — те, кто за пять месяцев между Березиной и Клином не дошёл. И те, кто доходит сейчас. И те, кто будет доходить дальше.</p>
   <p>Я снял правую перчатку. Положил ладонь на лыжу — туда, где сверху ровно.</p>
   <p>Дерево было холоднее металла. Не отозвалось ни звоном, ни холодом, ни той сыростью смазки, которая бывает в более тёплую ночь.</p>
   <p>Я держал ладонь на лыже, пока тёмный след под ней не начал светлеть. Потом положил вторую руку на нагрудный карман. Там лежали кисет и тетрадка. Бумага у бумаги.</p>
   <p>Мороз забирал след с дерева быстрее, чем я успел его запомнить.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 14</p>
   </title>
   <p>Стоянка к восьми утра уже была вытоптана. Прокопенко обошёл семёрку по своему кругу — нос, левая плоскость, киль, правая — и стал у крыла. В руке у него была тряпка, но он не работал ею; держал, как держат варежку перед тем, как надеть.</p>
   <p>Я подошёл, не здороваясь. Мороз стоял около двадцати; пар изо рта уходил в сторону, медленно. На чехле семёрки за ночь снова легло тонко. Под левой лыжей тёмный след дерева был виден сквозь утоптанный снег — со вчера, когда я последний раз положил туда ладонь. Сегодня класть не стал.</p>
   <p>— Холодно, — сказал Прокопенко, не глядя на меня. — Чехол снимать?</p>
   <p>— Не торопись. Подождём.</p>
   <p>Он отступил на шаг. Тряпка свернулась у него в кулаке.</p>
   <p>Беляев пришёл со стороны штабной. В шинели, в фуражке без шлемофона. Это и было главным знаком: фуражка означала, что он уже не летит. Левый рукав сидел почти нормально — гипса не было неделю, повязки три дня; рука шла вдоль тела ровно, но движения держал короткие, как с третьей недели в полку. Он подошёл, остановился в шаге.</p>
   <p>Молчали с полминуты. Прокопенко смотрел на лонжерон. Я смотрел перед собой, мимо плоскости, в сторону леса. Лес стоял чёрный с лёгкой проседью инея.</p>
   <p>— Полуторка в девять, — сказал Беляев. — Так что пять минут.</p>
   <p>— Понял.</p>
   <p>Он подержал паузу.</p>
   <p>— Захаров. Не отпускай далеко. Он уже не двадцать пятого ноября, но и не март сорок второго. Держи в паре.</p>
   <p>— Понял.</p>
   <p>— Морозов. Этот возьмёт сколько дашь. Не жалей.</p>
   <p>Я кивнул.</p>
   <p>— Жорка, — сказал Беляев, и впервые в этой фразе у него прошло что-то быстрое поверх лица. — Жорка сам потянет. Но не давай.</p>
   <p>— Не дам.</p>
   <p>Снова стояли. Прокопенко переступил с ноги на ногу.</p>
   <p>Беляев медленно стянул правую перчатку. Подержал её в той же руке. Протянул ладонь.</p>
   <p>— Веди.</p>
   <p>Я пожал. Ладонь у него была сухая и тёплая — теплее моей; он, наверное, держал её за пазухой по дороге.</p>
   <p>Он надел перчатку обратно. Кивнул Прокопенко — Прокопенко ответил тем же без слов. Беляев пошёл к полуторке, которая стояла в двадцати шагах от каптёрки.</p>
   <p>Я остался у крыла. Прокопенко рядом, в шаге справа. Он провёл ладонью по инею на лонжероне — сверху вниз, один раз. Иней не сошёл. Прокопенко вытер ладонь о бок, тоже один раз.</p>
   <p>Полуторка зашлась мотором, провернулась раз и взяла. Беляев сел в кабину; шофёр захлопнул дверь. Машина пошла в сторону полевой колеи. Беляев не оборачивался. Я стоял до тех пор, пока за полуторкой не закрылись чёрные верхушки леса.</p>
   <p>— Так, — сказал Прокопенко. — Чехол.</p>
   <p>Я отошёл от крыла. Он стал распускать узел.</p>
   <p>В штабной у Кожуховского я был через час. Печь топили коптящими дровами — кто-то из вестовых не успел провялить. Кожуховский сидел за столом Трофимова и казался в чужом месте крупнее обычного. На углу стола, рядом с гильзой, лежал листок, исписанный синим карандашом наполовину.</p>
   <p>— Доложил? — спросил Кожуховский, не поднимая головы.</p>
   <p>— Беляев убыл. В девять с минутами.</p>
   <p>— Угу.</p>
   <p>Он дописал какую-то строчку. Положил карандаш на чернильницу. Поднял глаза.</p>
   <p>— Тогда так. С двадцать четвёртого декабря — врио комэска первой. Бумагу к вечеру оформим. По людям ничего не меняется, ты звено и так держал. Эскадрилью держи. Понял?</p>
   <p>— Понял.</p>
   <p>— Беляев тебе сказал по людям — то, что не успели?</p>
   <p>— По Захарову. По Морозову. По Гладкову.</p>
   <p>— Понятно. Иди.</p>
   <p>Я повернулся к двери.</p>
   <p>— Соколов.</p>
   <p>— Я.</p>
   <p>— Не лезь с инициативой к новому комполка. Когда придёт — сидеть тихо. Слушать. Понял?</p>
   <p>— Понял.</p>
   <p>Я вышел. Снег у землянки скрипел свежо, и пар изо рта на этом солнце шёл белой колонкой почти прямо вверх.</p>
   <p>Кошкин прибыл двадцать шестого после обеда. Снег с утра стих, легли стёжки по дороге к штабной — кто-то прошёл, кто-то не прошёл, всё было ровно тонким сухим слоем.</p>
   <p>Газик пришёл со стороны железнодорожной ветки. Один шофёр и одна фигура в фуражке. Никто к штабной не выскочил: дежурный по полку доложил Кожуховскому за пять минут до того, и Кожуховский остался в штабной. Кошкин выглянул из газика, не выскакивая, — оценил землянку, потом сам вышел, не торопясь. Шофёр остался с машиной.</p>
   <p>Я наблюдал из дверей нашей землянки. Среднего роста, жилистый, тёмное под фуражкой с проседью на висках. Складки у рта жёсткие. Ремень туго затянут поверх шинели. Шинель чистая.</p>
   <p>Он постоял у входа в штабную секунды три — будто проверял, что не дверь чужой землянки, — и вошёл.</p>
   <p>Трофимов вторые сутки лежал в санбате с воспалением лёгких. Не таким, чтобы умирать, но таким, чтобы Кожуховский впервые за месяц сел за его стол. И таким, чтобы сверху прислали врио — пока не прояснится с Трофимовым.</p>
   <p>В двадцать ноль-ноль того же дня — комсостав ко мне. Команда передалась через дежурного. По полку — без сборов, без речей, без чего бы то ни было.</p>
   <p>Утром двадцать седьмого я надел не свою старую гимнастёрку, которую таскал с октября, а ту, что досталась в Снегирях, — с перешитыми петлицами под мою новую звёздочку, аккуратно. Гимнастёрка сидела чуть свободнее, как раньше. Я застегнул верхний крючок. Дыхание стояло у воротника.</p>
   <p>Когда я вошёл в штабную, Кошкин стоял за столом Трофимова. Не сидел. Перед ним была разложена карта — не штабная, а наша рабочая, истёртая на сгибах под Истру и Клин. Он не оторвался от карты, кивнул мне в сторону стены, где уже стояли Бурцев, Кожуховский, два других комэска и капитан-связист.</p>
   <p>— Ещё две минуты, — сказал он, не поднимая головы.</p>
   <p>Я встал у стены. Бурцев бросил на меня короткий взгляд и снова стал смотреть в стол.</p>
   <p>В восемь ровно Кошкин выпрямился. Сложил карту вчетверо ровно по линиям. Положил на угол.</p>
   <p>— Я Кошкин Александр Васильевич, — сказал он. — Майор. По распоряжению штаба ВВС — врио командира полка. Срок — до возвращения Трофимова или иного решения сверху.</p>
   <p>Никто не ответил, кивать никто не стал. По форме — не положено.</p>
   <p>— Кожуховский, начальник штаба, — продолжил Кошкин, переводя взгляд. — Дальше по очереди. Звание, должность, сколько в полку.</p>
   <p>Пошли по кругу. Когда очередь дошла до меня, я доложил коротко:</p>
   <p>— Старший лейтенант Соколов. Врио командира первой эскадрильи. С двадцать четвёртого декабря.</p>
   <p>Кошкин на меня посмотрел секунду дольше, чем на остальных. Не дольше двух. Но я заметил.</p>
   <p>— Понял, — сказал он. — Дальше.</p>
   <p>Капитан-связист закончил доклад. Кошкин обошёл стол и встал у его края — не садился, как и Кожуховский говорил. Сложил руки на груди.</p>
   <p>— По полку. Первое. Звено идёт звеном. Пара идёт парой. Если один из пары не возвращается — я сначала спрашиваю ведущего. Не для того, чтоб обвинить. Для того, чтоб знать.</p>
   <p>Бурцев качнул головой. Незаметно. Кожуховский смотрел в стол.</p>
   <p>— Второе. После Нового года расширим работу по тыловым колоннам. Немец отходит, но не бежит. У него хвост ещё тянется. Хвост рубить — наше дело.</p>
   <p>Он постучал пальцем по папке, лежавшей рядом с картой. Один раз.</p>
   <p>— Третье. По людям. У меня будет неделя посмотреть. После недели — буду говорить. Вопросы?</p>
   <p>Вопросов не было.</p>
   <p>— Идите.</p>
   <p>Мы вышли. Бурцев задержался — Кошкин коротко сказал: «Дмитрий Захарович, на минуту.»</p>
   <p>Я дошёл до выхода. На пороге услышал у себя за спиной: «…Соколов как командир пары — что?» — голос Кошкина, ровный. Что ответил Бурцев, я не дослушал. Дверь закрылась за мной.</p>
   <p>Снег у штабной был утоптан до твёрдой плёнки, под ней скрипело глухо. Я пошёл к нашей землянке через стоянки. У семёрки Прокопенко наматывал на лопасть какую-то тряпицу — что-то с маслом. На меня не посмотрел.</p>
   <p>В землянке у нас Гладков сидел у печки и резал из щепы что-то ни для чего. Захаров и Морозов разбирали свои наручные часы — общая мода последней недели, всё стало замерзать на холоде, и стрелки уходили задом.</p>
   <p>— Чего там? — спросил Гладков, не поворачивая головы.</p>
   <p>— Ничего особенного, — сказал я. — Майор Кошкин. Врио до возвращения Трофимова.</p>
   <p>— Какой он?</p>
   <p>Я постоял у двери. Снимал шинель медленно.</p>
   <p>— Не Беляев, — сказал я.</p>
   <p>Гладков положил щепу. Захаров поднял голову и тут же её опустил. Морозов продолжал крутить маленькое колёсико.</p>
   <p>— Жорка, — сказал я. — После Нового года — пары не разрывать. Это будет жёстче, чем при Беляеве.</p>
   <p>— Понял, — сказал Гладков.</p>
   <p>Больше об этом я не говорил.</p>
   <p>Двадцать девятого вечером Дуся принесла почту. Брезентовый чувал; в нём — пять конвертов на полк, два — на нашу землянку. Один мне.</p>
   <p>— И вот ещё, лейтенант, — она протянула второй, отдельно. — Это тоже Вам. Из тыла.</p>
   <p>Я взял оба и сел к печке. Гармонь стояла у стены, прислонённая правым углом к печной кладке. Гладков на неё смотрел давно. С шестнадцатого декабря ни разу не растягивал.</p>
   <p>Сегодня растянул. Тихо, короткими пробами — нота, пауза, нота, пауза. Не мелодия, а проверка, идёт ли воздух. На пятой пробе пошло; он сел осторожнее, развернул мех шире и заиграл что-то очень негромкое, такое, что у нас одни звали «Под крылом», а другие — «Не помню как». Захаров поднял голову, потом опустил.</p>
   <p>Я открыл первый конверт перочинным ножом.</p>
   <p>Письмо Тани было от восемнадцатого декабря. Истёртое на сгибах — значит, шло около десяти дней, что для декабря сорок первого было прилично. Бумага серая, ученическая, но почерк ровнее прежнего. И впервые на сгибе сверху — не «Танька», а «Лёша». Под уголком: «Здравствуй, Лёша.»</p>
   <p>Дальше шла её обычная пометка о школе и о санях, которые наконец заработали по селу. Потом — про маму. «Мама в среду села на кровати и сидела долго. Потом легла, но это уже было по-другому. Папа сказал, что хорошо. Я тоже думаю, что хорошо.»</p>
   <p>Я перечитал две строки два раза.</p>
   <p>Дальше — про шерсть. Она вязала с другими школьницами носки и шарфы на фронт. Шерсть распускали из старых маминых платков. Один шарф они послали в Подольск, но потом сказали, что не дошло; Таня писала это спокойно, без жалобы.</p>
   <p>В углу — четыре строки про Новый год. Будут ёлку. Будут картошку. Папа сказал, что пригласит соседку с ребёнком — у её мужа письмо последнее было в августе. Таня пишет: «Поздравляю тебя, Лёша. Чтоб ты был живой.»</p>
   <p>И отдельным росчерком — другим карандашом, чёрным, нажав сильнее: «Целую. Твоя сестра.» Подпись внизу — «Таня». Без «-ки».</p>
   <p>Я держал письмо в руках долго. Гармонь Гладкова шла ровно, не громко.</p>
   <p>Второй конверт был серый, военно-полевой; на обороте — её аккуратная инициальная подпись «В.», без обратного адреса. Я открыл.</p>
   <p>Четыре строки.</p>
   <cite>
    <p>Здравствуйте. В палатах спрашивали про Можайск. Я сказала, что не знаю. Поздравляю с наступающим. Не мёрзните. В.</p>
   </cite>
   <p>Я подержал бумагу за уголок, дал ей подсохнуть на ладони — пальцы у меня были холоднее воздуха в землянке. Сложил вчетверо. Убрал в нагрудный.</p>
   <p>В нагрудном уже не хватало места: кисет, тетрадка, старые письма, осколок, листок с Большой Полянкой. Бумага к бумаге, железо к бумаге, и всё это почему-то лежало плотнее, чем стоило, и ближе к сердцу, чем положено вещам.</p>
   <p>Письмо Тане я писал на колене, у керосинки. Бумаги не нашёл и оторвал оборот использованной полётной карты с моим штампом «исп».</p>
   <p>«Здравствуй, Танька».</p>
   <p>Поглядел на слово. Зачеркнул «-ка» одной чертой, дописал сверху: «Таня».</p>
   <p>Дальше — короткое. Я живой. Я в полку. У нас тут зима настоящая, давно такого мороза не помню. Спасибо за варежки, что присылала в ноябре, — они в работе. Очень рад, что мама села на кровати. Передай ей поцелуй. И отцу. Шерсть из платков — пусть будет.</p>
   <p>В конце — про Новый год. «Я с вами буду думать о вас в полночь. Не плачь, Таня, если что. Я живой.» И подпись: «Лёша. (А. Соколов.)»</p>
   <p>Я заклеил конверт. Положил рядом тетрадку Резникова — на секунду; бумага к бумаге. Потом убрал тетрадку обратно в нагрудный.</p>
   <p>Гладков перешёл на следующую — тоже медленную, без названия, такую, которую играют, чтобы было что играть. Захаров уснул сидя; Морозов накрыл его шинелью, тихо.</p>
   <p>Тридцать первого декабря к двадцати трём в землянке стоял непрямой свет: керосинка, печка, две свечи на столе. На столе — три эмалированные кружки. В кружках — кипяток с сухофруктами; никто не нашёл, во что бросить хоть граммовку спирта, и пытаться не стали. Спирт был, но был не для этого.</p>
   <p>Гладков играл тихо. Захаров клевал носом у стенки; Морозов смотрел в стол спокойно. Бурцев — он зашёл на полчаса — сидел рядом с печкой, руки сложил на коленях, не говорил ничего.</p>
   <p>Я встал. Никто не спросил, куда. Я надел шинель, перчатки, шапку и вышел.</p>
   <p>Снаружи мороз стоял около двадцати пяти. Воздух был не такой, как днём, — он шёл в горло сухим, без запаха. Над крышами землянок стоял чёрный воздух с редкими звёздами; над капониром стоял именно такой воздух, какой бывает зимой перед сильным, и он сегодня был наш, не их.</p>
   <p>Я пошёл от землянки к стоянке семёрки.</p>
   <p>От порога до крыла было сорок шагов. Я знал это от Прокопенко с двенадцатого; теперь я знал это сам. Снег скрипел ровно — не звонко, как в начале декабря, а низко и плотно, как умеет к концу года.</p>
   <p>У семёрки стоял её обычный силуэт под чехлом. На чехле, поверх вчерашнего, легло сегодня ещё тонко — палец, не больше. Под левой лыжей тёмный след дерева почти сошёл с инеем; справа — был. Тёмный, тонкий, светлеющий не от дыхания, а от мороза.</p>
   <p>Я положил ладонь в перчатке на лонжерон.</p>
   <p>Сорок первый, проговорил я внутри. Сорок первый оказался сорок первым.</p>
   <p>Я не помнил его номером строки в учебнике. Я помнил его двумя картами — той, на которой летом стрелки шли к Москве, и той, на которой зимой стрелки пошли назад. Между этими картами — всё, что было с нами с двадцать восьмого июня. Между этими картами — Котов, Павлюченко, Резников и ещё несколько фамилий, которые я не учил, но которые знал теперь как свои.</p>
   <p>Я держал ладонь на лонжероне.</p>
   <p>Полгода назад я здесь не знал ни одной дороги, ни одного голоса, ни одного запаха. Не знал, как пахнет мазут в декабре, и как пахнет хвоя в окопной землянке, и как звучит «двадцать второй на месте» в шлемофоне, и какой формы у Прокопенко лоб, когда он считает в полудороге, и как «Танька» становится «Таней» от одной зачёркнутой черты.</p>
   <p>Я знал теперь.</p>
   <p>Значит, это и был мой мир.</p>
   <p>Я не подумал «впереди ещё много». Я не подумал «впереди Москва». Я не подумал ни одного слова с большой буквы. Я смотрел туда же, куда обычно смотрят с этой стоянки, — на запад, мимо левой плоскости, в темноту над лесом.</p>
   <p>Темнота молчала. Никакого гула. Никакого света. Просто зимняя темнота, в которой день и ночь различались только часами.</p>
   <p>Я постоял ещё. Пар изо рта пропадал между звёздами — короткие, прозрачные облака уходили в чёрное и кончались на середине дороги.</p>
   <p>В землянке у нас, наверное, уже разлили по второй. Гладков доиграл и положил гармонь на колено. Кто-то посмотрел на часы и сказал, что без двадцати.</p>
   <p>Я положил ладонь на лонжерон. Иней под перчаткой не таял. Семёрка стояла.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 15</p>
   </title>
   <p>Первый разбор Кошкина был назначен на восемь утра второго января, и в восемь утра он уже стоял у стола.</p>
   <p>Я пришёл в без пяти. Бурцев сидел у стенки на ящике, тетрадь на коленях, карандаш за ухом. Кожуховский ставил чайник на печку — чайник старый, помятый, с почерневшим у носика боком; вода в нём всегда закипала медленнее, чем в новых, и Кожуховский ставил его за полчаса до начала любого разбора, не рассчитывая, что вода успеет. Комэски второй и третьей пришли вместе, остановились у двери, сняли шапки, отряхнули с воротников снег. На полу у их сапог сразу стало мокро. Капитан-связист уже был у своего угла, на ящике, с журналом радиосводки, и говорил вполголоса в трубку полевого телефона — что-то про утреннюю проверку линии. На стене над его углом висела схема связи полка, прибитая с осени; в правом верхнем углу схемы кто-то ещё в декабре чернилами поставил дату «8.12.41», и никто потом не стал её менять.</p>
   <p>Лампа на столе светила в карту косо, и углы её освещались хуже, чем середина. От печки тянуло дровяным теплом — медленно, через сапоги; в верхней половине землянки воздух оставался сырым с ночи.</p>
   <p>Кошкин в штабную вошёл секундой позже меня. Задержался у двери, будто проверял помещение, и прошёл к столу. Шинель чистая, ремень туго затянут поверх неё, фуражку он не снял — положил на угол стола рядом с папкой. На петлицах его одна шпала с пропеллером — майор. Седина на висках читалась под лампу едва, только когда он наклонял голову к карте.</p>
   <p>Он развернул на столе карту западного направления. Карта старая, чиненная с осени — на стыках по складкам прозрачная пожелтевшая бумага, наклеенная изнутри, чтоб не порвалось. По ней шли цветные пометки — синие стрелки немецкого октября, потом красные нашего декабря, поверх синих, тонкие, не закрашивающие. Кошкин развернул её не торопясь, разгладил по углам ладонью. Сел бы — но не сел. Стоял у стола, опершись пальцами правой руки в край.</p>
   <p>— Старший лейтенант Соколов.</p>
   <p>— Я.</p>
   <p>— Доложите по эскадрилье.</p>
   <p>Я доложил.</p>
   <p>— Семь машин в строю. Восьмая после ремонта, ходовые до полудня. Личный состав в строю — все. Из ноябрьского пополнения два лётчика; один уже летал ведомым в группе, второй пока без самостоятельного боевого.</p>
   <p>Кошкин смотрел на меня секунду дольше, чем перед этим на Кожуховского. Не дольше двух. Доклад принял без слова, перевёл взгляд на карту. Карандаш он держал в левой, между указательным и средним, тупым концом к себе.</p>
   <p>— Командир второй.</p>
   <p>— Шесть машин в строю. Одна в ремонте, готовность к третьему января.</p>
   <p>— Командир третьей.</p>
   <p>— Семь в строю. Все.</p>
   <p>— Хорошо.</p>
   <p>«Хорошо» у него значило «принято». Это было не похвалой и не оценкой. Это была графа в его внутренней папке, в которую он заносил то, что ему доложили.</p>
   <p>— Постановка на ближайшую неделю.</p>
   <p>Он перешёл к карте. Карандаш он поднял, провёл им над бумагой к точке, не дотронувшись.</p>
   <p>— Малоярославец второго к полудню взяли. Сорок третья армия. Немец отошёл на запад по большаку Малоярославец — Медынь. По нашим данным, обозами и тыловыми колоннами. Голова колонн — у Медыни, хвост ещё близко к Малоярославцу. Голову трогать рано, разведки нет; хвост рубить — наше дело.</p>
   <p>Он показал карандашом точку. На карте по большаку у этого места кто-то ещё днём раньше провёл красным короткую засечку — на пять миллиметров, без надписи.</p>
   <p>— Кудиново. Тут дорога делает поворот, теснит в проход между лесом и оврагом. По разведке второго к вечеру — затор. К утру третьего вряд ли разойдётся: морозы, конная упряжь, машины буксуют. Первая эскадрилья — пара или звено по выбору ведущего, заход с северо-запада, один проход.</p>
   <p>Он сделал короткую паузу.</p>
   <p>— Прикрытия нет.</p>
   <p>Я промолчал.</p>
   <p>— Истребители — на колонну севернее, на переправу. Третья эскадрилья — на дорогу под Боровском, по тыловым, без прикрытия. Вторая — резерв, готовность от двенадцати. Связь — на полковой частоте, позывные сегодняшние. По расходу — обычный, по топливу — без сюрпризов; Кожуховский, по третьей эскадрилье вчерашний остаток уточнить до десяти.</p>
   <p>— Будет сделано, — сказал Кожуховский, не поднимаясь.</p>
   <p>Капитан-связист поднял на это голову, кивнул сам себе, ничего не сказал.</p>
   <p>Бурцев сделал в тетради короткую запись. Не быстро. Карандаш у него тупой, нажима почти нет, строка лежит на бумаге ровно, без курсивов.</p>
   <p>Зимой над лесом немца обычно не бывает. Обычно — не всегда.</p>
   <p>Беляев сначала спросил бы за прикрытие. Не для торговли, для понимания. Трофимов спросил бы за маршрут. Кошкин поставил задачу.</p>
   <p>Не Беляев. И не Трофимов. Будем работать с Кошкиным.</p>
   <p>— По людям, — сказал Кошкин и сложил карту вчетверо, ровно по линиям. — Дам ещё две-три недели посмотреть. После — буду говорить.</p>
   <p>Он положил руку на папку. Папка тонкая, чёрная, без надписи. Постучал по ней пальцем один раз.</p>
   <p>— Свободны.</p>
   <p>Кожуховский снял чайник с печки — вода так и не закипела. Бурцев закрыл тетрадь, заложил карандаш в шов между обложкой и страницей. Комэски второй и третьей вышли первыми, я за ними. У порога меня обогнал ветер из открытой двери — сухой, ножом. Снег во дворе скрипел низко.</p>
   <p>Кожуховский за моим плечом, уже у двери, сказал в спину никому конкретно:</p>
   <p>— Чаю никто не дождался.</p>
   <p>Никто ничего не ответил.</p>
   <p>Утром третьего я был у семёрки в семь.</p>
   <p>Прокопенко уже обошёл машину по своему кругу — нос, левая плоскость, киль, правая. Чехол он стянул до половины, второй слой ночного снега падал крупными хлопьями на утоптанный снег у колеи лыжи. Он стоял у левого крыла, тряпку надев как варежку на правую руку — пальцы стыли быстрее ладони. Ладонь его в этой тряпке прошла по инею на лонжероне сверху вниз, один раз. Он не посмотрел на меня. Я не сказал.</p>
   <p>Захаров был справа за моей семёркой, у своей. Двадцать второй. Морозов и Тихонов — у третьей пары стоянки. Дроздов и Ковальчук стояли у боковой полуторки в накинутых на плечи шинелях, с руками в варежках. Они в звено сегодня не шли — Дроздов на земле, Ковальчук в учебном режиме до конца недели.</p>
   <p>Я собрал четвёрку у моего крыла.</p>
   <p>— Колонна, район Кудиново. На большаке Малоярославец — Медынь, западнее Малоярославца, у Кудиново. По нашим данным, обоз и техника в заторе у поворота. Заход с северо-запада, низко, без второго круга. Прикрытия нет.</p>
   <p>— Понял, — сказал Захаров.</p>
   <p>— Готов, — сказал Морозов.</p>
   <p>Тихонов взял глазами Морозова, ничего не сказал.</p>
   <p>— Запуск через двадцать минут. Взлёт по моей ракете.</p>
   <p>Мороз был около двадцати двух. Жёстче, чем тридцать первого декабря, но без ветра. Прокопенко принёс паяльную лампу — латунный корпус её был покрыт инеем у основания, у самой шейки горлышка иней сошёл от тепла руки. Он зажёг её, не торопясь, отрегулировал струю до синего ровного конуса. От лампы пошёл слабый запах керосина, узнаваемый в любом морозе, не похожий ни на бензин, ни на смазку. Цилиндры он грел три минуты — мотор у семёрки шёл уже не первый месяц на январском воздухе, прогрева в три минуты обычно хватало. Я залез в кабину, проверил приборы, поставил оружие на холостой. Захлопнул фонарь. Изнутри стекло сразу замутилось — я провёл по нему ладонью в перчатке, рукав шинели прижал к нижнему краю, чтоб снять капли. Прокопенко с земли поднял большой палец — лампу убрал. Я дал зажигание.</p>
   <p>Винт чихнул на счёт два, схватил на счёт восемь, пошёл ровно на счёт десять. Я подержал секунд тридцать на малом, потом на средних, послушал. Слышал, как у соседних машин один за другим тяжелели голоса моторов. У Захарова мотор взялся со второго раза — он подождал лишних пять секунд между «зажигание» и «дёргом», как обычно, без нервничанья. Прокопенко у моего носа коротко махнул из-под мотора, ушёл из-под винта.</p>
   <p>Лыжи скользили по утоптанной полосе плохо — снег за ночь подсох, схватился коркой. Разбег вышел длиннее, чем летом по колёсам. Я оторвался почти у самого конца полосы. За мной шёл Захаров, потом Морозов с Тихоновым.</p>
   <p>Я набрал восемьсот и лёг на курс — двести семьдесят пять, с поправкой на юг.</p>
   <p>Под крылом стоял белый лес. Серые ленты дорог делили его на куски, как сетка. Местами тянулись чёрные точки изб — деревни, выжженные осенью; местами шли большие куски нетронутой белизны. Воздух стоял. Видимость до горизонта была странной — не зимней привычной, а резкой, чистой, без дымки. Над одним из дальних квадратов леса виден был тонкий столбик дыма, поднимался ровно и не сносило в сторону — значит, где-то там до сих пор кто-то жил и топил.</p>
   <p>В эфире держалась полковая частота — короткие переклички между двумя другими нашими и каким-то истребительным звеном где-то на тридцати; разобрать слов было нельзя, только ритм, и я по ритму считал, что у них там пока всё в порядке.</p>
   <p>Я держал четвёрку плотно. Захаров шёл по правому плечу, Морозов и Тихонов выше и сзади метров на двести. На одиннадцать-двенадцать часов я посмотрел дважды. На пять-шесть — три раза. Чисто.</p>
   <p>Зимой над лесом немца обычно нет. Обычно — не всегда.</p>
   <p>Кудиново я нашёл по повороту дороги — на карте оно было хорошо обозначено. Поворот ленты большака к юго-западу, лес жмётся с севера, овраг с юга. И в этом проходе — колонна. Не разгромленная: с обозом, с конной упряжью, с двумя или тремя полуторками немецкого образца впереди. Тёмные точки солдат тянулись вдоль обочины и около упряжек. Колонна стояла. Затор был, как и сказал Кошкин.</p>
   <p>Они шли. Они не бежали.</p>
   <p>Я качнул крылом — заходим. Захаров повторил, Морозов с Тихоновым взяли выше, чтобы прикрыть нас сверху, и легли на боевой курс с разрывом.</p>
   <p>Я свалил семёрку влево и вниз. Северо-западный заход дал мне солнце за спиной — низкое январское солнце, плоское, без тепла, но в глаза тем, кто внизу. Я выровнял на ста, дал реактивные четыре сразу, по голове колонны, по тем полуторкам у поворота. Машину тряхнуло знакомым задним толчком — отдача РС всегда отдавала в киль чуть ощутимее, чем в плоскости. Через секунду внизу полыхнуло, и я уже шёл над огнём, нажимая на гашетки. ВЯ-23 прошёл по середине, по упряжке и обозу, машина задрожала на длинной очереди, как всегда — три толчка в плечо за пять секунд работы, привычно. Я видел, как лошади рвутся из своих петель, как обозные сани разбрасывает в стороны. ШКАС шёл следом, по обочине, по тем, кто ещё не лёг.</p>
   <p>Снизу к нам никто не стрелял. Зениток в этой колонне не было, или они были, но не успели открыть огонь.</p>
   <p>Один проход. Без второго круга.</p>
   <p>Я ушёл на юго-восток низко, прошёл над оврагом, потом поднял до пятисот. Захаров висел у правого плеча. Морозов с Тихоновым прошли в обратном направлении за мной, тоже одним заходом, дальше по колонне; через секунд пять за ними тоже полыхнуло.</p>
   <p>— Двадцать второй на месте.</p>
   <p>— Третий на месте.</p>
   <p>Я пошёл домой.</p>
   <p>Над лесами на возврате я снова смотрел на одиннадцать-двенадцать. Чисто. На пять-шесть — чисто. Воздух стоял. Никто нас не догнал. Никто не встретил. Под крылом снова шла та же сетка дорог и лесов; столбик дыма с печной трубы был на месте, не сдвинулся, поднимался так же ровно. Где-то у горизонта я заметил вторую такую же струйку, тоньше и дальше; и сам себя поправил, что это, скорее всего, не печь, а наша работа догорает; и больше об этом не думал.</p>
   <p>Посадка вышла длиннее, чем взлёт — лыжи на подсохшем снегу скользили далеко, я катился до самого края полосы и потом долго рулил к стоянке. Прокопенко уже стоял у моего крыла. Тряпка с правой руки была снята.</p>
   <p>Я вылез. Ноги затекли, в правом колене кольнуло.</p>
   <p>— Чисто? — сказал Прокопенко.</p>
   <p>— Чисто.</p>
   <p>— Хорошо.</p>
   <p>Он отошёл к носу машины, заглянул под мотор, потом провёл ладонью по нижнему щитку — снег с возврата на нём чуть подтаял от тёплого металла, и Прокопенко смотрел на щиток так, как смотрят на градусник, не отнимая руки. Я остался у крыла. Захаров рулил на свою стоянку, Морозов с Тихоновым уже катились следом. Дроздов и Ковальчук шли от полуторки к нам — встретить, не сказав ничего. У Шестаковской стоянки тоже шла обычная работа — кто-то стучал по металлу, неторопливо, дважды и пауза.</p>
   <p>Без прикрытия выполнили. Значит, теперь это станет доводом.</p>
   <p>Пятого вечером в землянке топилась печка, на столе горела керосинка и две свечи. Земля по углам ещё стыла, но к плите ближе подсыхала, и от подсохшей земли шёл слабый запах глины.</p>
   <p>Захаров и Морозов сидели у дальнего конца стола, разбирали часы. Морозов держал стрелку пинцетом, Захаров крутил отвёрткой винтик с лицевой стороны. Часы лежали на чистой тряпке — крышка снята, шестерёнки на тряпке отдельно, по убывающей величине, как раскладывают мастеровые, чтобы потом собрать в обратном порядке. Никто из них не говорил. Тихонов сидел рядом, смотрел, в руках у него ничего не было.</p>
   <p>Шестаков чинил ремень шлемофона — иглой с грубой ниткой, не торопясь. Филиппов сидел в углу у нар, читал газету трёхдневной давности. Второй вечер держался за одну статью — про московский завод. Там мелькнуло имя его довоенного мастера. Филиппов мне показал пальцем фамилию и больше ничего не сказал. Дроздов чистил затвор от ШКАСа — он делал это по своему, разложив части на полотенце, и спутать его жесты с чужими было нельзя; этой манерой он чистил с ноября.</p>
   <p>Ковальчук сидел у конца стола, у керосинки, и в записной книжке считал что-то в столбик. Не своё — кажется, по машинам эскадрильи: чем-то делился с Шестаковым через стол, тот отвечал односложно, ниткой не отрываясь. Ковальчук между двумя строками поднимал глаза к лампе, как будто там было то, что он считал.</p>
   <p>Ковальчук у нас теперь был второй. Не тот, гладковский, что остался под Дороховым, — этот был Степан Андреевич, из ноябрьского пополнения, ведомый Шестакова. Имя пока не путали. Но привыкать нужно было.</p>
   <p>Гладков сидел у стены на лавке. Гармонь в чехле лежала рядом с ним, по правую руку, ремни заправлены под клапан. Он её не разворачивал — ни вчера, ни сегодня, ни в новогоднюю ночь.</p>
   <p>Бурцев зашёл к восьми. Постоял у двери, снял шапку, сел на ящик у печки. У него в руках была тетрадь — та же, что в штабной утром второго. Карандаша в руках не было. Он провёл по корешку тетради большим пальцем, не открывая её.</p>
   <p>— Как Андрей Николаевич? — спросил Гладков, не оборачиваясь.</p>
   <p>— Лежит. Дышит. Ругается. Значит, живой.</p>
   <p>Гладков молчал секунды три, потом кивнул один раз. Захаров поднял глаза — и сразу опустил, к часам. Морозов держал пинцет ровно. Бурцев у печки протянул к огню ладони, погрел недолго.</p>
   <p>— Из дома пишут? — спросил он чуть погодя, ни к кому отдельно. — По молодым у меня в дивизию полпуда бумаги.</p>
   <p>— Мать у Шестакова пишет каждую неделю, — сказал, не отрываясь от иглы, Шестаков сам про себя. — Ровно по средам.</p>
   <p>— У Дроздова в декабре дважды, в этом ещё нет, — сказал Дроздов сам про себя так же, не оборачиваясь. — Жду.</p>
   <p>Бурцев открыл тетрадь, что-то отметил карандашом, тем самым. Без нажима, без подчёркивания.</p>
   <p>— От Тани было? — спросил Гладков через стол ко мне.</p>
   <p>— Было.</p>
   <p>— Маме как?</p>
   <p>— Чуть получше.</p>
   <p>— Хорошо.</p>
   <p>Он подержал кружку с кипятком у рта, опустил без глотка.</p>
   <p>Бурцев посидел у печки минут десять, не больше. Встал, надел шапку, кивнул мне и Гладкову — отдельно — и вышел. Дверь скрипнула, в землянку коротко вошёл холод и сразу стянулся к полу.</p>
   <p>После него Морозов щёлкнул крышкой часов на пробу, без винтиков, проверил ход вхолостую, потом снова раскрыл. У Шестакова игла прошла насквозь ремень с тихим скрипом.</p>
   <p>Я сидел на нарах, шинель скинута, гимнастёрка на распашку. Из нагрудного я достал тетрадку Резникова. Бумага у неё была школьная, в линеечку, обложка серая, с уголком, отогнутым ещё при Резникове. Она лежала у меня с восьмого декабря, рядом с кисетом, в одном кармане. Закладка — узкая полоска от газеты — была заложена ближе к концу. Я открыл не там. Я открыл наугад, в середине, на левой странице. Прочитал две строки. До третьей не дочитал. Закрыл.</p>
   <p>Гладков видел. Не сказал ничего.</p>
   <p>Я убрал тетрадку обратно в нагрудный, на её место, к кисету. Печка потрескивала. Где-то у нар Дроздов щёлкнул собранным затвором, гладко, и Шестаков, не поворачивая головы, сказал: «Хорошо.»</p>
   <p>Гладков положил руку на чехол гармони. Подержал. Не открыл.</p>
   <p>Четвёртого, пятого, шестого мы летали парами на тыловые дороги — раз в день, иногда два, без боя в воздухе. Захаров со мной ходил четвёртого днём на участок под тем же Кудиново, проверить, что осталось; осталось мало, и мы прошли над лесом, не разворачиваясь. Морозов с Тихоновым шестого работали южнее, по дороге на Юхнов, без потерь. Один день нелётный — низкая облачность, тяжёлая, по всем приметам перед оттепелью, которая так и не пришла. Бурцев в эти дни писал в дивизию по молодым. Прокопенко перетягивал что-то у меня на семёрке — узел стяжки в районе киля; жалуется, что ход на лыжах подсохший снег съедает быстрее, чем колёса летнюю траву. В нелётный день он принёс из каптёрки старую штору в пятнах масла, подстелил под левую лыжу — снег под ней утаптывался хуже, рисунок шторы остался отпечатанным на корке к утру седьмого. Прокопенко на это сказал только: «Запомнит.»</p>
   <p>Седьмого утром я зашёл в штабную подписать журнал боевых вылетов. Кожуховский сидел за столом один, фуражка лежала рядом с чернильницей. Под форточкой в углу намёрз ровный язык льда. Я подождал, пока он допишет строку, поставил подпись там, где он показал.</p>
   <p>Он отдал журнал обратно, посмотрел на меня поверх очков — очки он надевал недавно и до конца им не доверял, чаще держал в руке.</p>
   <p>— Соколов. Для тебя пока без огласки.</p>
   <p>— Понял.</p>
   <p>— Слышал — пойдём севернее. Калининский фронт. Не приказ. Слух.</p>
   <p>— Понял.</p>
   <p>Кожуховский не добавил. Я задержался у двери на секунду — не оттого, что ждал, а оттого, что нужно было вдохнуть перед холодом. Потом вышел.</p>
   <p>Воздух с утра был сухой, безветренный, такой, что в нём ничего не пахло, ни дымом, ни снегом. От штабной до моего капонира — мимо бурцевской землянки, мимо колодца, мимо вешалок для чехлов. Я прошёл это расстояние без счёта.</p>
   <p>Севернее.</p>
   <p>Зимой. По свежему наступлению. Туда, где немец сидит на готовых позициях.</p>
   <p>Семёрка стояла под чехлом. За ночь на нём лёг палец, не больше, поверх вчерашнего слоя; сегодняшний снег был суше, рассыпчатее. Прокопенко у соседнего капонира что-то прикручивал — звякало по металлу, ровно, дважды и пауза, дважды и пауза. Звуки эти были рабочие, дневные, и они шли через мороз без помех, как через стекло. Я не подошёл к нему. Я остановился у левой лыжи семёрки. Под ней снег за ночь схватился коркой, и на корке отпечатанным остался рисунок старой шторы из каптёрки. Я тронул носком унта край. Корка не проломилась.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 16</p>
   </title>
   <p>Восьмого января с утра было тихо, мороз держал ровно, и обещанного с вечера снега так и не дали. Я стоял у семёрки и смотрел, как Прокопенко перетягивает узел стяжки на правой лыже. Тряпка у него была свёрнута и надета на правую руку как варежка. Узел поддавался плохо.</p>
   <p>— Перетянулось за ночь. — Он не обернулся.</p>
   <p>— Часто так?</p>
   <p>— Когда мороз держит ровно — часто.</p>
   <p>Я отступил, чтобы не мешать. У соседнего капонира кто-то застучал ключом по гайке, и звук пошёл через мороз сухо и далеко, как через стекло. От третьей эскадрильи долетел короткий собачий лай — у них с осени держали приблудного при кухне, он лаял редко и всегда коротко.</p>
   <p>От штабной по дорожке шёл Кожуховский. Шинель на нём была застёгнута только на верхние крючки, фуражку он держал в руке, под мышкой — папка. Очки он сегодня тоже держал в руке.</p>
   <p>— Соколов.</p>
   <p>— Товарищ майор.</p>
   <p>— Подойди.</p>
   <p>Мы отошли ближе к капониру, в полузатишье, где ветер не находил угол.</p>
   <p>— Приказ. — Кожуховский поднял папку до пояса, придержал. — Перебазирование. На Калининский. Аэродром — Старица. Срок — до двенадцатого. По погоде.</p>
   <p>— Понял.</p>
   <p>— Наземный эшелон уходит сегодня к вечеру. Лётный — по готовности.</p>
   <p>— Старший лётного — кто?</p>
   <p>— Командир полка распорядится. По обычаю — комэски ведут свои. Группой.</p>
   <p>Он надел очки, заглянул в папку, снял очки, снова взял в руку.</p>
   <p>— Распоряжение — на стоянках до полудня. Подпись возьмёшь к двум часам.</p>
   <p>— Есть.</p>
   <p>Кожуховский качнул головой себе самому и пошёл дальше — к третьей эскадрилье. Папка осталась под мышкой. Очки — в руке.</p>
   <p>Я вернулся к Прокопенко. Узел стяжки уже стоял ровно. Я остановился рядом.</p>
   <p>— Идём. Перебазирование. Старица.</p>
   <p>Прокопенко тряпку с руки не снял.</p>
   <p>— Когда?</p>
   <p>— Наземные — сегодня к вечеру. Лётные — по погоде.</p>
   <p>Он поднял ладонь и провёл по инею на лонжероне сверху вниз один раз. Не для дела, а как ставят отметку.</p>
   <p>— Запомнит. — Он не оглянулся.</p>
   <p>К полудню к стоянкам подошли полуторки. Три или четыре, по очереди, с разными бортами и разными надписями мелом по бортам. Я смотрел, как Хрущ с двумя солдатами грузит железные ящики с ЗИПом: ящики были тяжёлые, угловатые, ставили их на доски, потом задвигали. Каждый ящик помечен мелом по торцу — номер машины, потом инициалы технаря. У соседнего капонира бочка с маслом упала боком и пошла катиться к снежному отвалу — поймали в три руки, поставили на торец. Кто-то рассмеялся коротко, по-рабочему, без слов.</p>
   <p>Чехлы укладывали последними — каждый в свой ящик, по машинам, с пометкой мелом. Прокопенко вёл это сам, никому не отдавал. Свёрнутый чехол был ему чуть выше пояса, нести его одному было можно, но тяжело; он не делил.</p>
   <p>— Поедешь с обозом?</p>
   <p>— С обозом. Я раньше уйду. Семёрку оставлю Хрущу до перелёта.</p>
   <p>Хрущ был младший, спокойный, всё знал; за два-три дня без хозяина машина не должна была остыть.</p>
   <p>Лётная погода ещё не была решена. Сводки на завтра шли тяжёлые, в обходе. Но обоз ушёл вечером того же дня — всё равно по дорогам идти двое-трое суток, ждать у склада дольше, чем у мотора. Прокопенко уезжал вторым грузовиком.</p>
   <p>Я подошёл к кузову, когда он уже закрепил последний угол брезента. Тряпка с правой руки была наконец снята, лежала свёрнутая на ящике рядом.</p>
   <p>— Семёрку береги.</p>
   <p>Он не ответил. Это была лишняя фраза, и мы оба её услышали. Я её больше не повторил.</p>
   <p>Шофёр у кабины ждал, держа дверцу. Воротниковая шинель у шофёра была не его, по фигуре свободна; видимо, перехватил у кого-то на дорогу. Прокопенко обошёл грузовик кругом, проверил задний борт, тронул правое заднее колесо ладонью — так же, как трогал нижний щиток семёрки после возврата. Под колесом было подсунутое полено — на случай, если придётся подавать назад на пригорке. Прокопенко полено вынул, бросил в кузов. Сел в кабину. Дверца хлопнула один раз.</p>
   <p>Колонна тронулась после темноты. Снег под колёсами хрустнул через мороз ровно. Я постоял у штабной, пока задние огни последнего грузовика не ушли в овраг за дорогой, и пошёл в землянку.</p>
   <p>Девятого, в пятницу, аэродром был наполовину пуст. Наземные ушли с обозом, и большие капониры теперь стояли с одной семёркой посередине, без обвеса людьми. Хрущ сидел на ящике у крыла, читал газету трёхдневной давности. На третьей эскадрилье то же самое. Лётный состав по эскадрильям заходил на стоянки один за другим, прогревали моторы по разу, потом расходились по землянкам. Делать на стоянке было нечего.</p>
   <p>Вечером в землянке первой эскадрильи было плотно. Печка работала на полную, керосинка коптила. Захаров и Морозов снова сидели над часами — Морозов с тонкой щепкой вместо отвёртки, Захаров просто смотрел. Шестаков чинил ремень шлемофона иглой через ремень. Дроздов разбирал затвор от ШКАСа по своему. Ковальчук-второй у керосинки считал в столбик. Гладков сидел у стола, гармонь по правую руку, в чехле, ремни заправлены под клапан.</p>
   <p>— Старица, — сказал Жорка. — Весёлое название.</p>
   <p>Никто не ответил.</p>
   <p>Дроздов щёлкнул собранным затвором, гладко. Шестаков, не поворачивая головы:</p>
   <p>— Хорошо.</p>
   <p>Дверь хлопнула, вошёл Бурцев. С тетрадью, без карандаша. Сел у печки.</p>
   <p>— Михаил Дмитриевич возвращается. — Бурцев положил тетрадь на колено. — Дня через два-три. Прямо в Старицу будет.</p>
   <p>Гладков, не оборачиваясь:</p>
   <p>— Дождались.</p>
   <p>Бурцев провёл большим пальцем по корешку тетради, не открывая её. Посидел минут десять. Встал, кивнул мне и Гладкову отдельно, вышел.</p>
   <p>После него Морозов щёлкнул крышкой часов на пробу — раскрыл, проверил ход, снова раскрыл. Шестаков иглой сквозь ремень — тихий скрип.</p>
   <p>Я достал из нагрудного тетрадку Резникова, подержал в руке, не открыл. Убрал обратно. Гладков видел. Не сказал ничего. Положил руку на чехол гармони, подержал, не открыл.</p>
   <p>Десятого утром были последние сборы лётного состава — личные вещи в вещмешки, шинели проверены, шлемофоны на проверку. К полудню сборы кончились. Я обошёл землянку, заглянул под нары — пусто. Захаров со своим вещмешком уже был у штабной, проверял списки. Гармонь Гладкова из чехла за все эти дни так и не вышла; чехол Жорка увязал отдельно, в два ремня, чтобы при перелёте не съехала.</p>
   <p>Одиннадцатого утром облачность над западом стояла низко, разведка погоды дала отказ, и полк остался на месте. Прокопенко с обозом уже шёл по дороге; у нас на стоянках Хрущ прогнал мотор семёрки на холостых один раз, не больше двух минут, чтобы масло в картере не застыло до утра. Я постоял у капонира, проверил чехол на узлах, и ушёл.</p>
   <p>В землянке к вечеру одиннадцатого собирались по одному. Захаров проверил содержимое планшета, разложил карты — две сложенные, одна разворачивающаяся; убрал обратно. Морозов чинил ремешок шлемофона — оторвалась пуговица крепления, пришивал новую толстой иглой, через два слоя. Гладков подержал в руках чехол гармони, не открыл.</p>
   <p>Двенадцатого, в понедельник, дали лёт. С утра небо стало серое ровное, без облачных кучек, без ветра у земли. Разведка погоды дала зелёный для маршрута, и в восемь утра по эскадрильям пошла команда: на стоянки.</p>
   <p>Прогрев — паяльная лампа, синий конус, запах керосина; три минуты на мотор. Я застёгивался в кабине и слышал, как у соседних капониров запускают по очереди. Винт чихнул, схватил, пошёл ровно. Я подёргал секторы, проверил температуру, поднял руку Хрущу через стекло. Колодки убрали.</p>
   <p>Полк строился тремя эскадрильями. Я шёл за командиром третьей, в составе своих. Захаров — двадцать второй, на месте; Морозов — третий, на месте; Гладков с парой — следом. Курс был дан заранее, на карте Кошкина в штабной — линия с пометкой «двести восемьдесят пять, поправка на север».</p>
   <p>Снег под лыжами шёл туго. Разбег получился длиннее обычного, машина оторвалась тяжело, я подобрал газ и пошёл с набором. Высота — шестьсот, потом восемьсот. Лес внизу прошёл серой полосой, потом разорвался — пошли поля, белые, в синих тенях оврагов.</p>
   <p>Я держал курс по компасу, проверяя себя через каждые две-три минуты по местности — реки и просёлки шли почти на запад, без сильных отклонений. Стекло над приборной доской чуть запотело снизу, я дышал в воротник, чтобы не подкидывать в кабину тёплого. Перчатка правой руки лежала на штурвале ровно. Перчатка левой — на секторе газа. Температура масла шла нормальная.</p>
   <p>Шоссе пошло слева — узкая чёрная нитка с короткими точками идущих по нему машин. Дорога на запад.</p>
   <p>Эфир щёлкнул.</p>
   <p>— Первый, курс.</p>
   <p>— Первый на курсе.</p>
   <p>— Третий, дистанцию держать.</p>
   <p>— Держу.</p>
   <p>Я опустил взгляд. На дороге, в углу обзора, шли точки. Я подержал глаз на них дольше нужного: колонна, полуторки, сани, обоз. Наш. Он вышел три дня назад и шёл по своему графику; теперь мы перегоняли его сверху. Где-то в этой колонне ехал Прокопенко с ящиками и чехлами в кузове.</p>
   <p>Машины идут отдельно. Люди идут отдельно. Полк собирается на месте.</p>
   <p>Я отвёл взгляд.</p>
   <p>Минут через пятнадцать слева показалось бугристое пятно крупного поселения — крыши, печные дымы, церковная колокольня посередине. Я обходил его по правому борту. На карте Кошкина это была отметка перед самим аэродромом.</p>
   <p>Старица показалась под крылом тёмной полосой леса, потом проступила полоса аэродрома — длинная, разъезженная, с тёмными отметинами от лыж и от лопат. Капониры стояли в ряд по западному краю; у дальних — три или четыре машины с характерным широким профилем, ЛаГГи. Я узнал их по силуэту, не по знаку. Землянки уходили в овраг слева. Из печных труб шёл ровный дым.</p>
   <p>Заходил с северо-востока, в полосу строго. Лыжи прошли по твёрдому снегу с другим звуком — короче, суше, без подмосковной мягкости. Пробег короче ожидаемого. Руление я тянул нарочно медленно, привыкая.</p>
   <p>Семёрка встала у второго от края капонира. Прокопенко вышел из тени, тряпка на правой руке, в варежку. Он был уже здесь. Он приехал в Старицу сутки назад, с первой машиной обоза, и стоянку успел подобрать сам. Под лыжи он успел уложить две доски — узкие, обтёсанные на скорую руку, — чтобы лыжи не давили на одно место, пока стоит машина.</p>
   <p>— Чисто? — спросил он.</p>
   <p>— Чисто.</p>
   <p>— Хорошо.</p>
   <p>Он положил ладонь на нижний щиток — как градусник. Подержал, отнял. Мотор был тёплый. Прокопенко отошёл шага на два, оглядел машину сбоку — будто увидел её впервые с этого ракурса.</p>
   <p>Тринадцатого, во вторник, мы разместились в землянках.</p>
   <p>Землянки в Старице оказались короче и теснее, чем в Подмосковье. Овраг был глубокий, землянки врыты в южный склон, печки уже работали — топили те, кто пришёл с обозом. Каптёрка ещё не была разобрана, шинели лежали в углу горкой. Я отыскал свою нары у стенки — последние, у глухого торца, со стороны печки; кто-то уже подвинул мой вещмешок туда, не спросив. Балки под потолком шли низко, в одной торчал кривой длинный гвоздь — под чужой шлемофон или планшет; я его трогать не стал. Гладков по другую сторону прохода, у двери. Захаров и Морозов у соседних нар через одну. Шинелей на гвоздях четыре или пять — остальные ещё не успели расположиться. Я бросил планшет на нары, вышел.</p>
   <p>Полевая кухня стояла на отшибе, в углу двора у бывшей машинно-тракторной станции. Большой ангар МТС стоял с провалившейся в одном углу крышей; в другом углу двора кто-то ещё с осени сложил поленницу до плеча взрослого. Я подошёл за чаем. У котла стоял незнакомый повар, в фартуке поверх ватника, лицо красное от пара. Он принял у меня кружку, налил, отдал. Дусиных рук — ровных, тёплых — не было. Дуся ещё шла где-то в обозе. Незнакомый повар руку держал жёстче, и кружка обожгла пальцы сильнее обычного.</p>
   <p>Я отошёл в сторону, отпил.</p>
   <p>У дальнего капонира на той стороне поля техник в ватнике стучал ключом по моторной раме ЛаГГа. Он оторвался от работы, выпрямился, глянул в мою сторону через поле и качнул головой как старому. Лицо было смутно знакомое — по имени не вышло опознать, по части тоже. Я ответил тем же жестом. Он вернулся к раме.</p>
   <p>Лиц много. Имён мало. Кто-то всегда узнаёт первым.</p>
   <p>У колодца на пути к штабной у меня вышло встретиться с лётчиком в шлемофоне на ремне через плечо. Он шёл с двумя ведрами на коромысле, остановился, чтобы пропустить меня к срубу. Свободной рукой коротко тронул козырёк, назвал свой позывной — четырёхзначный, не нашей сети, но соседней. Я свой не назвал. Он усмехнулся, отвернулся, поправил коромысло и пошёл дальше — ведра поскрипывали через мороз, и звук этот уходил по тропе мерно, как ход часов.</p>
   <p>В первый вечер в Старице ужин в землянке шёл без Дуси — раздавал тот же незнакомый повар, с того же котла, накладывая тяжелее, чем накладывала Дуся, с горкой по краю миски. Гладков принял свою миску, опустил её на стол перед собой, ничего не сказал. Захаров поел молча, не отрывая глаз от ложки. Шестаков с собственной горкой не справился — после нескольких ложек подвинул миску дальше по столу к Дроздову, тот молча её принял.</p>
   <p>Четырнадцатого в первой половине дня я зашёл в штабную подписать журнал боевых вылетов за дни перебазирования.</p>
   <p>Штабная в Старице была не землянка, а изба, перегороженная на две комнаты, с печкой посередине. Стены тёсаные, потолок низкий — головой я бы достал до балки, если бы встал на цыпочки. Кожуховский сидел у стола в первой комнате, очки на носу, журнал перед ним открыт. Во второй стоял Кошкин у ящика, на ящике — карта запада, развёрнутая по углам. Он не садился. Карандаш у него был в левой между указательным и средним, тупым концом к себе. На стене над ним к доске был прикручен полевой телефон, рядом — пустой гвоздь, на котором висела чужая шинель.</p>
   <p>— Соколов, — сказал Кошкин, не поднимая глаз.</p>
   <p>— Товарищ майор.</p>
   <p>— С пятнадцатого — посменно в готовность. По районам уточню. С шестнадцатого — будем работать.</p>
   <p>— Понял.</p>
   <p>Он провёл карандашом по карте — не нажимая, тупым концом — линию от одной точки к другой. Линия шла на запад. Я её не разглядывал. Он сложил карту вчетверо ровно по линиям, положил на угол ящика, придавил пальцем один раз.</p>
   <p>— Хорошо. Свободен.</p>
   <p>— Есть.</p>
   <p>Кожуховский подвинул мне журнал, я расписался. Очки он держал на носу всё это время, но смотрел поверх них.</p>
   <p>Я уже взялся за дверь.</p>
   <p>— Михаил Дмитриевич. К семнадцатому будет.</p>
   <p>Я остановился.</p>
   <p>— По бумагам, — добавил Кожуховский. — Из тыла. Полуторкой.</p>
   <p>— Понял.</p>
   <p>Пятнадцатого утром Прокопенко обошёл семёрку. Я стоял в стороне. Он перетянул узел стяжки у правой лыжи — снова, тот же узел, что и в Подмосковье восьмого, — проверил чехол после первой ночи на новом месте. За ночь поверх лёг палец снега, как и там. Он сбросил палец рукой, тряпкой, в варежку. Тряпка по чехлу — тихий сухой звук.</p>
   <p>Он шагнул назад, наклонился под левую лыжу, тронул снег ладонью. Поднял ладонь, потёр пальцами.</p>
   <p>— Снег здесь иной. — Он не выпрямился.</p>
   <p>Я подошёл. Тронул снег носком унта.</p>
   <p>Снег был твёрже подмосковного. Корка скрипнула мельче, плотнее, как солёный. Подмосковный держал в себе мягкое; этот держал в себе сухое.</p>
   <p>Я ничего не сказал. Прокопенко тоже больше ничего не сказал. Он вернулся к чехлу.</p>
   <p>Шестнадцатого, в пятницу, к вечеру в землянку зашёл Бурцев. Сел у печки.</p>
   <p>— Михаил Дмитриевич — завтра.</p>
   <p>Гладков, через стол:</p>
   <p>— На колёсах?</p>
   <p>— Полуторкой. По бумагам.</p>
   <p>Бурцев провёл пальцем по корешку тетради, не открывая. Посидел десять минут. Вышел.</p>
   <p>После него Шестаков молча подвинул на столе кружку из дальнего угла на ближний — место для семнадцатого. Гладков увидел, не сказал.</p>
   <p>Семнадцатого в первой половине дня к штабной подошла полуторка с тыловой стороны. Я был на стоянке у соседнего капонира, проверял с Прокопенко крепление колодок. Услышал — мотор полуторки знакомо чихнул на холостых, потом стих.</p>
   <p>— Михаил Дмитриевич, — сказал Прокопенко, не оборачиваясь.</p>
   <p>Я пошёл к штабной.</p>
   <p>Из кабины вышел человек в шинели на меху, планшет на боку. Шинель сидела на нём свободнее, чем должна была. Лицо было обтянутое, щёки запавшие. Он постоял у подножки, опершись рукой о борт, подождал секунду — не оттого, что ноги не держали, а оттого, что нужно было дать себе мерку.</p>
   <p>Из штабной вышел Кожуховский с газетой. Передал её Кравцову молча. Кравцов взял, не развернул, переложил в левую руку.</p>
   <p>Кравцов заметил меня первым.</p>
   <p>— Соколов.</p>
   <p>Голос был узнаваемый. Подрезанный — на полтона тише, чем я помнил. Слово вышло сухо.</p>
   <p>— Михаил Дмитриевич.</p>
   <p>— На месте?</p>
   <p>— На месте.</p>
   <p>Он постоял, держа газету. Потом протянул мне правую руку.</p>
   <p>Я её пожал. Рукопожатие у него вышло долгим — не сильным, не слабым; на полсекунды дольше, чем у любого другого вернувшегося из санбата. Он отнял руку первым.</p>
   <p>Гладков подошёл чуть позже, через моё плечо, кивнул Кравцову, отступил. Не лез. Бурцев стоял в стороне у штабной, склонил голову один раз, не подошёл сразу.</p>
   <p>— Где разместили? — спросил Кравцов.</p>
   <p>— У нас, — сказал Гладков. — Место держали.</p>
   <p>Кравцов на него взглянул, ничего не сказал. Газету в руке так и не убрал.</p>
   <p>Вечером в землянке Кравцов сел на нары у стенки. Шинель снял, повесил на гвоздь. Под шинелью гимнастёрка тоже сидела свободнее, чем должна. Газета лежала на столе, сгибом к нему.</p>
   <p>— Как там в тылу? — спросил Гладков.</p>
   <p>Кравцов подумал не дольше двух секунд.</p>
   <p>— Тыл — тыл. — Кравцов опустил руку на газету, не открывая. — Едят. Хоронят. Работают.</p>
   <p>Он произнёс это ровно, но ложку взял не сразу. Жорка хмыкнул в нос, без улыбки, и больше не спрашивал.</p>
   <p>Шестаков молча подвинул к Кравцову миску от своей. Кравцов опустил ложку в кашу, подержал, начал есть медленно. Захаров приметил это, опустил глаза в свою миску, не сказал ничего. Дроздов в своём углу собирал затвор от ШКАСа, опять же тихо. Ковальчук-второй за керосинкой считал в столбик — на нары к нему никто не подсел, он сидел один. В землянке стоял ровный тяжёлый звук — звук работы рук. Говорить никто не хотел.</p>
   <p>Газета у руки Кравцова лежала, как лежала, — первой полосой наверх, сложенная по сгибу. Он её за весь вечер не развернул.</p>
   <p>Морозов щёлкнул крышкой часов на пробу — без винтиков, проверил ход, снова раскрыл.</p>
   <p>Я провёл ладонью по нагрудному карману. Там лежали тетрадка Резникова и кисет. Доставать не стал.</p>
   <p>Восемнадцатого, в воскресенье, утром я вышел к стоянке семёрки один. Прокопенко был у соседней машины, ставил чехол поверх стяжки.</p>
   <p>Воздух стоял сухой, без ветра. Капониры в Старице были ниже подмосковных, ближе к снегу. Дальние силуэты ЛаГГов стояли в ряду — три машины, четвёртая прикрыта чехлом. Из печной трубы землянки за оврагом шёл ровный дым.</p>
   <p>Я подошёл к левой лыже. Под чехлом за ночь лёг палец снега — как и в Подмосковье, как и в Старице четырнадцатого. Сбоку, под лыжей, корка держалась плотно.</p>
   <p>Я тронул её носком унта.</p>
   <p>Снег у левой лыжи скрипнул иначе.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 17</p>
   </title>
   <p>Карта на столе была другая.</p>
   <p>Не та, что осталась в Подмосковье, с цветными стрелками октября и декабря, которые уже ничего не значили. Эту принесли из штаба фронта три дня назад. Старица стояла на ней в правом нижнем углу, а всё прочее уходило на запад и на север — реки, ниточки дорог, чёрные крестики станций, незнакомые имена в две-три буквы. Я ещё не выучил эту карту так, как знал подмосковную, — где какой большак, где какая высотка, откуда обычно ждать. Тут всё было чужое и пока без памяти. Память на новом месте нарабатывается вылетами, и первый вылет всегда дороже прочих. В штабной избе было тесно и низко: тёсаные стены, печка в углу, на ней чайник, который, как обычно, не успевал закипеть до конца разбора. Лампа висела косо. На стене — схема связи с датой в углу, поставленной ещё в Подмосковье и здесь уже неверной; её никто не переписал. Полевой телефон стоял на доске, прибитой к стене, и связист в своём углу негромко проверял с кем-то утреннюю линию.</p>
   <p>Кошкин держал карту развёрнутой обеими руками, потом опустил её на стол и провёл ладонью от середины к краям, разглаживая сгиб.</p>
   <p>— Дорога на Оленино, — он поставил палец к западу от линии железной дороги. — Проселок от станции, у развилки. По разведке — батарея и опорный пункт. С утра туда подтягивают снабжение. Работаем по позициям. Высота подхода — восемьсот, заход с северо-запада, солнце за спину. Один полный заход, дальше — по обстановке. Обратно тем же коридором, не растягиваться.</p>
   <p>Кравцов сидел у стенки, на ящике, с раскрытым блокнотом на коленях. Газета была свёрнута и засунута за борт шинели. После санбата он держался ровно, но говорил мало и брал бумагу медленнее, чем брал её прежде; голос у него стал на полтона ниже, подрезанный, ещё не вернувшийся. Кожуховский стоял у стола и листал журнал боевых вылетов, не снимая очков. Комэски второй и третьей доложили остаток машин по очереди — шесть и семь в строю, по одной в ремонте. Я доложил своё: семь в строю, личный состав весь, в звене на сегодня четверо — пара моя с Захаровым и пара Гладкова с Дроздовым.</p>
   <p>Кошкин выслушал, не перебивая, и на мне его взгляд задержался на секунду дольше, чем на других, — не дольше, чем на две. Так было и в прошлый разбор, и в позапрошлый. Я уже знал эту секунду и научился не придавать ей значения, хотя и не забывал её.</p>
   <p>— Прикрытие? — Это был мой вопрос, и я задал его ровно, как задают рабочий вопрос.</p>
   <p>— Запросили у соседей. ЛаГГи. — Кошкин не поднял глаз от карты. — Дадут — пойдут с вами от полосы.</p>
   <p>«Дадут» в его словаре значило «может быть». Я знал, как это бывает. Под Кудиново нам тоже обещали и не дали, и мы выполнили без прикрытия, и все вернулись. Но в Кудиново на карте было написано «колонна на марше», а здесь, западнее железной дороги, стояло «опорный пункт». Колонна на марше уходит. Опорный пункт стоит и держит небо над собой. Этой разницы на бумаге не видно, и командир, ставящий задачу из тёплой избы, видеть её не обязан.</p>
   <p>Кожуховский, не отрываясь от журнала, добавил вполголоса, ни к кому:</p>
   <p>— Под Вязьму вчера десант сбросили. Прямо в немецкий тыл. — Он перевернул страницу. — Большое дело затевают. На всём фронте теперь жмут.</p>
   <p>Никто не ответил. Чайник на печке так и не закипел. Кошкин сложил карту вчетверо, методично, угол к углу, и положил поверх папки. Один раз стукнул по папке пальцем.</p>
   <p>— Вылет на рассвете. Свободны.</p>
   <p>Я вышел в мороз. Под тридцать, без ветра, и снег под унтами скрипел сухо и звонко, как соль. Небо к рассвету обещало быть ясным. Ясное небо зимой — это хорошо для штурмана и плохо для штурмовика: на ясном небе нас видно издалека, а сверху, со стороны солнца, видно лучше всего.</p>
   <p>«ЛаГГов не будет», — подумал я, идя к землянкам мимо тёмных капониров. Не из-за того, что соседи плохие. У соседей своя карта и свой опорный пункт.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Лейтенант Дроздов держал машину за хвостом Гладкова и впервые за зиму не думал о правой руке. Рука лежала на ручке и не дрожала. Это было хорошо.</p>
   <p>Ведомым быть легче, когда ведущий рядом. Дроздов держал дистанцию — не ближе, не дальше, — и смотрел на серый киль впереди. Внизу прошла дорога, чёрная в снегу, и серые точки у развилки. Гладков качнул крыльями и пошёл на выход. Дроздов повторил.</p>
   <p>Потом в левом боку кабины ударило — сразу, всем телом. Машина легла на крыло. Дроздов довернул, как привык, и ручка не пошла за рукой.</p>
   <p>Земля была близко и шла навстречу ровно.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>До этого цель мы искали почти двадцать минут.</p>
   <p>Рассвет был серый и медленный, и аэродром просыпался задолго до него. Прокопенко грел семёрку с пяти утра. Масло слили ещё с вечера, держали в бачке у печки в техземлянке, и теперь его несли в ведре, горячее, и заливали перед запуском — на морозе масло без прогрева густеет в студень, и мотор его не возьмёт. Паяльная лампа три минуты под капотом, синий конус, запах керосина в стылом воздухе. Винт чихнул на счёт два, схватил на счёт восемь, пошёл ровно на счёт десять — он шёл так уже не первый месяц на январском воздухе, и я считал эти счёты про себя, не глядя на часы.</p>
   <p>Поле просыпалось в темноте. У дальних капониров гудели подогреватели, и оттуда тянуло сизым дымком от костров — у кого подогревателей не хватало, грели по старинке, разводя огонь в ямах под мотором, и за этим следили в четыре глаза, чтоб не наделать беды. Голоса техников шли через мороз глухо, как через войлок. Полоса была укатана и подсыпана золой по краю, чтоб видно было на разбеге.</p>
   <p>У соседних капониров оружейники навешивали эрэсы и заправляли ленты. Ефремов, наш, работал у семёрки в одних рукавицах, без шинели, как работал всегда, и я не понимал, как он не мёрзнет, и никогда не спрашивал. Прокопенко стянул чехол в последнюю минуту, провёл тряпкой, намотанной на правую руку как варежка, по нижнему щитку и отступил. Лыжи на укатанном снегу держали ровно.</p>
   <p>На шестой стоянке Дроздов перед вылетом протягивал ленту ШКАСа через тряпку дважды — он чистил её по-своему, как чистил всегда, — притопывал унтами от мороза и, не оборачиваясь, бросил кому-то рядом:</p>
   <p>— Дроздов готов.</p>
   <p>Дыхание у него шло паром и относилось вбок. Стоял он спокойно. За зиму он перестал держать руки в карманах и перестал спрашивать перед вылетом, как там погода, — это были две маленькие вещи, по которым я видел, что он становится лётчиком. Я отметил и это, и забыл, как отмечаешь и забываешь сто мелочей перед вылетом.</p>
   <p>ЛаГГов на полосе не было. Я не стал ждать.</p>
   <p>Разбег зимой по лыжам длиннее, чем летом по колёсам, и я тянул машину дольше обычного, прежде чем снег отпустил и земля ушла вниз. Я сделал круг над полем, дождался, пока все четверо оторвутся и подтянутся, и только тогда лёг на курс. В таком деле спешить на сборе — терять потом в воздухе. Набрали восемьсот. Под нами шёл лес, потом поле, потом снова лес, и всё это было одинаково белое, без теней, и дорога угадывалась только по тому, что снег на ней лежал ровнее. В кабине было холодно, как в воздухе всегда холоднее, чем на земле; я дышал в воротник, чтобы не обмерзало стекло изнутри, и по краю фонаря всё равно нарастал белый ободок. Правая кисть в перчатке с прорезью стыла на ручке быстрее левой. Температура воды держалась у нижней кромки, масло — чуть выше. Захаров шёл двадцать вторым у меня за плечом, чуть сзади и ниже. Гладков с Дроздовым — второй парой, выше и правее. Я держал курс по компасу и по солнцу, что вставало слева и сзади, и сверял себя с землёй — с изломом реки, со старой просекой, с пятном сожжённой деревни, которое чернело в снегу, как клякса. Мороз доставал и сквозь мех; лицо в открытых местах деревенело, и я двигал челюстью, чтоб не схватило. Минуты я считал — над целью нам отпущено было немного, и обратный коридор был длинный.</p>
   <p>— Двадцать второй на месте.</p>
   <p>— Шестой, подтянись, — это Гладков своему ведомому, спокойно, по-рабочему.</p>
   <p>— Держусь, — отозвался Дроздов.</p>
   <p>Голос у него был ровный. Я отметил это краем уха, как отмечают, что в звене всё на месте, и забыл, и вспоминать тогда не было причины.</p>
   <p>Станция выползла из-под крыла серой кляксой — пакгауз, водокачка, тёмные крыши, путаница путей. К западу от линии, у развилки, я увидел то, что искал: позиции, отрытые в снегу, тёмные жерла, придавленный к земле опорный пункт. И зенитка ударила раньше, чем я свалил машину в заход.</p>
   <p>Она ударила не суетясь. Под Кудиново зенитчики, если они там были, не успели открыть огонь — там немец стоял в заторе и думал, как уйти. Здесь огонь шёл с самого начала, размеренно, по нам, белыми и чёрными хлопками впереди и сбоку. И хлопки эти ложились не куда попало. Первый разрыв встал высоко и в стороне — пристрелочный. Второй — ниже и ближе. Третий лёг почти по курсу, и я понял, что нас ведут, что под нами не перепуганный обоз, а расчёты, которые делают свою работу спокойно и по правилам, и что у этой работы есть поправка, и поправка эта с каждым разом точнее. Я понял всё это сразу, всем нутром, ещё до того, как успел назвать словами.</p>
   <p>Под Кудиново они уходили. Здесь они стояли.</p>
   <p>Я свалил влево и вниз, солнце за спину, выровнял на сотне. Земля прыгнула навстречу, белая и в рябь, и развилка начала расти под носом — сперва пятном, потом линиями, потом тёмными жерлами и серыми точками у них. Высотомер мне был уже не нужен — землю я держал глазами. Эрэсы — четыре сразу, по жерлам. Машину толкнуло задним толчком, как всегда толкало на сходе. ВЯ — по позициям, в снег, в тёмные точки, которые были людьми и пушками; пушки били коротко и крупно, я чувствовал отдачу плечом. ШКАС добил очередью по обочине. Один проход. Я потянул ручку на себя, перегрузка вдавила в сиденье и притемнила по краям, стрелка указателя скорости пошла вниз, нос пополз вверх, и земля провалилась назад под крыло.</p>
   <p>Захаров шёл за мной. Гладков с Дроздовым прошли следом, своей дорогой, тоже одним заходом. Внизу за нами поднималось два дыма, и я отметил их для себя, не считая удачей: дым — это работа, не победа. На развороте я успел оглядеть развилку сверху ещё раз. Опорный пункт жил: где-то под снегом ещё били, тёмные точки перебегали от воронки к воронке, и зенитка не замолчала ни на секунду. Это была не разбитая колонна. Это было место, которое держали и собирались держать дальше.</p>
   <p>Я повёл группу на разворот, чтобы зайти со второй стороны и не повторять линию первого захода. Можно было уйти и так, с одним проходом, — но дымы внизу были жидкие, опорный пункт мы придавили, а не подавили, и я хотел добавить, пока есть чем. И на седьмой минуте, когда я уже выравнивался для второго прохода и держал глазами развилку, сверху, со стороны солнца, упала пара.</p>
   <p>Они пришли не случайно. Случайной охоты тут не было — был опорный пункт, который держали зенитки снизу, и были истребители сверху, и одно работало с другим. Я понял это уже потом, на земле. А в ту минуту я просто их не увидел. Я почувствовал их по тому, как Гладков рванул в эфир:</p>
   <p>— Шестой, сзади!</p>
   <p>Голос у Гладкова был чужой, высокий. Я бросил машину вправо и задрал голову. Два сто девятых уже выходили из пикирования, серые, с жёлтыми носами, и шли вверх, отваливая для нового захода. А ниже, там, где должен был держаться шестой, тянулась к земле машина — длинным масляным хвостом, с креном на левое крыло, и крыло это не выправлялось.</p>
   <p>Ответа от Дроздова в эфире не было. Не было и крика. Просто хвост, и крен, и земля.</p>
   <p>— Шестой! — ещё раз Гладков. — Дроздов, тяни!</p>
   <p>Машина не тянула. Она вошла в лес у самой дороги, и там, где она вошла, поднялся короткий чёрный куст, и опал.</p>
   <p>Сто девятые уходили вверх и в сторону, на новый заход. Я довернул им навстречу и дал очередь в пустоту — не попасть, а показать, что нас ещё трое и мы кусаемся. Они не приняли. У них была своя задача — прикрыть свой узел у дороги, — и они её выполнили: одного сбили, остальных отогнали. Они отвалили на запад, к солнцу, и пропали в нём, не приняв боя, который им был не нужен.</p>
   <p>Второго захода я не сделал. С тремя машинами, без прикрытия, над пунктом, который огрызался зениткой и держал над собой истребителей, второй заход стоил бы ещё кого-нибудь, а пункт всё равно остался бы стоять. Мы его поцарапали — и только. Я развернул группу на дом.</p>
   <p>— Двадцать второй, дымишь. — Я увидел тонкую серую струйку у Захарова из-под капота.</p>
   <p>— Держу, — отозвался он. Голос ровный. — Масло сдаёт. Дотяну.</p>
   <p>Я собрал нас троих в кучу, прижал к самому снегу, и мы пошли домой на бреющем, над тем же одинаковым белым лесом. На бреющем сверху не достанут, а снизу некому — мы уходили своей землёй. Я считал в голове, как привык считать после каждого вылета. Уходили четверо. Возвращаются трое. Захаров дымит, но летит, и я держал его в поле зрения и подводил курс под него, а не под себя. Лес под крылом был всё тот же, белый и без теней, и я ловил себя на том, что считаю не машины уже, а минуты до полосы.</p>
   <p>Дроздов остался у дороги на Оленино, к западу от железной дороги, в коротком чёрном кусте, который уже опал.</p>
   <p>Захаров сел тяжело, с длинным пробегом, и встал на краю полосы, не дорулив до стоянки, — мотор у него заглох сам, выработав остатки масла. К нему уже бежали с ведром и с чехлом, и кто-то тянул санки с инструментом. Машину посекло — снизу, под капотом, и по левой плоскости; масло натекло на снег чёрным пятном и уже застывало на морозе. Лётчик был цел, машину обещали поставить в строй к утру или к следующему. В рапорт это пойдёт отдельной строкой, не моей заботой. Я зарулил на семёрку, заглушил мотор. Тишина после грохота навалилась сразу, как всегда наваливается, и в этой тишине я сидел в кабине лишнюю минуту, прежде чем откинуть фонарь. Руки в перчатках были чужие от холода, и я разжимал пальцы по одному. Стекло фонаря изнутри затянуло белым по всему краю, и сквозь чистую середину видно было, как на дальнем конце полосы возятся у захаровской машины.</p>
   <p>Прокопенко стоял у крыла. Он не спросил «чисто?», как спрашивал обычно. Он посчитал нас глазами по машинам, дошёл до счёта и не спросил ничего.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Кошкин принял доклад стоя у стола. Карту он уже убрал, и стол был пустой, только папка и карандаш.</p>
   <p>— Задачу выполнили?</p>
   <p>— Выполнили. Позиции накрыли. Подавления не подтверждаю. Дымы оставили.</p>
   <p>— Потери?</p>
   <p>— Дроздов. Одна машина.</p>
   <p>— Записать.</p>
   <p>Он не поднял головы дольше, чем на секунду, и взял карандаш. Для него это была строчка отчёта: задача — выполнена, потеря — одна, машина — одна. В его картине мира строчка стояла в порядке, и порядок этот не требовал ни лица, ни голоса. Я стоял и смотрел, как карандаш идёт по бумаге.</p>
   <p>— Разбор к восемнадцати, — он положил карандаш ровно вдоль края папки. — Причину потери — письменно.</p>
   <p>— Есть.</p>
   <p>Я вышел. В воздухе причина выглядела просто: прикрытия не было, а немец сидел и ждал. На бумаге это придётся писать другими словами, к восемнадцати ноль-ноль.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>В землянке вечером было на одного человека меньше, чем утром.</p>
   <p>Койка Дроздова стояла у дальней стены, под балкой с кривым гвоздём. Старшина уже прибрал: снял с гвоздя вещмешок, свернул скатку, убрал котелок и кружку в общий ящик. Сама койка осталась застелена, ровно, как стелют, когда стелют не для того, чтобы спать. Это было всё, что нужно было сказать, и никто ничего не говорил.</p>
   <p>За столом ужинали. Морозов сидел над миской и крутил в пальцах крышку часов, не открывая. Шестаков ел молча, через стол, не оборачиваясь. Ковальчук со своей записной книжкой сидел с краю и сегодня в неё не глядел. Захаров пришёл из санчасти с забинтованной кистью — посекло осколком стекла при посадке, неглубоко, — и грел руки о кружку, и руки у него ещё не отошли. Сел он боком к дальней стене, не лицом, и я не думаю, что он так решил, — само вышло. Дуся принесла его миску последней и поставила с горкой, по краю. Жизнь в землянке шла своим чередом, рядом с пустой койкой, и в том, что она шла, не было ни чёрствости, ни забвения. Так было нужно. Иначе нельзя.</p>
   <p>Кравцов сидел у керосинки с раскрытым блокнотом. Перед ним лежал чистый лист — не из блокнота, отдельный, — и чернильница, которую он принёс от связистов и поставил ближе к печке, чтобы чернила не стыли. Рядом на лавке он разложил то, что осталось: лётную книжку, принесённую от штабных, и короткий список личных вещей, переписанный со слов старшины, — вещмешок, бритва, два письма, фотокарточка, шестьдесят рублей. Список был в семь строк. Кравцов поднял на меня глаза.</p>
   <p>— Мать жива?</p>
   <p>— Писала в декабре. — Дроздов читал мне её письмо в начале января, один раз, не всё, только про корову и про младшую сестрёнку.</p>
   <p>— Адрес есть?</p>
   <p>— Есть. В лётной книжке, у штабных.</p>
   <p>Кравцов придвинул лист ближе к лампе и обмакнул перо. Я перевёл взгляд на этот лист, белый под жёлтым светом, и понял, что Кравцов сейчас напишет то, чего я написать не могу. Я командир. Я вывел звено без прикрытия и привёл назад троих. Письмо его матери должен бы писать я. Но напишет Кравцов — это и есть его работа, та, ради которой он вернулся из санбата с подрезанным голосом и запавшими щеками. Он обмакнул перо ещё раз и начал, и перо шло по бумаге медленно, с остановками. Слов, которые годятся для такого письма, в уставе нет, и каждый, кто его пишет, ищет их сам.</p>
   <p>Гладков вошёл в землянку последним.</p>
   <p>Он не снял перчатки у входа, хотя всегда снимал. Гармонь его лежала у нар, в чехле, перетянутом двумя ремнями, — он не разворачивал её с самого Подмосковья. Гладков подошёл к нарам, переставил гармонь с лавки на пол, чтобы сесть, и сел. Он не заметил, что поставил её прямо в талый снег, который сам же натащил сапогами от двери. Чехол потемнел снизу. Гладков сидел, упёршись локтями в колени, и смотрел в пол перед собой, и не видел ни гармони, ни снега.</p>
   <p>Никто ему ничего не сказал. Под Дороховым осенью у Гладкова уже был ведомый — Ковальчук, гладковский Ковальчук, — и тот тоже не вернулся. Этот был второй. Сказать тут было нечего, и все молчали, и в молчании этом была не пустота, а та тяжесть, которую в полку умеют носить, не называя.</p>
   <p>Я вышел из землянки.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>На стоянке было темно и тихо. Семёрка стояла под чехлом, и Прокопенко возился у неё с лампой, хотя возиться было уже не с чем — он просто не уходил. Он провёл ладонью по лонжерону, сверху вниз, по инею, один раз, как проводил всегда. Иней под ладонью остался. Руке не хватало тепла, чтобы его согнать.</p>
   <p>Я стоял рядом, но смотрел не на семёрку.</p>
   <p>Шестая стоянка была через два капонира. Утром там стояла машина Дроздова, и Дроздов протягивал ленту через тряпку, и говорил о себе в третьем лице, и был готов. Теперь стоянка была пустая. В темноте её не было видно совсем — только если знать, что она там.</p>
   <p>У шестой стоянки снег был разрезан лыжей и больше ничем.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 18</p>
   </title>
   <p>Двадцать пятого спирт в трубке у штабной землянки стоял ниже сорока. Ртуть в такие дни не показывает ничего, застывает в шарике на дне, и градусник врёт. Спирт ещё держался, и по нему выходило сорок один. К полудню термометр снимали со стены и заносили в избу — деления на стекле забивало инеем так, что цифры приходилось угадывать.</p>
   <p>Поле перед рассветом жило одними кострами и дымами. У капониров горели подогреватели, в ямах под дальними машинами рдел открытый огонь, и над всем этим стоял низкий ровный гул прогреваемых моторов, которые гоняли на малых оборотах, не давая им остыть. Люди двигались медленно, тяжело, в наваленном на себя меху, и каждый выдох вставал перед лицом белым облаком и тут же оседал инеем на воротнике.</p>
   <p>Холод стоял такой, что снег под валенком не хрустел, а взвизгивал, тонко и сухо, и звук этого взвизга разносился по полю далеко, до самых дальних капониров. Дыхание садилось инеем на воротник и на ресницы, и ресницы слипались, если моргать редко. Голой рукой за металл хвататься было нельзя — кожа прилипала к железу намертво, и отрывали её уже с кровью. Это знали все, и работали в рукавицах, а где без рукавиц нельзя — там работали быстро, отдёргивая пальцы, как от плиты.</p>
   <p>Машины простояли ночь под чехлами. Капотный на мотор, общий поверх, привязан понизу к колодкам, чтобы не сорвало позёмкой. Аккумуляторы с вечера снесли в землянку, к печке, и утром тащили обратно на руках, по двое, по укатанному снегу. Холодный аккумулятор искры не даёт, мотор с него не пустишь. Несли бережно, как несут ведро с кипятком, прижимая к груди, чтобы не остудить лишний раз на ветру и не уронить.</p>
   <p>Прокопенко грел семёрку с пяти. Подогреватель стоял у капонира, от него к патрубкам тянулись брезентовые рукава, и по рукавам в остывшее за ночь железо гнали горячий воздух. Воду заливали кипящую, масло — горячим, из бачка, что всю ночь держали у печки. После остановки масло сливали в ведро и грели заново. Слить забудешь — к утру оно станет чёрной тягучей массой, и винт не провернёшь.</p>
   <p>Семёрка отошла к семи. Прокопенко прокрутил винт от руки, на счёт, на два, на восемь, на десять, потом отошёл и пустил. Мотор схватил с третьего раза, выпустил синий дым, прокашлялся и встал на ровный гул. Прокопенко слушал его, наклонив голову набок, как слушают чужое дыхание, и только после этого снял с фонаря намёрзшую за ночь корку и стёр иней с лонжерона ладонью, сверху вниз, привычным своим движением.</p>
   <p>На левой щеке у него с рассвета стояло белое пятно, твёрдое, с пятак. Он тёр его тыльной стороной варежки, не часто, между делом, и греться не уходил. Тряпка у него ходила по картеру как всегда, намотанная на кисть вместо рукавицы: в меховой рукавице гайку на ощупь не возьмёшь. Хрущ сунулся было сказать про щёку, Прокопенко повёл плечом, и Хрущ отстал.</p>
   <p>Оружейник Ефремов навешивал эрэсы с другого края стоянки. С вечера он работал в одних шерстяных перчатках, шинель скинул на ящик из-под лент — в шинели к замку под крылом не подлезешь, плечо не проходит. К утру пальцы на правой у него побелели до второй фаланги и гнулись плохо, как чужие. В санчасть он не шёл. Хрущ дважды гнал его к фельдшеру, второй раз матерно и в полный голос, на всю стоянку. Ефремов отмахнулся здоровой рукой, сунул побелевшую под мышку, отогрел немного и навесил последний снаряд. Дотемна он так и проходил, пряча руку и не показывая её фельдшеру.</p>
   <p>Техсостав работал в две смены, сменялись каждый час, отогревались в землянке у печки, обхватив кружку с кипятком обеими руками. Дуся держала на плите вёдра с водой и чан, гоняла людей греться по очереди и совала каждому в руки горячее, чтобы отходили пальцы. Лётчики толклись тут же, в меховом, тяжёлые и неповоротливые от одежды, и ждали погоды и команды.</p>
   <p>Ждать в меховом на морозе тяжелее, чем работать руками. Кровь застаивается, ноги в унтах деревенеют, и человек от холода глупеет, делается медленным и злым на ровном месте. Я гонял своих в землянку греться поочерёдно, не давал стыть у машин без дела. Запасных частей в БАО было в обрез, аккумуляторов на эскадрилью не хватало, и их перекидывали с машины на машину, грели по очереди в землянке, как грели людей у печки.</p>
   <p>Гладков прошёл вдоль линии, похлопал себя по бокам мехом куртки, чтобы согреться. У них на Полтавщине, объявил он на всю стоянку, в такую стужу собаки в хату просятся и лезут под лавку к печке, а тут летаем. Никто не подхватил. Прокопенко даже головы не повернул, продолжал слушать мотор. Гладков постоял ещё секунду, будто сам услышал, как пусто это прозвучало, поправил воротник и пошёл к своей машине. Гармонь у него с того дня под Оленином так и лежала в землянке, в углу, в чехле, и он её больше не доставал и при себе трогать не давал.</p>
   <p>На двадцать втором, у Захарова, при утренней проверке заклинило ШКАС. Прокопенко с Хрущом сняли крышку, разобрали замок голыми, на минуту, пальцами, отогревая их за пазухой через каждые несколько движений. Смазка где-то легла ещё летняя, на морозе загустела до воска, затвор не доходил до места. Перебрали, протёрли насухо ветошью, заложили зимнюю, жидкую, какую дали из БАО под расписку. На машине Тихонова не ожила рация — аккумулятор за ночь сел в ноль, хотя стоял в землянке у самой печки. Поставили запасной, последний на эскадрилью.</p>
   <p>Захаров грел руки о капот мотора, пока тот ещё держал тепло от подогревателя. Кисть у него после Оленина была забинтована под перчаткой, осколком фонаря посекло неглубоко, но бинт он не снимал и пальцы сгибал осторожно, проверяя, держат ли ручку.</p>
   <p>Остальные ждали по землянкам и у машин: кто грел руки о капот, кто в который раз проверял своё. Перед таким вылетом лишнего не говорят. Каждый занят своим железом, своей лентой, своим парашютом, и в этой возне есть свой покой: пока руки при деле, голова не уходит вперёд, к тому, что будет над дорогой.</p>
   <p>В штабной избе Кошкин стоял у стола над новой картой, как стоял всегда, не садясь и не отходя от неё. Кожуховский сидел сбоку с журналом боевых вылетов, заносил числа. Кравцов стоял у дальней стены, газета торчала из-за борта шинели, в разговор он не вступал, только слушал. Я доложил готовность эскадрильи. Четырнадцать машин в строю, две в ремонте, на одной сменили рацию, аккумуляторы плохо держат на морозе. Кошкин провёл карандашом по краю папки, ровно, до угла.</p>
   <p>— Мороз у всех. Задачи не отменяли.</p>
   <p>Это была правда. Мерзкая, но правда: морозило и немца, и нас одинаково, наступление шло, и приказы по нему писали не на той карте, где стоял наш термометр. Я и не спорил.</p>
   <p>— У вас потери выше эскадрильских.</p>
   <p>Без нажима, без укора, ровной строкой, как заносят показатель в ведомость. Карандаш лёг вдоль края папки и замер. Прикрытия не было, проговорил я про себя. Вслух — ничего. Он ответа и не ждал, спора бы не понял и не принял. Поднял на меня взгляд на секунду дольше, чем держал бы на ком другом, и вернулся к карте. Карту сложил вчетверо, по старым сгибам, и пристукнул по папке пальцем, один раз. Вылет назначил на завтра, на десять, по светлому.</p>
   <p>Двадцать седьмого подняли звено. Цель дали мягко, без жирной точки на карте: движение по дороге в сторону Осуги, дальше на Сычёвку, с утра по ней тянулось снабжение, машины и сани, немец подтягивал к фронту своё. Прикрытие запросили у соседей загодя, по линии. Соседи прикрытия не дали, у них своя работа на своём участке и своих машин в обрез. Шли вчетвером, своими силами. Я с Захаровым, Гладков с Сёминым, новеньким из январского пополнения, тихим парнем, который и месяца ещё у нас не пролетал и в воздухе держался у ведущего, как держится за руку.</p>
   <p>Разбег по лыжам на укатанном снегу всегда длиннее колёсного, а в такой холод лыжи идут совсем тяжело, снег под ними скрипит и держит, и машина отрывается у самой границы расчищенного, у золы от ночных костров. Семёрка пошла, осела, потом нехотя оторвалась, и я довернул сразу, чтобы не цеплять верхушки за дальним краем. Собрались над аэродромом в круг, пристроились, легли на курс, набрали восемьсот.</p>
   <p>Наверху мороз становился другим, плотным, осязаемым, его можно было потрогать. На полутора тысячах в кабине было градусов под пятьдесят холода, может, и больше, мерить нечем. Кабина не топится и тепла не держит, фонарь по краю обмерзал изнутри белой бахромой, и через неё земля внизу расплывалась. Дышать приходилось вниз, в меховой воротник, чтобы пар не садился на стекло перед глазами и не превращал обзор в молочную муть. Правая кисть в рукавице с прорезью, той, что лежит на ручке, стыла быстрее левой, и я отнимал её от управления и грел, по очереди, перекладывая ручку в левую. Лицо в открытом по краю шлемофона прихватывало через четверть часа, скулы и нос деревенели, и приходилось гримасничать, гонять кровь.</p>
   <p>Дорогу нашли по излому реки и по чёрному пятну сожжённой деревни, тому самому ориентиру, что и в прошлый раз. По ровному снегу тянулась колонна, растянутая, редкая, с интервалом между машинами, между ними сани. У одних саней лежала серая лошадь, ещё в упряжи, павшая, и остальные обходили её по снегу, не останавливаясь. Зенитка снизу была, ставила разрывы, но реже и грубее обычного: на таком морозе и у них стволы работают через раз, и наводка плывёт.</p>
   <p>Я развёл звено на боевой, дал команду на заход. Холод в пикировании бил в лицо сильнее, ветер свистел в щелях фонаря, выжимал слезу, и руки в этот момент работали сами, на одном навыке: соображать было некогда и нечем.</p>
   <p>Зашли с одного захода, со стороны солнца, на снижении, до сотни. Я положил эрэсы по голове колонны, прошёл пушками вдоль кювета, отдача легла в плечо, на выходе перегрузка вдавила в сиденье и притемнила по краям глаз. Захаров отработал за мной, следом. Внизу встали два дыма, не больше, и колонна расползлась по обочинам в снег, замерла. Второго захода я не делал. Второй заход на четверых без прикрытия в этом небе стоил бы кого-нибудь из нас, а дорога к вечеру всё равно встала бы обратно на колёса и пошла дальше.</p>
   <p>У Гладкова пушки молчали. ВЯ на его машине заклинило ещё на первом заходе, с первой же очереди, и он прошёл над колонной пустой, без огня, только тем, что успел сбросить эрэсами. В эфир он бросил коротко, без своих обычных одесских прибауток, ровно:</p>
   <p>— Шестой, не бьют пушки. Везу обратно.</p>
   <p>Назад легли на бреющем, своей землёй, по тем же ориентирам в обратном порядке, считая в голове. Уходили четверо, идут назад четверо. На полдороге Сёмин в эфире прохрипел, что не чует правой руки. Рукавицу ему сорвало воздухом через прорезь, кисть голая на ручке закоченела до белизны, и он держал ручку локтем и левой, как мог. Гладков подвёл его под себя вплотную, по-над самым снегом, и довёл до дома, как на верёвке, не отпуская ни на метр.</p>
   <p>Остаток пути я считал про себя, как считал всегда на обратном курсе: уходили четверо, идут четверо, все в воздухе, все на крыле. Земля под нами тянулась белая, ровная, без примет, и аэродром я узнал не по полосе, а по дымам костров у капониров и по чёрной полосе золы вдоль расчищенного, раньше, чем разглядел сами машины на стоянках.</p>
   <p>У меня на подходе к полосе поплыло давление масла. Стрелка пошла вниз, температура полезла вверх, мотор начал греться. Патрубок прихватило где-то на отливе, масло загустело и не шло как надо по кругу. Приборы к посадке наполовину врали, замёрзшие, высотомер встал, и садился я по земле, по знакомому излому реки, по линии капониров, по золе вдоль полосы, на глаз и на руку, без приборов. Семёрка села тяжело, на три точки, лыжи прошли длинно, со скрипом, и стали у дальнего края, у самой золы.</p>
   <p>Я отстегнулся, не сразу попав по замку онемевшими пальцами, и вылез на крыло. Руки были чужие, лицо не слушалось, и первые слова на земле вышли невнятные, скомканные, чужим голосом. Прокопенко подал руку, помог сойти с крыла, придержал за локоть, пока ноги привыкали к твёрдому после двух часов холода и тряски.</p>
   <p>На земле всех собрали и пересчитали. Вернулись четверо, и это в тот день было главным числом. Сёмину фельдшер растирал руку в санчасти спиртом, обещал, что обойдётся без беды, кисть отойдёт, но летать ему теперь не скоро, недели две, не меньше. У Гладкова вскрыли замок ВЯ — там всё застыло в одну сплошную корку, смазку прихватило вместе с механизмом. Оружейники унесли замок в землянку отогревать и чистить, к утру обещали поставить обратно. Гладков стоял рядом, глядел, как его пушку разбирают на верстаке по частям, и не говорил ничего. Прокопенко обошёл семёрку, тронул патрубок голой ладонью, отдёрнул, ничего не выговорил, только мотнул головой Хрущу, и они полезли вдвоём отогревать маслосистему лампой.</p>
   <p>Полк ещё летал. Но летал он теперь так, что в воздух поднимались четверо, а работали из них толком двое, и каждая вторая машина возвращалась с чем-нибудь застывшим, заклиненным, отказавшим. Немец в тот день был фоном, поводом подняться. Главная работа шла между мотором, маслом, стеклом фонаря и рукой на ручке. Воздуху было всё равно, чья на крыле звезда.</p>
   <p>Двадцать девятого вечером я сел писать рапорт.</p>
   <p>Писать его оказалось тяжело, и не только словами. В землянке у печки спине и пояснице было тепло, а руки на столе у дальнего края стыли, и пальцы после дня на морозе плохо держали ручку, перо ползло криво. Чернильницу я подвинул к самой печке, к той, что Кравцов поставил туда же ещё под Оленином, когда писал матери Дроздова, чтобы чернила не густели и не садились комом на перо. Первый лист я испортил, начал не с того и зачеркнул половину. Второй тоже. Слова шли не те, какие нужно.</p>
   <p>В голове всё было просто и коротко: прикрытия не было, мороз не даёт оторваться, потери будут повторяться, пока порядок не сменят. На бумаге это надо было писать иначе, не так, как думаешь, а так, как читают наверху, без обиды и без себя в каждой строке. Не «я возражаю», не «прошу прекратить», не «считаю недопустимым». Это была бы бумага мальчишки, обиженного на старшего, и её бы и читать не стали, отложили бы в сторону вместе с тем, кто писал. Нужна была другая, спокойная, та, что кладёт условие на стол сухо, числом, и ждёт.</p>
   <p>Третий лист пошёл ровнее. Я писал короткими строками, по одной мысли в строке, вычёркивал всё, что отдавало чувством или обидой, оставлял только то, что можно проверить по карте, по сводке погоды и по графе потерь. К полуночи лист был готов. Я перечитал его дважды, холодными глазами, как чужой, и не нашёл в нём ни одной строки, к которой можно было бы придраться как к жалобе на старшего.</p>
   <p>Я писал, что при отсутствии истребительного прикрытия на данном участке штурмовая группа не имеет возможности оторваться от атаки противника с задней полусферы. Что в условиях низких температур отказы вооружения и потеря приборного контроля носят регулярный характер. Что при сохранении установленного порядка постановки задач без выделения прикрытия потери лётного состава будут носить системный характер и впредь. Без фамилий. Без Кошкина. По системе, не по человеку. Я не жаловался на командира полка и не просил его судить. Я заносил в бумагу условия, при которых люди гибли и будут гибнуть, чтобы это лежало где-то написанным заранее, до следующего раза, а не после него, в графе потерь.</p>
   <p>Утром тридцатого я отнёс рапорт в штабную и подал через Кожуховского, по форме. Кошкин был там, у стола, над картой. Кожуховский положил лист перед ним, поверх папки, и отступил. Кошкин дочитывать при мне не стал, даже до конца не довёл глаза по строкам. Он тронул лист, выровнял его по краю папки, к остальным бумагам, и пристукнул сверху пальцем, один раз, тем самым движением, каким ставят на место то, что больше не двигают. Лист лёг и слился с папкой. Кошкин вернулся к карте.</p>
   <p>Реакции не было никакой. Ни возражения, ни согласия, ни единого слова в ответ. Он не спорил со мной, не объяснял про мороз и про неотменённые задачи, не повышал голоса и не понижал. Бумагу принял и убрал под палец. От этого было хуже, чем от любого разговора начистоту. Спорящего командира можно понять, можно переспорить или уступить ему по-человечески. С этим спорить было не о чем: он не сказал ни «да», ни «нет», он ничего не сказал. Бумага теперь лежала в его папке и работала сама, без меня, в какую-то свою сторону, и я не знал, в какую и когда.</p>
   <p>Я вышел из штабной на мороз, и снег под валенком взвизгнул всё так же тонко. Прикрытия не было, и рапорт этого пока не менял. Но он лежал написанный, с числом и подписью, и это было всё оружие, какое у меня против такого порядка имелось, — самое слабое, бумажное, тихое, медленное. Другого порядок не понимал и не слышал.</p>
   <p>Тридцать первого через связистов пришла весть о Трофимове. Кожуховский поймал её между сводками по своей линии и передал в землянку, без подробностей.</p>
   <p>В санбате у командира к воспалению добавилось осложнение. Не тяжёлое, не то, от чего держат на одном месте и боятся отойти на шаг, но затяжное — недели на три, на четыре. В строй он покуда не возвращался. Лежал, поправлялся медленно, велел кланяться полку и не пороть горячку без него.</p>
   <p>Ждём, занёс я себе, коротко. Просто ждём. Без него полком распоряжался Кошкин, и моя бумага лежала у Кошкина под пальцем, в его папке, и до возвращения командира менять в этом раскладе было нельзя ничего. Только держать эскадрилью, греть машины с пяти утра и считать их по вечерам, всех ли привели.</p>
   <p>В землянке вечером было тихо. Морозов крутил в пальцах знакомую крышку часов, открывал и закрывал на щелчок, без нужды, для рук. Шестаков чинил унт дратвой у печки, наклонившись к огню. Гладков сидел в углу, гармонь из чехла не доставал, и при нём её никто не трогал и не просил. Кисет Павлюченко лежал у меня в нагрудном, рядом с тетрадкой, и махорки в нём оставалось на самом дне, на две закрутки, не больше. Я тронул его сквозь куртку и доставать не стал, оставил на потом.</p>
   <p>По сводкам Совинформбюро выходило, что на западе наши вышли к Вязьме, прорвались с той стороны, обошли, и где-то там, в снегах, замыкалось большое, кольцо вокруг немца. Связисты говорили об этом с надеждой, как о деле почти решённом, считали на пальцах дни. Но за теми же словами уже сквозило другое, ещё не названное вслух: вышли — да, прорвались — да, а позади них немец смыкал обратно свои позиции, подводил свежие части, и те, кто вошёл в прорыв, оставались всё дальше от своих, под Вязьмой и под Сычёвкой, в снежной пустоте, куда теперь можно было дотянуться только по воздуху.</p>
   <p>Чернильница на столе стояла у самой печки. Я подвинул её ещё ближе к огню, хотя писать в этот вечер было уже нечего.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 19</p>
   </title>
   <p>Карту Кошкин развернул новую — больше прежней, от севера до Вязьмы. По ней шли карандашные стрелы, которых неделю назад не было: одна забирала с севера на юго-запад, другая поднималась снизу, и обе тянулись к одной точке, обведённой дважды. Кошкин стоял над ней, не садясь, и вёл по стрелам тупым концом карандаша, словно проверял, держатся ли они на бумаге.</p>
   <p>— Передовые части вышли к Вязьме с запада. Двадцать шестого числа. — Карандаш остановился на дважды обведённой точке. — До своих им километров сорок. Лесом, через немца.</p>
   <p>В землянке штаба было не теплее, чем в любой другой, только бумаги больше. Кожуховский за столом заносил в журнал готовность по эскадрильям, мелким ровным почерком, и время от времени дул на пальцы, не отрываясь от строки. Лампа коптила; стекло закоптилось с одного бока, и свет ложился на карту косо, оставляя нижний угол в тени. Кравцов сидел у дальней стены, газета торчала за бортом шинели; он только слушал, и впалые после госпиталя щёки в свете лампы казались серыми. С возвращения он почти не говорил на разборах — берёг голос или берёг себя, не понять.</p>
   <p>— В сводке за вчера, — Кравцов всё же достал газету, развернул её на коленях бережно, как карту, — про западное направление. Наши развивают. — Он провёл пальцем по строке. — Войска заняли несколько населённых пунктов.</p>
   <p>— Названия есть? — спросил Кожуховский, не поднимая головы.</p>
   <p>— Без названий.</p>
   <p>— Значит, и спрашивать нечего.</p>
   <p>Кравцов сложил газету обратно за борт. Он не спорил. Он просто хотел, чтобы в этой землянке вслух прозвучало, что где-то идёт вперёд, а не только стоит на месте, — и это в нём было от политрука, и это было ему сейчас нужнее, чем нам.</p>
   <p>Задача была не наша по букве. Окружённых снабжали по воздуху — транспортные тащили к ним мешки и ящики на тихоходных машинах, ночью и в сумерках, когда мессеры реже. Наше дело было — расчищать им дорогу. Давить зенитки и опорные точки немцев у горловин, по которым транспортные просачивались к котлам. Чтобы транспортный прошёл к своим и вернулся, кто-то должен был днём пройтись по батареям, на которые он наткнётся ночью. Логика была безупречна, как всё, что говорил Кошкин.</p>
   <p>Вторая эскадрилья работала южнее, по дорогам на Юхнов, третья — где придётся, латая дыры там, где не хватало нас. В строю по полку держалось четырнадцать машин, две стояли в ремонте, и из этих четырнадцати половина была с летнего и осеннего пополнения, обмятая, а половина — зимняя молодёжь, которой ещё предстояло научиться возвращаться. Кошкин знал эти цифры лучше, чем кто-либо из нас. Он сам выводил их каждое утро, не отходя от карты, и сам не летал. По должности не обязан, по повадке — не стремился. Он раскладывал нас по дорогам и горловинам, как карты. В этом не было ни трусости, ни злого умысла. Хуже: это было правильно по уставу.</p>
   <p>— Прикрытие? — спросил я.</p>
   <p>— Запрошено у соседей. — Кошкин сложил карту вдоль одной складки, потом вдоль другой, вчетверо, хотя только что её развернул. — Обещали выделить пару. Истребительный полк сосед, у них своя нагрузка.</p>
   <p>Обещали. Я слышал это слово на каждом разборе с самого начала, и знал ему цену, как знал её Захаров с забинтованной кистью и как знал бы Дроздов, если бы Дроздов вернулся в январе. Сказать вслух было нечего. Всё, что я думал по этому поводу, уже лежало написанным — три листа, поданные через Кожуховского неделю назад. Кошкин их принял, выровнял к остальным бумагам в папке и больше не доставал. Сейчас он положил поверх той же папки новый приказ — не глядя, привычным движением, как кладут на стопку ещё одну тарелку.</p>
   <p>Палец один раз стукнул по папке.</p>
   <p>— Готовность к семи. Цель доведу утром, по погоде. Вопросы?</p>
   <p>Вопросов не было. Вопросы я задал на бумаге, и бумага лежала под его пальцем, и в этом был весь наш с ним разговор, который не велся вслух и не собирался вестись.</p>
   <p>Я вышел в сени, в стылый коридор между двумя дверьми, и постоял там, застёгивая ворот. За тонкой стеной Кравцов кашлял — долго, с присвистом, стараясь делать это тише. Газету он, наверное, так и убрал, не дочитав вслух названий, которых в ней не было.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Цель утром довели короткой формулой: движение по дороге в сторону Сычёвки, батарея у развилки, опорный пункт в деревне за ней. Лесом туда тянулись наши, отрезанные; немцы держали горловину, и через эту горловину по ночам пробовали проскользнуть транспортные. Развилку с батареей следовало погасить.</p>
   <p>Прикрытие к семи не пришло. К половине восьмого Кожуховский связался с соседями ещё раз и вернулся в землянку без выражения на лице: пара выйдет позже, своим маршрутом, встреча над целью не гарантируется. То есть прикрытия не будет.</p>
   <p>Вторая бумага легла бы рядом с первой и ничего не изменила бы, кроме строки в моём деле. Я своё уже написал. Теперь надо было лететь.</p>
   <p>Звено собрали четыре машины. Я с Захаровым — он шёл ведомым на двадцать втором, кисть после Оленина всё ещё в неполной перчатке, пальцы сгибал бережно. Гладков вёл вторую пару. Сёмин лежал нелётный — обмороженную в прошлый раз руку ему туго бинтовали и грозили санбатом, — и ведомым к Гладкову я поставил Шестакова. Ярославец встал к нему молча, проверил ленты сам, дважды, как делал всегда, и ничего не спросил.</p>
   <p>Прокопенко грел семёрку с темна. Когда я подошёл, он провёл ладонью по лонжерону сверху вниз, снимая иней, — будто здоровался с машиной за меня, — и придержал стремянку. Мороз отпустил против января градусов на десять, но в кабине это значило только то, что стекло фонаря обмерзало изнутри чуть медленнее. Я устроился в чашке сиденья, подоткнул под себя меховой подол, проверил, ходит ли ручка по всем углам, не прихватило ли где тягу. Прокопенко закрыл фонарь снаружи, стукнул по нему дважды раскрытой ладонью — иди, мол, — и отошёл к стремянке.</p>
   <p>Взлетели по лыжне, длинно. Лыжи долго не хотели отрываться, машина с эрэсами и полным боезапасом шла тяжело, и я держал её на разбеге за самой границей расчищенного, пока стрелка указателя скорости не доползла до цифры, при которой можно было тянуть. Оторвались у леса. Высоту набирал до восьмисот — ниже облака, выше зенитного огня настолько, насколько эти восемьсот метров вообще что-то значили.</p>
   <p>В кабине быстро стало то, что всегда. Дыхание садилось инеем на воротник, по краю фонаря изнутри наползала белая корка, и я тёр её краем рукавицы, оставляя смотровое пятно. Правая кисть в рукавице с прорезью под спуск стыла первой; я грел её о ручку, переложив управление на колени на секунду, и снова брался. Внизу шла зима без единого тёмного пятна, кроме дорог: дороги были вытерты до земли, исчерчены колеёй, и по ним тянулась немецкая жизнь — машины, сани, точки людей. Я повёл звено по излому замёрзшей реки, по тому же ориентиру, что и в прошлый раз, к развилке.</p>
   <p>Снег внизу лежал ровный, нетронутый, на десятки километров — и оттого дороги читались на нём чёрными швами, и всё живое жалось к этим швам, боясь отойти в целину. У одной деревеньки, проходя стороной, я разобрал санный обоз: лошадки шли гуськом, маленькие сверху, людей при них почти не различить, только тёмные чёрточки сбоку. Немецкий тыл жил, дышал паром полевых кухонь, тянул к фронту своё. А в лесах, между этими дорогами, в белом без единого дыма, сидели наши, и сверху их не было видно совсем, как не видно того, что лежит под снегом.</p>
   <p>Батарею нашёл по дымкам выстрелов раньше, чем по карте. Она стояла у самой развилки, прикрывая дорогу, и работала редко — то ли по транспортному ночью пристрелялась и берегла снаряды, то ли мороз и ей мешал. Зенитка ударила реже и грубее, чем летом; разрывы вставали ниже и в стороне, нащупывая. Я качнул крыльями — сигнал, потому что прикрытия, которому можно сказать в эфир, над нами не было, — ввёл машину в пологое снижение, и развилка пошла снизу вверх в прицеле.</p>
   <p>— Заходим. Со стороны солнца, — бросил я в эфир, для своих, кто на приёме.</p>
   <p>Солнце в этот час стояло низкое, белёсое, без тепла, но слепило снизу так же, как любое. Я довернул, чтобы оно легло немцам в глаза, и пустил эрэсы по батарее с одного нажатия. Машину тряхнуло отдачей, нос на миг повело, я придержал. От земли поднялись два разрыва у самых орудий, потом третий, в стороне, мимо. Дальше — пушки, вдоль дороги, по тому, что на ней стояло. Я дал длинную, чувствуя, как двадцатитрёхмиллиметровые бьют отдачей в плечо через всю машину, и под трассой на дороге что-то встало, дёрнулось, развернулось поперёк.</p>
   <p>Двадцать второй шёл следом. Захаров бил короткими, экономя, как привык за зиму, когда лента — не бесконечная и в БАО за каждый ящик расписываешься кровью. Гладков с Шестаковым проходили выше и левее, по опорному пункту в деревне: оттуда поднялся дым, чёрный, жирный, не от снега. Снизу в нас потянулись трассы — медленно, как всегда снизу кажется, пока не близко; потом ближе, и стало видно, что не так уж и медленно.</p>
   <p>На дороге за нами оставалось то, что оставалось обычно: перевёрнутый набок грузовик поперёк колеи, за ним затор из тех, что не успели объехать, фигурки, кидающиеся в снег от дороги в стороны. Считать в такие секунды нечего и некогда — заход короткий, земля идёт навстречу быстро, и всё, что успеваешь, это положить трассу туда, где гуще, и тянуть ручку, пока деревья не выросли в стекле. Я тянул. Стрелка указателя скорости держалась, мотор тащил ровно, и развилка с её батареей ушла под крыло и назад.</p>
   <p>— Шестой, у тебя слева, — голос Гладкова, ровный.</p>
   <p>Я довернул, ушёл от трассы боком, дал ручку от себя и тут же на себя, проскальзывая через слой, где она нас держала. Высотомер прыгнул вниз и пополз обратно. Дальше заходить я не стал. Один заход — командирское решение. Второй на необстрелянную как следует батарею, без прикрытия, которого нам опять обещали и опять не дали, — это было бы уже не выполнение задачи, а раздача людей по дешёвке. Я собрал звено покачиванием, и мы легли на обратный, на бреющем, прижимаясь к лесу.</p>
   <p>И вот тогда, в этой ровной снежной пустыне без конца и края, меня и достало то, от чего на разборе я отвернулся.</p>
   <p>Где-то под нами, в этих лесах, в этих сорока километрах, сидели свои. Их подпирали с воздуха, к ним пробивали коридор, в штабной по утрам водили карандашом по стрелам, и в сводке Совинформбюро это звучало надеждой. А я знал: это не замкнётся спасением. Не так, как сейчас говорили в штабной. Не все выйдут оттуда — и те, кто стянул кольцо вокруг них, выйдут раньше.</p>
   <p>Откуда я знал — спрашивать себя я давно отвык. Знал, как знают вещь, которую не выбирал помнить. Без числа, без подробности — одной глухой определённостью, тяжёлой, как набравшая воды шинель. Где-то в этих лесах сидел человек, которого по фамилии будут поминать долго после войны, и кончится у него всё плохо, и я ничем не мог этого отвести — ни бумагой, ни эрэсами, ни тем, что знаю заранее.</p>
   <p>И всё равно я вёл звено туда, где можно было сделать хоть что-то. Гасил батарею, по которой ночью пройдёт транспортный. Знал, что этого мало. Но мало — не значит ничего. Сегодня ночью один транспортный проскользнёт там, где днём была зенитка, и сбросит мешки тем, кто не выйдет. И мешки эти всё равно нужны — людям, которые не выйдут, тоже нужно есть, пока они держат фланг. Большего я для них сделать не мог. Меньшего — не имел права.</p>
   <p>Аэродром узнали по дымам стоянок раньше, чем по полосе. Я обвёл круг, считая машины на выходе, как считал теперь всегда, на каждом возвращении, первым делом, прежде чем выпускать лыжи. Уходили четверо. Идут четверо.</p>
   <p>Прокопенко принял меня у стремянки, придержал за локоть, когда я неловко перевалился через борт на затёкших ногах. Семёрку он осмотрел молча, обошёл, тронул в одном месте на плоскости, где трасса прошла рядом и не достала, мотнул головой Хрущу. Заштопают к утру. Я постоял рядом, пока ноги не отошли, глядя, как над полосой садится низкое белёсое солнце, то самое, что час назад слепило немцам глаза на развилке. Звено вернулось целым. На сегодня этого было довольно, и большего сегодня не спрашивалось.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Красноармеец Фёдор сидел у печки в избе, от которой осталась половина, и считал сухари.</p>
   <p>Сухарей было семь на пятерых, и завтра их должно было хватить, потому что больше не было. Он разломил один пополам, половину сунул в карман шинели, другую держал во рту, не разжёвывая, — так дольше. Щи варили на воде, на одной воде и горсти мёрзлой картошки, найденной в подполе сожжённого дома; жир в них был один — память о жире. Печь топили по очереди тем, что отдирали от сарая. Дым уходил в дыру, где раньше была труба, и в избе стоял не дым, а серая горечь, к которой за неделю привыкли все.</p>
   <p>Пальцы на левой не гнулись с третьего дня. Он держал их у самого огня и не чувствовал тепла, и это было хуже боли. Винтовку чистил правой, а левой только придерживал, и затвор передёргивал так, чтобы рукоятка ложилась под ладонь, не под пальцы. Сосед его, пожилой, из-под Калинина, всё повторял, что обойдётся, отойдёт на тепле, — и они оба знали, что не отойдёт, и оба молчали об этом.</p>
   <p>Над лесом прошли моторы. Низко, тяжело, на своих, не на немецких нотах — он различал их теперь с закрытыми глазами. Кто-то у печки поднял голову. Свои. Где-то там, за лесом, работали свои, давили немца, чтобы ночью к ним прошёл самолёт с мешками.</p>
   <p>Их называли Большой землёй. Большая земля была в сорока километрах отсюда — он слышал, как командир говорил связному: сорок, может, тридцать пять. Сорок километров леса, по которому не пройти. Не такая уж и большая, если по карте, и недостижимая, как другой берег реки в ледоход.</p>
   <p>Моторы ушли. Стало тихо, и в тишине было слышно, как сосед дышит и как сыреет в печи сырая щепа. Фёдор дожевал сухарь, проверил ленту в станкаче — пальцем, на ощупь, чтобы не примёрзла, — и передёрнул затвор. Завтра немец опять полезет на их сарай. Это он знал точно, без всякого штаба и без всякой сводки.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Дни между вылетами слились в один: прогрев до света, готовность, отбой по погоде, снова прогрев. Транспортные тянули к котлам каждую ночь, мы расчищали днём то, что успевали, и считали это работой, которая никогда не кончится, потому что и не должна была кончиться скоро. Двадцать второй вернулся как-то с пробитым стабилизатором — Захаров посадил ровно, выровнял на трёх точках и потом долго сидел в кабине, разминая забинтованную руку, прежде чем вылезти. Сёмину сняли часть бинта; пальцы шевелились, но летать ему было ещё рано, и он слонялся по стоянке, мешал техникам и злился на свою руку. Шестаков прижился ведомым у Гладкова так, будто всегда там и стоял, и Гладков, у которого после января не клеилось ни с гармонью, ни со словом, с этим молчаливым ярославцем сошёлся легче, чем с кем бы то ни было.</p>
   <p>По ночам над аэродромом тянуло на запад чужой гул — это шли транспортные, тяжёлые, низкие, к котлам, и кто-нибудь в землянке непременно поднимал голову на этот звук и опускал, не сказав ничего. Туда шли мешки с сухарями и патронами, оттуда — почти ничего; обратным рейсом, говорили, вывозили раненых, сколько влезет, и каждый понимал, что влезает мало. Дуся стала класть в термос лишнюю порцию — «на случай», говорила она, хотя случая такого на нашем аэродроме быть не могло, и термос потом возвращался полным, и она грела его заново к следующему вылету. Кравцов обходил землянки с газетой, читал вслух сводки тем, кто хотел слушать, и не настаивал на тех, кто не хотел. Мороз стоял ровный, без январских рекордов, но и без послаблений, и техники грели моторы по тем же часам, что и в самые лютые дни.</p>
   <p>Гармонь Гладков не доставал. Она лежала в чехле у его места в землянке, и иногда он клал на чехол ладонь, когда садился, — и убирал. Морозов сидел напротив, открывал и закрывал крышку часов, для рук, по привычке, которая завелась у него в декабре и не отпускала. В землянке было тепло до пояса и холодно от пояса вниз; печку топили жарко, но тепло до нар не доходило, и спали в унтах. Среди ночи кто-нибудь, не вставая, нашаривал рукой с нар полено и подбрасывал в печь; железо гудело, разгоралось докрасна с одного боку, и сухой жар держался час, от силы два, а к утру весь уходил в дымоход, и просыпались в той же стылости, в какой ложились.</p>
   <p>В нагрудном лежали кисет и тетрадка. Махорки в кисете оставалось на дне, закрутки на две, не больше; я давно её не трогал, берёг неизвестно на что. Тетрадку тоже не доставал. Я поправил ремень планшета, чтобы не давило в грудь, и этого было достаточно — знать, что они там, обе, у сердца, в одном кармане.</p>
   <p>Кравцов зашёл в землянку перед самым отбоем. Он теперь ходил медленнее, чем до госпиталя, и говорил тише, и от этого его слушали внимательнее, чем раньше.</p>
   <p>— Соколов. — Он остановился у входа, не проходя к печке, будто у печки ему было нечего делать. — Бурцев просил тебя зайти. После ужина, к нему.</p>
   <p>— По какому делу?</p>
   <p>— Не сказал. — Кравцов помолчал, придерживая ворот шинели у горла. — Просил передать, что не срочно. Но чтоб зашёл.</p>
   <p>— Не срочно — это когда можно завтра. Или это когда нельзя завтра, а говорят, что не срочно?</p>
   <p>Кравцов чуть приподнял уголок рта — не улыбка, тень её.</p>
   <p>— Это ты у Бурцева спросишь. Зайди, Соколов.</p>
   <p>И вышел, кашляя в кулак уже за дверью.</p>
   <p>Гладков скользнул по мне глазами от своего места, ничего не спросил, только перестал на секунду строгать щепу, которую крутил в руках от нечего делать. Морозов закрыл крышку часов. О чём комиссар полка зовёт врио комэска после ужина, передавая через политрука и оговариваясь, что не срочно, — гадать было можно долго, и ни одна догадка не была вполне хорошей. Бумага, что лежала под пальцем у Кошкина, могла за неделю сдвинуться куда угодно. Комиссар звал не на чай.</p>
   <p>Я вышел до ужина — пройтись, остыть от мысли. Стоянка лежала в синих сумерках, снег между капонирами был утоптан до сизого блеска. Семёрка стояла под чехлом, на лыжах, тёмная, ниже и приземистее, чем летом, — лыжи всегда делали её какой-то осевшей, усталой. Прокопенко уже ушёл греться, машина была одна. Я обошёл её, как обходил всегда перед тем, как оставить на ночь, провёл рукой по обрезу плоскости, нащупал свежую заплату на месте, где днём прошла трасса. Хрущ заштопал, как обещали, — ровно, внахлёст, на совесть. Стоянка была пустой и тихой; соседние машины темнели под чехлами, и снег между ними уже схватился к ночи коркой, и нигде ни огонька — светомаскировка. Только с запада, издали, всё тянуло тот же низкий гул: транспортные снова шли к котлам, в темноту, к окружённым, которым всё равно нужно было довезти мешки.</p>
   <p>Снял перчатку. Положил ладонь на нижний щиток капота — там, где днём, под чехлом, держался жар мотора. Жара не было. Металл был холодный, насквозь, до кости, и держать на нём руку было незачем.</p>
   <p>Я снял руку. На ладони осталось масло и холод. Больше ничего.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 20</p>
   </title>
   <p>После ужина Кравцов нашёл меня у землянки. Стемнело рано, как темнеет в феврале, — синё, сразу, почти без сумерек. Он стал ходить медленнее с тех пор, как вернулся из госпиталя, и говорить тише, и от этого его слушали внимательнее, чем раньше.</p>
   <p>— Зайди к Дмитрию Захаровичу. — Он кашлянул в кулак, с присвистом. — Не срочно. Но зайди.</p>
   <p>Постоял ещё секунду, будто хотел добавить, и не добавил. Пошёл к землянкам — обходить со сводками, как обходил каждый вечер с тех пор, как вернулся.</p>
   <p>Идти было через штабную. В сенях горел фонарь, за дверью слышался ровный голос Кошкина — он диктовал что-то Кожуховскому, по пунктам, не повышая тона. Я прошёл мимо, в закуток за избой. Дверь к командиру и дверь к комиссару стояли в трёх шагах одна от другой, в одной и той же стене. А вели, как потом оказалось, в разные стороны.</p>
   <p>Каморка комиссара была тесная — печь, стол, табурет, лежанка у стены. На столе жестяная кружка, остывшая, с тёмным ободком чая по краю. Пахло махоркой и сырыми дровами. Бурцев сидел у печи и держал газету. Газету он не читал — носил её с собой второй день, не дочитав, доставал в любую паузу, чтобы руки были при деле. Держал так, как держат вещь, которую жалко выбросить и некуда деть.</p>
   <p>— Садись. — Бурцев качнул подбородком на табурет.</p>
   <p>Я сел. Печь дышала ровно, без жара — дров берегли, топили в полсилы. Бурцев свернул газету вдвое, потом ещё раз, и положил на колено, прижал ладонью.</p>
   <p>— Цифры твоей эскадрильи наверху смотрят, — начал он не с того, с чего я ждал. — За январь, за февраль. Лучшие по полку. Это не я говорю. Это в дивизии говорят.</p>
   <p>— Люди работают, — ответил я.</p>
   <p>— Люди работают, — согласился он.</p>
   <p>Работали. Половина эскадрильи — зимняя молодёжь, пришедшая после декабря, без двух десятков вылетов на брата. Их учили на ходу, между готовностями, и они держались. Кто постарше — тянул за двоих. Цифры складывались из этого, а не из того, что можно было бы вписать в графу.</p>
   <p>— Молодых у тебя много, — обронил Бурцев, будто услышал. — Их беречь надо. А берегут не геройством и не лишним заходом. Берегут головой. Твоей в том числе.</p>
   <p>Я промолчал. Спорить было не с чем.</p>
   <p>Он замолчал надолго. У него были долгие паузы, в которых не было неловкости. Он умел молчать так, что молчание само договаривало половину.</p>
   <p>Я ждал. За тонкой стеной слышно было, как в штабной двигают табурет, как кто-то перелистывает бумаги. Где-то там лежала и моя — та, январская, под пальцем Кошкина, без хода. Я её не поминал. И Бурцев пока не поминал.</p>
   <p>— Ты вот что. — Он наклонился к печи, открыл дверцу, поправил полено кочергой и закрыл. — Ты думаешь, война наверх идёт только приказом. Сверху вниз. Командир сказал — ты сделал. Так?</p>
   <p>— Так положено, — ответил я.</p>
   <p>— Положено так. — Он опять помолчал. — А только бумага ходит не одной дорогой. Есть приказная линия — это командир. А есть наша. Политическая. И они не всегда в одну сторону смотрят.</p>
   <p>Я молчал. Сказать было нечего, и я понимал, что говорить сейчас не надо.</p>
   <p>— Кошкин — командир, — продолжил Бурцев ровно, без нажима. — Командир хороший. Грамотный. По уставу — не придерёшься. — Он поднял на меня глаза. — Тем и тяжело.</p>
   <p>Это было то самое, что у меня самого крутилось с января и чему я не находил слова. Кошкин не был ни труслив, ни зол. Он считал людей и машины правильно. По уставу — правильно. И от этой правильности было холоднее, чем от любой ошибки. Это была данность, как мороз или короткий зимний день. С данностью не спорят. В ней работают.</p>
   <p>— Я тебе одну вещь скажу. — Бурцев положил газету на стол и руки сложил на коленях. — Двадцать седьмого декабря Кошкин меня спрашивал про тебя. За закрытой дверью. Тогда он только принял полк, врио, и людей перебирал — кто чего стоит. Сидел вот так же, с картой, и по каждому коротко: годен, не годен, на что годен. Спросил и про тебя.</p>
   <p>Я не шевелился и ждал.</p>
   <p>— Он тебя считал командиром пары. Хорошим ведущим, но пары. Я ему тогда сказал: Соколов не командир пары. Соколов пары вытаскивает.</p>
   <p>Он сказал это просто, без выражения, как кладут на стол готовый патрон. И замолчал.</p>
   <p>Вот, значит, что было за той дверью.</p>
   <p>— Зачем вы мне это говорите, Дмитрий Захарович?</p>
   <p>— Затем, что ты должен понимать, кем тебя видят. — Он взял газету обратно, повертел и снова положил. Руки у него не находили места, хотя лицо было спокойное. — Кошкин тебя видит ресурсом. Который вытаскивает. Это не плохо и не хорошо. Это так есть. Ресурс берегут до поры, а после тратят, когда надо.</p>
   <p>Печь стрельнула угольком. Я слушал.</p>
   <p>— А я тебя вижу командиром, — продолжил Бурцев. — И вот в чём разница: ресурс молчит и работает. А командир, когда видит, что задачу ставят неверно, не молчит. По уставу. Но не молчит.</p>
   <p>Я знал, о чём он. Били нас не над целью — над целью мы сами были как кулак. Били на отходе: отстрелялся, машина пустая, лёгкая на нос и тяжёлая на разворот, и тянешь домой через те же зенитки на бреющем, один, без верхнего глаза за спиной. Истребитель сверху снял бы половину этой беды. Истребителя сверху не давали.</p>
   <p>— Я уже писал. В январе.</p>
   <p>— Знаю, что писал. — Он усмехнулся уголком рта, и усмешка была невесёлая. — И знаю, куда легла твоя бумага. Под папку. Ты её положил на приказную линию — она там и осталась. Командир не обязан тебе отвечать. Он принял к сведению и забыл.</p>
   <p>— А куда надо было класть?</p>
   <p>Бурцев глядел на меня долго.</p>
   <p>— Ко мне, — выговорил он наконец. — На нашу линию. Я не командир. Я тебе вылет не отменю и приказ не перепишу. Но я твои слова положу туда, где их прочтут не как жалобу подчинённого на начальника, а как доклад о тактике. И прочтут те, кто над Кошкиным.</p>
   <p>— А если Кошкин узнает?</p>
   <p>— Узнает. — Бурцев не отвёл глаз. — Он командир, не дурак. Поймёт, чья рука. — Помолчал. — Это твой риск, Соколов. Я тебя не неволю. Хочешь — неси, не хочешь — летай молча, как ресурс. И то и другое в уставе есть.</p>
   <p>Он говорил без тепла и без угрозы. Просто положил передо мной обе дороги, как кладут на стол две карты, и отодвинулся, давая выбрать самому.</p>
   <p>— Я полк по политчасти четвёртый месяц как принял, — добавил он, помолчав. — А людей в нём знаю дольше. И мне их в графу списывать тяжелее, чем тому, кто пришёл с чистой папкой. Вот и весь мой расчёт.</p>
   <p>Я понял. Не сразу, но понял. Воевали не только в воздухе. И не только напрямую, снизу вверх, в одну дверь. Была вторая дверь, в стороне, и она тоже вела наверх — только другим коридором.</p>
   <p>— Подумай. — Бурцев встал, давая понять, что разговор окончен. Двигался он, как всегда, неторопливо, будто берёг каждое движение. — Если решишь — приходи. Не с обидой приходи. С делом.</p>
   <p>Я поднялся с табурета.</p>
   <p>— Спасибо, товарищ комиссар.</p>
   <p>— Иди.</p>
   <p>У двери я задержался на секунду. Он уже снова сидел у печи и держал газету, которую не читал. Огонёк подсвечивал ему скулу снизу, и лицо было спокойное, нерабочее, — будто он уже думал о чём-то своём, не обо мне.</p>
   <p>Назад я шёл через стоянку. Ночь была тихая, морозная, но уже без январской злости: снег под унтами не визжал, а оседал мягко. Машины стояли под чехлами тёмными буграми, у крайней землянки желтело окошко — Прокопенко не спал, копался при коптилке. Я думал не о Кошкине и не о Бурцеве. Я думал про две двери в одной стене, в трёх шагах одна от другой. Раньше я и не знал, что вторая открывается. Теперь знал. И с этим надо было что-то решать — не сегодня, но скоро.</p>
   <p>К Бурцеву я пришёл через день.</p>
   <p>В январе я три листа извёл, пока написал тот рапорт, — зачёркивал, начинал заново, искал слова, которые не прозвучат как кляуза. Тогда я писал злясь, и злость лезла в каждую строчку, и каждую строчку приходилось вымарывать. Теперь злости не было. Была работа, и слова были. Бурцев накануне, не диктуя, обронил их сам — между делом, словно думал вслух: что важна не вина, а тактика; что речь не про командира, а про прикрытие; что доклад пишут не «прошу разобраться», а «считаю необходимым доложить».</p>
   <p>Я сел в углу штабной, попросил у Кожуховского лист и чернила. Кожуховский глянул, ничего не спросил, дал. Чернила к вечеру густели от холода, и перо цепляло бумагу. За дощатой перегородкой был Кошкин — я слышал, как он диктует боевое донесение, ровно, по пунктам, не повышая голоса. Та самая дверь, приказная. Я сидел в трёх шагах от неё и писал на другую.</p>
   <p>Писал я недолго. Три формулы, ради которых всё и затевалось.</p>
   <p>Что штурмовые вылеты на сычёвском направлении ставятся без истребительного прикрытия. Что обещанное соседями прикрытие в шести случаях из шести не пришло. Что считаю необходимым доложить — потери растут не от работы над целью, а на отходе, когда машина пустая, тяжёлая на разворот, и прикрыть её некому.</p>
   <p>Ни слова про Кошкина. Ни слова про январь. Тактика, цифры, отход.</p>
   <p>Перечитал. Лист был чистый, без помарок. В январе таких чистых не выходило.</p>
   <p>Бурцева я нашёл там же, у печи. Он прочитал стоя, держа лист на отлёте, как держат то, на что не хотят дышать. Прочитал дважды.</p>
   <p>— Хорошо. — И сложил лист вдвое, аккуратно, по сгибу, и убрал во внутренний карман шинели. Не бросил на стол. Не сунул в папку к другим. Убрал к себе, под шинель, к телу.</p>
   <p>Так не убирают жалобу. Так убирают то, что понесут и пустят в дело.</p>
   <p>— Дальше моя забота, — добавил он. — Куда пойдёт, тебе знать не нужно. Тебе нужно летать.</p>
   <p>Куда пошла бумага, я так и не узнал. И не должен был. Знал одно: теперь она была написана в двух местах. Одна лежала под папкой. Вторая ушла с Бурцевым.</p>
   <p>Дни между шли одинаково. Прогрев на рассвете, готовность, отбой по погоде, снова прогрев. Прокопенко с утра до темна возился в моторах — холод сажал свечи, масло густело, и каждую машину перед вылетом грели дольше, чем потом летали. Молодые жались к нему, перенимая, и он показывал молча, ладонью, не тратя слов. Захаров ходил за мной хвостом, как весь год: проверял ленты, заглядывал в мой парашют, хотя это было не его дело и я ему сто раз говорил, что не его. Сёмин, нелётный после январского обморожения, слонялся по стоянке, злился на руку, совал её то в карман, то за пазуху, разминал пальцы. Дуся клала в термос лишнюю порцию — на случай, грела заново, если оставалось. Кравцов обходил землянки со сводками: на западе заняли несколько населённых пунктов, без названий. Названий не было — значит, и спрашивать было нечего.</p>
   <p>По вечерам в землянке было всё то же: кто чинил, кто писал, кто грел руки о кружку. Махорка у Гладкова шла к концу, у Морозова тоже; мой кисет — тот, павлюченковский, — лежал в нагрудном на две последние закрутки, и я его не трогал, сам не знал почему. Спать ложились в шинелях. Печь к утру выстывала, и первый, кто просыпался, шёл её топить, а остальные лежали ещё минуту, пока не схватится первое тепло.</p>
   <p>Один раз подняли по тревоге среди дня — будто немец шёл на станцию. Сидели в кабинах на прогреве, ждали зелёной ракеты. Ракеты не было. Дали отбой. Вылезли, остыли, пошли греться. Ждать тут приходилось куда больше, чем делать, и это тоже была работа — ждать и не перегореть на ожидании.</p>
   <p>Захаров за эти дни облетал со мной дважды — пристрелка района, ничего боевого. Держался ровно, как всегда, чуть позади и сбоку, в своём месте. Я привык к этому месту за спиной так, что переставал его замечать. Замечаешь такое только тогда, когда оно вдруг пустеет.</p>
   <p>Девятнадцатого пошли звеном на ту же дорогу к Сычёвке.</p>
   <p>Мороз отпустил. Не весна — до весны было далеко, — но та злая, костяная стужа конца января, от которой стекло обмерзало изнутри и кисть в рукавице стыла первой, отступила. Можно было дышать, не обжигая горло.</p>
   <p>Прикрытия снова не дали. Кожуховский с утра ходил к соседям, вернулся, развёл руками: обещали, если останется пара свободная. Свободной пары не осталось.</p>
   <p>Пошли четверо. Я с Захаровым — двадцать второй у меня под рукой, как все последние месяцы. Гладков с Шестаковым второй парой. Цель — движение по дороге, батарея у развилки, та же, что в начале месяца.</p>
   <p>Взлетали по накатанной лыжне. Машина с эрэсами тяжёлая, отрывалась нехотя, долго бежала, прежде чем лыжи отпустили снег. Собрались над аэродромом, легли на курс.</p>
   <p>Подход я помню плохо — он был обычный. Высота восемьсот. В кабине уже не та злая стужа, что в январе: терпимо, кисть в рукавице с прорезью держала ручку, не деревенея к десятой минуте. Стекло по краю всё равно затягивало морозным узором, и я грел его дыханием, чтобы видеть землю. Излом реки слева — старый ориентир, по нему ходили третий раз. Дорога чёрным швом по белому. Зашли со стороны солнца. Эрэсы по батарее, два разрыва у орудий. ВЯ-23 вдоль колонны — грузовик встал поперёк, за ним затор. Гладков с Шестаковым прошли по деревне, потянулся чёрный дым.</p>
   <p>Один заход. Без прикрытия второго я не делал — это я решил ещё в январе и держался.</p>
   <p>Били нас на отходе. Снизу, с земли — трассы пошли вверх, белые днём, частые, как искры из-под молота. Я отвернул, прижался к снегу, бреющим. Зенитка била вслед, не доставая, разрывы оставались выше и сзади. И тут в эфире голос Захарова стал другим. Плоским.</p>
   <p>— Двадцать второй, держишь?</p>
   <p>Пауза. Долгая, в полсекунды, которая тянулась.</p>
   <p>— Держу. — Голос ровный. Слишком ровный — так говорят, когда говорить трудно.</p>
   <p>— Дотянешь? — спросил я.</p>
   <p>— Дотяну, товарищ командир.</p>
   <p>Шли домой на бреющем, я держался рядом с ним, чуть сзади и сбоку, как держатся за того, кому худо, не подавая виду, что держатся. Двадцать второй шёл ровно. Мотор тянул. Снег под нами уходил назад.</p>
   <p>Сели все четверо. Прокопенко принял у меня машину, придержал за локоть на стремянке — он всегда придерживал, хотя я давно не оступался. А у двадцать второго уже бежали — кто-то крикнул санинструктора.</p>
   <p>Захаров вылез сам. Спустился по плоскости сам, отказался от рук, а потом качнулся, и его подхватили. Левая штанина галифе была тёмная, мокрая, и на снегу под ним сразу набрякло. На перчатке тоже была кровь — он зажимал ногу в воздухе, не выпуская ручки.</p>
   <p>— Осколок, — выдавил он сквозь зубы и улыбнулся, как улыбаются, чтобы не застонать. — В мякоть. Кость целая, командир. Я чувствую.</p>
   <p>— Молчи. Неси, — это уже не ему.</p>
   <p>Его понесли в санбат. Я стоял у двадцать второго и считал, как считаю всегда первым делом после посадки: уходили четверо — пришли четверо. Все четверо. Только одного на руках.</p>
   <p>В санбате пахло карболкой и сырой шерстью. На нарах вдоль стены лежали чужие — двое из пехоты, забинтованные, молчали в потолок. Захарову срезали штанину, перевязали бедро: осколок прошёл по мякоти, кость не задел, как он и говорил. Пять-семь дней, сказал фельдшер, не больше; молодой, заживёт быстро. Хромать будет с неделю, потом отойдёт.</p>
   <p>Я пришёл к нему вечером. Он лежал бледный и злился — не на рану, а на то, что лежит. Левая нога под одеялом была толще правой от бинта.</p>
   <p>— Я через пять дней встану. Не списывайте двадцать второй под кого попало.</p>
   <p>— Лежи. Двадцать второй тебя дождётся.</p>
   <p>Он помолчал, глядя в потолок. Потом, не поворачивая головы:</p>
   <p>— Я его ровно держал. На отходе. Вы видели?</p>
   <p>— Видел. Ровно держал.</p>
   <p>Он закрыл глаза. Этого ему было довольно.</p>
   <p>От санбата я прошёл к стоянке. Прокопенко уже снял с двадцать второго чехол с крыла и светил коптилкой в пробоину — рваную, с ладонь, у нервюры.</p>
   <p>— К утру залатаю. Машина целая, это ей не в сердце.</p>
   <p>Я постоял рядом, поглядел, как он примеряет жестяную заплату к рваному краю, ровняет её, прикидывает на глаз, и пошёл к себе. Мотор был цел, лонжерон цел, управление ходило свободно. Главное было цело. Остальное Прокопенко поднимет к рассвету, как поднимал всегда — молча, ладонью, без лишних слов.</p>
   <p>К вечеру двадцать первого пришла почта.</p>
   <p>От Тани — конверт мятый, прошёл долгую дорогу. Писала ровным своим почерком: дома всё по-прежнему, она работает, в школе теперь госпиталь. И в середине, без нажима, между строк про погоду и про соседку: мама вторую неделю слабее, лежит больше, ест плохо, но доктор был, сказал — беречься, и они берегут. «Ты не тревожься, Лёша. Мы справимся».</p>
   <p>Я перечитал это место дважды. «Слабее». Слово, за которым может быть всё или ничего. Спросить было некого и нечем — до дома была не дорога, а целая зима, госпитали, эшелоны, чужие руки, через которые шло письмо.</p>
   <p>От Веры — листок вчетверо, без обратного адреса, как всегда. Несколько строк:</p>
   <cite>
    <p>Жива. Мороз стал тише. В палатах всё равно холодно. Поздравлений больше не пишу. В.</p>
   </cite>
   <p>Я сложил оба листка и убрал в нагрудный — туда, где лежали кисет Павлюченко на две закрутки, который я так и не трогал, и тетрадка Резникова. Карман стал плотный. Планшетный ремень тянул чуть сильнее, через гимнастёрку, у сердца.</p>
   <p>Ответил обоим в землянке, при свете коптилки. Огонёк качался, и тени по стене качались с ним. Гладков в углу строгал щепу — медленно, без нужды, просто чтобы руки были заняты; гармонь его лежала в чехле, и он её не брал с самого нового года. Морозов щёлкал крышкой часов, открывал и закрывал, грел пальцы привычкой. За дощатой стеной кто-то из молодых вполголоса спорил о завтрашней погоде, читая её по своим приметам. Голоса у них были ещё лёгкие, не наработавшие тяжести. Дуся принесла кипятку в большом чайнике, разлила по кружкам молча и ушла; в землянке стало на одну заботу теплее.</p>
   <p>Я писал медленно. Не оттого, что не знал слов, — слов как раз надо было мало, и каждое следовало выбрать так, чтобы не сказать лишнего. Дома не должны были знать, как тут на самом деле. Дома должны были знать одно: жив, и всё идёт как идёт.</p>
   <p>Тане написал коротко: жив, здоров, служу, не тревожьтесь, маме поклон, пусть лечится и слушает доктора. Подписался: <emphasis>Лёша. (А. Соколов.)</emphasis></p>
   <p>Вере написал совсем коротко. Что мороз и у нас стал тише. Что помню. И всё.</p>
   <p>Перед самым отбоем заглянул Кожуховский — за чем-то по своей штабной части, не помню за чем. Уже уходя, у порога, обронил, дуя на пальцы:</p>
   <p>— Соседи сегодня ЛаГГ потеряли. Пилот сел на лес, живой вроде. Немец был один.</p>
   <p>— Один? — переспросил я.</p>
   <p>— Один. — Кожуховский пожал плечами. — Подловил на отходе и ушёл. Наши говорят — работал чисто.</p>
   <p>Он ушёл. Дверь хлопнула, потянуло холодом, печь качнула пламенем и выровнялась.</p>
   <p>Один. Подловил на отходе и ушёл чисто. Я сидел с пером в руке над недописанным и думал об этом коротком слове. В небе над нами всю зиму было пусто — мессеры ходили стаями там, у больших дорог, а к нам сюда залетали редко. А теперь, выходит, появился кто-то один. Без лица пока, без имени. Но уже с почерком: один, на отходе, чисто.</p>
   <p>Гладков дострогал щепу, кинул в печь. Морозов закрыл часы. Я дописал Вере последнюю строку, сложил листок и задул бы коптилку, да рано ещё было.</p>
   <p>Двадцать второй стоял на стоянке под чехлом, с залатанной за ночь пробоиной в крыле, и ждал Захарова.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 21</p>
   </title>
   <p>Двадцать третьего с утра дали первую готовность, и мы просидели в кабинах до полудня впустую.</p>
   <p>Небо стояло низкое, серое, без единого разрыва. Я сидел в семёрке под откинутым на бок фонарём, в перчатках, в унтах, и холод заходил снизу, через педали, через металл пола, поднимался к коленям и оттуда дальше. Прокопенко с пяти утра грел мотор, гонял подогретое масло, и масло держало тепло ровно до того часа, когда стало ясно, что ракеты не будет. К десяти руки в перчатках перестали слушаться как следует. К полудню перестали и ноги. Снег к обеду пошёл редкий, косой, ложился на плексиглас и не таял — отходил сухой крупой, когда я смахивал его рукавом.</p>
   <p>Я вылез из кабины, размял колени о стремянку и пошёл вдоль стоянки разминать ноги. Капониры стояли под маскировочными сетями, машины в чехлах, и над всей стоянкой висела та особая тишина ожидания, когда люди уже всё проверили по три раза и ждать им осталось только погоду, которую не проверишь.</p>
   <p>Захаров стоял у двадцать второго. Не в кабине — рядом. Опирался на здоровую ногу, на больную ступал коротко, переносил вес и сразу снимал. Машину ему за ночь залатали — пробоину в крыле, ту, с которой он сел неделю назад на одной воле, — и заплата вышла светлой, наклёпанной поверх, ещё не закрашенной. Захаров стоял и трогал её голой рукой, без перчатки, будто проверял, держит ли клёпка.</p>
   <p>— Не лезь в кабину, — окликнул я. — Тебе врач что говорил.</p>
   <p>— Я и не лезу. Я смотрю. — Он убрал руку, сунул её под мышку, грея. — Заплату вчера ставили без меня. Хочу знать, как поставили.</p>
   <p>— Хорошо поставили. Прокопенко смотрел. Через неделю будешь смотреть из кабины. Сейчас иди в землянку, грейся, нечего тут стоять на ноге.</p>
   <p>Он постоял ещё, для порядка, чтоб не выходило, будто его прогнали. Потом захромал в сторону землянки, и я слышал, как снег под ним хрустит неровно — два шага твёрдых, третий короткий, с переносом. Этот неровный хруст я теперь знал на слух, как знал ровный звук его шага раньше.</p>
   <p>Готовность сняли в первом часу. Кравцов прошёл по стоянке, передал по капонирам: отбой, завтра, если разойдётся, та же задача. На сычёвскую дорогу, к развилке, где батарея. Третий раз за месяц на одну и ту же точку.</p>
   <p>В землянке топилась печь, и после улицы тепло ударило в лицо так, что защипало кожу. Гладков сидел у стены, строгал ножом щепу для растопки, тонкую, длинную, складывал в кучку у ноги. Гармонь его лежала рядом, в чехле, и чехол он с Нового года не открывал. Морозов чистил ногтем крышку своих часов, открывал, закрывал, открывал — привычка, к которой все привыкли и которую никто не замечал. Панин сидел над картой, отмечал что-то огрызком карандаша, считал в столбик на полях — он всё считал, этот молодой, расстояния, время, остаток горючего, будто числа держали его крепче, чем слова.</p>
   <p>Я сел напротив Панина. Завтра он шёл за мной ведомым: Захаров на земле, а пары без второго не бывает.</p>
   <p>— Ленты у тебя кто набивает, — спросил я.</p>
   <p>— Сам набиваю, — Панин не оторвался от карандаша.</p>
   <p>— Покажешь утром, как набил. Перед вылетом.</p>
   <p>Он поднял на меня глаза, понял, что это не недоверие, а порядок, и опустил обратно к полям карты. Кивать не стал, и хорошо. Я достал кисет — не свой, Павлюченкин, тот, что остался у меня с осени, — подержал в руке. В нём было на две закрутки, не больше, и я их не трогал всю зиму. Подержал и убрал обратно в нагрудный, к тетрадке. Свою махорку взял из другого кармана, свернул, прикурил от уголька, который Гладков подал мне на кончике ножа.</p>
   <p>— Дуся обещала к ужину горячего, — сказал Гладков, не отрываясь от щепы. — В термосе принесёт. Говорит, лишнего налила.</p>
   <p>Лишнего она наливала всегда. Это у неё называлось «по ошибке».</p>
   <p>Обер-лейтенант Вернер Фосс вышел к капонирам затемно, и первое, что он сделал, — поднял воротник.</p>
   <p>Шёлковый шарф он завёл под воротник кожаной куртки, как делал всегда, ещё с Франции. Шарф прислала мать из Гамбурга в первую военную зиму — тонкий, серый, ни на что не годный против этого мороза, и Фосс носил его не для тепла. Тепла от него не было. От русской зимы вообще не было тепла ни от чего — ни от шарфа, ни от шнапса, ни от писем, в которых Mutter писала, что в Гамбурге тоже холодно, и не понимала, о каком холоде идёт речь.</p>
   <p>Капонир слева пустовал второй день. Машину туда уже не вернут, и говорить об этом не было нужды никому. В сводке напротив фамилии стоял прочерк, и графа закрывалась прочерком чаще, чем обещали летом. Фосс этого не считал вслух. Он считал про себя, ровно, как считают остаток горючего на обратном плече: столько было осенью, столько в строю теперь.</p>
   <p>«Фридрих» с первого раза не пошёл. Механик гонял подогретое масло, дул в патрубки, бил ладонью по кожуху, и мотор взялся только со второй, кашлянув белым выхлопом в темноту. Фосс прогрел его дольше нормы, проверил приборы, проверил ленты пулемётов сам, не доверяя оружейнику в такой мороз. Закурил последнюю перед вылетом «Юно», затянулся дважды и затоптал её каблуком в наст. Каблук вошёл в снег глубоко, по самый рант.</p>
   <p>С утра их перегнали с Орши на передовой подскок, ближе к линии, и уже оттуда дали патруль и прикрытие над участком, где русские третью неделю лезли на Сычёвку и клали под неё своих штурмовиков пачками. Орша оставалась базой, куда возвращались не каждый день. Фосс этот участок знал. Знал и машины — горбатые, тяжёлые, на бронекоробке, которую не всякая очередь брала в лоб. Их сбивали грамотнее всего на отходе, снизу-сзади, когда они уже отработали по земле и уходили низом, прижавшись брюхом к снегу, без скорости, без высоты. Нужно было только поймать момент, когда они отвернут от цели.</p>
   <p>В то утро он зашёл на четвёрку из облака и не достал. Они провалились вниз, в нижний слой, и слой их закрыл — быстро, без паники, как уходят те, кто уже не первый месяц уходит так и кого этому научила не школа, а зима. В последнем разрыве, перед тем как потерять их в вате, Фосс отметил на борту головной машины белое пятно цифры. Одна цифра, простая, крупно набитая по борту белилами. Разобрать не успел. Может, семёрка, может, нет. Он не пошёл за ними в облако к самой земле — это было бы глупо, а Фосс глупо не воевал и потому был ещё жив.</p>
   <p>Он запомнил это белое пятно без всякого чувства — так, как запоминают примету на дороге, поворот, сломанное дерево. Mutter, думал он, набирая высоту обратно к своим, скоро напишу тебе длиннее, сейчас нет времени. Берлин обещал ещё летом, что к зиме всё кончится. Зима была на исходе, и не кончилось ничего.</p>
   <p>Двадцать четвёртого разошлось.</p>
   <p>Прокопенко грел мотор с темна. Я пришёл на стоянку, когда восток только серел, и он уже стоял у семёрки с лампой, в той же серой тряпке, обмотанной вокруг кисти вместо варежки, — голой рукой за металл в такой мороз не возьмёшься, прилипнет.</p>
   <p>— На масло считал до десяти, — сказал он, не оборачиваясь. — Со второй взялась. Лыжи проверил, держат. Эрэсы подвесили.</p>
   <p>Я обошёл семёрку кругом, как всегда, слева, против часовой. Лонжерон в инее. Прокопенко провёл по нему ладонью, согнал иней сухой пылью, без следа влаги — в такой холод иней не тает от руки, отходит порошком.</p>
   <p>— Панин сегодня справа за мной, — сказал я ему зачем-то.</p>
   <p>— Знаю. — Он подоткнул тряпку. — Ты за ним приглядывай. Молодой ровно держать ещё не умеет.</p>
   <p>Взлетели в восемь с небольшим, по укатанной лыжне, четвёркой: я с Паниным, Гладков с Шестаковым. Высоту набирали долго. Машина с эрэсами тяжёлая, мотор тянул на пределе, и я держал газ ровно, без рывков, чтоб Панин держался за мной и не рыскал. Под нами уходила назад знакомая земля — лес, поле, излом реки, по которому я выходил на цель третий раз и который знал теперь как линию на ладони. Высота восемьсот. В кабине было терпимо: мороз против января спал, ноги не деревенели.</p>
   <p>Панин держался. Но не так. Захаров за этот год прирос мне к правому крылу так, что я его не видел и знал, что он там, — по тени справа, по тому, как она ложится и держится. Панин сидел чуть дальше и чуть выше, чем нужно, подрабатывал газом невпопад, и я всё время чувствовал это место за плечом как занятое не тем. Это хуже пустого. Пустое место не отвлекает. Чужое — отвлекает.</p>
   <p>Облачность шла слоями. Над целью рваная, метров на восьмистах, и в разрывах внизу мелькала дорога, развилка, тёмные точки у обочины. Я завёл четвёрку со стороны, откуда светлее, дал эрэсы по первой памяти — туда, где батарея стояла в прошлый раз. Два разрыва легли с недолётом, я довернул, прошёл пушками вдоль обочины, по тёмным точкам, отвернул. Гладков с Шестаковым добавили по краю деревни — там что-то загорелось, дым пошёл низом, прижатый к снегу.</p>
   <p>На втором заходе я их не повёл. Зенитка снизу била редко, но клала близко, две трассы прошли выше плоскости на корпус, и тащить четвёрку в дым ради второго захода я не стал. Команда на отход, разворот через крыло.</p>
   <p>И тут сверху, из облака, выпала пара.</p>
   <p>Я увидел их поздно — две тонкие тени слева и выше, мессеры, валились в нашу сторону через разрыв в облаке. Кричать длинно в эфир было некогда.</p>
   <p>— Панин, под меня! Вниз, к земле!</p>
   <p>Я бросил семёрку к снегу. Штурмовик не истребитель, в вираже с «худым» не потягаешься, но у самой земли немец нас так просто не возьмёт — там его собственная скорость работает против него, он проскакивает. Мы провалились в нижний слой облака, в серую вату, и облако нас взяло. Я держал курс по компасу и по тому, как тяжелеет ручка, и не видел ничего, кроме мути за фонарём и тёмного пятна, которое то ли было Паниным, то ли мерещилось.</p>
   <p>— Панин, отзовись, где ты.</p>
   <p>— Здесь я. Справа. Держусь.</p>
   <p>Голос звенел, но держался. Пара прошла где-то выше. Я почувствовал это не глазами — спиной, тем местом между лопаток, которое за войну научилось чувствовать чужой мотор раньше, чем его слышишь. Очереди не было. Они нас потеряли в слое, как и мы их. Идти за нами в облако к самой земле немец не станет — себе дороже.</p>
   <p>Вышли под нижнюю кромку всей четвёркой, над самым лесом. Я пересчитал по теням: Панин справа, Гладков с Шестаковым левее и чуть сзади. На бреющем, прижавшись к снегу, потянули к себе — низом возвращаются, чтоб не подставлять брюхо тем, кто остался наверху. Над своим лесом я ещё раз глянул на верхнюю кромку облака. Серо. Пусто. Никто за нами не вышел.</p>
   <p>Сели все четверо. Панин вылез белый, руки на стремянке подрагивали, но он молчал, и это было правильно. Я подошёл, хлопнул его по плечу один раз, коротко.</p>
   <p>— Держался ровно. Для первого раза с моей парой — нормально. В первый раз все белые. Иди, отдышись.</p>
   <p>Прокопенко уже шёл к семёрке с лампой и тряпкой.</p>
   <p>— Целая, — сказал я ему.</p>
   <p>— Вижу, что целая. — Он провёл ладонью по лонжерону, согнал иней. — Кто там был наверху?</p>
   <p>— Пара. Из облака вывалились. В облако и ушли.</p>
   <p>Он ничего не ответил, подоткнул тряпку под капот, полез смотреть мотор. У него своя война была — с маслом, с инеем, со свечами, которые сажал мороз. Про пару наверху это была не его война, и он её не брал в голову.</p>
   <p>Двадцать шестого нас перебросили звеном на подскок, ближе к фронту, — поработать по другому участку, пока полк сидел на Старице. Сели на чужой полосе, тесной, изрытой по краям воронками, и до вечера ждали погоды и горючего. Горючее привезли к сумеркам, погоду нет. Меня послали с пакетом в санитарный пункт за деревней — забрать наших двоих, что отлёживались там после вынужденной неделю назад, выправить на них бумаги. Идти было версты три, по накатанной санями дороге. Я пошёл пешком, засветло уже не выходило, но по санному следу и в темноте не собьёшься.</p>
   <p>Санитарный пункт стоял в избе на краю безымянного села — изба как изба, под соломой, окна изнутри затянуты тряпьём от света. В сенях пахло карболкой и мокрой ватой, в углу стояло ведро с бурой водой, накрытое доской. За перегородкой в горнице кто-то тяжело дышал во сне, с присвистом. У стола под керосиновой лампой женщина в белой косынке сматывала бинт — стираный, серый, его тут стирали и пускали по второму разу, бинтов не хватало.</p>
   <p>Я её узнал не сразу. По рукам — раньше, чем по лицу. Тонкие руки, обветренные, в трещинах по костяшкам, мотали бинт точно, виток к витку, не глядя, как мотают, когда руки знают дело сами.</p>
   <p>— Вера, — выговорил я.</p>
   <p>Она подняла голову. Лампа стояла низко, и лицо её вышло из тени постепенно, снизу вверх. Те же карие глаза с лёгкой раскосинкой. Веснушек на переносице при лампе не было видно — я их помнил с осени, с Снегирей, где их было видно у окна на свету. Она поправила косынку двумя руками на затылке, хотя косынка сидела ровно, — машинальный жест, я и его помнил.</p>
   <p>— Здравствуйте, Алексей Петрович. — Голос ровный, без удивления, будто я был тут вчера.</p>
   <p>— Здравствуйте, Вера. — И больше у меня ничего не нашлось.</p>
   <p>Мы стояли по две стороны стола. За перегородкой дышал раненый. Она домотала бинт до конца, заправила кончик внутрь, сложила свёрнутый в стопку к другим таким же — аккуратно, ровно, ритуал, который я однажды видел у неё в палате, когда она складывала простыни.</p>
   <p>— Вы за Кузнецовым и за тем, со жжёной рукой, — проговорила она. Не вопрос — она уже глянула в мой пакет глазами, по привычке читать бумаги. — Их завтра отдадут. Сегодня нельзя, метель, и тот, со жжёной, температурит к ночи. Утром собьём — отдам.</p>
   <p>— Я подожду до завтра. На подскоке заночую.</p>
   <p>— Подождёте. — Она кивнула на лавку у печи. — Садитесь, что стоите. Чаю нет. Кипяток есть.</p>
   <p>Я сел. Шинель не снял — в избе тепло держалось только у самой печи. Вера налила мне кипятку в жестяную кружку, поставила рядом хлеб — мёрзлый, его до меня держали где-то в холодных сенях, и он отходил у печи коркой, отпотевал. Села напротив, по другую сторону огня, руки сложила на коленях. Лампа между нами, маленькая, фитиль прикручен, чтоб не жечь керосин зря.</p>
   <p>— Как Москва, — спросил я.</p>
   <p>— Стоит Москва. — Она помолчала. — Я теперь не в Москве. Перевели сюда в январе, с госпиталем, ближе к фронту. Раненых стало много, кадров нет, вот и двигают, кого можно.</p>
   <p>— А родители твои как там, в Москве.</p>
   <p>— Пишут. Алёшка ходит в седьмой, как ходил. — Она прислонилась плечом к косяку печи, на минуту, устало, и сразу выпрямилась, будто поймала себя на том, что села. — Мать про вас спрашивала. Кто это, мол, вам всё пишет с фронта целую зиму. Я сказала — один лётчик. Тот самый, из Снегирей.</p>
   <p>Я грел руки о кружку. Кипяток отдавал железом и чуть карболкой — тут всё отдавало карболкой. За окном мело, ровно, без порывов, и в этой ровности было почти тихо, только дыхание за перегородкой да треск фитиля.</p>
   <p>— Я думал, вы в столице, — проговорил я. — Писал на московский адрес, на родителей.</p>
   <p>— Письма пересылают. Доходят. — Она глядела на огонь, не на меня. — Доходят все. Я их читаю и думаю: жив. На том и довольно.</p>
   <p>Сказать на это было нечего, и мы молчали. Мне молчание не мешало. В нём не было ни ожидания, ни укора, ничего, что нужно было бы торопиться заполнить словами. Просто два человека у печи, между ними лампа, за стеной война, а тут полчаса её нет.</p>
   <p>Раненый за перегородкой застонал, заворочался, забормотал. Вера встала сразу, без перехода, как встают по привычке тела раньше головы, прошла к нему, положила ладонь ему на лоб — деловито, плотно, не нежно, как кладут руку, чтоб смерить жар, а не утешить. Постояла так. Поправила одеяло, подоткнула с боков. Что-то сказала ему тихо, коротко — «лежите, лежите» — и вернулась к столу.</p>
   <p>— Жар, — проговорила она, садясь. — К утру собью, дам порошок. Молодой совсем, из-под Ржева привезли. Всё мать зовёт.</p>
   <p>Она это сказала ровно, без жалобы, как факт, и в ровности было видно, сколько таких она уже видела за эту зиму. Я допил кипяток. Вставать было пора — мне ещё три версты по тёмному, по санному следу, а ей тут не спать всю ночь над чужим жаром.</p>
   <p>Я поднялся. Она поднялась тоже, привычно, провожая.</p>
   <p>— Завтра придёте за вашими, — сказала она. — С полуторкой приходите, не пешком. Тот, со жжёной, сам не дойдёт, его нести.</p>
   <p>— Приду с полуторкой.</p>
   <p>Я взял шапку с лавки. У двери задержался. Надо было что-то сказать на эти полгода писем, на этот кипяток, на её руки в трещинах, на молодого за перегородкой, что зовёт мать. Я не нашёл, что. Все слова, какие были, не лезли в эту избу — они были не отсюда, из другой, мирной жизни, которой тут не было места.</p>
   <p>— Пишите. — Я взялся за скобу двери.</p>
   <p>— Пишу.</p>
   <p>— Я не забываю.</p>
   <p>Она стояла у стола, лампа сбоку, половина лица в свету, половина в тени. Не улыбнулась. Только выдохнула коротко, тихо, и на секунду прикрыла рот тыльной стороной ладони — я помнил эту привычку с Снегирей, она так делала, когда не хотела, чтоб видели лицо.</p>
   <p>— И я, — сказала она, опустив руку. — Идите, Алексей Петрович. Темнеет совсем, собьётесь.</p>
   <p>Я вышел в сени, в карболку и в мороз, толкнул дверь на улицу. За спиной в избе осталась лампа, бинты серой стопкой и молодой за перегородкой, который звал мать. Я шёл обратно по накатанному, по санному следу, под низким небом без звёзд, и письма её лежали в нагрудном вместе с тетрадкой Резникова — не одно письмо, несколько за зиму, и я чувствовал их вес левой стороной груди, под курткой, под ремнём. Строчки оттуда я наизусть не учил. Хватало веса. Вес — это уже было «жива».</p>
   <p>Двадцать восьмого звено вернулось на Старицу.</p>
   <p>Полуторку за ранеными я с утра выправил, Кузнецова и того, со жжёной рукой, привезли и сдали в полковой санбат. Сели мы под вечер, разгрузились, развели машины по капонирам. Я обошёл семёрку кругом, как всегда, и пошёл искать своих. Захаров встретил у землянки — на ногах, хромал заметно меньше, переносил вес уже спокойнее.</p>
   <p>— Привезли Кузнецова, — сказал он. — И того, со жжёной. Видел, как сгружали.</p>
   <p>— Я их и вёз на полуторке с самого утра.</p>
   <p>Он хотел спросить ещё что-то и не спросил — глянул на меня и понял, что вопрос будет не про раненых, а про то, чего я не скажу. Промолчал. За это молчание я был ему благодарен больше, чем за иной вопрос.</p>
   <p>У семёрки в густеющих сумерках возился Прокопенко. Я подошёл. Он перетягивал на ночь чехол, и я увидел, что чехол на хвостовой части новый — не тот, латаный, серый, выгоревший, что был с осени, а целый, потемнее, ещё не выбеленный солнцем.</p>
   <p>— Чехол откуда, — спросил я.</p>
   <p>— Со списанной машины снял. Старый совсем расползся по швам, латать уже не на чем. — Он подоткнул угол под стабилизатор, разгладил ладонью вдоль, проверяя, лёг ли ровно. — Этот до весны достоит. А весной чехлы вовсе снимем, придёт тепло.</p>
   <p>— Снимем, как лёд с полосы сойдёт.</p>
   <p>Он провёл по фонарю серой тряпкой, обмотанной вокруг кисти как варежка, согнал с плексигласа иней. В новом чехле, тёмном и ровном, не было ни одного шва, ни одной заплаты — гладкое тёмное пятно на хвосте, и оттого вся машина в сумерках смотрелась как-то цельнее, прибраннее к зиме.</p>
   <p>— Завтра летаешь? — спросил он.</p>
   <p>— Если погода даст. На ту же дорогу, наверно.</p>
   <p>— Семёрка готова. Масло сменил, свечи перебрал. — Он в последний раз огладил ладонью чехол на хвосте, проверил завязки. — Остальное не моё.</p>
   <p>Я постоял рядом, пока он не кончил. Над стоянкой темнело быстро, по-февральски, без сумерек почти, и новый чехол в темноте делался просто тёмным, без границ. Прокопенко собрал лампу, сунул тряпку в карман.</p>
   <p>— До завтра, Григорий Тарасович.</p>
   <p>— До завтра, командир.</p>
   <p>Я пошёл к землянке. Кравцов стоял у входа, курил, и, увидев меня, выложил, как всегда, без подхода, как он привык со своими сводками:</p>
   <p>— Слух прошёл. Юхнов будут брать.</p>
   <p>— Чей слух? — Я придержал шаг у входа.</p>
   <p>— Из дивизии. — Он притушил окурок о подошву унта, спрятал бычок в спичечный коробок — берёг. — Когда — не говорят. Но к чему-то готовят, я по сводкам вижу. Стягивают.</p>
   <p>Я не ответил. Зашёл внутрь, к печи, где было тепло, где Гладков строгал свою щепу, а Морозов щёлкал крышкой часов. Завтра, если погода, мы пойдём на ту же дорогу, на сычёвскую развилку, в третий раз на одну точку. А где-то западнее уже лежал на штабных картах Юхнов, и кто-то наверху уже вёл по нему пальцем, прикидывая дни. До него было ещё много дней и много дорог, и не все мы их пройдём. Семёрка под новым чехлом стояла готовая к утру. Мотор перебран. Свечи новые. Лыжи держат.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 22</p>
   </title>
   <p>Захаров полез в кабину сам, и я не стал ему помогать.</p>
   <p>Он подтянулся на левую руку, перенёс вес, и правая нога, которую осколок зацепил девятнадцатого февраля, на секунду повисла, не нашла опоры. Он переждал эту секунду, не оборачиваясь, нашёл подножку и ушёл в кабину. Двадцать второй принял его, как принимал две недели назад, до санбата. Захаров проверил привязные ремни, тронул рукоятку фонаря, потом перегнулся через борт и в третий раз глянул на ленты, которые сам набил с утра. Хвостом ходить за своей машиной он не перестал. Хромота за ним осталась, но в кабине её не было видно.</p>
   <p>В санбате он пролежал две недели и вернулся раньше, чем его отпустили совсем. Военфельдшер ещё качал головой, но рана была мякотная, чистая, заживала, и держать боевого лётчика на нарах из-за прихрамывания в марте сорок второго никто не стал. Захаров пришёл на стоянку на третий день, как пришёл, и встал у двадцать второго, и трогал свежую заплату на крыле голой рукой, и молчал, пока я не сказал, что завтра он снова за моим плечом. Тогда он сказал «есть» и пошёл проверять парашют.</p>
   <p>Прокопенко стоял у крыла с тряпкой, как с варежкой, и масла на руках у него было ровно столько, чтобы они не мёрзли. Он провёл ладонью по инею на консоли, и иней сошёл сухой пылью. Мотор он гонял с пяти утра, по очереди с другими машинами, чтобы не схватило за ночь; масло в марте ещё густело, и свечи в холоде садились, и каждый запуск был отдельной работой, которую делали в темноте, при тусклой фаре полуторки. Чехол с семёрки он снял затемно, и теперь чехол лежал свёрнутый у капонира.</p>
   <p>— Готова, товарищ старший лейтенант, — он не повернул головы. — Свечи держат. Остальное не моё.</p>
   <p>Остальное было моё. Я обошёл семёрку кругом, по привычке, которая въелась за зиму и не отпускала. Лыжи держали, рули ходили легко, под плоскостями висели эрэсы, по четыре под каждой, обмётанные инеем у направляющих. Снег под ногами был сухой, мартовский, не февральская крупа, но и не оттепель; он скрипел иначе, чем в январе, чуть глуше. Солнце вставало низкое и без тепла, и от него по полосе тянулись длинные синие тени машин.</p>
   <p>Кошкин ставил задачу в восемь, у стола, не садясь. В избе под штаб было натоплено сильнее, чем в землянках, и от печи пахло сосновой смолой. На столе под стеклом лежала карта-двухвёрстка, истёртая на сгибах до белизны. Кошкин сложил свою карту вчетверо, чтобы лёг нужный квадрат, и один раз ударил пальцем по сгибу.</p>
   <p>— Варшавское шоссе. Западнее Юхнова. Колонна на отходе, моторизованная, плотная. Дорога одна, обойти им негде. — Палец прошёл по сгибу. — Работаете звеном. Истребителей нет.</p>
   <p>Истребителей не было ни вчера, ни в феврале, ни в один из тех шести раз, про которые я писал в рапорте, ушедшем не туда, куда я его клал. Я это знал, и он знал, что я это знаю, и оба мы об этом не сказали ни слова. На отходе колонна без своего верхнего глаза — это не сычёвская развилка с зениткой по краю. Это дорога, забитая железом, которому некуда деться. Цель была честная, ровно такая, какую и надо давать звену без прикрытия, и от этого делалось почти спокойно. Кошкин умел ставить задачу. В этом ему было не отказать, и я не отказывал.</p>
   <p>— Есть работать звеном, — я взял свой край карты глазами, не руками.</p>
   <p>Он перевёл взгляд на меня, подержал секунду, отпустил. Что у него было в этой секунде, я не разобрал. Кошкин не показывал ничего сверх дела, и дело сейчас было простое.</p>
   <p>Взлетели по лыжне, с эрэсами под плоскостями. Я с Захаровым первой парой, Гладков с Паниным второй. Панина я отдал Гладкову три дня назад, без речей. Молодой держался в первом своём бою с моей парой ровно, и теперь ему было у кого учиться — у одессита, который уже терял ведомых и потому водил новых осторожнее, чем показывал. Гладков принял его так же, без речей. Только сказал на стоянке, растирая ладони:</p>
   <p>— Будешь, Панин, считать свои столбики на земле. В воздухе считаю я.</p>
   <p>Панин ничего не ответил, и это было правильно.</p>
   <p>Взлетели в девятом часу. Снег с полосы за ночь не намело, накатанная лыжня держала, и семёрка с эрэсами под плоскостями шла на разбеге тяжело, но ровно. Я оторвал её на привычной отметке, убрал, что надо, дал круг над полем, собирая звено. Гладков пристроился с Паниным слева и сзади, Захаров занял своё место справа, и четвёрка легла на курс.</p>
   <p>Высота восемьсот. Облачность висела рваная, между слоями — коридор, в который ложилось солнце, плоское и нежаркое. Под нами шла зимняя земля без примет: белые поля, чёрные перелески, деревни, от которых остались печные трубы и обугленные срубы, и снова поля. Дороги читались как тёмные линии, протоптанные и накатанные, и по ним кое-где ползло движение — своё, чужое, не разобрать с восьмисот, пока не подойдёшь. Излом реки лёг под крыло третий раз за месяц, и я повёл по нему, как по линейке. За плечом справа было двадцать второго, и место это снова было заполнено. Две недели я возил Панина, и место за спиной всё это время чувствовалось чужим, как занятая не тобой полка в вагоне. Теперь там опять был Захаров, и я перестал об этом думать.</p>
   <p>Дорога открылась сразу, без поиска. Её было видно за десять километров — тёмная нитка на белом, и нитка эта шевелилась. Машины, тягачи, повозки, между ними чёрные точки людей. Колонна стояла и ползла одновременно, голова её упёрлась во что-то впереди, а хвост подтягивался, и всё это набилось на одну полосу между сугробами по пояс и выше. Свернуть им было некуда: справа и слева снег, не примятый ничем, целинный, и кто пробовал съехать с накатанного, тот вяз сразу, и я видел такие машины, брошенные в кюветах, ещё на подходе.</p>
   <p>— Захаров, держи интервал. Гладков — по хвосту, я по голове. Панин — за Гладковым, не лезь вперёд, смотри ему в плоскость.</p>
   <p>— Понял, — отозвался Гладков. — Панин, понял? В плоскость смотришь, не на землю.</p>
   <p>Захаров промолчал; его двадцать второй чуть подтянулся, лёг ближе, как и должен был. Панина в эфире не было слышно, и это было хорошо: молодой в первом совместном вылете с новым ведущим должен молчать и держаться, и он держался.</p>
   <p>Я положил семёрку в пологий заход. Не круто — так, чтобы дорога легла вдоль прицела всей длиной, чтобы под огонь попал не один грузовик, а десяток сразу. Стрелка скорости пошла вверх, земля стала ближе, нитка превратилась в отдельные машины с крытыми кузовами, в орудия на прицепах, в фигурки, посыпавшиеся с дороги в снег по обе стороны. На таком заходе всё видно медленно и подробно: брезент на кузовах, заиндевелый, серый; разбитая повозка, брошенная поперёк; лошадь, рвущаяся из постромок; человек, бегущий не от дороги, а вдоль, в сторону головы колонны, зачем-то.</p>
   <p>Эрэсы — с восьмисот. Я отпустил их по голове колонны, туда, где она упёрлась, и довернул на полградуса, поймав, что беру чуть левее. Восемь дымных следов ушли вперёд и вниз. Передний тягач встал поперёк дороги в огне, за ним сразу скопилось, объехать ему было некуда. Дальше я работал пушками — вдоль, по кузовам, по тому, что между ними. ВЯ била тяжело, машину потряхивало от отдачи, гильзы сыпались куда-то под пол, и в кабине запахло порохом, едко, сквозь резину маски. Внизу горело уже в трёх местах, и дым от первого тягача поднимался прямой и густой, чёрный на белом.</p>
   <p>Один заход. Второго я не делал. Не оттого, что было опасно, а оттого, что было не нужно: дорогу заткнуло на километр, и то, что не догорит сейчас, не догонит своих и завтра. Гладков прошёл по хвосту, отчитался коротко: «Горит». Захаров за моим правым плечом ни на метр не отстал и ни разу не сунулся вперёд.</p>
   <p>— Уходим. Курс домой, — я заложил разворот через левое крыло, уводя звено от дороги.</p>
   <p>Зенитка снизу всё же подала голос — мелкокалиберная, с конца колонны, запоздало. Трассы прошли ниже и сзади, не достали. Я увёл звено в облако, в верхний слой, и серое закрыло нас сверху и снизу. В облаке держались по приборам, на одной высоте, расходясь интервалом, чтобы не столкнуться; стрелка компаса стояла на курсе, авиагоризонт держал крыло, и минуты три мы шли вслепую, в молоке, в котором не было ни верха, ни низа, ни своих, ни чужих. Потом облако поредело, под крылом снова открылась белая земля с чёрными перелесками, и я довернул на излом реки.</p>
   <p>Сели все четверо. Захаров посадил двадцать второй чисто, без скидки на ногу, подрулил к капониру и заглушил мотор. Когда он вылезал, правая опять повисла на секунду, и опять он эту секунду переждал, держась за борт, не позвав никого на помощь. Прокопенко уже шёл к семёрке с тряпкой. Я считал машины на стоянке — четыре. Все на месте, все целые, ни одной дырки в обшивке, которую завтра пришлось бы латать жестяной заплатой.</p>
   <p>В голове не было ничего, кроме этого числа. За зиму я привык считать иначе — сколько ушло, сколько вернулось, и сколько между ними. Сегодня между ними не было ничего. Четыре ушло, четыре вернулось. Это было так просто, что не сразу укладывалось.</p>
   <p>Бурцев пришёл в землянку перед ужином, в шинели, с газетой, которую носил вторым днём и не читал. Постоял у печи, погрел руки, развернул газету к огню и опять свернул, не прочитав.</p>
   <p>— У вашей эскадрильи цифры — лучшие за зиму, — он сказал это в огонь, не мне, ровно, как говорят о погоде. — В дивизии заметили.</p>
   <p>— Колонна сама подставилась, товарищ комиссар. Дорога одна.</p>
   <p>— Бывает, что и дорога одна, а никто не попадает. — Он повернул газету к свету, будто там было что-то новое. — Заметили, я говорю. Это к сведению.</p>
   <p>— К чьему сведению? — спросил я в спину, не ожидая ответа.</p>
   <p>Он не ответил сразу. Поправил полено в печи носком сапога, дождался, пока оно ляжет.</p>
   <p>— К общему. — И помолчав: — Цифры — вещь хорошая. Только за них спросят так же, как за всё прочее. Чем выше цифры, тем внимательнее смотрят, чья рука их сделала.</p>
   <p>Заметить могли по-разному. Заметить мог тот, кто радовался цифрам, и тот, кто их складывал в папку, к другой бумаге. Бурцев это знал лучше меня и говорил мне об этом единственным способом, каким мог, — про погоду, в огонь, не глядя. Я это понял и промолчал.</p>
   <p>Кравцов принёс сводку, когда уже разливали по котелкам. Он читал свои листки всегда без названий, но в этот раз название было.</p>
   <p>— Юхнов взяли. Сегодня. Наши вошли с утра.</p>
   <p>В землянке стало тихо ненадолго, потом снова застучали ложки. Кто-то спросил, далеко ли это от нас, кто-то ответил, что недалеко, по их меркам недалеко. Кто-то сказал, что под Юхновом наши с осени дрались, всю зиму, и вот дождались. Названия городов за эту зиму стали для всех разменной монетой: их брали и сдавали, и в сводках они то появлялись, то пропадали, и привыкать к тому, что какой-то из них взяли насовсем, было непросто. Морозов щёлкнул крышкой часов, глянул, защёлкнул. Дуся обошла со своим термосом и каждому долила «по ошибке» лишнего, и никто не сделал вида, что не заметил ошибки. Махорки в кисете Павлюченко осталось на одну закрутку, на самом дне; я нащупал его в нагрудном, рядом с тетрадкой, и не достал. Берёг последнюю, сам не знал зачем.</p>
   <p>Гладков сидел у стены, и рядом с ним стояла гармонь. Он не брал её с Нового года. В январе, под Ржевом, под морозом, под первыми потерями пополнения, гармонь молчала, и никто её не трогал, и это молчание было таким же предметом в землянке, как нары или печь. Сейчас Гладков подтянул её к колену, прошёлся пальцами по ладам, как пробуют незнакомую вещь. Растянул мех осторожно, будто проверял, не треснет ли воздух, и вывел что-то протяжное, довоенное. Без слов. Слов не надо было.</p>
   <p>Никто не подхватил, и он не ждал, чтобы подхватили. Играл вполголоса, для себя и для землянки, и землянка слушала. Панин перестал считать свои столбики на полях карты и сидел, глядя в одну точку. Захаров вытянул правую ногу под нары, осторожно. Морозов держал часы в горсти, не открывая.</p>
   <p>Первый раз за долгое время получилось так, как должно было получиться. От этого никто не стал громче.</p>
   <p>В особый отдел меня вызвали через два дня, в середине дня, между готовностью и отбоем.</p>
   <p>Кузьмин сидел за столом в избе, которую штаб занял под себя, и стол был чужой, крестьянский, с прожжённым углом. Перед ним лежала тонкая папка и чернильница. Он не встал, когда я вошёл, и не предложил сесть. Поднял глаза, подержал на мне взгляд ровно столько, сколько нужно, чтобы запомнить лицо.</p>
   <p>— Кузьмин Павел Андреевич, особый отдел. Садиться не надо.</p>
   <p>— Старший лейтенант Соколов, по вашему вызову.</p>
   <p>— Знаю, кто. — Он раскрыл папку. — Сверка биографических данных. Рутина. Отвечайте коротко.</p>
   <p>Он спрашивал так, как читают опись. Год рождения. Двадцать первый. Место. Село Подлесное, Рязанская область. Отец. Соколов Пётр Иванович, кузнец, колхоз «Заря». Мать. Соколова Анна Фёдоровна, при доме, болеет. Сестра. Татьяна, пятнадцать лет, при матери. Училище. Оренбургская военная авиационная школа пилотов, выпуск в апреле сорок первого. Кто из родни за границей. Никого. Кто из родни репрессирован, осуждён, был в плену, на оккупированной территории. Никого; село в тылу, под Рязанью, немец до него не дошёл. Он шёл по этим строчкам ровно, не нажимая ни на одну, и я отвечал так же ровно, и опись складывалась чистая.</p>
   <p>Я отвечал ровно. Всё это были чужие ответы, выученные с чужих документов и чужих писем. Человека, который прожил эту биографию, не было уже девятый месяц; я носил его фамилию, его галифе и его сестру. Но в бумаге чужого не было ничего. В бумаге всё сходилось.</p>
   <p>— Когда прибыли в полк. — Перо замерло над строкой.</p>
   <p>— Конец июня сорок первого. Под Смоленском.</p>
   <p>— С тех пор всё время в одной части?</p>
   <p>— В одной. — Я не прибавил, что за девять месяцев эта часть сменилась почти вся, и не по одному разу.</p>
   <p>Он записывал не всё, только местами, коротким сухим почерком. Чернила в избяном холоде шли туго, и он время от времени макал перо лишний раз. На вопрос про прибытие в полк он поднял глаза и подержал их на мне снова, но это был тот же взгляд, что и в начале, не другой. Он не искал во мне второго дна. Он видел перед собой старшего лейтенанта с послужным списком, в котором было много вылетов и мало гладкого, и в этом списке для него не было загадки.</p>
   <p>Я знал, откуда пришёл запрос. Бумага не сама себя написала, и Кузьмин не сам решил среди наступления заняться сверкой данных строевого комэска. Кому-то понадобилось, чтобы в папке Кузьмина появилась строчка про меня, и я даже знал, в трёх шагах за какой перегородкой эту бумагу диктовали ровным негромким голосом. Кузьмин это понимал не хуже моего. И не делал вид, что понимает меньше.</p>
   <p>Он закрыл папку, прижал ладонью, как прижимают, чтобы легло.</p>
   <p>— Всё. — Перо легло поперёк чернильницы. — Понятно. Иди работай.</p>
   <p>Он не сказал ничего сверх этого. Не подмигнул, не понизил голос, не дал понять, что он на чьей-то стороне. Он не был ни на чьей. Он был тем, через что должно было пройти подозрение, чтобы стать делом, и через него оно не прошло. Проходить было нечему. Он это увидел в первые же минуты, по описи, по тому, как сходились даты и места, и не стал делать вид, что видит больше, чем есть.</p>
   <p>Я вышел в сени, надел шапку. Со двора тянуло дымом и мёрзлым навозом, нормальным запахом любой избы, которую заняли военные. У крыльца стоял часовой, притопывал, грел ноги. За плетнём баба в платке несла на коромысле два ведра, обходя застывшие колеи, и не глянула в мою сторону: военные приходили и уходили, изба была занята не первый месяц, и она привыкла. Бумага осталась в папке. Дальше её судьба была не моя.</p>
   <p>Вечером Прокопенко возился у семёрки дольше обычного. Колонна на шоссе обошлась нам без единой пробоины, и латать было нечего, но он всё равно прошёл руками по обшивке, по сгибам, заглянул под капот, проверил, как лёг новый чехол на хвост. Чехол был цельный, со списанной машины, и он этим чехлом гордился молча.</p>
   <p>— Этот до весны достоит, товарищ старший лейтенант, — он стянул чехол на место, расправил складку. — А весной видно будет.</p>
   <p>Что будет весной, никто не знал, и он не знал, и я не знал, хоть и должен был помнить хоть что-то. Помнилось плохо, размыто, без чисел и без дорог, и я давно перестал на это надеяться. Хватало того, что было под рукой сегодня: целая машина, новый чехол, свечи, которые держат.</p>
   <p>В землянке Гладков опять взял гармонь, но играть не стал — держал на колене, перебирал лады беззвучно. Морозов спал, накрывшись шинелью, и часы его лежали на нарах рядом с головой. Панин при свете коптилки считал что-то на полях карты, по привычке, которая держала его крепче слов. Захаров грел спину у печи и тёр правое бедро ладонью, думая, что не видно. Я видел, но не подал виду; нога заживала, ходить и летать он мог, а растирать её по вечерам было его дело, не моё.</p>
   <p>Я достал из нагрудного тетрадку. Она лежала там с декабря, рядом с кисетом, и обложка от тела согрелась. Бумага была дешёвая, серая, с лиловыми чернилами, которые местами выцвели от пота и от того, что тетрадку столько носили у сердца. Я раскрыл её на той странице, на которой раскрывал чаще всего, и прочитал, не шевеля губами. Строчки я знал наизусть и читал их не за тем, чтобы узнать, а за тем, чтобы они снова были при мне, написанные его рукой, которой больше не было. Прочитал, закрыл, убрал обратно к телу.</p>
   <p>Сашка остался в декабре. Юхнов взяли в марте. Между этими двумя вещами не было никакой связи, и в этом была вся правда о том, как идёт война: одно не отменяет другого и не оплачивает его. Можно сжечь колонну на Варшавском шоссе, и можно взять город, которого ждали всю зиму, и от этого в Ленинграде не станет теплее, и тетрадка не дополнится новой строчкой, и место за плечом, которое было пустым две недели, заполнится не тем, кто его освободил, а кем-то другим. Война умела складывать только в одну сторону.</p>
   <p>Кравцов сел рядом и протянул кисет — свой, не Павлюченкин, с остатками крошки на дне. — Закуришь?</p>
   <p>— Потом, — я качнул головой. — Не сейчас.</p>
   <p>Он убрал кисет, помолчал. Достал из планшета сложенный листок, подержал, не разворачивая.</p>
   <p>— Завтра построение. С утра. — Он сказал это тише обычного, без названий, как все свои сводки. — Кошкин будет ставить задачу сам. С картой. Не такую, как сегодня.</p>
   <p>— Откуда знаешь, что не такую?</p>
   <p>— Не знаю. — Он спрятал листок обратно. — Чувствую.</p>
   <p>Цифры, которые понравились в дивизии, понравились и в трёх шагах за перегородкой, где ровным негромким голосом диктовали бумаги. Через Кузьмина не прошло. Папка закрылась пустой. Оставалась другая линия — та, по которой ходят не вопросы, а приказы. На ней у Кошкина было всё.</p>
   <p>Я представил, как наутро Кошкин сложит карту вчетверо, чтобы лёг нужный квадрат, и один раз ударит пальцем по сгибу. И квадрат на этот раз будет не такой, где дорога одна и колонна сама подставилась.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 23</p>
   </title>
   <p>Одиннадцатого марта аэродром противника обвели на карте синим карандашом — маленький овал в стороне от всех дорог, далеко за тем изломом реки, к которому мы ходили третий месяц. В немецком тылу. Дальше, чем мы ходили за всю зиму.</p>
   <p>В штабной избе было натоплено с ночи, но тепло держалось у одной печки, а от дальней стены тянуло холодом. Лампа висела косо, фитиль прикручен низко, и свет ложился на стол неровным кругом. Полевой телефон стоял на доске у входа, на гвозде висела чужая шинель, оставшаяся от прежних постояльцев. Пахло тёсаным деревом и керосином. Чайник на печке шёл к закипанию и, как всегда у Кошкина, не успевал дойти до конца разбора.</p>
   <p>Кошкин стоял у стола, не садясь. Карта лежала развёрнутая, прижатая по углам гильзой, чернильницей и краем папки. Четвёртый угол он держал ладонью. Не водил по нему пальцем, не показывал, просто держал, как держат бумагу, чтобы её не стянуло со стола.</p>
   <p>— Передовой аэродром противника. Подскок. — Голос ровный, негромкий, по пунктам. — Истребители и лёгкие бомбардировщики, работает по нашим тылам и по железной дороге. Задача первой эскадрилье: подавить на земле. Один налёт. Бомбы по стоянкам, эрэсы, пушки. Выход к цели по большому изгибу реки, отход тем же маршрутом.</p>
   <p>Он назвал время вылета, порядок взлёта, полковую частоту. Всё по форме, всё аккуратно. Не было сказано только одного: чем эту работу прикроют сверху и как группа будет держать строй под облаком на двести метров. Об этом он не говорил, и спрашивать должен был я.</p>
   <p>Я стоял с планшетом. В планшете была своя карта, под целлулоидом, и карандаш в кармашке сбоку. Я ещё не доставал его. Я считал в голове.</p>
   <p>До овала — полтораста. Обратно столько же. С бомбами и эрэсами — почти весь бак, без права заблудиться. Над целью один заход. На второй горючего нет. Облачность третьи сутки висела низко, метров двести, под ней — мгла, видимость на полтора-два километра, не больше. В такую погоду группу к земле прижмёт само небо, и держать строй придётся почти вслепую, на голос ведущего и на чужую плоскость в двух шагах. А внизу — чужая зенитная батарея у каждого капонира. Прикрытие с января чаще обещали, чем давали, а тут цель, которая сама поднимет дежурное звено, как только мы переползём через её ограду.</p>
   <p>Цифры не складывались в задачу. Они складывались в потери, и потери выходили не от боя, а от того, как этот вылет поставлен. Я считал это, стоя в штабной, и понимал, что вслух пока ничего не скажу: задача ещё висела на погоде.</p>
   <p>Бурцев сидел на ящике у стенки, газета на коленях. Носил её второй день, не разворачивая. В разговор не входил. За эти месяцы я научился читать его молчание не хуже, чем чужой эфир: он слышал в постановке то же, что и я, и так же, как я, держал это при себе. Не его была очередь говорить.</p>
   <p>Кожуховский держал очки в руке, не надевая. — Метео обещает к утру разрыв, — сказал он. — Часа на два. Потом снова затянет. — Разрыва не было трое суток, — сказал я.</p>
   <p>Кошкин снял ладонь с угла карты. Угол остался лежать сам; бумага приняла сгиб.</p>
   <p>— Готовьте эскадрилью. Окончательно — по погоде. Он сложил карту вчетверо, по старым сгибам, не торопясь, разглаживая каждую складку ребром ладони. Убрал в папку. Один раз ударил по папке пальцем, сверху, плоско. — Свободны.</p>
   <p>Я закрыл планшет, не доставая карандаш, и вышел.</p>
   <p>На стоянке Прокопенко снял чехол с семёрки и грел мотор. Винт провернулся тяжело, на счёт, схватил со второго раза, выпустил сизый клок и затарахтел ровно. Прокопенко стоял у крыла, тряпка намотана на руку как варежка, и слушал мотор, как слушают чужой кашель, по которому понимают, болен человек или нет. — Полетим? — спросил он, не оборачиваясь. — По погоде. Он подоткнул чехол обратно на хвост и больше ничего не сказал. По погоде у него значило: может, и нет. Он понял это раньше, чем понял я.</p>
   <p>К вечеру я довёл задачу до эскадрильи в той части, какую положено знать заранее: куда, чем и когда — по готовности. Лётчики приняли это, как принимают любую постановку, без лишних слов: проверили подвеску, прогнали моторы, разошлись по землянкам. Захаров спросил про прикрытие. Я ответил, что прикрытия не обещали. Он не переспросил, только потёр кисть в неполной перчатке и отошёл к своей машине. Молодые слушали вполуха — для них любая цель за линией была одинаково далёкой и одинаково чужой.</p>
   <p>Погоды ждали двое суток.</p>
   <p>Эскадрилью держали на готовности. Машины снаряжены, бомбы подвешены, эрэсы на балках, лётчики при шлемофонах с раннего утра. Выходили к стоянкам в темноте, прогревали моторы, садились в кабины, ждали ракету. Ракеты не было. К полудню облако садилось ещё ниже, видимость падала, и готовность снимали до завтра. Назавтра всё повторялось с начала: костры под моторами в ямах, прогрев, ожидание у машин, отбой по погоде.</p>
   <p>В землянке эти двое суток тянулось то ожидание, которое выматывает хуже работы. В воздухе ты занят, а тут занять себя нечем. Гладков строгал щепу ножом, ровными витками, гармонь стояла в углу в чехле, он её не брал. Захаров ходил за мной хвостом: проверил ленты в моей машине, хотя их с утра проверил оружейник, потом замки бомбодержателей, потом парашют. Кисть он берёг, тянул и отпускал пальцы в неполной перчатке, оставшейся с осени. Морозов щёлкал крышкой часов, открывал, закрывал, держал в горсти. Молодые, пришедшие последними, сидели тихо по углам и перенимали у старших единственное, чему тут можно научиться за зиму, — ждать, не теряя головы.</p>
   <p>Кравцов приносил сводки, читал их вслух, без названий, как читал всю зиму: где наши продвинулись, где немец огрызается, без цифр и без мест, которые нам знать не полагалось. Кашлял с присвистом, прикрывал рот ладонью. Дуся носила кипяток в термосе и наливала всем по кружке, а мне всегда оставалась лишняя порция, будто по ошибке, и эта ошибка повторялась каждый раз.</p>
   <p>К концу вторых суток Захаров поглядывал на меня чаще обычного. Он чуял, как чуют молодые, что с этим вылетом, которого всё нет, что-то не так, но спросить не решался, а я не объяснял. Объяснять было нечего, пока приказ не подтвердили.</p>
   <p>Первый рапорт, написанный мной в январе, лежал у Кошкина в папке третий месяц без хода. Я знал это и знал, что новый разговор, если он будет, ляжет туда же. Бумага у него не пропадала и не двигалась; она просто лежала под рукой и ждала, когда понадобится. Решение у меня сложилось к концу первого дня. Я проговорил его про себя за эти двое суток столько раз, что слова стёрлись и стали простыми, как доклад о погоде: в этой постановке эскадрилью не поведу. Оставалось дождаться, подтвердят ли задачу в том же виде. Захарову и Гладкову я ничего не сказал. Незачем было грузить людей тем, что ещё не случилось.</p>
   <p>Вторую ночь я просидел над картой. Лампа в землянке коптила, я прикрутил фитиль, разложил планшет и прошёл маршрут карандашом ещё раз, от взлёта до обратного рубежа. Считал расход, считал время, считал, на каком километре над целью у нас кончится право на ошибку и начнётся дорога, с которой вернутся не все. Цифры не менялись от того, что я гонял их в третий раз. Кисет Павлюченко лежал рядом, на одну закрутку на самом дне, я к нему не притронулся — берёг неизвестно на что, как берёг всю зиму. Под утро карандаш затупился, и чинить его я не стал.</p>
   <p>К рассвету я отложил планшет и вышел из землянки. Поле лежало серое, моторы ещё не запускали. Я стоял и смотрел на запад, туда, куда нас могли послать через час. Думал не о себе — о том, что в такую погоду по такой цели назад придут не все. Это была не тревога. Это была арифметика.</p>
   <p>Разрыв дали на третье утро.</p>
   <p>Он и правда был — узкая светлая полоса над лесом на западе, низкая, рваная, и сразу за ней опять глухая вата. По метео выходило часа полтора. Для нашей задачи этого было ровно ничего: пока соберёшься, пока дойдёшь, полоса затянется, и над целью встанет та же серая мгла, что и над нами.</p>
   <p>Я пришёл в штабную с планшетом и расчётами. С картой, на которой синим был обведён аэродром, а карандашом, моей рукой, выписан курс, время, остаток над целью и обратный рубеж, после которого домой не дотянуть. Я всё это посчитал ночью, чтобы говорить не от себя, а от цифр.</p>
   <p>Кошкин стоял у стола. На столе лежала всё та же карта, развёрнутая. — Эскадрилья готова? — спросил он. — Эскадрилья готова, товарищ майор. В этих условиях первую эскадрилью не поведу.</p>
   <p>Он не повысил голоса. Не переспросил резко. Только сказал ровно, как просят повторить плохо слышную цифру: — Повторите. — Без истребительного прикрытия, при этой погоде и при этой дальности, по аэродрому противника — не поведу. Потери будут не от боя. Потери будут от постановки.</p>
   <p>Бурцев на ящике не шевельнулся. Кожуховский замер у телефона с трубкой в руке, не поднося её к уху.</p>
   <p>Кошкин выслушал до конца. Не перебил. Когда я договорил, он несколько секунд молчал, и в этом молчании не было ни злости, ни обиды, ничего, что можно было бы зацепить. Он просто принимал решение, как принимают сводку. — От исполнения обязанностей врио командира первой эскадрильи отстранены. До выяснения. — Есть. — Задачу выполнит третья.</p>
   <p>Он повернулся к Кожуховскому и тем же голосом, без перехода, сказал вызвать капитана Орлова.</p>
   <p>Я закрыл планшет. Карандаш остался внутри, между картой и целлулоидом, где я его ночью положил. Больше он сегодня был не нужен. Я застегнул клапан, и пальцы сами потянули ремень не в ту петлю, и я перестегнул, и вышел.</p>
   <p>За дверью стоял свежий, мокроватый воздух начала весны, и снег на краю поля был серый, осевший. Над лесом ещё держалась светлая полоса. Я знал, что она затянется раньше, чем третья поднимется в воздух.</p>
   <p>Третья ушла около десяти.</p>
   <p>Восемь машин. Я их не вёл, я даже не должен был стоять на поле, я был в распоряжении командира полка — значит, без места, но стоять в землянке было нельзя. Я вышел к стоянке первой, к своей семёрке, под чехлом, и встал у крыла.</p>
   <p>Моя эскадрилья стояла снаряжённой. Бомбы под крылом, эрэсы на балках, всё то, что навесили под эту задачу за двое суток. Снимать пока не стали. Семь машин стояли по капонирам готовые, нацеленные туда, куда я их не повёл, и не летели никуда. Это было хуже всего: видеть свои машины наготове и знать, что задачу везут сейчас другие.</p>
   <p>Прокопенко обтирал ветошью обтекатель, хотя обтирать было нечего. Иней с утра сходил сухой пылью под тряпкой. Тряпку он держал как варежку, наматывая на руку. — Не наша работа сегодня, — сказал он, не оборачиваясь. — Не наша. Он больше ничего не сказал. Он вообще говорил мало, а сегодня было не о чем.</p>
   <p>Мы слышали, как третья прогрелась, как вырулила по дощатому настилу на лыжах, как пошла на взлёт одна за другой. Тяжёлые машины с полной подвеской отрывались долго, цеплялись за низ облака и пропадали в нём почти сразу за полем. Гул собрался в общий, поднялся, потянул на запад и стал убывать. Потом его не стало совсем. Поле сделалось тихим, как бывает только после взлёта, когда уши ещё держат ушедший звук, а его уже нет. Где-то у кухни приблудный пёс брехнул на кого-то и замолчал.</p>
   <p>Ждать на земле хуже, чем лететь. В воздухе руки заняты, голова занята, ты считаешь курс, держишь интервал, у тебя есть дело. На земле дела нет. Есть только время, которое надо чем-то занять, и слух, который сам, без спросу, отсчитывает минуты до возможного возврата.</p>
   <p>Я считал. Туда час с небольшим. Над целью минут пять, если повезёт. Обратно час с лишним, на остатке. Раньше двух с половиной часов их можно не ждать.</p>
   <p>Время на земле идёт не так, как в воздухе. Облако стояло ровное, серое, без единого просвета, того утреннего разрыва уже не было и в помине, как я и знал. Снег на поле осел и потемнел, под сапогом проступала вода. Техники третьей слонялись у пустых капониров, курили, поглядывали на запад. Прокопенко возился у семёрки, хотя возиться было не с чем, просто чтобы руки были при деле. Я стоял у крыла и не уходил.</p>
   <p>Холод за два с лишним часа добрался до ног через подошвы и встал в ступнях тупой болью. Я переступал, не отходя от крыла. Над полем не было ни ветра, ни солнца, только ровный серый свет без тени, в котором час нельзя было отличить от часа. На стоянке третьей кто-то завёл и тут же заглушил мотор. У кухни тянуло дымом, и дым стоял столбом, не разгоняясь.</p>
   <p>Дуся принесла кипяток в термосе, поставила на ящик у капонира, налила в кружку и сунула мне, ничего не сказав. Вода была чуть тёплая, пока дошла. Я держал кружку и грел руки, хотя руки не мёрзли.</p>
   <p>Их услышали раньше, чем увидели. Сначала на западе, в той стороне, куда ушёл звук, он же и проступил обратно — тонкий, рваный, не общий гул, а отдельные нитки моторов, размотанные по небу. Я поставил кружку. Прокопенко перестал тереть обтекатель и выпрямился, тряпка обвисла на руке.</p>
   <p>Из мглы вывалились силуэты. Низко, под облаком, как и должно было быть. Один прошёл над полем, качнул, встал на круг. За ним второй. Орлов сел первым, тяжело, с длинным пробегом, и зарулил, не доводя до своего капонира, как ставят машину, когда до капонира уже не важно. За ним садилась вторая. Третья. Я считал, не желая считать.</p>
   <p>Четвёртая. Пятая. Шестая. Пауза.</p>
   <p>Небо на западе было пустое и серое, и в нём ещё стоял отзвук, но это был отзвук уже севших, оседающий над полем гул винтов на малом газу. Новых ниток в нём не появлялось. Я ждал. Прокопенко ждал. У соседнего капонира ждали техники третьей, задрав головы, и один из них опустил руку с ракетницей, которую держал наготове, чтобы дать створ на посадку.</p>
   <p>Потом стало ясно, что звук больше не прибавится.</p>
   <p>Никто не подавал команды. Никто ничего не сказал. Техники третьей постояли ещё, потом один пошёл к севшим машинам, медленно, и за ним другие. Два капонира на краю их стоянки остались с пустыми досками под лыжи, прибранные, готовые, и в них некого было ставить.</p>
   <p>Я знал в третьей мало кого. Командир — Орлов, и двое, чьи лица я держал в памяти едва-едва. Высокий, с обмоткой на шее поверх воротника, в любую погоду, — это был лейтенант Гаврилов. И младший, из тех, кто на построении ещё здоровается слишком громко, не научился вполголоса, — Ерёмин. Вот и всё, что я о них знал. Высокий с обмоткой и тот, что громко здоровался.</p>
   <p>Их капониры стояли пустые.</p>
   <p>Вечером в землянке первой эскадрильи было тихо.</p>
   <p>Мои не летали сегодня. Они сидели по нарам, как сидят после своего тяжёлого дня, хотя день был чужой. Захаров чистил кисть руки в неполной перчатке, той, что осталась с осени, тянул и отпускал пальцы. Морозов щёлкал крышкой часов, открывал, закрывал, держал в горсти. Гладков сидел с ножом и щепой, но не строгал, нож лежал у него на колене плашмя. Гармонь стояла в углу в чехле. Он её не тронул.</p>
   <p>Печь к ночи прогорала, по углам холодало, и в землянке стоял тот запах сырой земли и шинельного сукна, который к зиме перестаёшь замечать, а в такие вечера слышишь снова. Никто не зажигал второй лампы. Сидели в полутьме, и каждый занимал руки чем мог, чтобы не сидеть просто так.</p>
   <p>Кто-то из молодых спросил вполголоса, кто не вернулся. Ему ответили двумя именами, коротко, без отчеств, как называют тех, кого не успели узнать. Молодой замолчал. Он их тоже знал едва-едва.</p>
   <p>Кравцов пришёл поздно. Сел рядом со мной на край нар, не снимая шинели. Кашлянул, с тем присвистом, который остался у него после госпиталя, прикрыл рот ладонью. Достал свой кисет, с крошкой на дне, повертел и убрал, не закурив.</p>
   <p>Мы молчали. Говорить было нечего, и он это понимал лучше других, политрук, чья работа — находить слова. Он не нашёл, и это было честнее любых слов. Один раз он начал что-то, выдохнул и оставил. — Орлов привёл шесть, — сказал он наконец. Тихо, в пол, не мне даже, а так. — Доложил Кошкину. Я был в штабной. Я ничего не ответил.</p>
   <p>Где-то у меня под комбинезоном, в нагрудном кармане гимнастёрки, лежала тетрадка в коленкоровой обложке и кисет, в котором махорки оставалось на одну закрутку. Я её берёг с осени и сегодня тоже не тронул. Тетрадку я не доставал. Она просто лежала, у тела, и я знал, что она там.</p>
   <p>Кравцов посидел ещё, потом встал, придержался рукой о балку с кривым гвоздём и пошёл к себе. У выхода обернулся. — Чувствую, — сказал он, — наверху это так не оставят.</p>
   <p>Я не знал, на чём он это чувствовал. Я не ответил. Сегодня ответов не было.</p>
   <p>Майор Кошкин остался в штабной избе один, когда капитан Орлов доложил и вышел.</p>
   <p>Доклад был коротким. Цель подавлена частично: сожгли две машины на стоянках, разбили склад, по остальному не успели, погода прижала к земле, над аэродромом стояла зенитка, на отходе их догнала пара истребителей. Не вернулись двое. Орлов изложил это ровно, как умел, и Кошкин выслушал ровно, как умел. Потери были тяжёлые, но в пределах. Он повидал больше, чем все они тут, вместе взятые, ещё на Халхин-Голе, и знал цену таким словам. Задача стояла важная: аэродром бил по тылам и по дороге, его надо было трогать, и сегодня его тронули.</p>
   <p>Он развернул карту, нашёл синий овал, поставил рядом короткую пометку. Сложил вчетверо, по сгибам.</p>
   <p>Отказ старшего лейтенанта в боевой обстановке его не оскорбил. Оскорбиться было нельзя, оскорбление к делу не подшивалось. Опасен был не отказ сам по себе, а пример: если комэск выбирает, какой приказ выполнять, по своей погоде и своему расчёту, то завтра выбирать станут все, и полк перестанет быть полком. Этого допустить было нельзя, и он не допустил. Соколов поднимет бумагу. Пусть поднимает.</p>
   <p>Он знал про одну бумагу Соколова. Та лежала у него в папке, под рукой, ещё с января, без хода. Этого было достаточно. Бумага не отменяет приказ, бумага ложится под приказ и ждёт. Бумаге нужно время, а задача была нужна сегодня.</p>
   <p>Он ударил пальцем по папке, сверху, плоско, один раз. Убрал карту и погасил лампу.</p>
   <p>Поздно ночью я прошёл по краю поля, мимо стоянки третьей.</p>
   <p>Идти было незачем. Я просто шёл: в землянке стало невозможно, а спать я не мог. Техники третьей уже разошлись, машины зачехлили, у севших капониров было пусто и темно. На двух крайних чехлы лежали свёрнутые, доски под лыжи прибраны, всё готово к утру, и от того, что было готово и аккуратно, делалось хуже.</p>
   <p>Я остановился у своей семёрки.</p>
   <p>Прокопенко прибрал её к ночи, как всегда. Чехол был новый, цельный, со списанной машины, натянут ровно. Мотор перебран, свечи новые, лыжи держат. Машина была цела, готова, ждала утра, и в ней не было ни единой пробоины: сегодня она не летала.</p>
   <p>Кисет лежал в нагрудном, на одну закрутку. Я его не достал.</p>
   <p>Моя семёрка стояла под новым чехлом, целая. Два капонира третьей стояли пустые. Целая машина не закрывала два пустых места.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 24</p>
   </title>
   <p>Снег у стоянки за неделю осел и почернел. Под сапогом он уже не скрипел, а продавливался, и в след натекала тёмная вода. Прокопенко с утра обходил семёрку с тряпкой, обтирал капот, хотя обтирать было нечего: иней теперь не держался, к полудню сходил сам, оставляя на металле мокрые разводы. Лыжи стояли в каше. Прокопенко глянул на них, ничего не прибавил, подоткнул чехол плотнее к фюзеляжу.</p>
   <p>Летать почти не летали. Низкая хмарь, мокрый снег, грязь по колею. Аэродром стоял раскисший, и техники с утра до вечера таскали под колёса жерди и доски, чтобы машины не вязли на рулёжке. Снимать боезапас, ставить обратно, прогревать моторы вхолостую, гонять их на месте, чтобы не закисли, — вот и вся работа этих дней. Бомбы под навесом отсырели бы, не перекладывай их каждое утро на сухие доски. Горючее держали в бочках, бочки тонули в грязи по обод. Война под Ржевом не остановилась — она просто на неделю ушла под воду вместе с дорогами, и мы сидели в этой воде и ждали, когда подсохнет.</p>
   <p>Первую за эти дни ни за кем отдельно не закрепляли: летать почти не летали, журналы подписывал Кожуховский, задачи держал штаб. Я был в распоряжении комполка с четырнадцатого числа — так значилось в бумаге, а на деле просто ходил вдоль капониров, как все. Отстранение «до выяснения» в распутицу почти ничего не весило. Выяснять было нечего и некогда: эскадрилья не летала, выяснять, поведу я её или не поведу, было не на чем. Я обходил машины по утрам, проверял, как держат чехлы, как стоят лыжи в наставшей слякоти, и думал не думая, как думает человек, у которого руки заняты, а голова свободна и оттого не на месте.</p>
   <p>В сотне шагов, ближе к опушке, стояли два пустых капонира третьей эскадрильи. Их никто не разбирал. Снег внутри подтаивал так же, как везде, обнажая старую солому и масляные пятна на земле. Гаврилов и Ерёмин. Я не знал их толком — высокий, что носил обмотку на шее в любую погоду, и тот, что на построении здоровался слишком громко. Теперь от них осталось два мокрых земляных короба, и каждое утро, обходя стоянку, я доходил до них взглядом и поворачивал обратно.</p>
   <p>Полуторка пришла во второй половине дня. Она шла от дороги тяжело, переваливаясь в колеях, мотор работал на низах, из-под колёс летела бурая жижа. Я узнал её не сразу — мало ли полуторок ходит к нам с тылового склада. Но встала она не у склада, а у штабной избы, и из кабины, придерживая планшет на левом плече, вылез человек в шинели.</p>
   <p>Трофимов.</p>
   <p>Он похудел. Шинель висела на нём свободнее, чем я помнил, лицо обтянуло, скулы стали резче, и под глазами лежала та серость, какая остаётся у человека после долгого жара. Он постоял секунду у подножки, оглядел стоянку, машины под чехлами, мокрый снег, доски под колёсами — и пошёл к нам. Шёл, как всегда, не торопясь, но иначе, чем прежде: будто берёг что-то внутри грудной клетки и не хотел сбивать дыхание.</p>
   <p>Я подошёл к нему первым.</p>
   <p>— Андрей Николаевич, — проговорил я.</p>
   <p>— В строю, Соколов, — он протянул руку.</p>
   <p>Ладонь была холодная, сухая. Пожал крепко, как до санбата, без поблажки. Потом кашлянул в сторону, коротко, прикрыв рот тылом кисти, — кашель был новый, остаточный, не страшный, но я его раньше не слышал. Он сам поморщился на этот кашель, будто тот был ему неловок, и не стал извиняться за него — просто переждал.</p>
   <p>— Долго провалялся, — проговорил он, не объясняя больше. — Воспаление держало. Думал, к февралю встану. Не вышло. — Он обвёл глазами стоянку ещё раз, медленно, как считают по головам. — Доехал вот.</p>
   <p>И штабная изба, и мокрый снег у стоянки, и Прокопенко у крыла семёрки вдруг встали на свои места. Будто все эти месяцы полк стоял чуть перекошенный, держался на чужой подпорке, а сейчас осел обратно, ровно, как снег под сапогом. Я не сказал бы этого вслух и сам себе сформулировал с трудом — но отпустило что-то, что я три месяца держал, не зная, что держу.</p>
   <p>Прокопенко вытер руки тряпкой, мотнул подбородком в сторону машины.</p>
   <p>— Перебрали мотор, товарищ майор. Свечи новые. Лыжи скоро снимать, на колёса перейдём, — он говорил коротко, как привык говорить через железо, а не через слова.</p>
   <p>— Перейдёте, — Трофимов глянул на семёрку, на лыжи в каше, на разводы по капоту. — Скоро уже. Земля просохнет — и полетите.</p>
   <p>Больше он ни о чём не спросил. Не спросил про вылеты, про потери, про то, что было за эти три месяца, про два пустых капонира на краю стоянки. Смотрел в землю, как делал всегда, когда думал, и по этому взгляду я понял: он уже всё знает. И про третью эскадрилью, и про то, кто чем тут распоряжался без него, и чем это кончилось. Знает и не станет переспрашивать. Принял — так, как принимают полк обратно: не разбирая по дням, а целиком, со всем, что в нём за зиму натекло.</p>
   <p>К избе подтянулись понемногу — Кожуховский с папкой, кто-то из второй эскадрильи, два техника. Без построения, без рапортов. Полк принимал командира назад буднично: здоровались, отходили, возвращались к работе. Никто не радовался вслух, никто не говорил, как ждали. Просто стало на одного человека больше на своём месте, и от этого день стал ровнее.</p>
   <p>Дела принимали двадцать шестого.</p>
   <p>Меня в избу не звали. Я и не лез: два майора в штабной — это их разговор, не мой. Стоял у крыльца, держал руки в карманах шинели. В нагрудном лежал кисет — на самом дне, махорки на одну закрутку, не больше; я его берёг и не доставал. Рядом — тетрадка. Её тоже не доставал, только чувствовал краем, под клапаном, ровный знакомый вес.</p>
   <p>Они сидели долго. Через окно доносилось ровно, негромко: говорил больше Кошкин, своим обычным голосом, без подъёма, как читают опись имущества. Перечислял, должно быть, что и в каком состоянии: машины в строю, машины в ремонте, остаток горючего, остаток боезапаса, личный состав по эскадрильям, убыль за зиму. Полчаса, может, чуть дольше. Кожуховский выходил дважды, приносил папки, уносил другие. Один раз вынес карту, ту самую, рабочую, с пометками за зиму, — нёс её бережно, на вытянутых руках, будто боялся смять.</p>
   <p>Снег за крыльцом подтаивал. С застрехи капало, и капли пробили в сугробе ровный ряд лунок, одна к одной, как от пулемётной очереди, только медленной, растянутой на часы. Я стоял и считал их, чтобы не думать о том, что решается за стеной и что от моего стояния тут не зависит ничего.</p>
   <p>Потом дверь открылась.</p>
   <p>Кошкин вышел первым. Шинель чистая, сапоги начищены, как всегда, — даже здесь, в распутицу, он умудрялся держать сапоги в порядке, и я никогда не понимал как. На крыльце он остановился на три секунды. Он всегда так стоял, входя и выходя, будто отмерял что-то про себя, прежде чем шагнуть. Потом спустился. Планшет под мышкой; я знал, что в нём карта, сложенная вчетверо, ровно по сгибам, иначе он её не складывал.</p>
   <p>Он прошёл мимо меня. Не остановился, не глянул, не сказал ни слова — будто меня у крыльца и не было. У штабной избы стояла эмка, забрызганная грязью по самые стёкла, обычная штабная машина, каких много. Кошкин сел на заднее сиденье. Прежде чем закрыть дверцу, он один раз ударил пальцем по папке, что лежала у него на колене, — сверху, плоско, как ставят точку в конце строки. Дверца хлопнула. Эмка тронулась, забуксовала на месте, потом схватилась, развернулась в грязи, разбрызгивая жижу веером, и пошла к дороге.</p>
   <p>Он не обернулся.</p>
   <p>Я смотрел вслед, пока машина не скрылась за избой, и ждал внутри хоть чего-нибудь. Не дождался. Ни злости, ни торжества, ни облегчения. Стоял пустой, как капонир без машины. Я ведь весь февраль и март носил в себе, как заряд под крылом, мысль, что он неправ, что постановка задачи была негодная, что людей кладут зря, — и держался этой правотой, как держатся за поручень в трясущемся кузове. А теперь он уезжал, и правота никуда не делась, осталась при мне, целая, — только наполнить ею было нечего и некого. Двоих она не вернула. Меня в должность не вернула — это сделает завтра Трофимов, тремя сухими словами, и к Кошкину это уже не будет иметь отношения.</p>
   <p>Кошкин убыл на следующий день. Не под арест. Не в санбат. Не «снятый». В распоряжение штаба ВВС фронта. Так это называлось в бумаге.</p>
   <p>Бурцев стоял у стенки сарая, привалившись плечом, газета свёрнута в руке. Он не разворачивал её второй день — носил с собой, как носят привычную вещь, не глядя.</p>
   <p>— Убыл? — спросил я.</p>
   <p>— Убыл, — сказал Бурцев. — Бумага пришла.</p>
   <p>Больше он ничего не прибавил. Не объяснил, чья это бумага, откуда, что в ней написано, кто кому что передал по линиям, которых я не видел и не должен был видеть. И я не спрашивал. Кравцов ещё в середине марта обронил: наверху это так не оставят. Вот — не оставили. Только «не оставили» оказалось не громом, не правдой во весь голос, не разбором с трибуны, а тонким листком, который пришёл откуда-то сверху и переложил человека из одного места в другое. Без шума. Как переставляют отметку на карте: без объяснений, без звука. Был врио командира полка — стал в распоряжении штаба фронта. Где-то там, выше, сложили рапорты, доклады, цифры убыли за зиму, чьи-то слова, сказанные в нужные уши, — сложили и решили. Мне этого решения не показали, и я так и не узнал, что в нём перевесило. Может, и ничего особенного. Может, просто вернулся Трофимов, и место занялось само собой.</p>
   <p>А двое из третьей не вернулись. Гаврилов и Ерёмин. Их капониры стояли в сотне шагов, пустые, и никакая бумага сверху их не закрывала.</p>
   <p>Двадцать седьмого Трофимов вызвал меня.</p>
   <p>В избе было натоплено, пахло сырой шинелью и махоркой, в углу подсыхали на верёвке чьи-то портянки. Трофимов сидел за столом — за своим столом, к которому Кошкин за три месяца так ни разу и не сел, стоял всегда рядом, будто стол был не его, а чужой, временно одолженный. Перед майором лежали бумаги, стопкой, придавленные с угла гильзой. Он не поднял головы сразу: дописал строку, поставил перо в чернильницу, промокнул написанное краем пресс-бювара. — Соколов. — Я, товарищ майор. — Первую держишь ты. Штатно. До апреля оформим.</p>
   <p>Он проговорил это так, как говорят про распределение горючего или про график дежурств. Без нажима, без значения в голосе, не отрываясь толком от бумаг. Не «ты был прав». Не «я во всём разобрался». Не «отстранение снимаю». Просто — первую держишь ты. Командир, которому надо, чтобы полк работал, ставит на место единицу, которая должна работать, и не объясняет единице, отчего она снова на месте. Так было правильно. Объясни он, скажи он мне хоть слово про Кошкина, про то, кто был прав, — и всё бы скривилось, стало бы про обиду, про сведение счётов. А так это было просто про дело.</p>
   <p>— Есть, — проговорил я.</p>
   <p>— Иди, — он снова взялся за перо, кашлянул в кулак, коротко. — Земля подсохнет — работать будем. Готовь людей.</p>
   <p>Я вышел. Во дворе мокрый снег к вечеру сделался ещё темнее, набряк водой и оседал под сапогами с тихим чавканьем. Я постоял у крыльца, поглядел на низкое небо, на стоянку, на капониры — и пошёл в землянку.</p>
   <p>Внутри было тесно и тепло, накурено до сизой пелены под потолком. Захаров сидел ближе к печке, под рукой, как всегда; кисть, что мёрзла у него с осени из-за прохудившейся перчатки, он держал поближе к огню, грел растопыренными пальцами. Гладков ножом резал щепу на растопку, ровными витками, складывал стружку горкой у поддувала. Кравцов читал у входа газету, ту, что приносили в полк с опозданием на несколько дней, так что новости в ней были уже не новости.</p>
   <p>Когда я вошёл, Кравцов сложил газету, поднялся и подвинулся, освобождая мне место с краю нар — то самое, где обычно сидел я и где эти десять дней, пока я был не у дел, никто другой так и не сел.</p>
   <p>— С возвращением, командир, — проговорил он негромко, без нажима, и снова опустился на место, развернул газету.</p>
   <p>Гладков на меня поднял глаза, ничего не сказал, только ногой подвинул к печке мою кружку, чтобы согрелась к моему приходу. Захаров глянул, отвёл взгляд, потёр кисть. Это и было всё. Никто не хлопал по плечу, не говорил слов, не поздравлял. Полк не из тех, где говорят слова на такой случай: ушёл человек, вернулся человек, встал на место — чего тут говорить. Я сел на своё место, и нары приняли меня так же, как штабная изба приняла Трофимова, — без удивления.</p>
   <p>Восстановили. Я снова комэск первой — теперь штатно, не врио, как ставили в декабре наспех, через колено, когда некем было заткнуть дыру. А внутри ничего не повернулось, не встало на радостную ноту. Сидел и грел руки о кружку и думал про два капонира в сотне шагов и про то, что моя правота их не наполнила и не наполнит. Кошкин ушёл. Двое из третьей не вернулись. Одно с другим не сходилось — и не должно было сойтись, как не сходятся в журнале графа «вылетело» и графа «возвратилось», и никакая бумага сверху эти две графы не уравняет.</p>
   <p>Следующие дни прошли в той же распутице. Земля не подсыхала — мокрый снег сменился дождём со снегом, аэродром раскис ещё хуже прежнего, лужи стояли в колеях бурые, и о полётах не было и речи. Но полк жил уже иначе, чем при Кошкине, и я не сразу понял, в чём разница, а поняв, не знал, как назвать. При Кошкине ждали приказа сверху и заранее боялись его, готовились отчитаться по форме, чего бы это ни стоило людям. Теперь просто работали — без оглядки наверх, по делу. Трофимов с утра обходил стоянки, негромко, без построений и громких слов, говорил с техниками коротко, через железо, как Прокопенко, проверял машины, спрашивал по существу и шёл дальше. Кашлял в кулак, морщился на свой кашель, не давал ему хода. К вечеру в штабной горела лампа допоздна: он разбирал зимние бумаги, приводил в порядок то, что за три месяца легло в папки без движения. Я готовил людей, как он велел. Гонять в воздухе было нельзя, и я гонял на земле: разбирал с молодыми прошлые вылеты по карте, заставлял чертить заходы, считать, прикидывать, спрашивал с них так строго, как спросил бы в кабине, перед настоящим вылетом. Эскадрилья снова была моя, штатно, бумага вот-вот ляжет в дело — и это уже не нужно было никому доказывать: ни Кошкину, которого не было, ни себе.</p>
   <p>К концу месяца пришла почта.</p>
   <p>Её привезли с той же тыловой полуторкой, что мотала туда-сюда по раскисшей дороге, — пачку писем, перетянутую бечёвкой, отсыревшую по краям. Кравцов разбирал её у входа, читал фамилии вслух, передавал по рукам. В землянке стало тихо, как всегда становилось на разборе почты: каждый ждал свою и слушал чужие фамилии, отмечая про себя, кому пришло, а кому опять нет.</p>
   <p>Письмо от Тани я узнал по почерку на конверте раньше, чем Кравцов назвал фамилию, — ровные, старательные буквы, она выводила их аккуратно, как в школьной тетради, нажимая на химический карандаш, отчего линии лиловели и слегка расплывались на сгибах. Я отошёл с конвертом в свой угол, к нарам, сел, развернул не сразу — подержал сложенный лист в руке, как держат то, что и хочешь, и боишься прочесть.</p>
   <p>Таня писала про школу, про то, что снег в Подлесном тоже тает и на дороге не пройти, ни в школу, ни обратно, разве что в валенках с галошами. Про корову, которую держат у соседей в долю и за которой она помогает ходить, за это им перепадает молока. Писала, что весной пойдёт с другими ребятами в колхоз на посевную, что в школе так велели и что она не против, руки есть, не маленькая. Перечисляла всё это ровно, по-хозяйски, как будто отчитывалась старшему в доме, — а старшим в доме, выходило, теперь был я, за тысячу вёрст, на мокром аэродроме под Ржевом. А в середине письма, между делом, почти такой же ровной строкой, как про корову и посевную:</p>
   <p>«Маме хуже. Доктор приходил, сказал, что улучшение кончилось, теперь её надо беречь и не волновать. Я за ней смотрю, готовлю, что есть. Ты не беспокойся, Лёша, мы справимся.»</p>
   <p>Вот это «мы справимся» — пятнадцатилетняя девчонка пишет старшему брату на фронт, чтобы он не беспокоился, — резануло сильнее, чем если бы она плакала на бумаге, чем если бы просила приехать. Она держалась взросло, не по годам, тем спокойным, прибранным тоном, каким говорят, когда плакать уже некогда и некому. И за этим взрослым спокойствием стояло то, чего она мне не написала: что улучшение, которого ждали с осени, кончилось; что доктор, говоря «беречь и не волновать», на деле сказал другое, чего вслух не говорят и на бумагу не кладут; что в доме теперь она одна на ногах, и стирка, и печь, и больная мать, и школа, и колхоз — всё на её пятнадцати годах.</p>
   <p>Я долго сидел с письмом. В землянке шла своя тихая жизнь — кто-то читал своё письмо, кто-то уже отложил, Гладков всё резал щепу, печь потрескивала. Потом я достал свой листок, химический карандаш, разгладил бумагу на планшете, послюнил грифель, чтобы писал ярче.</p>
   <p>Писать длинно не стал. Не написал, что вырвусь, что приеду, — не вырвусь и не приеду, отпусков с фронта не дают, и Таня это знает не хуже меня. Не написал ничего про мать, про доктора, про улучшение, которое кончилось: сказать тут было нечем, а пустые слова она раскусит сразу, не маленькая. Написал коротко. Что у меня всё в порядке, что кормят, что тепло, что командир наш вернулся из госпиталя и снова в строю. Что письмо её получил, спасибо. А в конце, отдельной строкой, нажав на карандаш сильнее, так что грифель почти продавил бумагу:</p>
   <p>«Берегите её. Я тут.»</p>
   <p>И подпись: «Лёша. (А. Соколов.)»</p>
   <p>Сложил листок вчетверо, убрал в карман до отправки. Кисет в нагрудном придавил его краем. Тетрадка лежала там же — я её не доставал, не читал, только чувствовал вес, ровный, привычный, у самого сердца, рядом с кисетом, в котором махорки оставалось на одну закрутку.</p>
   <p>Кошкин ушёл. Меня вернули в строй. Трофимов снова за своим столом, полк осел на рабочее место — машины, журналы, командиры по местам, всё как положено. А от этого война не сделалась правильной, ни на волос. Мать дома слабела, и я ничем не мог помочь, кроме как написать «берегите её». Двое из третьей не вернулись, и капониры их так и стояли пустые. И где-то под мокрым снегом, в окружении, западнее нас, сидели в стылых избах люди, до которых нам было не дотянуться при всём желании, как ни старайся, — и я знал про них то, чего не знал больше никто в этой землянке, и молчал.</p>
   <p>Я вышел из землянки наверх. Над стоянкой висела низкая хмарь, с краёв чехлов капало, ровно, как с застрехи у штабной. Семёрка стояла, как стояла, — лыжи в каше, чехол подоткнут, мотор перебран и ждёт. Скоро снимать лыжи. Скоро на колёса, на сухую землю, на весну, в новую работу, которой не будет конца ещё долго, дольше, чем здесь думают.</p>
   <p>Письмо Тани лежало в нагрудном, рядом с тетрадкой и кисетом. В апрель я входил уже с ним.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 25</p>
   </title>
   <p>Лыжи сняли первого апреля.</p>
   <p>Прокопенко с двумя мотористами завёл под крыло домкрат, и семёрка поднялась над землёй ровно настолько, чтобы выскользнули из-под неё деревянные полозья, оставив две тёмные ленты в раскисшем снегу. Полозья оттащили в сторону, к каптёрке, волоком, и за ними потянулись по грязи два мокрых следа. Колёса подкатили заранее, отмытые от зимней консервации, и встали они в грязь сразу, как только домкрат пошёл вниз. Шасси проседало, пока под пневматики не подбили доски, и доски тут же ушли краями в жижу, и пришлось заводить вторые, поперёк.</p>
   <p>— Вот теперь не аэродром, а огород, — сказал кто-то у соседней машины.</p>
   <p>Никто не отозвался. Огород был бы лучше. На огороде хоть что-то растёт.</p>
   <p>Полоса лежала бурой кашей от края до края. Там, где две недели назад держался плотный наст и колёсный след оставался белой строчкой, теперь стояла вода, и под водой была глина, и глина не держала ничего. Зимние воронки, что замело и затянуло настом, оттаяли и стояли теперь полные мутной воды, и обходить их приходилось издалека: край у них был обманчивый, твёрдый на глаз, под сапогом уползал. К стоянкам набросали жердей и горбыля, по жердям ходили боком, и всё равно сапог уезжал, и приходилось хвататься за расчалку или за чужое плечо.</p>
   <p>С краю поля стояла полуторка, села по самые ступицы ещё с вечера. Второй день её не могли вытащить. Завели под задние колёса доски, набросали лапника, подцепили трос к другой машине — трос натянулся, передняя дёрнула, доски выстрелили из-под колёс грязью, и полуторка только глубже села и осела на бок. Шофёр выскочил, оглядел дело, сплюнул и стал заводить доски заново. Возле него стоял старшина из батальона обслуживания и ровным голосом, без брани, объяснял, что так до второго пришествия можно дёргать. Шофёр и сам это знал. Под ноги им набегала вода.</p>
   <p>Прокопенко обтирал капот. Иней с металла сошёл давно, обтирать было нечего, разводы оставались только от его же тряпки, но он водил ею по дюрали тем же медленным движением, что всю зиму. Тряпка у него с морозов служила за варежку. Сейчас варежка была не нужна, металл стоял мокрый и не обжигал холодом, и всё-таки рука сама тянула тряпку по капоту, как тянула в январе. Он обошёл машину кругом, проверил, как сели колёса на досках, присел на корточки, заглянул под крыло.</p>
   <p>— Лыжи в каптёрку сдали, — доложил он, не оборачиваясь. — Колёса подкачали. Давление держат. Чехлы сырые, сушить негде, второй день мокрые висят. Под крыло жерди завели, чтоб не садилась.</p>
   <p>— Летать в ближайшие дни нечего и думать, — сказал я.</p>
   <p>— Нечего, товарищ старший лейтенант. С такой полосы только в борозду уйдёшь. Разбегу нет, колесо вязнет, на отрыве хвостом потянет. Тут не взлёт, тут самоубийство.</p>
   <p>Он выпрямился, упёрся ладонью в поясницу, провёл тряпкой по капоту ещё раз и убрал её за пояс. Над полем висела низкая ровная муть, ни дождь, ни туман, что-то среднее, оседавшее на воротник мелкой сыростью. От бочек с горючим, выкаченных к краю стоянки и наполовину ушедших в грязь, тянуло бензином, и бензин в этой сырости не выветривался, стоял плотно, как над лужей. Где-то у капониров техники долбили лопатами водоотводную канавку, и слышно было, как чавкает под лопатой глина.</p>
   <p>Я прошёл вдоль стоянки до конца и обратно. Машины первой эскадрильи стояли на колёсах, осевшие, чужие сами себе после зимы на лыжах, как будто за ночь сменили породу. У каждой кто-нибудь возился: подбивали доски, заводили жерди, проверяли, как сидит на раскисшем грунте. Девятка Захарова стояла рядом с моей, чехол на ней сполз с одного борта, и я поправил его сам, подоткнул край. Дело было техниково, не моё, но руки сами потянулись поправить, как у Прокопенко тянулись к тряпке.</p>
   <p>Дальше по краю поля шли капониры третьей эскадрильи, и два из них стояли пустые с середины марта. В них никто ничего не заводил, и снег в них стаял раньше, чем у машин, и теперь они стояли полные тёмной воды по самые брустверы, как два колодца. Я прошёл мимо, не задерживаясь. Имена я держал при себе и вслух не повторял, и каждый, кто шёл мимо этих двух капониров, держал их при себе так же. Зима забрала своё и в бою, и просто так, и весна не возвращала ничего.</p>
   <p>— Мотор перебрали, свечи новые поставили ещё в марте, — сказал мне в спину Прокопенко, когда я вернулся к семёрке. — Как просохнет, гонять можно. Машина готова, товарищ старший лейтенант. Только полосы нет.</p>
   <p>Машина была готова. Полосы не было. Так оно и стояло — готовая машина и негодная земля, и между ними человек, которому некуда лететь.</p>
   <p>Землянки протекали по углам. У нас в первой эскадрилье вода нашла себе ход под северным накатом и собиралась в низком углу широким тёмным пятном, и в это пятно подставили пустую гильзу от стодвадцатимиллиметровой, и капля била по гильзе раз в минуту, не чаще. Считать её было нельзя — слишком редко падала, не уследишь. По утрам кто-нибудь выносил гильзу за порог, выливал и ставил обратно, и к вечеру она снова стояла полная до половины.</p>
   <p>Так прошло три дня. Полёты сорвало наглухо, задач с земли не поступало, и полк осел, как та полуторка, по самые ступицы. Техники возились у машин, что-то перебирали, что-то чинили впрок, лётчики маялись. Спали до полудня, потом играли в домино на нарах, потом снова спали. Кто-то писал письма, кто-то чистил оружие по третьему разу, хотя стрелять было не из чего и не по кому. Фронт за лесом будто тоже встал — оттуда не доносилось ни гула, ни дальней канонады, какая всю зиму стояла фоном. Война на этом участке не остановилась, она просто на неделю ушла под воду вместе с дорогами, и ждала, пока подсохнет, чтобы снова поднять людей в небо и в грязь. Это было затишье, какому никто не верил. Все знали: просохнет — и начнётся.</p>
   <p>Я постоял у семёрки дольше, чем требовалось. Под комбинезоном, в нагрудном, лежали две вещи: кисет Павлюченко на одну последнюю закрутку, который я не трогал с осени, и тетрадка. Тетрадка давила углом в грудь через ткань, когда я наклонялся к шасси, и я выпрямлялся, и угол отпускал.</p>
   <p>Колёса вместо лыж. Вода вместо наста. А легче не стало.</p>
   <p>К вечеру четвёртого собрались в землянке.</p>
   <p>Печку растопили щепой и обрезками от ящиков, и она гудела ровно, и от неё шло сухое тепло, единственное сухое место на весь аэродром. Над печкой на жерди сушились портянки и чьи-то сырые рукавицы, и от них шёл пар. Гладков сидел ближе всех к огню, на чурбаке, и резал ножом щепу на растопку ровными витками, и витки падали ему под ноги светлой кучкой. Потом он отложил нож, вытер ладони о колени и достал гармонь.</p>
   <p>Гармонь он достал впервые с декабря. Зимой он её не брал — мех на морозе дубел, да и не до того было. Сейчас он прислонился спиной к накату, поставил гармонь на колено и развёл мех осторожно, словно проверял, не разучились ли руки. Руки не разучились. Он играл что-то старое, не строевое и не весёлое. Такое, что знают пальцы, а рот не просит слов. Мелодия ходила по кругу, без начала и конца, тихая, под потрескивание щепы в печке.</p>
   <p>Захаров с Морозовым возились с часами. Зимой эта мода пошла от скуки и от стужи: трофейные ходики, чьи-то ручные, всё разбиралось, чистилось, собиралось обратно. К весне разбирать стало почти нечего, всё уже по разу прошло через их руки, но они нашли где-то немецкие карманные, без стекла, с треснутым циферблатом, и теперь возились с ними. Морозов держал на колене раскрытый корпус и пинцетом доставал из него волосок, а Захаров светил ему трофейным фонариком, и оба молчали, и в этом молчании было сосредоточенное, мальчишеское. Морозов работал языком, прикушенным от усердия. Что-то у них там не сходилось, пружина не вставала, и они разбирали и собирали по третьему разу.</p>
   <p>Захаров грел свободную руку у поддувала. Перчатка у него прохудилась ещё в феврале, кисть с тех пор мёрзла, и он растопыривал пальцы над огнём, отогревал, потом снова брался за фонарик. Я ему трижды говорил выписать новую пару. Он трижды отвечал «есть» и не выписывал. Менять привычку держать руку у огня ему было, кажется, проще, чем привычку обходиться.</p>
   <p>Кравцов читал газету. Газеты к нам шли с опозданием в несколько дней, и он это знал, и читал не ради новостей, а ради порядка — политрук читает газету, эскадрилья видит, что политрук читает газету. После госпиталя он стал тише и ровнее, движения замедлились, голос сел, и теперь он сидел у самого входа, где посветлее от лампы, и держал лист на отлёте, на вытянутой руке. Он переворачивал страницу, разглаживал её ладонью на колене и читал дальше. Газета была старая, с пятнами от сырости по сгибу.</p>
   <p>— К маю просохнет, — сказал Гладков, не отрываясь от меха. — К маю земля встанет. А там, я вам скажу, такое лето будет.</p>
   <p>— Какое? — спросил Морозов, не поднимая головы от часов.</p>
   <p>— Тёплое. — Гладков провёл мех в обратную сторону. — В Одессе сейчас уже тепло. Скумбрия пошла. У нас бы сейчас на Пересыпи бычки брали с самого утра.</p>
   <p>— Далась тебе твоя Пересыпь.</p>
   <p>— А что Пересыпь. Пересыпь стоит. Вот вернёмся, я тебе покажу, где бычки берут. Не на удочку, на сетку. Удочкой только время портить.</p>
   <p>— Когда вернёмся, — отозвался Морозов, не отрываясь от часов.</p>
   <p>— Вернёмся. — Гладков повёл плечом и не стал спорить. Мелодия пошла по новому кругу.</p>
   <p>Я слабо усмехнулся в воротник. Бычки. Пересыпь. Он говорил про неё, как про что-то, что просто ждёт за углом, стоит и ждёт, пока он вернётся показать, где берут рыбу. Может, и стоит. Кто проверит. Одессу к тому времени держал враг уже полгода, и Гладков это знал не хуже меня, и всё равно говорил про Пересыпь так, будто туда можно вернуться к лету. Я не стал ему мешать. У каждого было своё место, куда он возвращался словами, когда другого способа вернуться не оставалось.</p>
   <p>Я сидел и считал своих. Это вошло в привычку с зимы — сидеть в землянке вечером и считать, кто на нарах. Гладков. Захаров. Морозов. Кравцов. Дальше по землянкам — те, кого считать не надо было, их я знал и так. Эскадрилью я держал с декабря, сперва без бумаги, потом с бумагой, и за зиму счёт сходился не всегда. Сейчас сходился. Это не радовало и не успокаивало, это просто был факт: вечер, печка, пятеро на счёт, остальные по своим землянкам, машины на колёсах под чехлами. До утра ничего не случится. Утром тоже не случится — полоса не пустит. Можно сидеть и греть спину о землю.</p>
   <p>Тетрадка лежала в нагрудном, и рядом с ней кисет. Кисет был Павлюченко, остался от него с осени, и на дне его лежало махорки на одну последнюю закрутку, и эту закрутку я не сворачивал. Пока она была там, на дне, не свёрнутая, что-то ещё держалось. Я знал, что это глупо, и не трогал кисет. Ремень комбинезона перетягивал грудь так, что край тетрадной обложки давил ровно под ключицей, и я знал, что она там, по этому давлению, как знаешь про монету в кармане по весу. Я сидел, грел спину о тёплый накат, слушал, как Гладков водит мех по кругу, и давление под ключицей было ровным и привычным.</p>
   <p>Гармонь ничего не лечила. Просто мех снова ходил у него в руках.</p>
   <p>Седьмого меня вызвали в штабную.</p>
   <p>Штабная землянка была суше нашей, накат в три ряда, пол выстелен досками, и доски не плавали. Бурцев стоял у стола спиной к печке, газета свёрнута трубкой и зажата под мышкой, и не разворачивал он её, я заметил, уже не первый день — носил под мышкой, как держат тросточку, без дела. Кожуховский сидел сбоку с журналами, перо в руке, и при моём приходе отложил перо. На столе, поверх разложенной карты, лежала одна бумага, отдельно от прочих.</p>
   <p>— Из политуправления, — сказал Бурцев. — На твой февральский запрос.</p>
   <p>Запрос я подал ещё в феврале — через Бурцева, по той линии, которую он мог поднять. О семье Резникова в Ленинграде. Мать, отец, младший брат. Я тогда написал три имени и адрес, какой знал из его слов и из надписи на конверте, что лежал в той же тетрадке. Сашка читал мне их письма той осенью вслух, у машины, в перерыве между вылетами, и я знал имена не из бумаг — из его голоса.</p>
   <p>Я взял бумагу. В ней было три фамилии и три коротких строки напротив каждой.</p>
   <p>Я прочитал один раз. Потом ещё раз, медленнее, хотя читать там было нечего, три строки читаются за раз. Зима. Первая блокадная зима. Январь, февраль. Все трое. Бумага была машинописная, под копирку, буквы бледные, кое-где пробитые насквозь, с одной казённой подписью внизу и круглой печатью, наполовину смазанной.</p>
   <p>Январь, февраль. Это значило, что в ту самую пору, когда мы тут грели моторы по сорок минут на морозе и считали по утрам, у кого побелели пальцы, в Ленинграде это уже случилось. Уже всё было кончено там, когда мы об этом не знали и не могли знать, и Сашки тоже уже не было, и спросить про семью стало не у кого. Запрос ушёл в пустоту и вернулся из пустоты, с опозданием на три месяца, как всё тут возвращалось с опозданием. Поделать с этим ничего было нельзя ни тогда, ни теперь. Бумага только называла то, что давно стало.</p>
   <p>Бурцев не сел. Он стоял у стола, как стоял, и смотрел в сторону печки, и ждал, пока я дочитаю то, что дочитывается мгновенно. Он не сказал ни «крепись», ни «соболезную», ни тех слов, какие говорят в таких случаях по должности. Он своё дело сделал — поднял запрос, дождался ответа, отдал мне в руки. Остальное было не его и не моё, остальное уже случилось три месяца назад в чужом городе, и ни он, ни я ничего тут поделать не могли.</p>
   <p>Кожуховский подвинул мне через стол журнал и развернул его нужной страницей, и пальцем показал, где расписаться в получении. Я расписался. Химический карандаш был тупой, плохо писал по сырой бумаге, я лизнул грифель, и он оставил на странице фиолетовую черту, чуть смазанную, и фиолетовое осталось на губе.</p>
   <p>Никто не сказал ничего лишнего. Утешать было нечем, и они не утешали.</p>
   <p>Я сложил бумагу вдвое, потом ещё раз, вчетверо. Расстегнул комбинезон, отвёл ворот и положил её в нагрудный, туда, где лежала тетрадка. Бумага легла к тетрадке. Застегнул обратно. Теперь под ключицей давили две вещи вместо одной, и разница в весе была ничтожной, бумага ничего не весит, а всё-таки была.</p>
   <p>— Иди, — сказал Бурцев.</p>
   <p>Я вышел. По жердям, боком, держась за расчалку у крайней машины, дошёл до своей землянки. Сырость садилась на лицо, бензином тянуло от бочек, у дальнего капонира всё ещё чавкала лопата. В землянке Гладков снова водил мех по кругу, Захаров грел руку у поддувала, Морозов собирал часы. Всё стояло, как стояло час назад, ничего не сдвинулось, никто не знал. Я сел на своё место у наката и спину прислонил к земле, нагретой печкой. Никому ничего не сказал. Сказать было нечего, и не им это слушать. Это была моя бумага и Сашкина, а Сашки не было, и значит, моя одна.</p>
   <p>Капля била по гильзе раз в минуту. Я её не считал.</p>
   <p>Ночью восьмого я вышел к машине.</p>
   <p>Аэродром спал. В землянках за плащ-палатками на входах теплился свет, кое-где гудели печки, а над полем стояла тишина, какой зимой не бывало — зимой мороз звенел, а тут было глухо, мокро, придушенно. У дальнего края ходил караульный, я слышал, как чавкают его сапоги по жердям, и больше ничего не слышал. Сырость к ночи не ушла, только остыла, и муть над полем стала плотнее, и фонарь над стоянкой светил в ней мутным жёлтым шаром, не доставая до земли. Машины стояли тёмными горбатыми тенями, осевшие на колёсах, укрытые чехлами, и моя семёрка стояла крайней.</p>
   <p>Я пришёл сюда, как приходил всю зиму перед сном, без дела, проверить машину рукой. Зимой это имело смысл: на морозе всё схватывало, чехол примерзал, надо было пощупать, всё ли подоткнуто. Сейчас щупать было нечего, машина стояла мёртвая до тепла, лететь на ней было некуда. Я всё равно пришёл. Ноги сами привели, как у Прокопенко рука сама тянулась к тряпке, как у Захарова к огню. У каждого за зиму завелось своё движение, которое теперь делалось само, без нужды.</p>
   <p>Под крылом заведены жерди. Чехол на моторе подоткнут, тяжёлый от влаги, провисший. Я отвернул край чехла у крыла, как делал тысячу раз, — не из дела, из руки. Достал тетрадку.</p>
   <p>Обложка у неё была картонная, серая, размякшая по углам от того, что полгода лежала у тела, и угол правый замусолен до бахромы — за него я её доставал. Тесёмка, которой она когда-то завязывалась, давно потерялась, и тетрадка раскрывалась сама, в одном и том же месте, там, где её чаще держали раскрытой. Я знал это место наизусть и всё равно открыл его глазами.</p>
   <p>Раскрыл её там, где раскрылась, при слабом свете от фонаря над стоянкой. Почерк Сашки шёл наискось, мелкий, с длинными хвостами у букв, тот же почерк, что в письмах, какие он мне читал вслух той осенью, когда ещё было кому писать. Я не читал строк. Я смотрел на почерк, на эти косые хвосты, и закрыл тетрадку, не дочитав ни строки, и убрал обратно в нагрудный, к бумаге.</p>
   <p>Сашка.</p>
   <p>Сашка-сашка-сашка.</p>
   <p>На лонжероне у корня крыла не было инея. Зимой здесь, на этом самом ребре, иней нарастал за ночь, и утром, когда я клал сюда ладонь, оставался светлый чистый след от тепла руки, и Прокопенко знал этот след и не трогал его тряпкой. Теперь инея не было. Была тёмная вода, собравшаяся вдоль шва, грязная у края заклёпок.</p>
   <p>Я положил ладонь туда, где зимой оставался след. Следа не осталось. Под ладонью была мокрая холодная сталь, и вода стекала с лонжерона на грязь, и грязь её принимала, и ничего не оставалось.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 26</p>
   </title>
   <p>Девятого апреля Прокопенко в первый раз за неделю не стал подкладывать жерди под крыло.</p>
   <p>Я увидел это ещё от землянки, не дойдя до стоянки. Семёрка стояла на колёсах, как стояла с первого числа, но под плоскостью больше не было заведённого лапником горбыля, которым всю распутицу подпирали машину, чтоб не садилась в кашу. Прокопенко обтирал капот тряпкой, сложенной варежкой, движением сверху вниз, каким зимой снимал иней. Инея не было давно. Тряпка шла по сухому, и собирала не воду, а пыль.</p>
   <p>— Держит, — сказал он, не оборачиваясь. — С краю держит. К утру и середина встанет.</p>
   <p>Он выпрямился и положил ладонь в поясницу, как делал всегда, когда долго стоял согнувшись. Мотор был перебран ещё в марте, свечи стояли новые. Машина была готова с того дня. Не было полосы. Теперь полоса возвращалась, медленно, от краёв к середине, как сходит вода с залитого луга.</p>
   <p>Я обошёл семёрку. По колее, где зимой стояла лыжа, теперь была колея от колеса, и в ней ещё держалась тёмная вода, но к полудню она уходила в грунт, и грунт под ней был уже не каша, а земля. Воронки от осенних бомбёжек стояли полными, как маленькие пруды, и в них отражалось белое небо. Два капонира третьей эскадрильи в дальнем конце стоянки стояли пустые, и в них тоже стояла вода. Я не подходил к ним и зимой, и теперь не подошёл.</p>
   <p>В землянке после завтрака маялись. Распутица держала на земле третью неделю, и за три недели наземной маеты люди отвыкли от готовности и снова начинали к ней привыкать. Гладков сидел у поддувала и резал щепу, ровными витками, складывая их в шапку. Гармонь лежала у него за спиной в чехле. После Нового года он достал её один раз, в начале месяца, до того, как пришла бумага про Сашкину семью, и с того вечера больше не доставал. Захаров грел кисть растопыренными пальцами у печной дверцы. Перчатка у него прохудилась ещё в феврале, новую он выписывать не шёл, и кисть с тех пор мёрзла всякий раз, когда он долго стоял без дела. Морозов сидел рядом и в третий раз разбирал трофейные карманные часы без стекла, прикусив язык от усердия.</p>
   <p>— Когда вернёмся, — сказал Морозов, не поднимая головы, — отдам часовщику. На Сретенке был. Заведёт.</p>
   <p>Никто не ответил. «Когда вернёмся» в эскадрилье говорили не первый месяц, и отвечать на это было не нужно. Я сел на свои нары и считал по головам, по привычке, заведённой ещё зимой: вечером, перед тем как погасить, пройти глазами по нарам и сосчитать. Счёт сходился. Это не радовало и не успокаивало. Это был просто счёт.</p>
   <p>Бумага про тридцать третью пришла тринадцатого, к вечеру.</p>
   <p>Бурцев вошёл в землянку, когда мы ужинали. Он постоял у двери три секунды, как становился всегда, входя, и прошёл к столу. Газета была у него под мышкой, свёрнутая трубкой, и он не разворачивал её, носил её так не первый день, как тросточку. Трофимов поднялся ему навстречу от стола. Командир вернулся из санбата в конце марта, и за эти три недели лицо у него обтянулось не до конца, серость под глазами держалась, и голос остался тот, тихий, какой стал после долгого жара. Он покашлял в кулак, коротко, и сам поморщился на этот кашель.</p>
   <p>— Что? — спросил Трофимов.</p>
   <p>Бурцев не сел. Он положил свёрнутую газету на стол, ребром, и придержал её ладонью, чтоб не раскатывалась.</p>
   <p>— Связи нет, — сказал он. — Со вчерашнего. Штаб не вышел. Ефремов не вышел. Тридцать третьей, считай, нет.</p>
   <p>Он говорил так, как читают опись. Без «трагедия», без «героически», без «катастрофа». Четыре фразы, и в каждой по два-три слова. Я слышал, как за моей спиной перестала скрести ножом щепа Гладкова.</p>
   <p>Трофимов смотрел в стол. Он смотрел в землю или в стол, когда думал, это было у него всегда. Потом он спросил, тоже тихо:</p>
   <p>— Прорвался кто?</p>
   <p>— Выходят группами. По лесам. — Бурцев повёл плечом. — Кто выйдет, тех сочтут. Армию не считают.</p>
   <p>Он постоял ещё. Газета лежала под его ладонью. Он не сказал ни «крепитесь», ни «такая война», ни «отомстим». Он сказал «иди» — но не вслух, а движением: подобрал газету со стола, сунул обратно под мышку и пошёл к двери. У двери задержался на те же три секунды и вышел.</p>
   <p>В землянке было тихо. Кравцов сидел у входа, где светлее, с газетой за позавчерашнее число, которую читал «ради порядка» — политрук читает, эскадрилья видит. Он держал лист на отлёте, и лист не дрожал, но и не двигался. После госпиталя Кравцов стал говорить тише и реже, и от этого его слушали внимательнее, но сейчас он молчал.</p>
   <p>Захаров оторвал кисть от печной дверцы и сжал в кулак, и снова растопырил пальцы. Морозов перестал собирать часы. Крышка лежала отдельно, циферблат без стекла смотрел в потолок.</p>
   <p>Тридцать третья работала на другом фронте, не на нашем, южнее, у Вязьмы. Мы её в лицо не знали. Зимой, в феврале, нас гоняли к горловинам котлов давить зенитки, чтоб ночью к окружённым проходили транспортные с грузом, и тогда под крылом тянулся снег без конца, чёрные швы дорог, санный обоз гуськом. Кого мы прикрывали, мы не видели. Их и теперь никто не увидит.</p>
   <p>Ночью я вышел к семёрке.</p>
   <p>Стоянку не караулили в эту сторону, караульный ходил у склада ГСМ, и его сапоги чавкали где-то за капонирами, ровно, в одну ноту. Небо стояло без звёзд, мутное, апрельское. Холодно было, но не морозно: тот холод, что к утру опускается на землю и поднимается от земли сыростью, а не тот, что зимой берёт за лицо.</p>
   <p>Я знал это ещё в феврале.</p>
   <p>Не словами. Словами я не мог тогда сказать ничего и никому. Но когда мы шли от горловин на бреющем, и я считал на возврате — уходили четверо, идут четверо, — я нёс под этим счётом ещё одно, глухое, без числа и без срока: что это не замкнётся спасением. Что кольцо не разожмут. Что человека, который держал эту армию в кольце до конца, после войны будут поминать долго, и кончится у него всё плохо. Откуда я это нёс, объяснить было нельзя. Теперь объяснять было нечего. Теперь то, что я нёс с февраля, получило дату. Не конец, не точку — только число в штабе, после которого перестали ждать связи.</p>
   <p>Я молчал об этом в феврале. Я молчал и теперь. Сказать «я знал» было некому, а если бы и было кому — что в этом знании, если оно не разжало ни одного кольца.</p>
   <p>Я положил ладонь на лонжерон у корня крыла. Зимой здесь оставался светлый след от руки на инее, и Прокопенко знал про этот след и не трогал его тряпкой. Инея не было. Металл был холодный и сухой, и под ладонью не оставалось ничего: ни тепла, ни следа. К утру он отпотеет сыростью и снова высохнет к полудню, и так будет каждый день, пока не пойдёт настоящее тепло.</p>
   <p>В нагрудном кармане лежала Сашкина тетрадка, картонная, в замусоленной серой обложке, и рядом с ней — кисет Павлюченко, на одну закрутку, которую я так и не свернул. Я не доставал ни того, ни другого. Они лежали у сердца весом, и этого было довольно.</p>
   <p>Я постоял ещё и пошёл спать. Утром обещали полосу.</p>
   <p>Полосу дали шестнадцатого.</p>
   <p>К утру середина встала, как и говорил Прокопенко, и из дивизии пришла задача: опорный пункт у развилки на просёлке, северо-западнее, и колонна, которую немцы подтягивали по этому просёлку, пользуясь тем, что у нас три недели не было неба. Задача была рабочая. Не из тех, после которых считают на пальцах, кто вернулся. Опорник, батарея при нём, движение по дороге. Прикрытие на этот раз обещали и на этот раз дали — пара «ишачков» прошла над нами, качнула крыльями и встала выше.</p>
   <p>Семёрка пошла на разбег тяжело, с эрэсами под плоскостями, и из-под колёс полетела грязь, бурая, веером, залепив хвост. Грунт держал, но держал по краю прочности, и на отрыве машину повело, и я добрал ручку, и она пошла. За мной поднялся Захаров, потом пара Гладкова с Шестаковым. Тихонова с Морозовым Трофимов в этот раз не пустил, оставил на готовности — лётчиков было меньше, чем машин, и командир берёг звено, не гнал всех разом.</p>
   <p>Шли низко. Снег сошёл с полей не везде, лежал по северным склонам оврагов грязными языками, и земля под нами была пёстрая, рыжая с белым, раскисшая. Дорога нашлась по излому, как находили её зимой. Колонна стояла растянуто, прижавшись к опушке, и при ней — батарея у развилки, два орудия, которые я взял первым заходом.</p>
   <p>— Шестой, у тебя слева, — ровно сказал в эфире Гладков.</p>
   <p>Слева от дороги забила малокалиберная зенитка, трассы пошли вверх веером и легли мимо. Я довернул, пустил эрэсы по развилке, два разрыва встали у орудий, и прошёл вдоль колонны из пушек, и за мной прошли остальные. По дороге занялось, грузовик стал поперёк колеи, и за ним сбилось. Дыма поднялось чёрного, густого. Но дорога не умерла. Уходя, я видел, как дальние машины уже сползают в поле, ищут обход, вязнут — и всё равно ползут.</p>
   <p>Один заход. Без прикрытия я зимой делал один и уходил, а теперь прикрытие стояло выше, но я всё равно сделал один. Привычка эта была дороже лишнего круга. Мы отвернули на свою сторону и пошли домой на бреющем, и пара «ишачков» проводила нас до середины пути и отвалила к себе.</p>
   <p>Уходили четверо, идут четверо. Я сосчитал на развороте, первым делом, и счёт сошёлся.</p>
   <p>Прокопенко принял меня у стремянки и придержал за локоть, когда я слезал, — нога после трёх недель на земле затекла. На плоскости он нашёл рваный след — трасса прошла рядом, не достала, отогнула дюраль язычком. Он провёл по нему ладонью и ничего не сказал, только показал Хрущу подбородком: заштопать к утру.</p>
   <p>Машина была в грязи по самые консоли. Семёрка снова стояла в работе, и тридцатой третьей армии больше не было, и одно стояло рядом с другим, не отменяя одно другого.</p>
   <p>Письмо от отца принёс Кравцов вечером, вместе с остальной почтой.</p>
   <p>Он раздавал письма, как всегда, без слов, по фамилиям, кладя каждое в руки, а не на стол. Моё было одно. Я узнал его раньше, чем прочитал фамилию: конверт был надписан крупно, буквами, какие выводит рука, непривычная к перу, рука, которая держит молот легче, чем карандаш. Буквы налезали к краю и загибались вниз, и нажим местами прорвал бумагу.</p>
   <p>Внутри был один листок, в линейку, вырванный из тетради. Отец писал мне в первый раз. За девять месяцев — все письма были от Тани, и в каждом строчкой шло, что отец кланяется, и я знал отцовский поклон только так, через Танину руку. Теперь он написал сам.</p>
   <p>«Лёшка. Мать слабая. Деньги получил. Береги себя. Отец.»</p>
   <p>Пять строк, считая обращение и подпись. Буквы крупные, неровные, с тем же нажимом, что на конверте. «Слабая» он написал через «о» сначала, зачеркнул, поправил. «Отец» стояло отдельной строкой, под чертой, как ставят подпись под бумагой.</p>
   <p>Я держал листок и не складывал его сразу. Тридцать третьей армии не было — целой армии, со штабом, с командармом, с тысячами, которых не сочтут. А здесь, на тетрадном листке, кузнец из села Подлесное прорвал нажимом бумагу, чтоб сказать сыну пять слов, и из этих пяти два были — «мать слабая». Одно не отменяло другого. Армия была там, мать была здесь, и обе тяжести лежали рядом, и ни одну нельзя было снять, переложив на другую.</p>
   <p>Я сложил листок вчетверо и убрал в нагрудный, к тетрадке и кисету. Карандаш у меня был химический, я послюнил грифель и на обороте Таниного прошлого письма написал отцу коротко, в строку: берегите её, я тут. Подписался, как подписывался всегда: «Лёша. (А. Соколов.)»</p>
   <p>— Полк выводят, — сказал Кравцов от двери, раздав последнее письмо. Он сказал это ровно, как читал газету. — Слух уже не слух. Кожуховский бумагу видел. На переформирование, в тыл. Не сегодня, но скоро.</p>
   <p>Гладков отложил нож и щепу. Захаров перестал греть кисть.</p>
   <p>— В тыл, — сказал Гладков, ни к кому. — Значит, машины менять будут.</p>
   <p>Никто не подтвердил и не возразил. Я убрал ответ отцу в планшет, чтобы утром отдать Кравцову на отправку, и сосчитал эскадрилью по нарам. Счёт сошёлся.</p>
   <p>Полк, может быть, выводили в тыл. Мать оставалась там же.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 27</p>
   </title>
   <p>Приказ на вывод полка пришёл девятнадцатого, после полудня, и к вечеру его знали все, хотя вслух Трофимов ничего не объявлял.</p>
   <p>Я узнал по Кожуховскому. Он сидел в штабной землянке за своими журналами, и перед ним лежали не сводки погоды, не наряды на горючее, а три листа казённой бумаги, придавленные по углам стреляными гильзами от ракетницы, чтоб не закручивались. Перо стояло в чернильнице. Кожуховский писал что-то в журнал, перенося из этих листов, и писал медленно, тем почерком, каким переписывают набело, без помарок.</p>
   <p>Трофимов стоял у стены, где висела карта. Он не отходил от карты, когда думал, как Кошкин зимой не садился, стоя над ней. Только Кошкин стоял прямо, а Трофимов опирался плечом о бревно стены, берёг себя после санбата. Планшет висел у него на левом плече.</p>
   <p>— Собираемся, — сказал он, не оборачиваясь, когда я вошёл. — К началу мая будем на новом месте. В тылу. На переформирование.</p>
   <p>Он покашлял в кулак, коротко, и переждал кашель.</p>
   <p>— Надолго? — спросил я.</p>
   <p>— Сколько дадут. — Он смотрел в карту, в ту её часть, что была за нашей спиной, за Волгой, где не было ни Сычёвки, ни развилок, ни горловин. — Пополнение примем, людей обучим. К лету машины обещают новые.</p>
   <p>Он не сказал какие, и я не спросил. Я и так знал какие, но об этом было рано, и говорить об этом было не с кем.</p>
   <p>Кожуховский поднял на меня глаза от журнала и снова опустил. Он показал пером на нижний из трёх листов, не отрывая его от бумаги, одним движением подбородка, и снова стал писать. Лист лежал лицом вверх, и я прочитал в нём свою фамилию в столбце, но дальше читать было не моё дело, и я не стал.</p>
   <p>Полк уходил с фронта. Я простоял зиму на этом аэродроме, и теперь его сдавали, как сдают позицию, не потому что отбили, а потому что отвели. Это было непривычно. Зимой нас гоняли вперёд и вперёд, к Сычёвке, к горловинам, к Юхнову, и казалось, что вперёд — это и есть единственная сторона, в которую ходит война. А теперь нас разворачивали в тыл, и тыл был такой же стороной, как все остальные, и в него тоже шла дорога.</p>
   <p>Сборы заняли два дня.</p>
   <p>Перебазирование — это не строй и не вылет, это полуторки, ящики и накладные. Технари с утра паковали запчасти, и Прокопенко руководил этим так же, как делал всё: не торопясь, медленно нагибаясь и медленно выпрямляясь, кладя после каждого ящика ладонь в поясницу. Свечи, фильтры, ленты, патрубки — всё это шло в ящики послойно, переложенное ветошью, и Прокопенко проверял каждый слой, прежде чем заколачивать крышку.</p>
   <p>— До нового места довезём, там разберём, — сказал он, не мне, а Хрущу, который держал гвозди в горсти и подавал по одному. — Растрясёт — не страшно. Лишь бы не побилось.</p>
   <p>Семёрку готовили лететь своим ходом. Чехол с хвоста Прокопенко снял, свернул и уложил отдельно — тот цельный чехол со списанной машины, что он добыл ещё в феврале и которым берёг хвост всю распутицу. Мотор был перебран, свечи стояли новые. Машина была готова давно, ей оставалось только перелететь.</p>
   <p>Гладков укладывал гармонь. Он завернул её в чистую тряпицу, потом в клеёнку, и стянул бечёвкой, и уложил в фанерный футляр, который таскал за ней всю войну. Гармонь после Нового года звучала один раз, в начале апреля, до бумаги про Сашкину семью, и с того вечера молчала. Теперь она уезжала в тыл в футляре, и это было правильно: в тылу её достанут.</p>
   <p>— На новом месте сыграешь, — сказал ему Захаров.</p>
   <p>— На новом сыграю, — согласился Гладков, затягивая бечёвку. — Там, может, и повод найдётся.</p>
   <p>Кравцов проверял списочные бумаги — кто в строю, кто в санбате, кто числится за полком на стороне. Он держал лист на отлёте, у входа, где светлее, и читал медленно, шевеля губами на фамилиях, как читал сводки. После госпиталя он всё делал медленнее, и голос у него сел, и от этого, когда он говорил, его слушали.</p>
   <p>Он окликнул меня, когда я проходил мимо со своим вещмешком.</p>
   <p>— Соколов. — Он опустил лист. — На тебя бумага ушла. Ещё в конце марта, при Трофимове. На Знамя. За зиму.</p>
   <p>Я остановился.</p>
   <p>— Приказа жди не скоро, — сказал он так же ровно, как читал список. — Может, к лету. Может, дольше. Бумага пошла, а дойдёт когда дойдёт. Я тебе говорю, чтоб ты знал, что пошла.</p>
   <p>Он снова поднял лист к свету и стал читать дальше. Больше про это он не сказал ничего, и я ничего не ответил. Орден, к которому меня представили, был сейчас такой же бумагой, как приказ на вывод, как лист с моей фамилией под пером Кожуховского, как всё, что движется по инстанциям медленно и доходит, когда дойдёт. Он лежал где-то в штабах между Старицей и Калинином, и я знал, что он есть, и этого пока было довольно. Я поправил лямку вещмешка и пошёл дальше.</p>
   <p>Двадцать третьего вечером в землянке зашёл разговор про новые машины.</p>
   <p>Кравцов принёс его, как приносил все слухи, — не от себя, а как услышанное, переданное дальше для порядка. Он сел на нары, достал из спичечного коробка окурок, который берёг с обеда, и закурил, и сквозь дым сказал, что в тылу будут переучивать не зря: машины пойдут другие.</p>
   <p>— Какие другие? — спросил Морозов. Он сидел у поддувала и в который раз собирал трофейные часы без стекла, прикусив язык.</p>
   <p>— Двухместные, говорят. Со стрелком сзади.</p>
   <p>Захаров оторвал кисть от печной дверцы. Левая рука у него мёрзла с зимы из-за прохудившейся перчатки, и он грел её всякий раз, как долго сидел без дела.</p>
   <p>— Со стрелком? — переспросил он. — На «иле»? Куда его сажать?</p>
   <p>— За кабину. Вторая кабина, спиной к лётчику, и пулемёт назад.</p>
   <p>— Это дело, — сказал Гладков. Он строгал щепу, складывая витки в шапку, и не поднял головы. — Стрелок — он на хвост зениткам молотить будет. И «мессеру», который снизу-сзади подкрадывается, тоже будет чем ответить. А то ходим, как слепые задом.</p>
   <p>Он сказал это спокойно, по-рабочему, не как мечту, а как расчёт. Стрелок на хвост — это меньше Сашек, меньше пустых капониров, меньше счёта на возврате, который не всегда сходится. Гладков это понимал лучше других. У него на хвосте за войну сидело уже больше ведомых, чем он хотел помнить.</p>
   <p>Я молчал. Я знал, что двухместная будет, и что стрелок будет, и что это придёт к нам не к лету, как обещали, а позже, к осени, и что человека, который сядет мне за спину, будут звать так, что я узнаю это имя, когда оно появится. Откуда я это знал, было не объяснить, и объяснять было не нужно. Я держал это в себе, как держал всю войну, и не вынимал. Сейчас это была даже не справка, не та глухая определённость, что давила зимой над горловинами. Сейчас это было просто знание, что у работы есть продолжение, и продолжение будет тяжёлым.</p>
   <p>— Дожить бы до тех машин, — сказал Морозов, не поднимая головы от часов.</p>
   <p>Никто ему не ответил. Это было из той же породы, что и «когда вернёмся», и отвечать на это не было нужно.</p>
   <p>Двадцать пятого мы улетели со Старицы.</p>
   <p>Грунт к этому дню встал по всей полосе, не только с краю, и держал. Семёрка пошла на разбег чисто, без той тяжести, что была шестнадцатого, когда из-под колёс летела каша. Теперь из-под колёс летела не каша, а сухая земля с травяной трухой, и на отрыве машину не повело, и я поднял её ровно.</p>
   <p>Я сделал круг над аэродромом, набирая высоту и сбивая звено за собой. Захаров встал справа, Морозов с Тихоновым — слева, Гладков с Шестаковым замкнули, Панин держался с краю, чуть дальше и чуть выше, чем нужно, как держался с первого своего вылета. С круга мне было видно всё поле зимы.</p>
   <p>Землянки стояли с раскрытыми накатами — в них уже не топили, и печные трубы не дымили. Полоса, по которой я взлетал и садился всю зиму, лежала бурой лентой. Капониры первой и второй эскадрилий стояли пустыми. И в дальнем конце стоянки стояли два капонира третьей, налитые тёмной водой по самые брустверы, как два колодца, и в них с высоты отражалось белое апрельское небо. Я не подходил к ним всю зиму и весну. Теперь я уходил от них по воздуху, и сверху они были такие же, как все остальные, две ямы с водой среди раскисшего поля, и никто, кроме нас, не знал, чьи они.</p>
   <p>Я лёг на курс и повёл звено за Волгу.</p>
   <p>Шли низко, час с небольшим. Под крылом тянулась земля, с которой сходил снег: рыжие поля в проталинах, чёрные перелески, разлившиеся речки, что в эту пору становятся вдвое шире и стоят бурые, неся ледяную крошку. Дороги развезло, и по ним почти не двигались — распутица держала на земле не только нас. Война под крылом затихла, ушла под воду вместе с дорогами, и должна была подняться снова, когда просохнет.</p>
   <p>Новый аэродром открылся за лесом, у железной дороги. Полоса там была длиннее нашей и суше — её, видно, готовили загодя, отсыпали и укатали. По краю стояли чужие машины, учебные, с двойным управлением, и дальше — ангар-мастерская под рубероидом, и склады, и водокачка у путей. Тыл. Я прошёл над полосой, оценил ветер по дыму из трубы мастерской и завёл звено на посадку.</p>
   <p>Семёрка коснулась длинной сухой полосы, и под колёсами не зачавкало, как чавкало всю распутицу, а зашуршало твёрдо. Я зарулил на указанную стоянку, заглушил мотор и сидел секунду в наставшей тишине, слушая, как остывает, потрескивая, металл. Зима кончилась. Где-то впереди начиналось другое, но это было впереди.</p>
   <p>Прокопенко прилетел не со мной — технари добирались полуторками и обещались к ночи. Семёрку я оставил под чужим присмотром, чего не делал давно, и пошёл искать, где разместили эскадрилью.</p>
   <p>Полк, может быть, выводили в тыл, чтоб дать ему дух. Но дух набирают, чтоб снова отдать, и я это знал, идя по чужому полю к чужим землянкам.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 28</p>
   </title>
   <p>В тылу было тихо, и от этой тишины первые дни не спалось.</p>
   <p>Не то чтобы совсем без звука. Над полем с утра до сумерек ходили учебные машины соседнего полка, кружили над полосой, заходили, уходили на второй круг, и моторы их звучали ровно, по-учебному, без злости. К этому гулу ухо привыкло за день. Не привыкало другое: что за этим гулом не стояло ничего. Машины кружили и садились, кружили и садились, и никто не уходил за линию, и никто не считал на возврате, сошлось или нет. Гул был, а войны за ним не было. И вот к этому отсутствию я первые ночи не мог приладиться: лежал на нарах в чужой землянке, сухой и тёплой, и слушал тишину за гулом, и ждал в ней того, чего здесь не было.</p>
   <p>Двадцать шестого и двадцать седьмого обживались. Эскадрилью развели по землянкам, выдали матрацы, набитые свежей соломой, и эта солома пахла не войной, а летом, и от запаха было не по себе. Кравцов собрал списки заново, разнёс, кому куда, проверил, чтоб у каждого было место. Из тыла обещали пополнение — молодых, прямо из училищ, ускоренного выпуска, — но они должны были подойти позже, и пока эскадрилья стояла как стояла, со своими, с зимними.</p>
   <p>Полк выводили на переформирование. Это значило: примут людей, дадут отдохнуть, обучат на новых машинах и отдадут обратно. Дух набирают, чтоб снова отдать. Я знал это и в первый вечер на новом месте, и эта тишина меня не обманывала. Но пока вокруг было тихо, и можно было два-три дня прожить так, будто тишина — это и есть то, ради чего стоят аэродромы.</p>
   <p>Двадцать восьмого Прокопенко обошёл семёрку на новой стоянке.</p>
   <p>Стоянка тут была ровная — отсыпанный, укатанный грунт, без той ямы под деревом, в которой зимой стояла левая лыжа и которую приходилось подкладывать, чтоб машина не кренилась. Семёрка стояла прямо, на колёсах, на твёрдом, и под крылом не нужно было ничего подводить. Прокопенко прошёл вдоль неё своим обходом, как ходил каждое утро всю войну, трогая ладонью обшивку сверху вниз, тем движением, каким зимой снимал иней. Инея давно не было. Ладонь шла по сухому, нагретому за день металлу.</p>
   <p>Он остановился у корня крыла. На лонжероне, у самого фюзеляжа, было место, где зимой на инее оставался светлый след от моей руки, и Прокопенко знал про этот след и не трогал его тряпкой. Инея не было, и следа не было, и трогать было нечего. Он постоял там секунду, провёл ладонью по шву и выпрямился, положив руку в поясницу.</p>
   <p>— Прошла зиму, — сказал он.</p>
   <p>Без выражения. Не как радость и не как итог. Так фиксируют в журнале: машина исправна, налёт такой-то, повреждений нет. Семёрка простояла со мной от подмосковного поля до Старицы, с лыж на колёса и обратно, через морозы, через грязь, через всё, что было между июнем и апрелем, и теперь стояла на сухом тыловом грунте, перебранная, со свежими свечами, готовая к новым машинам, которые её скоро спишут. Прошла зиму.</p>
   <p>Я кивнул. Один раз. Больше тут было нечего сказать, и Прокопенко не ждал больше. Он подобрал ветошь и пошёл к мотору соседней машины, медленно, не торопясь, как делал всё.</p>
   <p>Двадцать девятого пришла почта.</p>
   <p>Кравцов разнёс письма по землянкам, в руки, по фамилиям, без слов. Мне было два.</p>
   <p>Первое — от Тани. Я узнал почерк сразу, ровный, школьный, с нажимом в правильных местах. Она писала, что матери чуть лучше, что встаёт, что доктор был и сказал — к теплу окрепнет. Что отец кланяется и просил передать, что письмо его дошло, раз я ответил. Что в селе сошёл снег и развезло дороги, но это ненадолго, скоро посевная, и она пойдёт с бабами в поле, потому что мужиков нет. Что в школе осталось доучиться немного. Подписалась, как всегда: «Целую. Твоя сестра. Таня.»</p>
   <p>Я перечитал про мать дважды. «Чуть лучше» — это было не «здорова». Зимой Таня писала «хуже», а до того было «улучшение кончилось», и теперь снова качнулось к «чуть лучше», и я знал цену этим качелям. Они качались туда-сюда уже год, и куда качнутся к лету, не знал никто, и я в том числе. Но сегодня было «чуть лучше», и это было сегодня, и я взял это как есть.</p>
   <p>Второе письмо было короче первого во много раз. Конверт без обратного адреса, как всегда. Внутри — половинка тетрадного листа, и на ней четыре строки тем мелким, твёрдым почерком, который я знал по рукам её раньше, чем по письму:</p>
   <p>«Здравствуйте. Снег тает. Я живу. В.»</p>
   <p>Я держал эти четыре строки и не торопился убирать. «Я живу» — это было больше, чем «не забываю», которое она сказала в той избе зимой, и больше, чем «не мёрзните», которое писала до того. Это было самое большее, что она себе позволила, и в её скупости это весило, как у другого человека весит длинное письмо. Снег тает. Я живу. Я знал, что и она это написала, взвесив каждое из трёх слов, и не прибавив к ним четвёртого, потому что четвёртое было бы уже не про снег.</p>
   <p>Я достал химический карандаш, послюнил грифель и на чистом листе написал Тане ответ. Коротко: что рад за мать, что берёг бы их всех, будь рядом, что пусть отец не тревожится за меня, я в тылу, отдыхаю. Что к посевной пусть бережёт себя в поле. Подписался, как подписывался всегда: «Лёша. (А. Соколов.)»</p>
   <p>Вере я написал отдельно, ещё короче, под стать её письму. Что доходят все. Что читаю и думаю: жива. Что на том и довольно. Сложил, надписал без обратного адреса, как она, и убрал к отправке.</p>
   <p>Оба её письма, и зимнее, и это, лежали у меня в нагрудном, вместе с Сашкиной тетрадкой и кисетом Павлюченко на одну несвёрнутую закрутку. Я их не перечитывал и не доставал. Они лежали там весом, и вес этот значил: живы. Кто жив — тот весит. Мёртвые не пишут писем.</p>
   <p>Тридцатого, в ночь перед маем, я вышел к машине один.</p>
   <p>Стоянку здесь караулили иначе, чем на фронте, без оглядки на небо, и часовой у мастерской не таился, ходил открыто, и шаги его по сухому грунту были не чавкающие, а твёрдые. Ночь стояла прохладная, но без мороза. Тот холод, что идёт от земли сыростью к утру, был, а того, что зимой берёт за лицо и держит, не было и не будет до осени. Пахло талой землёй, соломой и где-то — печным дымом.</p>
   <p>Я подошёл к семёрке. Грязь под колёсами подсохла комьями, светлая по краям. Машина стояла прямо, ровно, без крена, и в темноте была просто тёмным силуэтом, как тысячу раз до того.</p>
   <p>Прошло меньше года.</p>
   <p>Я считал и не верил счёту. Двадцать восьмого июня я очнулся в чужом теле на чужом аэродроме под бомбами, не зная ни машины, ни людей, ни того, как держать ручку. С тех пор прошло десять месяцев. Десять месяцев — это меньше года, это короче школьного класса, короче беременности, короче срока, за который у нормального человека ничего не успевает перемениться по-крупному. А переменилось всё. Люди, которых я узнал в то лето, по большей части лежали в земле от Смоленска до Подмосковья. Машина, на которой я начинал, давно сгорела. Лёша Соколов, в чьём теле я очнулся, стал кем-то, кого его собственная сестра, встреть она его теперь, узнала бы по лицу и не узнала по глазам.</p>
   <p>Алексей Соколов стоял у крыла и считал, что прошло меньше года. Сергей Наумов, где-то на самом дне, ещё помнил, что год назад всё это называлось другой жизнью — и что та жизнь была не здесь.</p>
   <p>Один укол, и всё. Я не стал в нём задерживаться. Задерживаться в этом было нельзя, я знал это давно: туда уходишь и не возвращаешься, а возвращаться было нужно, утром был день, и в дне была работа.</p>
   <p>Раньше я держался тем, что война скоро кончится их победой, и что мне надо просто дотянуть, пробыть тут до конца, нужным и живым. Я нёс это всю осень и всю зиму, как несут аванс: ещё немного, ещё чуть-чуть, и отпустит. Теперь я этого больше не нёс. Не потому что разуверился — победа будет, я это знал крепче, чем что-либо ещё. А потому что понял за эту зиму простую вещь: до победы — длинно. Не недели и не до весны. Годы. Тридцать третья армия легла под Вязьмой не последней. Впереди было лето, и я знал про это лето то, чего не знал никто вокруг: что оно будет тяжёлым, тяжелее зимы, что южнее будет худо, очень худо, и что места, где будет худо, я держал за зубами и не называл даже себе. Знание это лежало во мне не числом и не картой, а тяжестью, которую несёшь заранее, до того, как она настала.</p>
   <p>И вот с этой тяжестью надо было жить. Не дотягивать до конца, выгадывая, а просто работать в долгую, как работают на войне, которая не кончится завтра. Зима этому и научила. Это был её единственный итог, который я уносил в тыл, кроме пустых капониров и тетрадки в нагрудном: умение нести длинное.</p>
   <p>Я снял рукавицу и положил ладонь на крыло.</p>
   <p>Зимой, в такую же ночь, я клал перчатку на лонжерон, и иней под перчаткой не таял, и это значило, что холод сильнее тепла руки. Теперь рукавицы не было нужно. Металл под голой ладонью был не холодный. Он держал тепло прошедшего дня, отдавал его медленно в ночь, и под рукой было тепло — не от меня, а от него, от машины, от апреля, от земли, которая отошла от мороза и больше не возьмёт его до осени.</p>
   <p>Я постоял так. Часовой прошёл у мастерской и обратно. Где-то за лесом, на железной дороге, простучал состав — на запад, к фронту, гружёный.</p>
   <p>Семёрка стояла под рукой. Металл был тёплый. Начинался май.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Nota bene</p>
   </title>
   <p>Книга предоставлена <a l:href="https://searchfloor.is/">Цокольным этажом</a>, где можно скачать и другие книги.</p>
   <p>Сайт заблокирован в России, поэтому доступ к сайту, например, через <a l:href="https://storage.googleapis.com/amnezia/amnezia.org?m-path=premium&amp;arf=GGXXD2HVGG3WNKJE&amp;coupon=Floor">Amnezia VPN</a>: -15% на Premium, но также есть Free.</p>
   <cite>
    <p>Еще у нас есть:</p>
    <p>1. Почта b@searchfloor.org — получите зеркало или отправьте в теме письма название книги, автора, серию или ссылку, чтобы найти ее.</p>
    <p>2. Telegram-бот, для которого нужно: 1) создать группу, 2) добавить в нее бота по <a l:href="https://t.me/botbybase_bot?startgroup=1">ссылке</a> и 3) сделать его админом с правом на <strong><emphasis>«Анонимность»</emphasis></strong>.</p>
    <subtitle>* * *</subtitle>
    <p>Если вам понравилась книга, наградите автора лайком и донатом:</p>
    <p><a l:href="https://author.today/work/587881">Штурмовик. Московское небо</a></p>
   </cite>
  </section>
 </body>
 <binary content-type="image/jpg" id="51593367-1c70-40c2-84cc-a0e0022b4e94.jpg">/9j/4AAQSkZJRgABAQAAAQABAAD/2wBDAAoHBwgHBgoICAgLCgoLDhgQDg0NDh0VFhEYIx8lJCIfIiEmKzcvJik0KSEiMEExNDk7Pj4+JS5ESUM8SDc9Pjv/2wBDAQoLCw4NDhwQEBw7KCIoOzs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozv/wAARCAKAAcQDASIAAhEBAxEB/8QAHwAAAQUBAQEBAQEAAAAAAAAAAAECAwQFBgcICQoL/8QAtRAAAgEDAwIEAwUFBAQAAAF9AQIDAAQRBRIhMUEGE1FhByJxFDKBkaEII0KxwRVS0fAkM2JyggkKFhcYGRolJicoKSo0NTY3ODk6Q0RFRkdISUpTVFVWV1hZWmNkZWZnaGlqc3R1dnd4eXqDhIWGh4iJipKTlJWWl5iZmqKjpKWmp6ipqrKztLW2t7i5usLDxMXGx8jJytLT1NXW19jZ2uHi4+Tl5ufo6erx8vP09fb3+Pn6/8QAHwEAAwEBAQEBAQEBAQAAAAAAAAECAwQFBgcICQoL/8QAtREAAgECBAQDBAcFBAQAAQJ3AAECAxEEBSExBhJBUQdhcRMiMoEIFEKRobHBCSMzUvAVYnLRChYkNOEl8RcYGRomJygpKjU2Nzg5OkNERUZHSElKU1RVVldYWVpjZGVmZ2hpanN0dXZ3eHl6goOEhYaHiImKkpOUlZaXmJmaoqOkpaanqKmqsrO0tba3uLm6wsPExcbHyMnK0tPU1dbX2Nna4uPk5ebn6Onq8vP09fb3+Pn6/9oADAMBAAIRAxEAPwDihwMGngIwx3NRluPcUJk8UANweQKdkhRlamCKPwHTFRNyeDihCGnk8ims5B6U7nNB245pgIM4zT85Tr0qMsFIBB5p2ecDiiwCZIfOKXr0NJycmn4Aj56+lICDgkn+VRtxVgDdwuKjZdueMg+tMBqHPB6Ghl2HnkHpSKD2oZyV20CFDDGKXcQOajQ85p+QRg0DJAd2TTWIAzimF8LwTnpTNx2lT2pWAkBBU4701mOetMV8daN5Az2qhEgbIAPFL5gYbSOKiUkt0qX5Tj1H60gFXgjvUmcjmmKDnpUvB6DpTAhYYPFKPmX6U4gYpvQYoAjIIPWngjHTJpduaVkAxjjikMYx4OT71A5+bIqWQkAYPNQ4z1piA80004jjim84IpgFIOtLj1oHWkAvTmnB/YU0+1JQBMGPWngnJJqFWIIz0p/J6d6QyUkYpm7BwexpCeKb0PNAEg6cGkyAcGgHsBTgF6PQA04PSlBAqNsA4B47UuSo6UxDm64AppBUA+tCN3PanMS30pDGtzzTcDrT88YpuO2aYhckZGOKASf/AK9JkDgilyKQwzzTx0zmoxyaeh5NAiU8LnrjrSFixwKANwA9alSMDkn6UDEQdaY0WTwM+9WBhF5Gc0jENkYxQBXaPBxRT1ziigQ4detOX5TmnmP5eMZpjDBOO3rQMcSc9c0xuePSkzn60jHBPrTEO3ZxmoXyACe/NOOWjNIGzweaAGZLd+RT/M+XJoGN3bHrTMZYjtQBMpB4HJoyVPTrUYBA4p4xg7jSGGcZIprHJyTQ3QnPFRBu56UAaS6PfmO0lS2YretttzkfvDnGB/8AXqpd2k1ndvbXEflyxna6Eg7T+FekaDAn9ieH9RmH+j6db3E7k+vQf1P4V5rd3L3dxNdSHLzOzsfcnNJO4PRF+18L63eWX26206WS3IJDDALD1Azk/hWWcEE5wR2r0qOeWPxF4QiSV1jax5QMQpynp+Fee6sANYvwMAC5kwB/vGhO4NWJRoOqvcWsC2L+beJ5lugI/eLjORz6etUJAyO8Mo2ujFWB6gjqK9Rs7G6m1rwpepA7W0FhtlkA+VSY+M15pq/OsX+3/n5k/wDQjQncGrFy08K65e2Av7bTpZLcgsGGMsPUDOTWYql3CjJZiFA967/VNZOhaj4Yu384wRacC8UTY3ZXHTp6flXBXc4nv554wUWSVnUdCoJJFCbYOyNg+C/Eke4tpMo2jJ+ZeP1rITBXOenNdbcXt3/wrG0nN1OZm1BlaTzG3EYbjOelcpaxGe6hgA5lkVPzIFCBl+80u+0tImvbZ4ROu6Mtj5hx6fUU2ytLjUbpLW0iMs8mdqAgE4Ge/wBK7b4jhLjTYJFxizvWtsr6FAf6VzngZh/wmen88bnz/wB8NQnpcLama+m3q2U14bZhbwS+VJJkYV/T9aZY6be6tcG3sLdriVVLlVIHGRzz9RXXajZXdn4G1pbu3eEyal5iBh95Sy4Iribe4nt5RJBNJE3TMblTj04pp3Bov32g6xpVuLm+sHgh3Bd7FSMntwfaqttZ3d8kzWsDSiBDLLgj5VHfmt/4i3Eo8SPb+a/kiGNhHvO3ODzjpmmeCAXg8QADOdNYD60X0uFtbGBcadewWMN/NAyW1wSIpCRhyOv8qSy0281HzRZwGYwxmWTBA2qOp5rtvH1omn+FdFskIIt28sn3Cc/rWd8PI2nu9XjUEs+nuqgdySMClfS4W1sc0+n3cFhDfywMttcEiKQkYcjr/KqxXIzXZeIrSew8BaFa3cLQzRyyBkbqOpH6Vx288Y7007g9BoAzjFCxl5FRBlmICj1JpWHGRUlkCdQtv+uyf+hCmIv3nhXXdOtpLq706SKGIZdyykDnHY+tUbDTrvVLoWtjAZpipbYCBwOvWuj+Il1cjxbe2y3Eog2x5iEh2fdB6dKT4bjPjCIf9MJP5Uru1x21sYmoaJqejlP7RspbcP8AdLYIP4iobO1uL67jtrSMyzynCIOpOK6e/uJZvhmrzyPKw1NlVnYsQOeMn8ap+AVz4oS4I+W1t5Zj+Ckf1pX0HbUxLy1uNPu5LW7iMU8ZG9GPI4z2+tP0/TrvVbgW1jA082C2xSBwOvWtn4gAHxEl0gAF5axTce64/pU3w5BbxDcSdPLspW6/Si+lwtqZGo6FqmjRxvqFm9sJCVQswOSPoarWdld6ndLa2cDTTOOFX07/AEFdHr88lz4A8PTSyPI5eXczsSTye5pPADEXOrOpIZdOkII6jpRfQVtTC1TRtR0aRItRtXgZxlScEN9COKbp2k6hrErw6fbNcPGNzBSBgZx3NbusSvJ8N9DeV2kf7RINzHJx83f8Kf8AD5ZJX1uOAMZW09hGF67u2PfNF9B21Oe1HS7/AEmYQ6haSW7sMqG7j2IqsDmut8XrNb+GPD9pfs/29EcypI25wDjBP+e1cj0GKaYmBIo4xjFJjFJuGRQIcTzTH4pW5GBTADnmmA9ME+lTouOvOahVDjgfjU0bZPPUdKQyUjaeOBUgztBGTUOMsvPPvVsYRQcdaAIiGwGqNgV5PU9qsbudrAc0piDdCMCgCrsY9KKsiHI4bFFFwG5CnkcUjZYZpoDEgGjdgYNIBMYOaRl3c0/Gacqjac/hTuFhi4XioWTDfWrAQjkng9KbtGeRxTEQhePengDI4/Cnhd5B5pdmDkdqVwGgDtxTXTA696kJ6Aio3YnigZGwZQfQ1HjJOBipHYng9vemHp60xHpmh3Qh0vwxZSH9xfwzwSLng55H8sfjXnV/aNYX1xZvndbyNGfwOKtrrmoG3sIfOAXTm3W2EAKHOevfp3qtfXk9/dy3l0yvNM252CgAnGOgqUrDbujvtpPijwe2CQLDqP8AcrgdYA/ti+I5H2iT/wBCNadn4w1yz09bGC7AijXahaMFkHoDWKcHJJ3FjyTQlYG7npEE86+IfCMCSyLDJYEugYhW/d9SO9ed6uANXvsf8/Mn/oRq+viPVBdWVyJ0EljEY7c+WvyrjGCMc8etZUsjzTSTSHc8rl2OOpJyaErA2dvrOl/25qXhjTzKYVm04AyBd2MLnp+FcRewC2vZrcNuEUrJuxjODjP6Vs2njDXLHT1sre6URxrtRmjBdB6A1gkliSxJJOcnvTSaBtM6u4/5JTZ/9hJv5NWV4Vh+1eK9Mi6j7QrH/gPzf0qo+q3r6QmktIPskcplVNozu55z17mmadqNzpN9HfWbqk8WdjMoYDIweD9aLCvqd94hitrjwxr729+l46agLhwqEGEkhSvvx3rm/AY3eM9Pz6v/AOgNWVFrV9Da3tvHKojv/wDj4BQHfyT+HJPSotO1K60q9jvbNwk8WSrFQQMjB4PsaSjpYbetzsbu5ml8Ca750zzFdV2qXYttXcvAz2riYzmQD3FWxrN+dPuNPMqm3upvPlXYMl85znt0qogw+RVJWE3c6f4kgHxc/b/R4/5Gr3wxjjOo6iJCCn2Ybs9Mbq5nU9TutYvPtd86yTFQpYKFGB04FJYard6ULgWUoj+0xGKX5QcqfT0pW0sO+tzovFd62oeDtLu2PM97cPn2LNj9Kj+HpIudXKsQRpzkEHGCCK5+bUru50yDTZJFNtasWiUKAQT156nrSabql5pMkzWcoQzxGKTKhsqeo5otpYL63Oh12aW4+HugSTSPK7SyZd2JJ5Pc1yRGPrV641W7uNKtdNkkU2toSYUCgEE9eep61Qyc00rCbFPNS2g/063/AOuqf+hCoz90Y60Rlo5VdThlIYH0IpiOi+IgP/Ca3v8Aux/+gCnfDcZ8YxA/88JP5Vh6nqV3qt/JfXriSeQAMwUL0GBwKdpeo3mjXq3tjII5lUqGZQ3B68GptpYq+tyxrnifU9cjW2u2iWCFyVjhj2DPTJ961vh/HFs1u4uJxbxJYmJpiMiMP3/DFck7ZZieSTmrVtql5Z6fd2MEirBeACYFASwHTntQ1pZAnrdnSeOreL7FoNzbzi5h+yGFZ1GBIExg/qaZ4B3RTazdBTti06QFsdCf/wBVc9Pqt5c6bbafNIGt7QkxLtAK5689TWvoni2TQfD11Z2YdLya4EiSlVZAuACCD34pW0sO+pb1wEfDvw6oBGJJQcjpyad8P/8AXawOpOnSDiq134yn1Lwxc6dqO+a7kmV45VVVVVBBwcd+DWJpuq3uj3q3ljN5cqgjOMgg9QR3os7BdXN/UwR8NNDDDGbmQjP1an+A5DEuvOhIZdNcgr1BrE1nxBqOvPG19MrCIYREUKq568Co9I1y/wBDmkl0+VY3lXY5ZA2RnPeizsK+p0XiR5ZvBXhu4uSz3DCQF5DliPcnn0rkz7Hmruqa1qOtSpLqNyZmjGEXAVVHsBWduwaaVgZKCMc1E336UnmhsEA0AOAp6xhgS1MQljVq2xvAPFACCPbjIOD2p/kEdOR6gVcKRLjA96VBGMkj8z2pXCxBDAWbLcCrEiEop/WnMRuBA4/nTs7kAbgUAV4lwfnHenMj5z2NSSKqcr19KDIzE57UAR7NvFFS4B5L4/CigZWwoHrTSnTvUzITwo5oEZVcng5ouBBtIANHOfbrUoUkYHfvSOMDAxTER7vl+Y8im5w2O9dj4Y8M6fq9hFc3cTNhmDqshBbkgfQCpvFvhXS9I0V7y0ikSQTKoLSFhtJxS5lsPl6nGqRjnpnmiRdvI6HvWx4O0221rXPst9HvhELPgMV5BHcfWu6fwN4eVP8Aj0mb5vlBuGH4daTdgtc8pYjGOtRkgg1LdxiOaVV42swH0Br0yPwR4clghdbV8OqlmNw3pk4p3sCR5RIcg+tIFwua6nx1oVhol/aRafGY45YSzZctk5x3q34E8O6brlhezX0HmtFIqod7LgEZPQ076XFbU4zPIU0rABcZr1abwL4dxlLCUs3TE7ccfWoT4F0KWSMC2mXjJzK2D+tTzofKzyzdjNOCFlzXpt14F0PMzwW0jbMBF884z1PP0rjtbsrLTfFBsBEyWyNGHQuScEAtz+Jp81waMFWxzQ2MZr1dfAXh0rGhtnLcEkTtyMfX1+lcV420az0TXEt7FClu8CuAWLc5IPJ+lNSTE00c30pDjGa6DwbpFrrfiJbW8QyQiF3KhiuSOnI9zXfRfD7wvIwi+zSFgA3Nw2WB79aHJIFFs8fPr2qMnrV3WUt4dWvIrRSluk7rGpbdhQSBz3rv9O8G6DNp1hNLZvI91bIxHnsp3FdxPoM8/kKbdhJXPNPrTvrXrK+AvDUtyqR2UuxYzuY3DYYnoR696bffDvw/JEBDHcwOcDdFIWx15IbNLnQ+VnlJ9aeDhcVs+JPC134ZulSdlmt5SfKnUYBx1BHY1iE8cVRI8MTxSDrXqtt4F8Ova20j2Urs8YdmSZ+flz6+vpVDxP4O0Wy8OXN5p9u8U8O1gWlZsruAPGcdKnmRXKzzzAApuM0Nx1ro/BGi22uahcrdxGWKCEMFDFfmJAHT2zTbsStTm2BB5oNer/8ACA+HykJEEhwRvBmbLZH149eK888UWFvpniG7srRGWGEqFDHJGVBPX3JpKSZTjYzRjoKGHyjiliV3dURSzMQqqBkk+ld9pfgQQW9tLqVsZLiR23pLIFiiUDPOOWP4jpTbSElc8/JHegtnivZ38L6OZbYLpduUxghIl2njqfb8axNW8BafcR3DW9s1ncBxho5AY1HAPy+nf161POh8rPLTgNQW9qnv7KbTr2a0uVCyxHBwcg+hB7gjmjTIUutVs7aUZjluI0YexYA1RJVJ560rHA6169/wr7ww0m0WE+SCc+c2B7ZzTX8AeGHKstnIVLDAWdyfT1qOdF8rPI8gilz0r0u5+HOkXIcWctxayBsDJ3qPqDz+Rrz/AFXSrzRr02t5HtYjejDo6noRVKSYmmisuBnNM+lIx44PavVdP8CeHrzRILk20ommgQk+a2A5UEnGenNDdhJXPLQ2RQR7VreJtIj0S/EETZRi2OvY47/jVrwVo1vrWqTR3cfmwwwbtm8rliwA5HTqaL6XDrY52nDPTtXqN94L8OWtoSLOVnU5YrOScemM9a8xYAO4HYnHtSTTG1YdGpLgCrkELB8nH0NaXhLSoNVvGW5i8yNOuJCpHHt17V0uq+HtO0/R7y6W3aN4QdhEpYn0OD70nLUaRyEpBiOTjtUIuAFyeT6U1MXFzHFvCrI4DE9ACa7RPC2kPG6raySGNTvk80jBA4AHuR3pN2Ha5xv2jeoGMY7Cp45RwjZBxTtcgtrG/wDs9rH5e0bmBJPXoOT2FU0mZ5Aw78VSEX5AWAC85600gpn1Ip0bDoTkinZy2T17ZoERAEjmipd685AooGIqkkbhg8c04YaQoe1OYh+WyMdKb344z3pAMaIgnB4qGX5eAKsFWLnnr60yWNmXn86YjuvBC79BjGVjZpThg3LAE9R3HWrXj9VHhJyEyFnjCmoPA6rHokLcqSzgk9G+Y8CrHxAYN4XKZAIljJA56k1HUvocn8PXCeJTuGB9nfJxnHK16dJKBtQ7vmG7AyCR/OvM/h+4i8TfP3t3H8q9MdmBaRsrGB94gfKPX8KJbgtjw68KtdXBOf8AWN/M17JpKyGxs2mTMnkrkjp0HUV41dAGaVlfdl2OfXnrXtemgJY26jp5CZYdD8tOQonn/wASxs1W0GOBCfxy2c1T8I+LLXw3Z3UM9tPMZ5FdTEQAABg5zWh8TgP7QsFA/wCWLc4/2q4kJxVLYT0Z6rofjOz17UUsLSynjdUL7pGGMDGen1rokK+XyTnfgc9/SvMPhvx4t4Gf9Gk/DpXpwLCUrjgv1X+EVElZlJ3Rxr/EXTbe5uIjp1yWSQrnK84JHr9a4fX9TXV9Zmv442iEoXCnsQoH9KqXhDajckEkec/Pr8xqPjvVpJENtnt+lXC3ul292o3LLCrcc5OMn9f5VxfxUjLTabdDGCkkZI9QQf610Hge6a68I2YDBTblo8A/ewT1/AiqPxPh3+HLacKD5V0Mke6kf0FQtGW9jE+F0JOrX1zjiK3C9ccs3/2Nei3MyWtvNNuwIYHk+bkjA9TXFfC63zpupTcgySpGGAzjAz/7NXQ+M7g2nhDUpT1ePyl5/vMF/kab3EtjxN2LlnbqTk/WvbNETzdG0ljEWKWaEMD0+UD+RNeKEccV7noMX/FP6b/CWs4/m5z90U57CgZ2u+KbXw6tt9qtppfP37RGRkBcDJzjrmk0vxBb67pr3Vm0kXlTASRlRu6cD3zxzXPfFJRu0sgnO2TIPQfdp/wwRXttRx97zI8AjIIwaVvduO+tjf8AF1t9u8K38UqkGFfOjL9dy88c+ma8eb7jH2r23xEMeHdT8wEBbeQrnuSprxM/cP0qobEz3PdrMOltZOWOPJQYB4Y7RT9VtUvdFvLQpkzQOFGe+DimWUbCwtARwsEZ/HaKuQbWKhRuXjlu+PX3rPqaHz71HvXonwwtxBpOpXzYy8ioPlyflGePxauG1a2+wazfWmP9TO6D6Bjj9K9S8E2Kw+DrVslXmDyHr0LHHH0ArSb0M4rU3IZvtW0qcjrz34BzXkvjldnjG/VRgZT/ANAWvWIT5jRys4AB2gHg/wD6q8o8dEN4x1DHZlH/AI4tTDcqexP8PrOO98VQ+aoZYI3lwfUcD9Tn8K9dSQSBWBBJXAOCME/WvLPhgiHxNNvx/wAej4z/ALy16w7hVDq27Yecc55onuEdjzrUfie1nqjwW+nrNDBKyM5k2s+CQcADArstOaK80+OYW8IW6QTSeV0JbBwe54PcV4ZdnN7PkYPmv/M17R4deL/hHtOw2CbSNmKg8EKB+PSnJWQRd2cZ8VrNYb6wvFUKZY2ifHQ7SCP0auO0RseINOJ6C7iP/j4ruPiwyMmmBVIYmRiTnPRa4bRTjXdPY9Bcx/8AoQpx2Je57xKUVGKbVO48sxGCeOcda5vxJ40sPD95/Z89ncSyFBIXjIA5yO+D2ro2jVgyEq0bfNz65ryX4lMzeKVDc/6KnO7OeWrOKuzSTsj0rSr631HTobuybMM6bsMDn0IPvmuV+I9i0uhQ30hRpLe42Kygj5WB4/MCrngaRl8JWIGdhkkBI9d596d8R9sfhN0AwGuYyP1oWkgesTybsa9z0yKZNI0wrIfkt4yQQcNlVHb0FeGMeDXvekANoNj++IP2aIEgcj5BxVzIgeffFaIx6hpzErl4nJCDA6ip/hsgttOvb0yhPOlEIGRk7Ru6f8CqP4rgrd6UjPvKwycj/eFbnhCxFp4XsA8ZZpVa4+XPG7OCffGKTfuj+0apPnzENDsRxx8uMY7140423Min++QcfWvcX2PIrMECsM89SP8AOa8SkT/SZCOm9v50oDkdP4CGdUkQCU5XPAGwDjOc/wCetdr4mjB8M6k3CsbYn7vIA7f59a5nwBA/k3k0Z5R15257Gt/xNcLP4a1INkERsoYcZ56fp+lJ7jWx5v4fh+0azCuC2AzYBxk4OOe1epWlmq23l3HlmUqCTgnOP/r5rzzwnDtkuLxcGSDbsHU85zx6V3lxqflaTLdfc2WxkBXnPGcfnRLcSPMteuRd65ezAggylQVXaCBx0/CqiSFCMYxUbZ6nknkmnJ+daEl+GU8+p5zmpWkO4EHpVANs5/lViFwe54HegCbd6tg/SikIX2oosI0CVIxtprDI+XtxirbQoOcYz6VF5Iz6e9IZBhtoB70jHC4qyUJX1+tVpBjOOtAHf+Ex/wAUjb7lOPNfGDjPzGovG7H/AIRdojhW86PIHYVN4UCnwfbI/eWQdevzVV8aAf8ACPSlA3Msec8/hUdSuhz3gOFJfE5EhOBbueD9K9MhmEqEb8gNgMBgH1/UGvOfAKsviMlef9Hfj8Vr0sxqUZG+6w6DrTe4LY8JvMC4n9N7fzNe2QOq6fA4k+RY1OVHbArxSdcSyqVIAdgAevWvabNJVtIoJiHYwqeBjjApyFE4D4it5moWL8/NCzZyT1NcjtJ6d67L4hAtqFoeR+6YYPbDVywTAxgcU1sJ7m98Pvl8Tnsfs0g/lXpm1zHGAuJDjOOSK8y8EO1v4kLgKcQPjccA9O9eiwt9qKz+a2F+6qkgH6+tTLcqOx4reIf7QuTg/wCufr/vGomAYZ4B9qt3R3XtySOsrnpj+I1XZMkYrQg7/wCGNwr6ZqFoyZZJQ4I64YY/mv61qeOIXk8FXKTY3xCOQdeWDDPPfgmuX+HVy0Ou3FsHCi4gPBHBIIx/M13Ov27SeGr22xuzauvJ77Sf51D+IpbGP8NbUJ4Y87y/mmnc5x1AwP6GofibdbPDkFt3muR+Sgn+eK1PBkYt/B2msjKpdd5J75Yk/pXK/FK4EmoWFqmf3cTyN9WbH/spoXxA/hODZeMV7rov/Iu6WMkH7JFjn/ZFeHNgqTXt+jnHh3THGfltI+M/7Ipz2FA434qrxpYznmXn2+WpfhQjG31TaxA3x/Q8GofiiSw0vnoJeDj/AGas/CpttnqvOD5kZHPs1H2Q+0dR4lGPDep7cNm2k4P+6a8MPCn6V7l4iZT4e1FeM/Y5MHr/AAmvD2XCH1xThsEz3SyYPpcDqpG2BFKkdTgZNXQzAr8p4HOMVR01g2n20m4Y8mNcge369aI5lfWrq1G4lIopACeudwJ/8drMs8s8dW4i8X3jqMLMElHvlR/UGvVLG1Wy0aztGA/cwRjr32j+ua4jx7phm8V6SEwftm2M/g/f8GruNXn8nSbqcnbwFUj3IUfqap6pErRsmCQeQi7gCh+ZQehP+f1ryPxwd3jLUG9WT/0Ba9a8t1kAY7wJMnt0H+fzryTxyd/jLUCOxQf+OLRDcJ7Gn8MWjPiaUOQAbV//AEJa9YVvn2jA7geteTfDAqviebgf8ej4z67lr1iTBZPf0pS3HHY+eLzJvZzj/lq/8zXtOjMw8N6WI2KsLOM4HT7o6141dLi7nBzkSt1+pr2bQYmfw9pr/McWsRwf90VU9iY7nHfE53kj0wuMYMmDn/dri9JPl6zYHaGxcxnB7/MK7r4op+70vK4P7zn/AL5rg7RCdQt8DJEq++eRTj8IpbnuxKLGFPykryuc55ryb4jvHJ4nXytu1LZE4PcFq77Q9XN9bqrFiyDYQ+NxOev6frWH4s8G32t64lxbzW0UexYghzkY6nge9ZxdnqXJXRZ8DnHg+1CgFxJIQScbfmP581H4881vBoMhU4njG5Wzk5PX/PrWnpPhpdGt7a2VzPsUrI+3hiTn7p7DJrnviVqECQwaZE+6VnEkqjooAO38Tk/lQtZDekTzwjINe6WMzroWnGM5ItosfNgfdHpXhhHy17Tp4Plaai5aN7aJS24YOE7Yq5kwOT+Jq/a7/TEiJLOjqFPYlgPyr0K0hNnaR2ucrAixjHAKgYH8q5nxLYNe+OfDtuQflDyN9FIb+ldVcNgbdwV2AzxxUPZFLdlTUdq3UQBKiRcc8AZ6H3+leLSHZPKPR2H617Pe27SBJQMtCmFO3qa8XfJmkz13HP51UCZHbfD2Z0hvIwu4PKhOD7H/ABre8RwNF4Z1CXam9oH8z5sgZ6fjyPzrE+HGxrPUCVOVdCG7AYNdH4jaSTQbyGFGkaeAxqgGWZiOBUv4ilsYXgnTGPhj7RyGmZzhV5Yfd5Ppx+tZXiC/MOjyWyvuE77UbPRAfuj8h+ddfoEaWdlb2YADR2yo46/MOv8AOvPfFMoF0lquQEeRiuemTgfoufxoWrE9EYR/OnHkgCm9AO9OBwcdK1IJdu5AOpNSwxFRyOaZEwXGex5q1HLkEYoAAmRRT9+O2aKQzoCokiBBFQ7AOeT2HpU42n5cqO4qzFGpOHGUx2qBmZICu3fgKT1qrKQclTxV25UFyQBgcVQkXqOuaoR3PhsO3hW02R7v3kmWxnHzUeNii+GNvIPnoAR0IqXwkQPDFtHu24lfnGP4jxn8KqeLwT4dkZyRi4Xg+v8A+qo6l9DG8BP/AMVA2Acm3cAjtyK9L56k49/XivNPADAeJc9vs7g4+q16WzYG4dM9KbBbHiV4uZpj1+ds/nXsVpcxy6XFLFnmJSN2c9PevH7tgbifHQu38zXrKQhbGACTzdkYD7gCeRQxI5Hx+S95ZtxgwscfjXJheOldb43gAvLIDGRCc8e9cqwABJOCOtNCe5seC2A8RgMu7dC4Axn0r0W1BW2jKqVBK5UjoPbvXnPgtDLr+FYqVgcgj6ivRkLCVMRMwAH3h26/z9aUtxrY8buub64bHHnP/wChGoyoYn1qW7/4/bneMHzn/wDQjTFOAW9a0INLwrcfY/FOnzEZDS+Wf+BAr/WvVZ9j20yuMiVGGQM5yCK8ZjmMU8U68GJ1cfgc17DcSxvHE29irlWU9jnpUSKiQ6JF9n0HTrZlOEt415H+zya848dTm48V3GW3CFEiH4Lk/qTXqCFWlRFyqRgbQCRx0H/6q8c1a5+2areXBOTJM5B9eaI7hLYz2QEV7PojM+gachYgLax9R1+Uc5rxxxjH0r2TQRnQtP2A4FvHnH+6Kcwic98QNJ1LVBpyWFnJcGIybtmOM4x1PoKt+BdCvdF0y5N2gjmuJVJj3AlFA7478nj6V0sJQzPtI4wcEcrxUMl5DErlp40RTks7YwO/9am7tYdtblDxNdC28P6u0kigG2KKuOu4Y/ma8Zb5kPsK7Pxt4pj1dBptiQ1ur7pZR0kI6AewrkChEZPtVxWhEndntumndaWsSt/ywQ8AccDnFUPtRg+IYgwV+0aWABjqVkJH6E1paWQthbAsB+6QqD/u/wD665bWphafFDSJC42vCIzz2Yuv9ahbls29ZsBdaxod2QB9nuJM594yR+qiovG8/laXaRrlWuL6BPYgMG/9lrfPzPg4wvIJFcX47uyNU8P2uetwJSP+BKB/WhasGdpKNzEemDn8frXjnjclvGGoHnkp2/2Fr2ZlPmybicE5GK8d8cYPjG/YEEEp0/3Fpw3FPYtfDklPEUpDlT9lfGB1+Za9MttQWS5jCqSMHcTg4NeX+AIjN4nQZxiFzn8q9Xt7SOAKCd7MQSCOOOtE9wjseC3YL3twemZX/ma9p8PSiXw5pfyEAW0YyR6KP8K8avRtvbhf+mr/AMzXr2gx+VoWnPtZg1pF1OBnGOlOewo7nPfFPayaZtweZAef92uCs1P9o2wGcmZAMdeortfiKWS30xGXGPMI/wDHa5HSudZsRn/l5j7Z/iFEfhCW539rbxW7xxl2D+aWLqOR1x0/z1rTl1OwtblYby+gtplbd87hcgjrg9f/AK1W3txuOU4XcCX4yc9OP88CvM/iBn/hJQNoUfZ0xg59azSu7Ft2R6Yt7BcO3lyrJEQGVowT144I/mK858ceFP7HuI9RtpJZba6bD+a25o368k8kHnr6Vs/D5Wl0Y7pT8lwwUZ6DAz/OtXxuqt4Nuc5O1oyvfncBTTtKwPVXPJWUjpXtulxCbS7N2+QpbRmNkGSAVB/OvFc17B4PdpvC+myyEkJFtGPY4/pVzJgWZrZr3xNbXjLtSCzcKWHQs6//ABJ/On3s5/4SPT7Nud0Usu3PUKAM4/4F+laEkmPmiALlcDA446Vygna5+JzRlipt9PKEg8Bjg/1FQUdTkmIocsB0UjBY/wCRXhM7gzSgDHznj8a9yjkDiTdklW4PTHHByK8InbFxJk5w7fzqoEyPQPhrlrLUMH7siH9DXZiUvEUwC5BGGx1H+c1xXw0BNrf4BIMqcA89Ca2/E7hvDOoCJmCrCQcnnOOn+fepluVF6GjGiQLLM6ASEYx0JHsB2/xrzLxjam18RSnoJkWUDOcZHI/MGu50K5Nzo1hPGCWNuBI3oVyDz+Fcv44t/wBzY3e8OTuQnHPr/jTjoxS2OT3DHSlHJz1pgOTUig56YrUzJUBJx61aWLHTvjmooYyrgk444q1t6A5JoARVIHUUUxj83SilYdzoIk/eKzMACcc9queftjAjwccZx2rKLsV4OKaJ2iVvmPzVFrlXsXLlQSSM+uKqBgUIA+h9KjMjOSxOR9eRSRyYjIxmnYVzu/DbeV4PQ4/5aPnI65Y1U8Yl08KRJ5agO6MSvbnj+dXfDCh/CkZkC+WGkzke5qr4vQSeGTIufkkRMZ9DUdS+hheAVDeIGXJBNs/IOCORXpS9lxuYdPm5ANec+AkYeJhgAAwP/SvSIfmcHIJzgEjrTluKOx4pOv72bnOHb+Zr2S3DfZYtwDARqMd+leN3gxcz7Tj94/8AM17CrsltGSVBEa52rntTkKJyHjcBdRtB5mSITkZzjmuVuFDZ4rovGUitfWsfULEcE8d652SN8EqPxoiDNfwVEV8QcYJ8h9uTjnivQopQJArEfKxYtnOPavP/AAaBHroYgyYhfgLn0ruZJPKzKzOCDkLGOoxwMdzSluNbHlF7Hu1C4bdkGZzn15NV2U+nXitCcCa7mfBUmRjgjkZPeq5AyfpVohlBlJO0cV6voV0lz4asZtwDrBsYEEZ28Zz+FeXTR8qRxxzXoHgwbvDMazYK+dIF57ZH5ck0pbDjua813LbadcXDEr9mgYnBzyB/KvIQpK89a9Q8YTR2vhm82Fd822P6gkdP1rzFeMA9+tENgkRt0Nev6Qsi6LpwdgUNrGSQMfw8An/PSvJHGSdo617Bo5P9jaeDuX/R0zznoo/KiY4nJfEOSaJtPaOWSMt5mQjkf3fSuM3STMBJK7+zMT/Ou1+I/MtiDGV2mQBj/EPlrj0TPK9cU47Ce5F5eOKjfOxgatDk4Jpk0eIyetUSeyaadtpaZ6eSmMnvtArgPiLKbbxZZTqBuihjcn1Icmu/sObC1IJ3GFQAf92vPPiSxfX7cZ3f6IB0x/E1Zx3LlseoNslSNkJw2GGD2615r4tmM/j+xhPIt2gQ89y24/zrasvH+jxadbRzC486OFUk/dZG4AA9/WuOuNQGq+NRfRBtk17GUBHOAwA4/CnFag3oewyMu51yBkHg14/4zK/8JXe7AMZXp/uCvX5gTk7fmHbPevJfGIDeKb1u52Z/75FKG45bFv4b/u/EchI627AcZ6sterJgSISwIHHXr/nivJ/AErQeInwm4Pbspz0HIP8ATH416bGSGSPjO7cGPrRLcI7Hh14QdQuXIxmV+D2+Y17Foyg+HdOcnI+zRf8AoIrxy9H+l3A6nzX/AJmvYtFjDeF9MDK2TaxjHXPyj8O1OexMdzlPieo8vTCMdZOfXha4vSN39u2GB/y8x/8AoQrs/iWu1NNAXHMgHuMLXHaWNusWTHgC4jP/AI8KcfhCW57LJLIA2WjWRjkKSSAeO9eYfEZiviSND8xS1jBPqctXpMRADM8eTJLkZPQYzz6dK84+IwD+JY8NnFqnP4tWcNypbGx8PIgdFeUk8XDADPH3V61peNgD4TvXU9GQED3cVR+H6bfDkpz0uWPHX7q9qveMRt8J32FwN8eMdMbhSfxj+yeVH9RXteiQhNB06JCT5duhAPHVQa8WYcGvadNcnS7LZtBW2jDE/wC6K0mTAtwPEC8UjqjbsBQeASP/ANded+HJ21Tx9fzDDCQTMDnsCMYPboK7i/uDp2lXty53COB3B9wPlrz/AOHZA8SOGGd1q4I9eVqY7Mb3R6PG0cXDOSzEYGSc+gz3rw64XFxLnj524/GvdYMzBFjLKByxkTB/z/jXh11lruYf9NG/nTgKZ3Hw2ZVstRIHziRNuDjoDW7rRkk8NamXO1jAxxwe3QVhfDsEadqQPCF0BI+8OD0rf8QJC3hq/OXJSBu/cDoaT+Ia+ExvAU7TaFLDsZzDMVwF7Ng9fxNS+MrcyaJMgjwY2EpPcgcZx261m/Dm52XN9bBS25FlA+hwf/QhXX3UEMmmziSBPMuEeMknPUYH9KHpIFqjx7GMcc05EOamji+cqwOQcfjVpbP5g2TgVpciw23O8hQuCKsyBgMZyQO1EcPlqCoGT1NPyWyCMmi4WKm0k55oqRoyGxjNFAjQD5PsKR2DrlgeaSeNVwQTyeKZ5hI2kUDAoyNx0PrSAYG4duop5ZSSvI9jSKOMZBoA7zwo6Dwqu85y0mADjAzzRqdk2r6SLO3uUQSFZAXBzjr/AENZuh3UMGgxo1zFG4kJCl+cZ5BGela6Xdq6sDdxAHBBEoBGeorJ7mi2Mzwxo02naj9t+0rJtVo2VQVIzjrmuvilJXDKhP3lzxxnisRNVgiZtlzb4PC5kXjHc8+9K+o2W8t9rt2cjYziZc8/jRuBhSeAZ5p5j9vjXJL4MROMk988116zbcR71OxQBjvjj+hquup2sbmP7XBtCjZ++UjPX161W+36fLcI0lzAsign/WDk4+vvQ22CSRzfjQ4v7X5Mfu2Ge/XqfzrFzhNmck81reL7qGe6tTEySBIipaNwwPPtXPq4A4PNWtiHub3hKYQ66S7eWqwuWb8q69JGtQWkjLxJlmfPJPXgVxnha5jh1dnlaMKIHA8wgAnjjJrqZdTtbYlTdWxLf6oeavyccjg8D0qZblR2OBuJQt3OQchpWP6mq0sgyNufeluQftUzBtwMjEEnOeTQmGIB7/pWhBe0zRLzWQzwGJI0O0tI2Bn06e9d/pNhHpejRWPmkuMhmB43HJzjtzWD4Tngh0edXZEPn9ScE8DFatxq9rYAG7kiVk5YI4Yt9B1rN32LVlqZnxDuEFhZ2wzuklL9ewGP61whXHetTWtSk1e/NxITtUbYlP8ACuf51T2AR5zj1zWiVkQ9WV3G1cV6zozOmi2RJUsbeMDb/ujrXk5JYHjpXfaVq1tb6VawG+gZwi4BYJg9cHn8PwqZjiV/iMCy6aeOTKRj/gNcdCjJ83c11PjW6t7hrP7PNDLt37jEwIOcc8Vza/OoPYU47A9yIjA+lRyN8h9MVO65BPtUBHynI7VRJ7DZ4+yWvzEiOFNyA5z8org/iOTJr1qQMAWo/wDQmrrbHV7OGzt1a8t1YwqCPOXIPHHWuO8aTw3mswvbypIiwAbkbPO5utZx3LexzATrxV3SIx/bNieP+PmPg/7wqPyjtGM81Jpw2atZuzAItxGWJ7DcK0ZB7NccyZ25w/YHHSvLPFyZ8UXpAIyycH/dFehyanpxnLJf2gIxnMwwRz715v4juVufEN1IjpIjFdrIcj7o796zjuXLYteCJ/J8SCMKrGaJk+b8D+PSvSy6kIZN3zYBZcgDn9K8YjkktrmO4gcpLGwZWHYivQdG8SabqAjR3KTtgPDK/BbOcgnqP/rCiSCLOd1fwLfLrvkW8sJiu3Z42Z8FR1OR7Z7V6HaWwtNJgtlywto1Rc8Z2gCqc3ltrNrOdnmKHUNk89OB26c/lTdT12x0mF/tVyDgfu4YpMvIP5/nSbb0HZI5T4jTRvNp8SPuwjuRnOMkD+lcnp3GrWmP+e6e38QqfWdRl1jVJb2VRHvwEjHRFHQVFpw2atZlmCqJ4yWboBuHNaJWRDd2erho/KKhlbgts3HKjnv9K5XWfDE3iPUVvYrqO3QRiPY6lsAE88etb8V3YPcyzNqdtHubAAlQce/PsfzqrFcWaS5bU7UncSxFyoHtj25P5VgrrY1dmTaJpA0LTfssc3m4Ys7NwGJ74zwAAKz/ABrcpH4akiYqGndEA5ycHJ/lVu68Q6RYgtNqEEmT9y3fef0rg/EGty63fhwCkEefLQ9ee596cU27sUmkrGIe4r2jTS50qz6jbbxHtz8orxthy30r1/S9S0+PTLQtqNqpFuisDOuQdoByM1cyYGT42u1s/C08IPz3EwiHf5c7iP0rl/h+AfEpLNj/AEd/6VpfEK/t7lLG1tZ4pUG6R/LcMAeg5HHTNZvgiW3tvEBeedYV+zuAzOFGcjjJoXwg/iPThKFb5xvOccjjHpXicyhbmViBzI3869I1rV4LaGN7e8t5XDLkrKrY79M+3615tI7O7ehJ5oggkdl4BVGtb0EnPnIVwPY8103iRCPDWoo+cLAxAwBk49q5z4d3lnZWt8Lu5ihDyJje4U9DzyelbPiLVNMn0C9jhvrWUvAVAWUFsjoMd6l/EUtjiPBs4h8S26NgrOGiYHpyP8QK9KZ1SPMzKpjO5VP8H/6s15JYTtaahbXCYHlyq/5GvQru4s7rEM17aGOWQbjvUcAdznv/AIU5biicVqdqItXulXdt8wsueCQeR/OnRYER3E5I4FXPEyWy6lG1pIrK0Q37G3AMCf6YrOV/3gHYVW6J6kwfD4C9elSIvf8AnUe4BvapEYYyOaAFaJcnJP4UU7IPJz+FFIYkkvy4IGAahIYGpGVyp296dAOcOOaskiO8E8YJp6b2w3ofyqxJAWJYjOeRTNxGBtouFgeITdhTWXy/l644+lSKMHLcU90jIwevrSGVzCWTJxUfk7jgc1bUYIj2kg9zTXXY2V5IoQiMRBQQRxjFJHbKwwRjvmkklYtt6EjNSwTAZjY8gZz61HOubl6m3sJ+z9rb3SN4QMjoDyKgCFW2+vepWcytvzgDtQ+x0Dr1I6elOE1JtIKtCdOKlJb7CeUwUjGaXyxKoAA4pm5mGd21RQoMY3q+5al1YKXL1NFg6zp+0S0G+UwyMZ9qQoFT/aqwGBYNUTEysWLbF9q0lNQV2Y0aM60uWCIigPUYFSJFtXj7ppCvljcG3LQ7AJn0ojNTV0FWjOjLlmtRwCjII5oZVK9MCo5GMaKxbOaWQFArO2dxHFSqsHa3U0lhasea621Y3AI+UYqNowxqR2A6Dk9KeYACu+XDHoBgUTqRhuKhhqle/ItiOOMAk4qcDYNo/GoSGR9jHPcH1pfMy6x5wWOM1SknHm6GbpTVT2bWt7EyqGUgjmoioJ4AHtUghOf9dz6YqL5g5VhyP1qYVYTdos1rYStRXNNaEflBuT608IwfC0pyzCNO/OfSpPJwSFlO/HI4pTqwg7MdHB1q0eaC0DbtPI4qNlALEHrUiMATvGCODTQpnlYBioXHaqlNRXM9jOFGdSfs4rUg2AZ46ikC8EDg0+P/AElmUHaF74pgYc7eQDgGmppuyFKjOMFN7MRgd3XGaYVycGp4YzOCS21V4yO9ONuI4zKkm8DrUutBS5WzWODrSp+0S0K+HT7srqCOgYimquTkdakYg8gZ4zUiWu6NXMu0MM9Kc6kYfERRw9Su2oLYZs5BPamyYIz+lT4EbBd+8EdfSmhOg7U4yUldEVKcqcnGW5UKDBGP0qPygTVmQAAnNMUZdU6bzjNNuyuTGLk1FdSFkxnHShBwCTUs0QhuEh3E78ckeppbiEQOqbi24ZyRUqpF2S6m0sNUipNr4dGQj7/PNM2fOfrU0SedKsOdu7PIFWTp6dPPwfcCpnVjB2ZVHCVa0eaC09SjjCkUhUkDjj3qQgbmB52kjPrU8NoLmHeZSgyR0qpTjFXZFKhUqzcILUrbAwpBhSRVl7RIYS4n3EdBxVYjkk0Qmpq6FVozoy5Z7gRzyOMUm0Ag1dWwXywZpSmewIFQ3Fq1vIoLbkbocVMa0JOyNamDrU4c8loRjGc88VaVUYYA4FU95ztA4qbcTjZ+NWzlLRUCPAHNM2tjI5OaQvkLgUo3KPrTD1Jc9ec+1PRyEwKgwWOTUsRVcbjk0hkyybFwev0oppmU8lM/SikMuyIGHTHpUONrA57c5qyI5NgYA+tRiPL5bjjPNUSRtM4Az0I4p4jDR58zDeuadsOMHkCnC3V4t+cEHpQBWYMpJzn1pu89anZSAeCcdqrlGUYPX0rCsptrlPRwcqCTdVeRYjmJ4xx609cFcgfNnpUcXTgc+9KGwCcdBg1qlocVRrmdlZFaQ5uzjI+WopmMbBl6kEVK+BdZHdagXMysD1SX9M1x1Hy1eY9nDw9pg/Z9Xf8AAnUYTHcCkhObdR7UyNy8kw/ukD9KfCP3Cnpx1q8Ne7v5GeatNQ5dtSNv+PVs/wCeaIuLZx9aDzbN+P8AOljH+jv+P8qzl8L/AMRvD+JD/ALuwgHtTHGbQA85x/OpFXMP4U3H+jKPpXRX3j6nn4H4av8AhYgIEHkgEN9PeklIWIj0qYpz1/OmTJiJiRnFaxgo3t1OSrWlV5eborCTrv8AIXsW5+mKSYlpsdQo/WpC4Qxgj73A/KmBfmkBPfNceH1nr0PbzH3aLcerV/kiPpKhzxuHWm3mDdxZ7Y/nUjDEkfpuFMuh/pMf4fzrap/FXozhw/8Aukv8SJrofvox7Go0/wCPiP6/0qW5IM8f0NRgATx+maVL+B8mVif+Rh81+gkmDqKevH9akkP78j/ZFOMsYughj+cjhsUhUrKwY5J5BNZ0Xecb9jpxsVGjOzveX3BEP355z8v9ajjwt28h9SDUkPNwe3y/1pFwJZCem6tOVSqyT7HNzung6c49JMXO6WRweDjGaLbJkkHuKeUyBtOabbAB5ce1OulGjZE4CbnjFN9b/kyCEGHT2f8AjcnH48VHs2gAdhViRhNbJIowoOcfpTWBJ6U8Pqm+txZj7s4wWySt/mJGf+JdIf8AeoscfZJMep/lQg/4l8v/AAKiyH+iyfU/yrnl8MvU9Cj8dL/AyFM+V25FTTY+wRhsYO2oVX90KtFkjtIzIu8YHGM1vXdnF+ZwZfFSjVTdtCuIwqfKOPangsV2gZNOJVgWClVI4GKngXcnJ57YroTurs86cVGTSdyuYwFYsBn0qBf+PmJscbuKtSqN/OT7VAFxPFnjDcVM/hZdD+LH1Qy9x/aEP/Af50aiP9Ij/wB0/wA6nnmgS5RHi3OcbW2g4545qG/5njH+ya46TblDToe3i4pUqzTvdr5ENoD9tiPHf+VPvFQ3xJ/ujr9KLTi8i/H+RqxcSwCVkaHc+PvbQa1nJqtdK+hy0YRngmpSt736FNlCLnsasQkHSJM9MNVVh8oUnPrVy0fydOZ8bthY4NViPhXqZZdb2kr/AMrKSomRjGSKGyuAR0Iq95i3dg8xjCsuSPbFZ5bcAfcVcKnOndWsY1sOqMotO6eqLGtHIiH+9/Spr85hi5/i/pUWsdIh/vf0qW/x5MX+9/SuWG0PmerX3xHpEpkBc4qeGHzBwy8dRUPO08VLAwQ727dvWuud+XQ8ahyOolNaFqSHgFCAMUzIwAT+NI0pkQhhznik6RgdTniooqaVpG+NlRlPmpLcWQkYAxxTGfcuM04pnJJpEU5Pv3rY4hpMg4z0opxDd8GigDqnVRlTymKiMPmIR+GasOpboM8YIFOhiOwHH3Tms7lWKYtSrgJk+uT1qULtGRhfWrkiZIckBMYxVRjuxtyVbk+1MCGS2DDK8/SqciHzAo4xwcmtUIPnCnBPAzUM1qN4G3nvTTFYppCAwPXbzTZVyxCjvV1odqFR949KiaAKoBPzdSKaYjNkQrcc/wB2oYVIeQ9mbIrRnt2lw6jBx3p0FqYVO8AkjPNc8qfNJ32PSp4pUqUOXdN/iZdujJ5hbqTk1ZhjzAuOuOtTyWchYsuNp61PFAUUIQQAOtVCLjKTMsRVjUpU4rdXuZjKFgYH/PNIvMTEDg5xV+axfJeLn1FRxWjk/PgAdj3rJ05NtdL3OyGJoqKm3qo2tYiChoenOKgc7bce2K1Ps+7kD8qrS2jRv8vIbtW1WLlZx6HHg6kIOUZuykrXKw5g345Pf8aWb/VEHnjNTiCRgA4AAPIpxh3lhxjGMU6Skk3LqTi505SiqeySV+5QuiQImA5Vwf0qdgBKhxnIxTvsrvgMOlPW3clUYDjvWMKUouL9Tsr4qlUVSN9Glb1RDMnzKefvCoLjP2mPgnIGPzrVa3EsZXNU2WVCPlBHrmtKsZcylFXMMLVpeylSqO12n9xHcczpn0NJtHmxn3p7Kxcs3UjA9qDGwCt1I6U4wcaXL1Iq14TxftVtdfgRMf8ATlwDnipWBabOP4aUGUnAQc+9TrDhSTy5rOlTmpJyVrI6MViKMqco03dyd9tisqlbnnutNjIa7dCM8kkGpnQuQy8MvT3pN0vTYAfXNOpCfM3FboMNXoeyjCo7crvte4w5EjqBhQRgClhBEkn4VLHEytg9T1PrTXidGLKM5x1qqkG6XItzHD14RxXtXotSvaAvayRehOPxqRBviX1Ap8cDRfMgySOakFuVUngEnpTpwcZvsycRWhVpQ/mWny6FZVItJB160lqP9FkI6En+VWDE6MSi5B6ionMrrtK7AevNYypTbaS0budlLFUYxjNvWMbWK6gCPr2qWQ/6JHnp8tKU28Hp9KUNIihVjBA4zmtq0ZOzitjjwdSnFTjUduZWHxlHG0fhTipV8N2HUU2FZHlXcNuPSrWPmwRkDqa0i21qjlqRgpWg7ruVDHgFuvtVcqftEZP96tCSMMNxBXHbFV3RhhtvKmiWsWOk1GpFvo0U7oZvoz/u/wA6dejNxGf9k06QF5RIVGVxgUjkysGcBcDHHNYQpyTi30O+tiKcoVUn8TViK3H+lxH6/wAjS3J/0x855A5oAZHDqMle1SfapeMxAfjVTU1U5oq+hFGdGWGdKpKzvfa/QrMOcDke9ToP+JVJ64ao2+8SeCTmnJPJboEEYbnOc06sZSirEYOpTp1Jc70aaFtgV0uTK4yG6/SqgXCKT6irMtxNOmwqFU9cd6iYA8cYopRkruXUMVVpy5I03dRViXVsnyuM9R0+lO1DIii/3v6Uxb6RE2sgfHGc4zUM00k7B2AAXoorKFOaaTWiOuviaMozlF3c7adrAA23JHFPQ5AXHPTJqPzcEHsKexBIOeorrPHJ02lT8wznpTyD90ZzTYtpjO0EtVryyOmGOBQBCnyAlsGnbQxyeB2pRExBJHFNAIfaR1HrQA0xEnrRUhAz1xRSA7FfLXIYnGMdKWKNQQFxg8nnpTAQUztC47daWOJjMoQgDng9/Ss2tLmi3LTW4cFcEgnpjNVBYmOX5Rgk960BN5RVZM7h8pwM1I0iMA2cHofWlcLFH7Ij7GdWBzzximTWBGXDZGecGr8UochSMYPc0+TyZUZOeOw60XYWMh7bbIZFwAvrUE0AbLKMsOa1pLXciqjZPbNV5ofs8gyc4qhGUis56ZI68U8ZZgSDgcc1ZmiUYZeMntTYwUBbr/WncRDtCttJwPSnOuVAB59cVKQPvFAT/KpQqtzt7du1AFbbiPpnuTTmhxABt3FhnNWI7ZpFAUd+R05q6lvs4kG89sDjFJsaRjRx+UrZHJHy81EsAVslshelbU1n56sIwG29Bmqj25EGwqBz19KOYLGdLblXJ6/T0qJE3ZwvPrVuSGWJ2HrwagQOG+UHmqRIQjacOMduRSMi+ZnBGe3Y1aEbsDllz2pzqwADgEngEUXCxQkIDZHBz2qCQGRwAKuyIqk7lB9GFV9mTmmIrlCydQDTUTB2nOTVxYQMAjNIyYbhfxouBAEKYOM/WnlByT1J4qwkLHkLn+lBQvkY5xTAqlSJMkDmkdW25K45q+YDEinqetMMayZHHP8AD2ouFirtHl4/WnGLIypOAKl8kgE45HYUu1ieuAPWkBH5OF5Occ0qQZjJJwSatKhLEkfKe1TFIWIAYKMelGozONs52t0X61A9u8kgAHbvWmYcIAG5Jx7U4Q7Oibh60rhYyXtgF5PIpqW7k8A1rPBEAxYbc+nSoEgLZAzz607isQ/ZnDKcDOO3PFSKnmgDofar1tG2fLA+Y8bhVr+zFRtzYIHOQam47GRMgQhFxkdapXA3nvnvWzeWLFy8S5AAwo61QWJnG4rjJ+9600BmtFt4GM0jxAtk5xWrLZI0m4ZyBk1BNCnO7I9PencRmmL5xjimum1s9RVoEEBAuT6CoyikkdMdj3pgVJFXgjPNIFynTpVx3QLhR8xGCcVXCnnBxxQBWO7JPTNNIySec1YkT5qAMLgjFAEAQEH17AU3yztIwfyqdwY8HGQKVeV345PrQBXEW5QvGfpVmCHzECgZI7+lSR25PznitC1jAVm8vBI4I5qbjsUlt3jIBOMVeghBj2MPm65z2oZGHzSLwamEibQ684GKGwKs0WNqrz+NMaLG0YIOMZzWgYyBkqBk5FDWpZ93tnBouFjKEIHBzmitL7IT0FFO4GsGUJhG/AU4u/3BnJPTFZouwpy7EDvs5pqzTXDr5ccrqO+cYqRmokzrKSxAIPGe9OM4LbmZjg/dUcH61nF7lvlLqm3qsSDP4k1HLqNtCgaeQyHPAMmf0FFgubj38BI2xvxxwBzTJNRREYCMjPckcVyt1qN1IAIUjhQ5K56keuP/AK1U/M8zb5haRucnceaFELnXDX7eFcyMi++c1Wm8SwzsZI4jKBgEqO9YcLxT4R5FAAwAY92B7GrS3UkXyxlJR2JBzQ0CZbOtXUr/ALvS2bnq3H9aUX+okbf7OVR1yzEUxNZeNf3tqpH1Yf1NTf28jAbIgvuDn/Ci1gF+1ai6qqWseM9PM/8ArVMtzfJ/y6xg8cBif6VF/asDkMb1w3QLtwf54po1PymP3/UAoCDSAurqV6h2/Y0YHrhiP6VZh1opuD2zKfQMT/SsxdalckmQqB0yoOKQXySkvJdISfVD0osO5qpq8AP3sbu9Qvd29xI5WUdeQB3qqIrRojO3kspx04omsoYyB9kKqTyAxyf1osguyYCAl8zfTnrT4oRLKAoLDvjFUHSCOUKyTxJ04YE1VZ18wYuHXth4wf5U9BHRLZ5YsqEMOxpiwec7E8H0rDW5vLcqI3MuehSQjP4GpotcmjYF0lX13p/hRysLovSWrxnLR/LnHNVZ7d92cDnsKuQ6xFdLs2qwzyVbFTrLBI21gUx0JFK7AzBA0eGJwKkjRGC5UjJ6mrZiIXbjeOxHNJ9m8oIwYDJ5BpgQxxK04I3D1qzLBGFDNgk56VaEaSKu0cr/ADqCSIAmM5C9R7Uh2KI2nJIPHSmOm7JAyatyWMu1SvTPI9KZ5LwsNy59hTuhWKqqec5BxxRjIyCV9Qatzx5kAVTkdqa0SsOhyOtO4iKJ9+QQoyMbqhePk5HIGRVv7OYlJUc9PrVR4+MBucc0rjCCYK2JQGUHoDkirC3kcgaPbxnII61QCMjAqeTUkeSd2Oh60WC5elQFiCD8w44xTPIZSN2Dx1FPVSYwxIyPenxBhJl+c9B2oAWGAsN0bbfrWlBFjDsD6cd6rEBmCOAo7AVoWylBtGMDp3pMaGvax7TJgjnuKrzWcPH7tScfeAq+6u6hMnr0pGQFhtTnt7UgOdaJwxkzggdCKoXMZUBWT7wzkdK6G5iMw2N1rOuYEEgTBwOp64qkI52SB0YP26Co3iYrnIHPPrWncW7CT5clR3xTZLOQuvy/L3PpVXJsZboduOOaaFcLuPGa0ZoYyQUOPXFRmHDY2naeh9aAKjIGfIweKiaPD4I/GrjBVbsB04qCVGbBU9aQyEIDjJPJodCh9s8YqYR5UcHJPU09VCg7+D9aACyQySAH7vTk1r74I0CgE9+lYcc6qrqchux/rUcc7eaAGYc5xnrSsO5syxeYwGcjHyioPs8kbKOgxkio0vjHMoU9R1q9azJM4afOF70rgSxQyG33sMAHr60/JlbavJHJNaIh3AAZ2nrz2okiCtmIZLDnb0AouOxQwM/MP1oqyUi3HeuWoouFjLWO2UgRo0jno7jj8BUd5qMcCeXLK7kDHlx8c+5rOm1eWQbLYlYyeXIxn6VDCu+RjCrvk8swqiR8jNMi4baG+bYhII56f59agVZC4AiOPpuI9617fSGlUySy7QRkLjGfpWpZaRtRWRMr/ExH+NFwscx9kEjAIh54yflOasT6dcFV+yxTgdg3z59eRXTvYRsRGUTAHXFQnTLZDiFpXbp/s/8A66nmHY5SVpLVAssBD4+Yr2/A0sbMXIjmDE/gfyrW1TSZYMvJvVRzuJzWJcxMGVhiQEdRzVJ3E0XUuYiWExxt4wy5yfw6U9ZbKSRS3IPHfP5EVluGJHljd2285/Cp4dQcxGBNuVPzBgDT3Ea32W3AJilTnk7hzUDq6NtQsc9wCf0qnCBI2yWZBu/D+lWknNviIsuQcAsec/Wk7oY4zHH7yDePf5aR1Mr/ALhE6+uf0qNrl87XfCkkA8Hmq7iROUTeo+8FIJ/IVIFkXLRkq6DB7A0+G7iI/wBbtI7EmsW4ndXCglGXr9aRjNIPmBCnnk1RNzfN/IUEayoffqfzqyNQKIvmx2+U/wCWnQt+Fc4g2p5ckW5e2Ov4URZjBcO6ADnB/pRZMd2dXFqmk3AIkcMQeSU/zxSXD2LEeRLtTv1rCheOUIDMrbunQn8R2qUwLEpAOVPZDUaJ7lXdtizMkQlzG3mDrvX5TTkWeJPNjuGCkZ2tyTVa3KOdjggjqvrUtzdNEFVbcuucNtGdvv61V+4iddSuI2DMjDb/AB5wf/r1eg8QqzYbawPIEgxn8RVPzDIpUAyKrYBKnB/Pmqz28MOS0Kx92GDg/hRoGp10Gq2UrhyRCSMHuv8A9arhtvNjDZDqT95TnFcFE0gYTWrKyOSAW5Bx15/EVetdWfT9zrJJFIP7oyrfh2pdSjso7cRwsCCW9O5qksbSlvmORyMmq9p4mjuUBlZCTxvQ4I+orRV4JYFa3fe+fmx/WkMqlTgHaSf4iOlMCopIYHJHWrIhfzMN0YdjSG3kZyoHy9cUxEYTcu4ZORyKqzW4kX5cbiMYq9IpaMrEeOhX/Cp7eKMxMJEAbPXHP/1qVx2Of+zMGIOWNOSDAUD5QTzWjcw7JTtG3BwGpgg5YnLAdeOlMViJYQB8vQ1djhDqPlwfWoYlHHIHPArD1PVNc0i8ZisT2zNlDs4K56ZHegDq0hV/lKg475rH8V6w2j2awWz7bqQcHrsX1+tVbHxxZysseoQPan/novzL/wDqrnNd1B7jXZ7syFYW+WNiDh1HAx/OkGhp+F9evodcjgvbh5RcEKVkcnBI4Psa7tkO0sCQewNeTQ3LRahDIoXMZV/MHU969biPmIsyhsOobPbBFCG1Z2RGyLN8pTjvVdrRQrBl+cjqB0q35RQ7shefzq6ssbr864AwASOtDdhWuc8mmkMwZSwJyR1IpZFFvE7bA3px0rfmSIAoGK7uSc9KzmsjIHBII7e9CY7HJyxpJKSiYDduvNOZQ8Z5HmAelaL2E32naoGwnHHrVOaNUl91PT0+tUSY8kTF8EcH0pFg2tsYfif6109vpou4RJsCFeN2M5qlqdvFHgbir/maVwsYso+zj5l3L25rMZ2LqzE81q3YAgUbjgdR6mse5Vg4IOR0wB0qkIa7biWBHWnBlC5b71QSgZBXkY/WkEjMAAMDFAFhXZXBVx0z7Ve0u5eSRosfKec46VlRsSNuPxrY0susu0AfMORjrQ9gW511lJG0Sor7lUckj9KHSZJw0SjyycH2rNi1BEQwABV/iY9KnttUhdvL5xj72P51mWW5FidvmTkccUVB5pYkjOD0xRT5WF0clDDLeTLGoAXGMAYCiug0zTGxsjzvx82W4Ueop8FnvaNYdqIFAzj9fetm3iitojtByD9/uTVSkSkR2ukRxL5kjBnHHPT8qnDbyVRunBNDJNcqSzqFHYjGfxpAwRvLCMN3O4d/rWZRKLeKFSfQdKqF5YZW2IjIGyDjNS8EkySbV6gk0yW+SKBioBGKNhor3TI6tLcozS9gen4Vzmr2ttvzEqROwOApyWJ7gf4VLq2vRodkR+cAjO4ED6VzpvbiWXMbbCBy55NXGJDZKlve2rCV22LEw+YDv6VNNaxTwC53RxEHL3DuFO5u20cn8BVc3TKoG95CcN8/POfSo7u8a8kklaBhJJ0f3/z6VZI2aVzHG4YxNjDbT19/brjHtUbvJMSDG0jrjDE5z7UkVvPNtjOWlzhVXkn8KtqTGGABY46kcg/Sk2BAbQJGplUMwOSQelLJI8aFFRwG5K54PpVmDTbu6OTG2T045NX10yC0TzL25iUhNyRlt7N+A6fiRU3HYyoIo5YPMePbJuxtMY6fXr+lXLeznnYQRRFu6gc/yqEa0kM+y0RXAXncg69/8k03+0NVntTnyo4mYY81goOO+B16mplcasX4bAM0kktzEoBIOXGQQOetRyPpkToJbx3GBvKLnHP4Z4rKCwHcLi/LAHnyVwKqST2MUZEMCM24/O5JY/hnFCgNs6V73w+lnJJbSu0yEKqPhM++BnIx71Su9ctpEQW9sVkAw5DEg/QbePzrDGpzrH5aBFQnOFA/oKVdQn8vDTZHpsOKrlSFzM1xrCPFGq2eWUnc4zlvb0pr63L5ikWgRQMHKk59zzWSNUumKqsrHHAwv8qUalcswDsfYEVViTdbxLDG6/6I6Y5O1zn/AOtSyeIrSWaMGCYR/wAW5+R9KzF1QqAXjjkOByrHNObUYpGJNooTupyf1HSs+VXLu7GpbX2kiQGKUod3/LROOep+Un+VWWK3Kt5EiOFIy0TdPwODXOlbC6dVNvImcnIO78jSGxiKD7JdEtnADcfzqiTc8vyCHdSrnvjANWLXVJYZBIk7thclRyUyeM+nSsWPVNV0+Dy5isseceXKNw+oz0/A1Yg1HT72TfNF9kYMCgxuUexPUULQDvNM8SQXAEcwAbpuA6fUVrMw8t9i9RkEHg15s8TRtvikD7TkSRsCPzFbOna3PZnE5DocHBPB/wAKWhSZ0rRsJN8ZwFHUdad5rKF2nPrxzTbe7t7yIvbEHP3l7g08IskalfvDmmFwGbhWUDaR0OelMaGRGC5y3t3pQDnaG2nPepCjhvmb5s5pWC43y1yRwrfSqNxf6e0r2dzIgfoVlUgH0xkYNagUysSyHdjORwaiubW2uYTFcQLIh5w4zRYDlda8MW62rXdnKrxLyy7uV+jf41y80Nxat5alvK9GG5c+4/rXU6x4e/sy0e7sLidYmI3xg7lA9Tz0rkBfvBcYZMAZBC8hvqDVolipJCeGTyGx15ZD/UfrXpPhrxDaf2TbwXkwhliG0OWyrjtzXnsAstQZhFKYZgPuMeD9M002txZM4jlCbuqnhW+ueKTj2GpHtUVzaXanyZo5sc/KQaR4yj4GWUdR6V40NSljX51MEoI2spO3H8x+tXLfxZqtoMfa5VUnj596n8TWdrFXR6VPqdlPAIoLmMvLIke3dhhk85B5HGavN1AwOfQ15Jf67Pqk6z3rCYxgBVPyj9KqpqFzHIjQ3MsZT5gVbnPtTsHMeyGOMJtUc9emCDWVNZLJIzONpyc4x81choXiPVJX2XN+qxhWJknGRnGQMn1ORXXadqA1Oy8whVbPzbWyCPX9DRsF7lm3higgOCf9rmsrVrYSsHiiJzWmzEBVOGzURYqjIuTkc5FNIGcjfbTiPy2UfxHHesyWDbIAo3bucGusvbSNoCOQxbOeuKwrmJxujUl2HQ+mKokzLi0MI3FcMeTxnrWdtYMWbgZxmtO8kclSz4yME+9VJcgFABg9ye9NCGM+6QIrcdAQO1aVtcIW8thgLwMdayCNnToDjPrUgm3MAF5HSgC7LO5lbHQjFWrW58oJITwTjjtWfA48wbhk9MVfSLaNpGAOaTGjcg1CBIUQo52jGRgZoqnBbDyhh2APbBopaD1Lkc00aHa5wOvenpdMDuGQcfMT3qtFlmAU7lOeOn/6qlRCEIBUD3NOyFqaEUjOfMMowOcGrC6hvGxUzx16VkiRSVbJJ6YAplxKYF3ndgHjb1J9KmyHc1Lm7igjaWcYI5Ga5HWtfEoVFXK46H+I/wBKoajqFxqM5hTeXzk7Tx781nIzl87hsQYDdfy9apQ6sTkSicXUredtQ4+XC/5wKYAGyQSR9OKQMZAQo25Pr/OpfKeMKXyQv5Cm3YncljDRHPlGPIzuYU+GfczZjDAnrnORUiwvdwMi/d45PGKu/ZLfSLeK6nkicnlI85LD6DoPrUXuVaxBp+gXOqXjfZ4HJbnocfjWn5ekaNbzNfGSWZU2r5TDAb3P+GayNU8YXsyNDYt9ktX/AOWUXQ/1P4msu3sLi/lQzTDL8jc9HK3uO6WxpTeLdRli8mybyEIxhBtz9e5/Gs1YWOGu5GLHkLxx+FXL+2jtIIo/NB3Z44Uf4t361lXF1EuNuSMc/NxVJW2JuXp1too0MaPkdfMwQD7AdqquomHIc/oKqPqjyosSAegAHP51Ebq6VjGZnUHqoJ5oSfUGacdj9odYhM23bgKTwKZNpDQuEfOT6Dj8KpxzXUYOGIz3Jq0up3McA3TeYQQduARVXQrMatnGZRGisWY4HFSJpswk/dBWIGcA1Cb+R5AzRrgn+AYIP0q5bXwE6yxOwdTnaw6+oqbDKxsbuObDoyEH+7gqfpUaJI8hWWTYB3Pf6V6PazW2s2K+eFldRk7uR+Y6GszUvComJe02Aj/lkxzn6E0XCxzdrcx28xSaKKUMMbmUEj3ra0+PTZItslqu1jjzUJHPocdKwbuzMNywmRl2cE45U+4qO2unt2cI+A3DA9GosFzr38IwzP5kdy0S4BVdoYVFf+D7qG33RMJXAzuC4Bp2j6+2IlkZfKYYbOdyetdMJ0ULIpVxjpnse4pDPPprG+tIx568Hhg46e4zVaSG0uMxvmOQDuP1Felzq08RKbJUbgowzWHqXhqCdC8a+RJ6fw//AFqE7A1c5KKO70p1lhZZlxle/wCdaVjqdrfcSMkNwGACNwpz/Kqs63ukXGCD5fTbwysO9E1hZX6C6t3CS5PyA4ZR7ihxTBOxs2Nzc2N8qxKyswym0Fh9Pp35rrtLvbfUIhJkRyp99Qf1FebWutXNpKlrdnMQICv3Xnt6fStu1lkgnaaGcywO25HHBz3HsaXqM70RxsysygLng1K0IWQOrfgOaxrLURqEMcgYbgO3fH9farcNwVlO8naeGzRYd0aUsUbAyI+SfvCnYHk+WQHHYEVQjmVZMA7h/KlZ2Mn7snjkY70rBcbqdvKlvL9jjjMxQ7RJ90n3rkk8Ey3VsWurhIZ2ywVEyFOc4zn07CuxkuXwEZePUigOw5RQSBg/SnqGjPMLzwvqemkymAsqkjzE6Y6flVeG4lWHyp13p0wxH5V6z5hYkZyffpWbqPhvS9T+aaBY5P78Xyn/AOvTuJI84ext3QmF+f8AnmWPy1WkjltwVjOARkqRkflXU3/gK9ikEthP5gX7vO1v1rBnS7t38rUYXAGcSYKkH+tUmmiGrMpobOVWW5DWzf34+V/Ef4Uz+zrqBPMtpFuUIzujbPH+71qK8SRM+U4IJwec0yylntpVmgZkf7pwKLW2C4ouWQHd1B6Z7/StGz1+6t2BWQo395Tg0txc6ZdxeZfMTOMfcTaSM84I9O2azLu2gRFlhuFdDxtJ+YfhQM7jT/G0jGNLoJMn8RVdr4/lXRWmr2GoyLFbz5kxnY6kHH8jXjkcjq+Ulzzk8VoQalIoUu4GOeuP1pPQaPVbo+TbOzLgKDzVG6j8qIMqj5hktjvXMr4ivbjT3tA3nq6geax+ePkE/UYruBJbz2yujiUEAoR0NK4ziLu2m2h2jxz1I4NQ3FgWgEkZDEffA7V2mowxXSohVQg9OOawdTgSEFoeVAxgHp7GmmJnPTQqkYVuflyMVWQMwG09OOtXbqTdIVwvTt0qIiNAhhLHcvJI71QhkOY5eDk+/f2ratHSRMyHntx0rJ8p41LFhnqRWhpamSUbs7ep7fSkxo2Y7aVkBSTj60VdFvGwyHI9cUVIzPiuV8vyzgDu2ORRbXKo/lyyL5XUc8VVctLwECqvI9aXbheCoRudxwOlOwi9cyoYTKx8uMAbAoGXrmtS1KSRHWFiUXgsei+w/wAajvL6S7LJnZAnAx6VRMrTwlCgW3Q5AA+8fX+lCQNjYmPlE5ZYyfm5wXH+FOWXzcgqoA6f7IpiLJcyAABQABwOAKstEkIEY+cn9apsgWExOjGJkJGQNxwT+FWYbZ522ykntzwAff2qWw0uPYGkHkxA/O+0nFV9Q1RZG8ixVoo9oEnzZ3kdT/npUJXKvY1JL2C2VtNsoBeXzkorqQUx/sj8+TXPww3N5dBN6rIpwN33Qau21n92S5zart4C8u31+uazrubyX/dkbugweBTSC5amtbayYoXRsNhpMcE+3qKoT6r5Uv8Ao5BOeuORWfPdSzbsk5zjPoKrLIVJHBB9RVrYkuXmovcyb5Ag4GFXPJx1J9T/AJxVDdvfnPPpT0gklfCrnJqYwiGPJwTmlsURpB8+SePX0qQOqtgc+/XNNLsR8xPuKmTDJgR9PSk9AQg8wkFc4PbFPELM3DFf1qYxAICW/AdaeISFyO/rUXLsQNAjMCAdw9OKYiBjsOQ46HPWrot/NZTn5h6UhsnnHlq2XBypbAx+NFxWJ9J1OexmLC4Mbjo3Pzex/wDr12Gm+KY2PlahFhj0kQZH5f4VwoTzU8wsAwJUr/dI/pVi3uPl8tlLD0I702B6HqGnW2tWhnCoWI+WdemfeuA1DTmsXdZFKsG5HYitCy1C509w1u5MbcFScg/Wt28W117Ti0ahLlONmeR/iKExNHFxzmKRXySB1wa7DRtRUIsUjq0YxtYdiexrkpYlhVsLtePhlP8ASp9NmcXQhjdUSQYOT37fjVMlHoC7937tWG7uKUySFd4k3bTzz+YqTQJ1vLJY5ZF85B8xBHI6ZPpWipXcYjtkX2H3fxqbl2MuW2S8XDxGSNsHBHSuS1bRZtOdp7fd5asGGD932rv5rXDYgjZY+uW4qu1qvDbHcMTuzgg/5zRcVjh44rLWomSVMS4LdgV+vqPes1ZbvQr5be8V5LcN8yBuCD3B+mOa6TW9D+ysby0QoY2DhV6L7ewqS30ttf01o1jBuIst5JGGA9u5HbH09aOgFayuBaN51s7GCYlk55BHHPoa6a1uVvYN6HL9SAeCPUV5/cQvol80WS9rv2lsdfz/AM/hW5aX5s7mB4myr4w4PB9j7/1zQgOvC+WN2dpxgcVNHcGEqAVY4qKCNdSgEscwAI59QfSlS1AcB2yPUdaNB6kouxIxV1GD37Uw74hvDjnoBUsttEoQRHPr7VCYRGCHPDHgiloA3zyiK2Rv6ntU8EhlfMIPuMUxLQEh1J29+9SiN4n3Rnap6EUOwK5IkzyOyYOe5pfJEn7qRFcHjDc/pTnukSNmYfOODxUU0yTKjJuD55AHWkM5HxZ4Ua9nhuNOtg2wlZUjON3px+dc7P4W1a3WBXsmP2h9qJE3K/XHA/GvUSDEd29R6ZOM1FHeqMlo/wDgWf5VSb6CsjybUdFvrcCNopU29VYYJP41jvavFJ+8Rhg8nFe3G4iuIXin6HjnvXAeJfD9xaXh+wRS3MEoyBy5Vs9PpVJ9CWjkvJST5UcA45zSfZXUYLgj2ya6nTvBGpSXSyOnkdDubGB+VWr7wjrUbt8wnR+f3bgf4fyougszmdKsdSvpjFaRsz4z6YGev0r0zQNH1Gy05oryWJmyMLGMBfx7muIh0zWbFvMt4biMxnGT0x9a2rXxlqdpIiX0Kyr0Y8hgKl+Q15nWSQrFbFJPlIySR1rkp3aCZgxDLJ82T3rdt/E2i6i/kS3TQyOcbZBgc+hrO1u0REBVQ5JO119KENnLyhpHPlrlCepPSmtiJgm7dnoMdKuzW0sKBSowwzxVJxIzeazBl6f/AK6okmtpQ5cOhP0rc0lIoomZlyrYIPc/hWDDglsHA9q3bfMluqI2e59aGNGixwcGXb7YoohA2FXV2KnGeOaKVguQyrHIx8kbFUfNg9f/AK1YGrakLg/ZYSBAgAJH8VF/eC2GImZHkGHGentWEW8xmVBhurNnhR7U0hNkru0zbY/lhiPf+KnCcrkDhe/tTVXIEa4I7Y71Z8lI1KuiuT+VDEIrR/ZhLHKp+baUCnP19PatHTrKBpDPcyiNEUtlwecdAPc1Lo/h+a+sp71mjgtrdcl5DgZ7KPUntVOfUIpo2hAZmUBIFUcOc9T/AJ/lzIyTVNWfULYQRu4ijxHGiAAO3XJHfGTz7ir+i6AsKrPPH5k+AQoPCD1NU7PSHsxvkj3SYxwM4J9/WjUr02EQjgmJmYfOAOFHb+tO3RB6jPEV/ELgiFsk/KWHc+3tXMzMpu8jOAfl3HoKe87M7yzdeij2qooeSQtu+pFWlYTY2Ry6hAcjHYVEIiw3McVKBuJwPY+1LldyqT0ouBOGW3+XHHZgeahk+dix6exppG5/m6UMSH2gYGaQxoV5Dn17mraBYlGPnz7YqEBtvyjr0FX7SzmeNSIxgevHND1QLQjCNE2WOA3vU8KPv2HoTgYq6NEcM63lzHE6nG0nk/SrlvYafCv7yeSUr/dXaMfU1m9CkyoqtbQiaNVOTt7GlKQG4je6mV4zw6wZ4PYGuj05fC8UghksyzuAQ9xerGuD+f8AKmySeF4raVZLWKNt+FZb0sT9Mr/WhMdjlpY4UvXW3DSq0ZbAGCuO5Hpj+dQKV8xSoKkcHtx9a2zDY6kDJYyohKES4H7yLqPvd8j8OcVlhbuBVheQ7YmJGUAPB9ep6/rVbkjbeRkbDYxnoRVq3uTb3K3MJKlWGQex9/arcMdpHaPdc3PmthEkTaxzwAuOjZq3JPZWsJ/tCxT7QwGYoYRwPckjk+3vSGVdXaLUke7hQLJgGdR0B6ZHsawY4njB7beea6TfpkcjSW9vdRJt2sWiyMNwRgMeKpXNvpkuVttTQOhAxMCm76ZAqkyWi5o+prBcxhCQcDeWH3vWvR7RYbqKK4jH3xwfT2NeT/Zrmykjudp+VgVbqrV2Whaofs8cImYCRMque/pUtFJnXCzA3K7ttzxtGcUC3jWM5diqnccdcVmC5uI1LiR+fqSaI7i6lJQO/wBCMEj8aXKx3RebToA7E/OrqRgnr7VmRWtrpTtG/mRzSIwhmHznGM4/DHGe1T/a70b40DMExk7Rn61QvZrm+tvKmD+Zu4YL909j7UcrC6Ma58zV9LlCpHMHG51A6gdx6f8A6xXLRST2N/8A2fepJDE53x7wcqSOCPbp+FbkLtZ3c9rKvkCTlH/55uOpwOx9Kp+IrKW5VJST5ka8YJx+FNCZuaBqjW92YJshWOG9veu2W2UDkhg1eS6VfzXq7XZmnhHB6nao4z9B+ldzp2sSTWiq05QhRtHX6j8D/Si1wTsbjaWBndMQpHBHakFjEVGZuR3YZz+FZo1C6IKhy3P0qYajduvywuSO/X+lFmF0X/KPl+X5qKPbrTGSVE2xsDnqapx3l6DvdSf+2YP605724TDMNp/650crC6LTWo3bmLFT1U/40qWsSsWjLpjsxzVb7e5A8yRUz/s81ia34tudOeO3tljmnk5wy8KPfmizC6OgNoC7CQFl9qjewjdTtMmR/scVQ0nxFJqdjHckojkfOoXofrV7+2GTADocjoV/+vQkwuhWsVbChucd1oWwXeA8+Bj+7zUbasyuCpiOf4ev9ae2q7wC6IfT5TTsw0J1gKRbI3Xjkccmo0glYEblPriq/wBvyflMKnPrmlGoLkqksZf03UWYXLSpJbghUUIe3rUEsSTkLLaRyZPO9Af1qI6kS20KryHoM5H86cNTlRT8iEjqAT/jS5WFypPoOlTZeTT0jBHVTj8uagt9At7dXa3klVMHMbyEr+VaJ1GRhh7PAPI4OKjfUgMeXAxOME5wM07MV0cXqoEIDKjEO2OcgDHXBrJaNmkbYQAexrtNQt/tsilhtQg5UHp9K5/UYobOURYOzHrzn1p6oDJQSJjPXOa6DRJS9wyu2HXqO2K51CTI25tx961oZja7HwuWGMnnFN6iR00MokUsskeM44bpRXLPfPG5UYcdQcZoqbDuZNxJ9ouIjICG3ks3c5ojiWJjkAkkimxqPJ85i24nEYPQjvSx3EcVwqyqzAkbscnHfHvTepK0J4JFjZzs4IwD6Vo6PpovLhppyRCg3u+M7VHU1VtITdzeWqZj3fKAOuTWhqINsBpkW6OZCwnbPTBxjHtip8hor6vqaTKYYx5VqhOP7znnrjjPOKr6YFtbhLlsGXsrDIWkaISCNyhESnCBh19SakIWD94oJJ+6v92nYLm4uqR/vGMjRjbuOT94gdK5O/ug87zHBZmzj61NdymKLBzk88Hr6VmyRuSjbvmbLHHWqirCbuVp8u5AOQDjP86MDZtBChfXqaViWjKfxjtVWOJyWJBA70wJTueJ2VRxhif0NQMQDwcmrVu3mDyhgJ90nHQHvVTB2kZ6dTSGSOS2M8YFXrezlnCyOMITtA4LHj0+lRWdoQGmmQkRjJB4wK1Ii8MAuthU5/d8fdP+PegCa0a3tU3mOFXRgQZucj/d/Xml1LXjI6Kys6ogEYYBFX8ABnv2rGvJmNwGxgMOOelIoDxea5yRwcmi1xXNRLme4c/MIsH+BACfx9KURLcGUHc7jGC7ZzVKOR3cPGPlA5q3HIGlU8q2MEEU7ILnU+GUQyHbAqMFDcADbz/+qqniGzliuZw5LAt5iEnls96NNmZJY3QM2flcDuD/APqra1+yH2eC5UbgRgtnqKXUOhx2lFLTV7W46LcN5MoIO0545/HFQ6nALbWZYncls8qOWBxjp+X51NqUWIXCtlEOVIHfP/161/El9ZW0cgkst1+4jkDxxhQuRkjPpx+tSykY81wLvTDZREubJ2dvlIIXI5OeQK37qNL/AE0SwwofPiWQFeoIHI/Tp71Qh1y1aefzNFLR3ESdHUkEde3OeePpWjod5b3NtcxWu+NLaUqkTx4ZY2/P+LIqRmdES+nT2xOG8sNH/tEH9Kz7dBNHNGCCCoba3YjqCPzrTFo9teSK/DHgA9cetZpjazvWGTuOcse/+RWhBoWNhI1shs5Cn3swuSY3IGenbv0pNKuwLhFUGIq+4xMeUYdcHuD2/wDrVZ02R1uEiHKn97j0Hf8ASjV7Vbd/tMRHmWzsuezgNkf+hGpGdHDeSunnCQKw6fL1+vapo9UM0eyRljdT95UHNZdteK0H7rmPYGUjrg9j9DUwme5RIY41UsOrADn609ANGW5SQ/u73EmAPlDZ/LNOSUomHvSrPz80XIrNjaMROGXbOpxncAD6/WpDNZIjlozHL3+bNFhmZ4qtQ6C4SdJZMgORngdM1Fa3K6npMkUhJuoCFB/vdj+nP4GtKRLe5hUGUEPxtAGa5WMnSNWKNkDOxx/I/wAqTAq6pZyaTqCXkDsI3OCV4wccj+dbtlftA8dzArCFjvTdzjnBB9uoqTWbKG6t5EAKjIYHOflNYmjOscs9lKdpX5lDD73bt6j+VS+4I7r+2JEhdhHuYjIO0YFQprF5Ky5jhAI53x9ao6HPbX4MNw5QoMAk4GfetgWOnxxMy30b+XkbWfgn096vQNSvFeKQyOsDZOc7Thf5VBNdzwAXBcQxAgZQZX8etXXbRZuFYIysAoDMMkjPvUj2+npKkEc0gd+CrnAUYzkk9qVx2ILfVJpgfJuIZCewIP8AKuH1bUjc6tcXTEtuIX5eAAOOldjqfh3TriLzra+iimX0wc/lz+VcPeQSW124aGGbacHHOfxFGjFqjofC166Wksfylt+8kj1rbE10zFlO5RwSFrz6PUWgnEkCtCR3U5rWGv3MKKXcSEcEEYz/ACJoWgas6pppYt0jhtzdBgikNwGZv3KMyqGOWfPOf8K56LxWdmySIbWOTtYoR9DUP/CRT+Y8iODubiN13cAcfNTuI6P7RARuaBQ2e3Oab9qhdigiK57kj/CsS21+S4uFiuLWMByPnHygDOM10FiLW/g85p/LdT86llYA59uvShsCCRkjjzGzHA5GRioRdxeWzurLITjAPGKuy2VpFOJBeMuOf9UCKkuRDlHW4KjAPEAxn3p3CxT+124UsQzHHQ9DUy3CMpYQcYz6AVNIst5zBsYkfMSir/8AqqCdZUZS1oARjO0ZB9c4pXAztV1B2i8tD5fc47isG+uGuim5xtVe46Vt6tE0u0pHtL8Hg/liudlhHK9WzjPpTAiVSDnqeoFXJLzMIQgAn05xVKQmNyq8gcdOlSQKszkM23auRx1oAnSRtvycj1NFEaOExx7c0UAVZHLuMjOOOOmKRYzK4QDBNIpAOMc9K29G09Z0lnYL8ilss+OB6eppPRCtdluze20vT5JJohJcY2xxOh4BH3/Q+34ntWVNLDPdnZKEGBvLnDOe/wCHp7CptR1W5uZJrp7jHlxiNUUY+TGOOwGOP/11zwkaR3lH3P50ox0G2dav/HmyPGGXA2tjpVW9CRrvRVXaRhPX2zXPW99cRzhkIAAIGatXurC7swrQhXDZZweo56j60uVphdMqXd+bq42qu1lAGAOD61BJPul4OD93NViCoZm4NJ8rEeigZKj+dXsIc9wpk4HTgnPWo3kYKA3K5z9aDbMT5ikODycdR+FRyHB2gZNAFiMEYbjD9genNS2203BjeMOr8HPY5znH4U2BAYQ7kYAq3psazRXEqQeZOoLKhYgYAOce9Juw0MiCS3CxsGK5G4L3GfStXXQbW8WIzs0W0OBnpkY5HrxWXBesojk2CNlkG/bxuXjIPqK1fECGeeKUxeX5sSZBz1HH9KOoGEyPLIwc5569sVIkQ2sv3sHPtRcMImABxkYOKIV3MpyQGG3AqyR+0qBtOMnB9qtxlVZT/eHJPY1TeNo1Zc7mU4b6VbjMnkhCvU4FIDb0+aQYaNgvTofSuxuf9I8OEsMxoQMDqM85/pXFafAELRu4B7k+ldRprz3WYEhmeI5QeWpOc+/TrUspHPtYSz38FiFys0oYsOoQcn9BUHip2WaKZpS/nyM6bxjKLwD+IOa6WS2OjO0Jmzq86lWWMhltoMfMW9Dxx74xx15DVphd3zRQpuih/dxZ5wB2HvUvUpaFKHU7UvEqs0cg67lwvtzn2rYjujpGrW+qrGtxa3anzVOQuDwQT6jAPHoaxprOM48yLbgfxfxe9S6S8dxG+j3Urxhs+QQcqG7ce5/rTsK530xt7HUrW6uo1uE4yV5V0Pofoa5rxFHHDeLLCeBIVG4feGen5VY0jVkjhXw7rj/Z5LTcIJnGdpH8B9vQ+9TeIopJkLCEopRc4HGRgZyPXFCBlCwbb5fOGiYo3HODxWxrUQa1cIpImhjmHcjIwf51iWzeUynftZ1G49wc4rbl3Np1pxhgssDe5Ulh+mKGCMXRLgpNJbOf9Xkg+q5ropEmZ4wYeApIGMbq4+KVo9YUyDGH2vxjjp/9eu902/Jt1jmmf90SgC+nY+1DBGQlq3nlpUdEBPA5/Ck8sBjJHJIjbTg55zW3HYxIRMl0yqzh8sQSx7cfiaiR1tbmVTJFKmd7AqcHPUD3ouFjMhZmbcMu7Dqx/wA+lZevWm60S5BD8hT611cWoRm3mItEVvMwvA5U+3rVK+Npdwm1EXzNHhmxjDf1oAzfDd217B9lkRTLGDEC/XB6frx+NYGrRNY6ksqKVKsUkVuxB6fT/wCvTrS4k03U4yerHDCt3VbKOQEg7obmMlHIByf8RzRYDPtZwrR3aKEErZZR2zwR+da8hJ4ILDOVOa5vSpnaC4spSS8O4qPbv/jXXeHlgv7B0ndlkHXB4I+n1FNbC6kVvH5rZjeNWClj5jYPHXFTPbzXUKSIoLdNwbIP51sv4ft2UGKR1UDtjFVZ9MVFi8idvLzkBASARn0zipvcq1ir9miVQAblwT8ysnQ+vBqF4LKO38qKMgMSWRowBmrr3F5Bk7ZJAXA5Xt3PNW57W2adUa7lVhhwcYA/IU7hY5qXwml4PMttqsf4d4IJrCv/AA9d2T/v4JAueGU7h/Wu2eKyhh4vzsL4zt3c0AQ28htzeAEjdkrx9KLisecNZbsqZApHZ+KjGnX4BaKMSLjO5GB/lzXo934ct74sheJXA5aPg9OuK5LxDoF3obIyy5jbgSquMH0PvTuugrMwH+0xFfNUrjqDU0WsTRuMk4zztOD+dSW+oXTRmK4HmxDIwy5zUM7WnzeXavGwHDe/0oEdBpnjK8tyPMlWZAuAkwyP8+9bcXic3jYMio5OQCBj2Ga82ywyXTGPSp4L2SDBBIHQgilYdz0ldZuHluIvLX5AE5UcHGTj35qVNUdrlfOgVgI8MF4yexrA8JXRvbl7drZ2hIJLBeFOO5/TFdLdWAs9jNFE6u4VRJ1OfTBoGU57yC/gKPbtGMYDRkE7sc/hmspdJg2b3mQZyAMHNdAlra+dNCYhAUIY7XyMev61nTz2DRy/Z0bcvqPvUAcrc25hkkWTBweoqskYVwo+81aDbjK9zkFFPQ1WkVTJ5i8gjJxxz3qhFuLIjUPsOBgZB6UU+EM0KHYRxRSGZ1jbmeZQehPety+2wQx2MUyjI3yuDlVAJxyP880mlPZWVrcSXcbs/lHylXj5jjGT7dfes7U0EcioXUyvH5jgHPJ+6vH4VL1YLRGVfTiUmEMdxO5j/IVQnTydmG6jJAzxSyM0UhaQEk9ulPzG1puY/vM9PatCAWZTB+8HzAjBHb1p0e0xM2NwPyjjvVYYEoRtzqx6L1qzdN5QSCME7Blh7/5/nQBTdg4YZxg4+amOBgnoc1I4k2kkAg9ahBZeBhh1IoGSCTYcgdRjI4p+37SyrtDt3bofxNRED7uecdDVq0JVcEA7WyR7UmBNHGLbCht3ysvzKGHI9DV/w9Mq6rDuJUSqU4GeDxjH41mJI23eq5UNk8VYtGEV1HNkgRufmIxxn9KiWqKW5DBA5nuIZQATIV3MOFOef51o6ffJd25tb1xvDErIxxyB2z1zgcVXv0Z/EcvlFWjmImypyvzDP9azrnyWvHjjfKBsrk9Pb601qD0NKXRpXIcPG0ZOSwbGM+ucVNFYRW8iyzXEaKuPlwSfT2H61lBJNpAkYLjI5IH0pFUK586VcEfU1WpJtZ0W3kdxPLcuWH3RjPPP+c046nZwiMppjyPzjzX468cYrGW4tInxJulUdhxVlNWaMg2dki4/vDpUu40bdtr+r4MdlpdupJyWWLJXHPWteKTxhqkM0lxqqWNuBkjesZIH93GMn2yK4yTU9UnkBFwIsc/LxipI55HZLiWa4mkU4GCcZ9qllI6C/wBVs7aF7PTJTLIQFlvHUo7Ng7vw6fqeetYwVkUJNlccncccnmobh1JGEEGOVAYfN659KnjvoJJik80TDYSpeRsg49dp+n9aOgdTSuobQ22YZxLK4wwJGAB0xzmsa+iP2eOTOHj6YFPjMEa+askLjlcAPhfrx/Wj7XE4MS+SAM4VXOMf8C+uPwppgL9ts9YgihvFW1uoQEWRVwGHOSx7mp4G1fTQi2N2xTPA3fL14wDwKpGGCSLcYjhDztPT8R9Kqf6TE223uWKDtmmSay+I7iMN9ttIZfn6kbW59PatuHxJYXFtGrO0UnmmQxyLjBwBwfoB1rkItTdsRXabkHTParTWovGke2YfZ0AYMwO4dsY+tMC5ewyWdy5bksFkzkHP0rp9EZ7pkSKbaZkBJ/2h1FckRtVEkZmwuFJ9K1/Dl3JAWO7542DgfoaBI7wW9x5KxmdCY8gHkH6HioVtbkOAzxEE8nfz/wDXqO4kvrmB44YCVcZDJ1A7c0r3l0sVrCqASBQWDjaWx9aksmlumjfyJIh0IRk+YN9fSqEd5NHHh4Y1cA8snX1q02sQNfJbzwiNmkwzKcBD65pt3rNqzgC3xGX53KM/hRcLHEa9Ay3xkRQRMOvYH2rR0a4a704hvmmtyWVfXHUfj/StbxRYwzaQJIXXMZB2YwwB4rldFuJLXUNgbb5oK/j/APXqrklZybDXTOrMiscNjjKnqP8AvkkV0en3T6ZqDmEo4b7jAZUgj/8AVWd4ishKxaBeSAw4/wA96g027a7skLZDQqEB689QD/ntSA69dcuRcs0jZjdNm3sD7elO0/WVtbeKGJGbMn3SeOTTdM06C/skuFcuwGCpIOMfUe9OGhsYJTLCu/jZh9uD+vr7UrK5V2T32vyR3awLGoTzNrEkMT7Z7VNPczgQz+bFFG2AoY53Z9eK5p4Wa5B4YhtpVTkE9sGpriO6V8SRSrFGwKBh60rDuaEmg3UjFvMTBOeD2qw3h4hVYzNIAOSi5b+fSsz+2bt4pYixCcKOegHv/SmHXrwLbxx728nOTyR7fpRqLQ2W0+ziuA32qVZnIAVzjk+2KZeafp98JrG4DSScblMpyCO9ZFxdXc12bl4mwgzg8YH1qJZrt5xOvPmdTnrn3pq4F+DwtpsCssTx/uzvYSDLfj69Kdd6DY30RZXtcEcvGu3+X+FUpHuEUv8AON4wSDTI45YmaPzV+cYyTkCmIr2vgdd8nnXKyjOVEL/l1qC58JW4kZHlZF29WUE/zrdazmESSW7pvHOUfNRxWl3JE806NKi8Z3Y6U7sLIzLayvbVM2eomPH8O3H8qsi71O4TbcSRzMD1yVI/StGOzt0thKbgqHxn/AVNcQWtqzAkSOEG339KWgGQyTFXCthm65P3qxmvWWcDfx6AVr6vIrLG0UYXCkOo4wa5+Qh3APy9ifU09xD2meeUgttV2x9R71NHbCTcyEEIdufX3rPwykDPOeD6Vs2lutvJh5VZc5POeKAJoYnaMbZSAOACOlFTcRu4JOC2Rn0oosMg1aTT21JliSQWcKjdjhnIGB9MnmuTurhpLg7GAAPr1NaF9fOlptlIZtxf7vVzgcn0AHSsCY5YsmcepoSJbJ3YXBy3b3qO42IoYSAg9h2pIdgJWQnbjt61BKAzZDgj1poRNbyHzlOMJ6HuRU5aSctxuJUFsetU4ZMSABieCKuQSMqEE7dwIzTGO2EbgyAqOBz1qrIgVt2PlPFa9pCJ4xuKRhFJwzY3ew96o3LqrGM8ZyMkUAVliEqffAC9M9T7VEJjEzcll6VYs4WndYY0LSu2FHqew/On30MUMpVRn5FfAPByAf69KQFcXJAyEwh6knBNMe4Z5BIF27SDgdPyprsTt3c+1MYEY9B1oGXZNWu54TEXAU4GMZOB71SZfmODn3qReFzj5s9KB97c+QB6DpSWmwDdsiAAuQR2FKIiwJJJOamV3KkpGNpxzjmrENpJOwMjYHQGk5WGk2QRLDHnzNvtzmpTdn5Y0jJA6AcA1oxaVEw3vxj3xT20wvHjz2EY9hx+OKh1EWoMy2nuN2AkSbuuFGR+NJ5DSyFDcA4GW7jNaf8AY1pbrm4uNvHB7H+lRSuttM0ViVmc9HEece/+RRzX2DltuVvscMsbBZiCvGSMFvU1cj8OTPYy3IhYRr8u4jp7mr+i6FcCWO4uCyjO4Ar1A7+/NdRdCOFY7W3nOWIKoV+9zk8f561nKp0Rcad9Wec/2ZLE0kb5VkPKE4J9x60Q2Cg+YzqISQGfP3c/r1rrtXgdLhbq/hOJ/v4x+GMd/wDGs2TRglvah5lbzDh4yMle+P6VSqX3E6dtjEltJoSVjdiM/eJyDTTNIgDTLuLfLuHB4rph4e2ovnTmM/eePuv0rG1u2WyKxkHc+WXJ6jHrVRmm7Eyg1qU5oxcwjyxll447810Wi6RMVnNwJokK7VTOMt7j0rH0OAyXduu5gSSRhck4OQK7tZZI5PLZM9yx7elaXuZ2scbdFt6B/l2H0p1hL5GpKQ+1XOMgZ61PrUXkX0sbDgHcD+FUFk3oHUAMeD/9amSep6NdJJp6iSURbW2Bc9+36VJeJp1rLEZo9/mHaBya5myvj9iLjhZQrEehxyQfrU82p3dyE8w4VOACMHPGP5frWRqdRNodu0nnKGBC4XgEfkeKzX0mCSIs0l0zKSG3xjnvxg4FU7XVrlLaUBiAWGdrE4PYfkD+VGj6nJ9uEalgWk+bJ+XbjnrRqGhblsPtEKtIZlaRdpWRM4/Eda89u45NO1CRiMNC2D788GvUYr8XN1JHEA3lchs8n1/rXE+MbSJNU89SpjmQEkHIBqosUkSNGuoaZEUPzKCN315X/D8KwNKdYNWe3l+WObOD2U9QfzyPxrW8Ou08MtgrAOzBVOe+eD/n3rO162aG/M0JAKvgjGOf/wBdNknQ6JqE1pMVRtqtg8YPSri311OJ4UQyLK25u4B9awraVI5Yrg42SYb1GDXZyaWLq0ae1Us7L8hdQOvfik0ilc5bzppr5ocENu+YEdD9PWpru+kuZkDySyEjDg8YxW3IbPTn/wBKtXjeUgMA4ZTx1xSzRabCsdxk5ZgoaN23L9c/UUWAxYJYY4JY2VidwCLk4zzmt+ys9OcJGEYyupOzeQf/AK9VoNLs7pmljkIMTdHIIPTv+FRyM1k32gXULiThGKZ2j1BBoYGvFp8ULMXhYoAcklZNv54xUN1PbWQhEdq77nxtEY4HUkEf41zI1iSO2ntwSPMk5YMecdePetPTdbjEPkzOWEa5B2gknuOeKVxl+71W1S0n/dqJUHy7hjdkfSqWn6nHFC4uYGkY/c4xk+n0qu2rGe7QtKu30xjIz3/CtWSxt76xElpdnys5OBgcHvx7U9BalNdQtlgMhiQXGSPu4yO386sXstpFYxSRw75JB0XoD3qrJ4fim87yDLM6HBTj5G+ufeq82j3IkCsUQ4+4r7iaANKXS0uYImiSNN3TIOc9+lTPpCjlC0bY4CknB/HpWVbpfSXqBGd2t8AiP5sent2HWrDXV4dRaaZWLKMFOVwPwo1DQkl0fdHte7HznIDYyTXJapBHDI0aBW8s4LA9cVb1C+mS8aUMyvuJwTWddF7uUspHzc7VFDdtxpc2xXjbcPKZMuT1HU1estkrfvQVH3QaisQqXALBpHzjPeurh0gQzNP+7dVUYjc8g44zQmwaVyotjasoLXLZxzheKKu/ZL+Qlo1RVz0A4FFVcmx5hf3Jnuwj/Kq9MVSR9kuTyO9XJLYSsGXBGOuetQG3mdziGQf8BqiCOTaCpVxgkke1RKrsWwOvWrkWnTspZkxj1Yc0rafcumV2EDqFYcfWlcZSVcOpX1AOO9W5m2RoF5IzzT49NmeNQwWMA8sxxilUxxvsYh8jIx69aAAXLfZ0APIJJzS3BViJTyTwPaqdwxSVccgc0iS/NjqAc80AXbXEUoLHAI4pl4m7aUjOAWUMe4zxn8CKaZd6EcZPTFNleRo1DEkK2ASenA4oAjIO7LkfKOKjUZXeR948CpZ+Hd853cVHCoLtu6AGgY7d8mG4zzmnQjzSoYcDoB/nrUkka7I4kyc8tnv6fpVuxgAlJK/IRj/61Q3oUkSw2yhRwS+MkZ4q3Hbuq/Nwf5UAAMCcAfTtUn2yCPBYk45yKybuapWLEUTRjlc1cNpHOoyxU8E4qhFr9oGKkAL1yTV6z163eZm8pQo6nOc1Di9y1KOw+TQoN2WSNwBnlO9aNjpmnwbDFFEC3O4qMmrdjfafeholYo7fdHv781LcaX56qbecMynoOSf/AK9Zu/U0VuhfsRZyhI2uNuTh9/OR/T+lV76wWaUi3whQkKyJzj6/41QzPa3LK6smRx2zWwl35cD7m2IRuyT37mouXYx4dDuZLsS4knw/yGUZX67emauLpKvM9xeAylGwMsAA30AGKtR6hEtvb/PLlm5AbGPpSyOJH/dL8jNuyT1o5rIXKrmfPBiR1Qs7EBcn+GuE8Yqp1K3QNwsfyjGP4q7q61G20uN/NkBcnIA5zXDeIL6DV9VhlVApQHgHgjr+FbUU+a5jVatYXRt0WoKc45YAegxXVL5t0NgPQAMxHAz3rlvCy+brEJkfYiAnJ6Dj3rtZBbbZGtpI3IGXjI5P0/zxXVoc2pzviS3EQifcjBoyGIPTt/WuaiYjciAnafzrsNcsjLpzSRoyjptZskCuNQhZnUr1P600TI6jQ3aS1+UnMQYBc9BnI/U1pZaRQkoUlyCpXkjH+elc/oUgMzxGQgHDA4PXHQ/jXW2Np5s0ky28kSKC0cysQBj1paDMm3tifOBWX5erKOV9Mj0otJIIVkmlLNtzhkxlSO/NdDFaIx3G4k/0jqc9ce/501dMt7eXCygF/lUSYYfypaFGbpMsqTNPbxNIwUkLnGMjHIputQSXekM01uiyK4JMfBYnrkevStN42S5VXmjiZQVwQV4+maH0u4ZmbMe2RsEI2evQ01uJ7HDaW5t9T3FyuWxkcHPY1u67ayXVvLdAK29Q5I9TnP8AjXO3qta3cilD5gY9+mD/ADrqYJWvvD+9MFlYEr/eyM/40MSOfsDLNphiJANu2QOhG4nP1GR+Ga7vw/fXk+nLFbCM7PlIYkEe9cHbj7PrXlEoY7hSgMhxt3d/bnH510Phm/e1vZYFbb5gx6Y5/wAaOg1udJPLcxGKGeCFyUwZAhYbvUntWTf6JeTv5itGybtx8qQEdOmBXRi6MbeVLKpkdCy7uhx/L/61UYL4NbyTr5KELztJOD0GQeOtSmVY58wXVrFMB5+H4yPlG31OM1WQqtiwMgLpwAysCc/hirttqlwdVDSL5ol48s4wD7emKsvHe6jbh0trdS5Ku+Ce9PQRzf2e5Vcj5VDbioI46dvxFaOn6dcT8okrqnXYQAR6cnp61cfQLzz41aAFUTG4PkNnsa17dL6wtHhil8pdoEXmpnae+Mf55obBIwIvD15y0kMpjH3WTaxB+ma07LS7wWMkAWJo3YjO75vpwf0q3PrUcV3GkkYJP3njYGse98QI93GwZtyE5IyoHPBxSux6F600+6tYpo/PWMMwbJJyce1WrTUrzc73kZaNQBuQ/N2B4I9eaqp4hjj04SSqC7EhVJOSPWs671A3lnFOlztdRgrjbzjrQI3rbWopZ5PtUJt9hJR8EZ9siql7qluboRRkusgwzluc9K5u01+a3ygcuHwGVuh/zmqt1ODh4pCCWPX/ABp+Q+ly3q1msFyFafznyM4OcDPeqltZyJexiPDFz8oPemyybzG5LID6HPT0rqNPsHFn9sO2IMuCWHLAjB6fhxXNWqcq0OmjTu9TEcRW0rbFRpVJyOvPStHSL2SW9eSdyQUJOTgHFZMlqz3Y2KYtxIIakluo4kMLw5UYG/P3T/nNXTeljOotb2NyXXJxIQsnyfw844ormVYyDcpJGeKK2sY3MiS9trQbYIwz9CT2p8d/d3GVjtVAH8S8fr/SlEaKQohXA5zt6UrTFZAIwf8AeFNyRKRG5aVnkvJGAHRVAx+FSRGJB5wjWJQOpOSagKtIZWc5QD5SD3/xqrezuZEh74wAPX1pqwElxfyT4jjOEXOSeuKpuxEeVPfqetSWcBlMi9zwW9AKWfyzlIwNuBigCpNKZMN36UQk7sY4xzQY8A7u4yKSJucevFUBIWZJfp0pZTj+Pcc5NK4Qvxxgcn1pfPPkLG6q6JnGRzz70gI5SCAN3TmlVSThTnjn35p+yKRdwJDHoD0/OpIYCkqearD5lI9we9AEsjBr05/hAX9K07dMqAABzWKZma8lYksN2ATW1aMCox/FzWE9DaGpbMO9Dnr2rPkJgb5xn6CtmEAjk5x1pZrYbRtAP1HArNM0cTnftNtk+ZCeT3FNae0QN8kqZ6cVrzWBDbhGDk0rWcFzF5cikOOjKQPrwa0TRm0zF/tKSEr5UhIX/Zq5a+JdQt3zHLKMHO3OBT209VjMaIcE9T1NMayRIivllnIz16U7xYrSRsxeNJJGQXK78eq9Pxq+daF7A6JgvLhSo6KPT/PrXLx2odwoHPQg12Om+GYf7OkuCjErjgHjpxz+FYzUUbQcmZmpa9HYzQwxsWMYyQvOSazbjxlqMzCGAhAT0UetS/2e6SrObdwG+bdnIqza2MUk5aC3zIeVychfwxVJQW5MnN7GRHKDHPdzyGV4xkxNld5zjjuazEea6kuZyAMRlmCjGBkdK6XxdANP0m2hB/eGQkt0zxXOWq4t7h3Y4dAM+pz/APrrWDurmU1Z2Ol8H2yzzy+YCcoAuO2a6iGwaOabaCoU4fBzx7VymhXsVrE6MAQ+Oc4I+ldRaXBtpEkiIZWX5w45IPb/AOvV+RBDd2bnT5cyZjCEqMHJbt/KuAK/MQ3DK+c+tekJ5y3MiFVEdySBuf7v49K8+v4fLuZogQNj9fzFNCZY0eQ/2giA4EhK88DOMj9RXaRXlysPFw6xoMKB0+lcPbFEnhkXK/OpyO2K1pdRubpm0mxClRITJL6Dp19KGhIt3WseXKiW+6W4U44PHtU4k1W7mQ3N0IVccBV5z7Af1P4VestBgtNM3yFC5wPMwd3/AOqrH9jSsY3Ll0z8qr3/AMKNCtSpbvMsnlpfzrjLDDqmfyApZbW6mJcX935ioDvDhxgfUcVMNIcCSQo5l3ApkjGO49/wq5Zx3gW4TbGY0O50zg59s80roLHF6tGPtObl9xY/8fa5wc/3k5I+oP4Vb8PyTRLcWZ2uQm+MqwKnByCD36GtHxFbRywieKNYliI3Dp1//Ua5bTLtrPUky37kE7h1wT3/ABOKb1QtmWfENvJbzCRU2+W5w3qDyKtRygPbXUbHEqgsTwQTww/OreuRC804PG2SRsYDuAMqfyrI0iSSexeJ2H+jHJXHTJwT/KkB3YsYpLVZ1nWJmUBXkPfp1HSq8mmPEdqF3I4fyoixIPoTU/h/UQ9mFePcwORtGePp9a1JNTsxLGpkaJ3BIbbjGOeaktHLS6d9meWUmRMLgNImOT2PpU9pNeafDGSIvIhfcyxy5Z8itO512K3LQyMJ1Lqig85BHJOfSsXUL2P+1SsMcLJIu0Y+QDPfPH507CNGDxGJpguJ0WRcgJgspHfnsf6VKNVvXlje2uEdCMeXNhT9etc7LYzRgzI7RLnhepK55z/9ai8s5IYY1MhZlPTcQWz3xTsFyDUriZLt22KjK/O05GfWqM93LJcCYsofgZAwSQOuKmvJbtkQzRbVI5by8VUUbnRpEJbJz05PH6Yp2EWoyZYAxbkH7vT8an+w3RgyIjI5YHCkZX8OtLBC8USSE3CSZyvy7hjHBA/xqddRvoLlCfLkbHy5XH8qQFK7iREDXMcyvGBtGzbnn1/GqwME8MhMYx94DcQRz0HrVu/vJrtQzIqsQ2AG4A+lZySiNRGDukGR0yKlq6KTszSW6eS3hhjhC/N8rbNxNdPpN+lhaRmaOS8cyYlOz5do549+lYMB0w2xkYYmGCiRsynP41TjiBtXlJJYMc5fJ5/yaylSTZrGo0jb1O90+9uJpEVzFsYp28piePw6Zrn5opRChyHRyWwo9OK1rPTJ7mHzI/3KMu3cV3BvrQsN3bJ5sjQvBGMZztH/AOviqhDl0JnPmMdY2xwdmO2DRVqSe48xm8ojed350VrymV0c1a6j5nyzNkjjLdfxqzKUUDB59u9Y8gYscggjv3q5Yyecpjf74+6c9qUo9QTF3Ffupgqd3Heq1++6SOT1HWtB4MqSvGOuaoyJvyhGdrDA9acRMsWC+VZkk8yAk/SqtxIQyYHLcgVdnAQE/wAKjAHqKoXkucMoIyOD6U+oCyDzo9y/wnBxVcqY+MjtyKVSseF3Hkc/SkDqCwA47ZFVYQM2WBHepJHTO1ARgAc9/wDPNRxgl+oBALVJFGrPmbKqOuBg0hjY3KsCvDjp7Vat1M8qs+CynJwOoA/+tU8lpts/tUIEsOQrOyY2E54/Q+vSq8KbHMmQVVScg0mNEMeGmbbkgt1Nalq4woOQRWVACArevJrUiOBvFRMuBr20oEmCeCMVv2s8EsRWVFGO461yqSYwVH1NXre5LvgEn0Irlkjri0dXHaQsm9BlcZC1FdWcCFTFGCSOhXH61SsrmVm8pSdpGOOprbs43MKCUM6/w5PTmouzTlRlf2W6Az3OI0AyOPX1HpWZd2sUdxsAOM8sT1rp79WWOQJyOyjnFcrdTqrfvCfM9jVKTZm4pFU2yW8ikMSCa7XQLhP7OlR492QGXPbn9K4skysSjcjtXZeFY5JbGeI5GI+T+NEthxIjaRyENCNrqCT2DAVYt1hijZtsar6YHJpUhESsp5wSOe1UNTuYrS1actgKCevSsrt6IuyWpyfjy8judRii/wCeSkkZ9a59WP2Xygf9Y4wO2B3ptxcPe3ktw53O7cL+larQSJZxtJEoVV8tWCj1PXHv616EI8qSPPnK7bI0hlijjCk7G6Y/nV231Ga2kRIpGaM9VbmqaSm3h2+vIqSKIvEXY7T1BqjM6qLXE2Kk8QmCqQpBwR9fWuS1p1FzIyHId8k/Xn/Gr1uAwXY2So5JqnqQJYO8fDDj/P5VS0FuV4HHk+W5xIo+TjOf8811Gg2ccEBw4KzRhncjknPQe9cvA3ngSEbByiNjt3/z9a6XQ7xfsUcCoCyuyl8k5yBjjt/9ek9Rov3N8xCRn52XlW5xt9P0rYsLsSxRW0M5WTrkpu98Z9KxiqbQyN5cikZDDrkj8qtadf8A2GVlW1JYHhjwwP8AnNJoq5vyah9iV0lgKMzYU5BU59O9SST2scgDYIb5ZFKZHPSue1AyXM8UqHbI3/LMncT70y21p7dJ55W2N5hU553dsD1ORUpdUO/Rml4gjtp9InCKkfkgkNvwMen1rzMDe21xhGOCOhI967ryVudl7esFjdsxwqchD/eYev8AKuQ1WELeyoBgE8NjoKtIlmto7zXGlmGQ7ihKdc8jn+lZkKm31h0H3bgEDHr0/wAKt+GbgBpbYguS+5TnuDUfiG2+yGN0zlH5wc+x5oYG5pV29o3lk7GAKjHBx/8ArpJr+aMRBrgTNja3fHufaqdlLDJdW8okJWRfnOMANUxEguEMQw5JKsODjHT6VC1KNq1sodSty7WQMkeNpXg4I45ouPD0rB0/dfOvy5U8HGM1Bper/ZW8jaGVsl2fjJ+voKZBqU7XzyCcM4Tbw2APm9uvancYyXSrzT7Yrv3ccbHxnH+z37VWEF1fgtJJ8xUht8ioRj+nSuqFjGcyyWxbzF2uu4sUPsarXWiW0rK6oyMAACgB/HHHNFxWObe1gNr5UkpkmA3EA9PzNCxKU83+zwo4HzZGfcH/ABFbx8P/AGZ18lkuMZ3gjax9hkVn3On6jHdbrYM2RxEzDOO/HpTuKxH/AGnaCExyW8kcikk9G3Hp1/TpWPe3Mt3IxmzkYwpbOAPSrc+n3UE4WaPyWYgYbufXNW5tGlhG5bOUHr5q9MfWjYNzmvKMtx5cDMwJwCRtI+tSrayssLBoyxXBCYLYz39+K2ZNKub2V/LhjQ/3S2T+fem2ui3cQUsrgxtjeEJFDsFmJZaVPIgXbI69GKqDj9atroM4gljeFMsM7pTtKY9D0/DNSBb03HlwzCfb18pCv4Hp0ratLqeGxX7ZFIWJCsVwfz9Kl3KVjDk0rUNJtkYTORkEmKTC4Pr+lUbpr65SOOYu+wZVdneurmmsxGsrKsinC42/MgqRo4TGqYTanQSAHH0NC8wa7HFn7RtQCJgFUAB2yR/n0orrxp9oSxKRMd3XGKKrmFynkUnznjoe9QB2t5Q644NWEBIIPCnvUTqdnIAPf3ov0FY0xIHg9ARkDOapAD7Ur9iDn8P8iiwJxsk52nI57VO4LylVA2lTz+QpbOwEd0PMVNwAU9OelUblSpZD/D6VpXESKCMMQOAc9KozoGIdicleRVIRXkVQq5B5HSo+DjHBxzkVYXMig4yBjAqGZQrEg9KdwABtmQOvJJFTmdHh8rOFIHXkgj+nJqFCdnzHAPT3ppUoSwwRQIs+cY4TBuJGDw3TPsKVMR2c/BBICg1XhQyPg4zgnk1ZlGzTWZWB3yAY7jjP+fpSKI4GwB+VacGVyN2Bt4rLtsN8p65rUgYH5SCR7VnMuBNEpztIPPpVy3+TA79M+lQIAwVl455q4qkMSAD+NYs2izTs2ZPmx8wHHPWtqyunjUHbweCMZrBtVPyEsR7VuW3zqqp1PY1izoTINY1EW8JcH94/OPSudtGFzL5khGDzz3rX1uLdMYyAVIGPpXKTpcRDy4n4U4Bx0q4R0M5y1NXyhDdEg4yc13HhoRuBHkIpU7ieg4rywXM4/dyy7j24wa6fQb2/jX7PDazSMxHzY4H49qc42FCXQ6y8cGRvnUDOcLzmvO/F2qNPcGxR/kU5cD17Cut1WZtNtJ57lw74zwevHT86813+e8002S7MSfc06MdeYmtLTlHW8C48xcnn5MetXrS5kSTaSQh4IHcf402NZEt0ifACZdQByCQP6AUy4jWSNCpbPXp3rpucyNaWNJgXjCsAcZx0z0quwdLgIcqBjIz1qLTZgitE7kBh8vFWwoaTbKfvcK+OtNPoJrqOhIhDqpXDcgepqlqSyRW++QjgHn61e+x3GFfYQqkgHP8AI/jVPWf3lg467CD9eaoghgnezEKxkquBuXghuvUHjua1NKv5AkzRpCH3BgwTbzn2wO/p2rELsVO1Rg/pV3TCqTsATkpnaOmaVh3Ovubq5vIl86GOR0PLRy/Mwz/dah71PJiJt5bZ0c5eRSF9ucf1rGE48xmBChzu2joCa011gpaLCxM+TiOPdgg/4UkO5HdOLiST7NKHwDt5DAc+tN03yRcos8QkmVirEn5Qx5yB2zmp4rEQQma3nUzSAmQrgBifY+lV7KUiOeSaNW/enB4DZXj+lUBpqBbeYsvzqmWVM9vSuf8AELEz/ajHsST59prWvXae4Yx7SWjByD+f41i+ILl7u3itnU+YD8xXsg65/KhPqDM3RroQ6jAXXYCAWb6nJNdFrcCS2+VAIzlwvIw3cfl+tciGVJGfoUPGK7aGT7bpKbQMSKEb8Oh/lQxIwNMmU2EtuQBJE+8HPboR/I1u+Ys+lx/MA6E5x1z2rBtZPs+sFcBhOuw7h0JGD+R/lWnYkKZ1AJKAkD6df61C0bKG28/2V5GMIkDZ+9UlviIrMSoJHUnOPTj14/Wp7LYsjOChDjo3T6ZpkcQlklAwFVw2NuTjHY02CNK1llMHn2k9w1xuONvIc+p/+v2rVtNRuYTeSm0ZpZEBGVP3hx26iq9ndR/uYrdodqrudj8ueOnTr0q++qQR2jShXVeN20cN2zU9CluSQakZ7UzSzLHt4YdMH0qRGaaWUXjxtCq5XcuWB/nWJcX/AJ67gIzE7KMMRw3+Bq7a/amVXmlMau3yx5J3gUAWopPNieFJ45kBx5bYcc+meaznvbBml+0WpDLkYRs5PbirTJHPcMBbSRKnzB8Hmov7JtZAfIDFwM8jIHsQeaasLUZLIs8kcSPHGV4ImTa49gc5pZNKXBgS4eKcjcyiX731H4VDdWuqMyYlidV4w8QX9ahSO5t79pVcbio3bMFfpSGXVSTTVBEcJKHJ+YozqM8Hrnrn8KzbzVDJfQSAkJGc+WRn6n8jU8V2PPmW9tWl359hV+K2tJsAEMnTy3+8PbBFOwXMDUtVlllfEZKcEHtjoOvarkOqR21vCk6hvMGA0Z5A9x7UXelWEc7b3WIZBYB8jj2PIpbS1tp1M9syI8QwSCQfqc8UWQtS/BDpywgGRSR13gZorLeG5eRmBbk/wICPzoqrCucCSr5jAxkZqHaWDIx5HQ+tS3ii3mBB5znj0oVDN8wGdq5wO4qbDuVYX8m9XeSoIwcVoQKxn5HCrj86pX4A8uXaASMY/kf8+lXraQ/NK3IO3+tF+oiVwNrgKeehqjIpeb5hwOOe9aUmEjJXd83TI71QuoycyBhz1FCAz0TbIVY7dpPSnzxgtu6qRn60ksLJK2ACHPrT48NgYIHIxTYIpPySemOgpSQCRkNkZ46GnzRsBzgDtUTRugUuhAPI9xVJisSrg4AG0jrmpnQ/2eARysnr04qusnJGfoTVyBllhe3CAuwGCT3pMEVFJRgwzg1o2svP3uKosMxsCpBoglKsM/nSkroadjdhYqN27IPPNXIJM5bj8Ky4JVmHGQcVahdoyoPFc7RumbUcuWBK4xWjbX6cBDnHXNYS3K+Xgglh/Ko5TfPCfICoOxNRy33NFK2xuXt1HeABsllOBx3rIOnzO5IiLkjGcd6obtVRNhRQTzknrU0aeIXXKxySIRkhCenTtVWaWgrc25s23hhkKSOn70kHBx0PpXQlDZEhk8sE4IHPSuesm8RR2KqJDDEekkpGQPr17ioZEv7ewWefUC0eSXTGAKyaberNWuVaEHjO/lneO3JwcbmHtnj+tczFLJa3MQXb+8OHz059atX9xJeXDXcgJWTjHoB0qlOg3wEYyTkAnmuumrKxxTd3c07nUobe6aCSxwoA+cOHJ4HPoR/TikjmsHjYQ3G3ByBIMGpdVhhjW3Nu0jQo7DcwGOcHGR75qMW0ZjZ2QYzgnGCQabaEhIbaVbwTsEkQnrkkVauFbcVQ7lJyAOfyrPNqIirwySQBicFTnpVrdqUKoyFZwO/RvwFPQNS1FfsvlxPHu2jHmA8tzx9Kp6yS1mRH3YGQ+3/66f8A2rAwP2uGSOQZ4dMj8+tUdVuPtDxR2wjYSKGYRsTn268HjpVLbUl76BGu+0V1ccphhjuD0+tSWW77VECuSTjnv6U0Si4leZYRa2lxKSignZE3H6e9BYx4BJ8xTwMdqYjWnVERHZmXI7dzUbTbG3HO49DjoKYZHLEzcqMlEz93Pf61Ns2ydcY6jNFxFhL2XzU8wMx6lgeams7qN49jrw8jEv3AyeorM34y0fpj6fSokuooE3oTuPRQcsTQgNy/uobcm4JPl4AHfcfQVDYWztFNPcHbLcryrHovQAVUtBLJcpcXKghTlIyMqtb3mwSRq7kCUKcIR96ne4zh5xsuSCuMjH49K6XwtduIWgLE7Djae4x/PpWPrkHkXJbb8vXP1pmiXTRX2Qc5O7k8nmgRp+JLdrTVCQpALBx24b/69W7eRftltcKzMsyAsWHVjw36ip9fiimtoGCkjJ+YnJ2sMgfgQfzrMsSklhMybt0LKVGeNrdfyas2WXr2A2k0ioGyDlcdx2/Soo74iEpISoY4ORVmaR7hIZS235dr+uRVGSORYyBKHyejUgL9inlK7ROrO/QHvWpcztbQQIshfchDrIPlz+Ncm0U8chOduD2FXU1BpFEVxuYYx16U9wRYjnjEbjDI7spXnCn5u9aum3SiR725uGZUbaEA5yBgEdsVjmOGXy1hcsPMUY749cU6aWWCcQuXRc8Keh/D8aLXHex3Fndx3MYnDFVOcGTilcWshSdWUBTw6nHPviudj1t7TT/kiyRwSfun8P0pLi6iuNNVlkWGRWyUHT26e1Kw7m5Pc+Tci2W4WQvyVPTvxmpjJZowWRfLkcBeRwfxrk3vY5nikl3B9p3EHGcdK1LN7jULLckoHkvgJ1yB0z696dgubRs4IwzY2HJOUOB+VZ+pSzSRooEbB8gPt5Bxxz2pbae+t7SaaUMytgADoD6elNhmt5A29fKnzkcDn6ihBcypnuWWSy8pnG3cFI+bPc5qHT5PskcjSsYWZflUjhjnvXSNsnjzLbQzHBGV4Y/h/hVJrW0lhEMvnxMPubmyPfrTEQWt2phxI0YYH+JATRUh0t4/kSaPaOm7GaKAPOryBDZFw2ZI2HB7g9/0x+VRadc+RMj4zuJUgehFXnjYW7ltyJKnTHGOo/UCsmEEzbfu4ORSQEmoENbj5QDG23juOam0z95bjJ+XODn2FVtVIFxIFbcu7Ocdc1q6PYyT6awV1XA3c/TJzSekQ3ZYQrtAyTgZ6ZzVG8j3OScZOB6ZqxIJI7gqRtK8AYwaq3O4t17joOlJbg9jNvEKzqScYUZ/OnQylJVZlDD0pb7PnwknG5Qagz/F+daMlEzo0pkOF/2VH9KjcNKrK45HUnipbdlULt3bicsfSnsGeSR4I2YDk5Pb2qCjMCMcgg57U+GUo4LEjHQ1JOrZEgXaelMeMNF5uMAcfjV3EX5dk6GWKJVYf6xFPH1HtVF1ZVzggg/pS2dy8MoA3FW4ZR3X0qzNth2kgvDIPlYjoe4/ClsG5HazGJwCfoa045FkX72SprKkMOcqwz79KdDO9uwx0qWrjTsbGXjdTgtUp1KTGxhjHcGoLeZZVDMQcdfetK1soJZMNtGfSsnZbmqu9ipJqLsNuCR7ip7XXJrOFlRJWHsa2LTTNPeRd77vmx81bMUWkxqY1hDNxlux/P8AzxWbkuxvHmXU5iHVri7LZt3CHoCc1Q1S/kvbkWYP7tB8wHc+ldFrdzBp9q7wBEP8BA4BNcZbI0uXDgyL3bgfjVQS3sRVlLZslt4SbdoZGC4cHcfTvx36VW1CONLuHY3KgFiRg5JrUsg95duHiDR8AjPCgYJx/L8ayNTnSbUJ5U4XzPl+meP0FdEdzlZoeQbi1eMybWibIXPykdz+VSRSu9uIHY+W0hbOO3qBT7Z0WNmlcIzwkAuud2emPw/lVdTBsCi6TcMjngmhq41oLKS0AiwOX4zVoyiG1V1G4jI9Qabe2sklurxkAYGGwcdPXFQ+Q62cXnSZDcgg574JpWC4gmchhLhgRyG5rGY/vpCVC/KSpHH5VoXoaNJJQysG+UYYH9KpJDuspZMqOcAM3PHp+daLQlhDLstEidWYHJABI/z0q6l2IgIvsjyxnAKP1X/dbr+BqDyJRbo8av8AIvTJOPU/SnJPMAFk3KH4bK4pCNGe/wBOkgRMXdvMy4+ZA6n6HI9qclzY+SsiSyq4ONvksc+vtVKQYuYY8hjGuc/mf6VZjl2xujgOgGSrUgJ5ri2S4DkzvCFBfaFjZjjkdWx35/SqVncQPd3RhidELAp82QAPXPWq+pXKoFWM5DoQd3Van0+Pbbu6kDLEFiDk8Cmhs095SAOp3fNyferUNw8kYl+UhTgjvWKJZkymMFeSexqYbkh3o33jTJLGrqs9vvMm5h8p+lYlq4R42AwQDmtkbpYXWRf9YMqfSsYDbcYZcDrkCi4zt941LSACvziIRocdSuTx781ztmjf2isSuFEx2gt0wf8AA1s+GZzd2MsOSWB3qPUj/wCtmsrWITbXKso43blx2Df/AF6kZeRi9vPCzYKMHGPyNV0mAbAckk5y4GKsO0bvHcR8rIil+MYyOf1qsbcFzk4APfvUjZO9x55/fBDxgbQRUQjEjfK3PZWFEZYqQUJUdz2oJUKHRhxwfmyT+AoAhHmC4/1hRh+VXo71co1ypkK9HU8/jUQMLJvMZDHr6UgCsm5Qw7UXCxo/uZZC64aEHpnrVNZxIjKFA2nAb2qpbs8LF1dgB36Zq7FPBKWRiPmxh/SquA2NZROglU+V9ffnHpnFbiagsFu1vaoIwijDN1zxWSttIk7OjAHbhWB3A0yZ2XYjHPGc4p2DY6axu7h7IiZggAByR1FR2l5HbLJcSoWLvg5Gcepx+VZds8fkyJLIfMI+THbmhZniVhAGfGHJI6YpWC5ah1KEXc03mZQNuHqT6AVs2s0l7a74nDuv3o5Bu/KuPjDNd7mULk+nSulguUgto3SII82OQcDcP1pWGXvlj+V7GQEf3RwaKdJqccRCyXhViAcFMkUUXA8vkfIWPjkYU5+6c1TY779ZB/FgkHse9WJlWIM+DkYwO3vVTLNLG6A9e9CBhqhjW5ZYiWQqNpPWuk0S1c6SXyUwuF4B3E8Z57cGuYv2DXQUf7IPvXX2oP8AZAARST1+bBXgnpSlsNbkc1ut75UpP3mKhwOSO/es27tpLdHLxsQW27gDg4HT9a2LWRoLZHDbwrNwcHHSo9TuYrm1kK26KQv8Ix6Dt16VKY2jj9Q4aIn+FcVWXseu7iruoR7QVPLBQf1qko3R56ba1WxmW4ZXWKRFChuMHvWqHt/khJMe8jJOPxrBhn2S+awB79a0LOVJCslxzHGDj2rOS6mkX0J9Rt45CRFJiNVwc896yBC4cROCD15GK3LeFryBolARi2eR2POM1Xv7BxKXVgvlgD2J9KUXbQGr6mTJEY18zdhs9qsWcqzQNazE4blPY1LcQl4QCoD7ckd6oRZWdME9cVqtURsKVMLNFICCOxpv7tuPuD1q/qEfCzE55KOCOhFUdiTNldsY6cmhPQRJbXLQONpJBOMGtSDVHCkb+exPasu1hiacRuS2em2pbljHGkKMC23LY4pNJjTaOis9YjiG6RggxyBzmlGtxiVpgSd/G0nP6VyYUgLu+61W7e2aTKsFx0BZsVm6cS1ORqy3kmq3K8MYwRsB6cnqatyf6GHRBExnBG4fNkg//XqO2hOnwZd/3YY7gucMPpUTzSyXkb2pMe0/uSuRg/3vYYqUrvTYpuy13Ltu0lrps1y5RNqFUxGPn55z68nr7VyzrzGA24udxArpvEmLPTo7RJSy7RjPX1P6nNcpu3Tdwei4rWG1zKW9job8QRaEH2EyyYw24fLg4PFYgkZZt7FW4+6w9q376FZNJklQ+WiuMISSVGM9fwrm2Zt4Iz85/OqQmTjIjeXdsVcA4bk5qyLm8gRRDcyLHjkBjg1bs7y1+zSi6ji2oMfcyST0qxJeaSkOUS3Zjxny2VgMfTFFwsYlxPJKArOS33s4pjDFuuTyCAR685rW+z6Y/wC9E0CkAHDM3/xNRXTWlw0cYkX92NuUkOOPTNFwsVhuYAhUGBgkZBp7yMdsWXUDkMH4/WrEiRRt5qzAsf7kiHB+lEa2zLjzmDDqflNK4FaC7aG7ZGZeRgs6BmHFW8GV8g4wMEk8ZqBdMJJlE48tjtDFeM9asW9hdBnVJY5I1I3YJwOcZzTbCxmXSv8AaSnO1QFPt3rTthDHpyuGIJPzKTz3GR+VUJoJILxpJFKj5iPStG0jP9kRyuynGcIRyBk8+460XCwQ75EGG3Kxx0zj2NLv24RPmwT8mDzVcSfZyzI5AGNy9j7U9yLiQSRfKB0B60CLMckkcY39AcAdwKzrosJWIJ2g8fSrUu97hQWzIeMZ61BdAMowu0L8pz7U0hGl4XvFh1BN4Gzd8wzjitTX4FlkAUEAnapPoeR+tcnZTbJUkBwxPzCu53Lf2qJcBQJoMLIBjDLwM/l+tJlIxLWQTaYIwpDwsdzZ7HsfxH60k80iRxugX5xyW5x+FRafHMmoSWhH/HyuAM4yeo/XFTvlrV2Kjcp3cj8/1zU2ArrMGQxszNz/ABHI/KlUOjgqMjuAOoqsWVck8e2anW5jEaDB5HNLULllUjdRlSM9MmhYDG4ZicdSMUJycKeRUnmOMLj68UhkLKdxCthc8ioCCHyeSvStLYx+X5CSM9OlQSREY3Lgg8YHWmmBFbXctuwMbnr9x+VNaMTQ3TfPIscuMlM4Gay2B34CkjNIuCckNjtjkimmI6KazdnUiLy9wOQozkd6vw2kc8Baz3KVX5oy3PvWJZ6rc2G3Z+8iHIVh0zXR2msQ30Y+ylY5SMNG2AT9DTuOxmwx2bz4mLKVf52H8XA4+uc0l/A8dwEhdnjAG3uBW39ityDJKh2yHJwcc/SoLu2nikQ2inaB125zj+tNPUOhQezupyHkYE4xknqKKvSS3D7S0JztHvRRdhZHAXTfacsFAKjlQMbaykcB1Utxu5q+G+R3ctkjaMHk1myt5c+0DpyamI2Cobi8AXkl+Me3Su0WaOKySHy1WVEYD5yG5x1B+h/WsDSbKD9ze3LMpZ8gKpO4dTz2x/Wtsy6PdK8n2iVZMY+YBtwH8qUkEREuCtmUCDkYCuAf/r0xrkNYtFHIGJOGQr2OO/f+n41ZTT4Gt1WHU4AxG5VJI/A54BqAW14hmZIo5SmSxjOTjb1xnp1/Ws7MvQ5282yS5PJyVrLJ8tthJx0PtWkV2BFcHfzuB7VQuVPmEeozW0OxmyN42Y5HQcU+2m2SqrMRzgg0gbauOpUdDUQUt93rVNCTNxb3zYZV2keY5wqc9f8A9X61cVVlCRFCX6nI4Hsa52GQttjPygtyQetakd95VqQnPzY3BuQMVhKNtjVSvuNu4glz5ykbGba3HA7Hmql5BGyechOytieRLi3iiVREVjU4P8RqrPDIkctt5QJPRiOnsKpMlopJK8mnmFmJHmblHXk9/wAqhjji3BHG5umM8D60RJ/o0w6Mo6Z9DTo4hIgVV8tu7E8Y960ILE7rFarJHEisfkJ6f5+tZ4lySw5Y8D2qa4ka4kwOEAwoHpSrEFCwhAZW6Enn6ULRAJGh3j+KQ9AelaVtZs0f2mUMQnzELwBUVvbOkJuZI3YIw6L0pk96Z1HlRGNR8hGc5NQ9di1puX7zUhLIYWyE37o0J4APPTvWtb2q2tyHIaRnjDSHGOST044FctBAGvYlLcBgCTycmu3ukEN3LsEjxrgKxXnaBkfTg9O1S1yqyGnd3Oa8UXMlzqaRuXAjQAbjnjqP0xWHDtFyhI+XdmrOozie+nmX7pY7fpUVkoa6Ctx0H05rVKysZt63OoQSX1jeQRQREb8l92GUENgYJ6YBNcrhkePccqM4reQ4facAlODWHLkJ838Jwf8AP4UIGIpU4B6FssBUi5GHycAZOKiIVYgykkkc8dKeeWGMqpHQ0xCxytv4LbD1X1pwlbbtAC89hiiREjGAxGRQhDINy4GcZNIYixljuLChwobefnyOSeealwkIwVLE8YIwBUxJeQ5jjKnOAiUrgUFLAjABA9RT1JQMF+bd6DpWmmlvOkj21syCMZbzT1/+v7VZh0gi33zSbBkABE659+Kq6Cxlxw3hgdiJAki4KvwP1/A/lWjYmeDTtu0O+GABwRjOatR+HUdPKkkeMkggsmAasR2FtaRGHeJEOV5kUfjUu3caTMtwgGy8sxAWGBIDjJz6VFFEYEIMyFgeE54/GtWK101kaGRWKgHaPNYgH8qJLTTXkVTIC2Ou9h+ByOtPmQuVmSQ0ilmQ7lOCU6U+VVuIdowHVcnnrWs9np80RaOQx84IZsj2/wA5p0WjvLBKY38zamcx88ZA5GelNNdBcrOWeLYweMnAIDfWuz0X/TbFYVlRXhYH52xx0P8A7LXNahZvbXY8pZNnBORyD3q/oMwEssWeJVKn2z0P+fShgtxL3zItRd0zvgc89O+RWhI48046XC+Zz6MOaq6hbysqnB/eoQ2OeR/kU3TpjNFGMnClosnqAen60uoytJCobJXkcUwp8xB5wMmrV4rDEi/dxyPeooVDjPQntU3sK1yW2Cj5pNwA4FWwArZ5IqjtZW+Q9ParEExSIkvyRiofcpFkKjtnfjJ+Wp0RMnpkDOD6+1QCaMKCF+YDr/jUkB3OG5GDnI6ilqPQjkXe5ZjtJ6HHBqCW2y4KkMemQetXppN8pZ23E9cnnNUnLB8hhj06U0A1ZHQkBiB3HapFdUcODtbrxUckibc8deajyxJCYx33CmroLm9Z+IZ4dkN3mWAHIOefzrpbTUoJogbU+YhGdpHKH1NefiRcbOQD2PNTQSXNpKJrdirLjkEg4qgO9TUTEoWSMZPI57UVyn9vq/M0Y3+ucZop6BqcdDJkqSenKg96pXQzL9R1pULxyBG9elSRxLc3yL13Hb6c9BTSsJmhcCRbexg/5ZlhtGOoP863T4XXeWWNWXapwvUZJ9O9YjCQ6z5UiEmID5Ac478fpWmuoONqSzSBkOE8zJwPTn3zWcrlRHy+GrlI125BBONrk5H0/WqUtpeWcAfzWK+aFGAM5J9e3Q1uxapNGqSxtIwUFmcuSPXp6Vm3WpQzzWaPbqQrbmAOMgDvj60k2NpGfqUUh1Od3IeTBLlem7v9ax74BHUKcnHPt3rXUyXLzuPlUn5fes/UIdsKnGCDyauO5D2M+RRgMDnPb0pinB2/rVm2t3lRzjITg065t3SEOq/KDgsPWtCSqUyV3NgEdfSnrMQgCZznk/0p7IDYdDlWyD7VWBI6dDSsMv210VmLks2E2jH6VpJcxXRC3BaT5c9cbj7n8KwNzR4KMRnrU9rdeTKMRhgD0Oahx6lKXQtCHyLmQmIBJQdvP3TVXDuH5wx+8T2FaU0wuEV59rTdmDfrntVe4s7uC5kjuBjysMxBBAz05oi9Aa1IIFL/ALi2XcW4JYdTntV0QRWUSSzMkkhOWQnJ4PQ49aqeescbrGQu4fMzcn8PSnQxRLA0kxZ5WHyAc0MEMmummUAFkJP3c8YpsLmGaMMuADnBHWrFtbGJTPKqluwPQ1BdSM8hcg9Nu7PWjTYNdy5pEXn6nbkbfvl8McA+gz+FbV9c3Vskt0JGHmA42n7oPGM1k2im1i3n5DMAq5XIx/nmnaneM+nLEVGc4HGDgfzqWryHeyMZi2CwXgtwansmZrrc45JLHNRFmaNYwcA9qs6bAPNYy5+UfMAcfr+dbMzNfCq6EkPkHp0rn7sZuHyNqlvwreZkjEDxRs/P7wOOB6dKyNRZpb1kG2NSQcdqSAgk27ginBCjOelG8kKW5J6YPSiJZJJSAm49ORzWoNLUgCMkAnlR1P1NAFMROSFCgMR1PJ/CrSaWWYAyIO+S36Vr6fpk8uYo7bBUY80n5VHux4py/Y7VxHM3nMD8wiOM/jU8yQ7NkNjpDyynzI1fjgt1/Sr76atpcAi4gCnaT5XzMPoB0x9aJb6S7jjgjEcKLyI0UD8z3/Gk8944gWQZPT6VPM3sVZLcnuECOSkRwRuWSduX9wOvXNRya5MlotulzIDn5vLQIuOwz1/lVAmSRy+SGB+X2ps5UlWYgknGMd6OXXUObTQvOxu5FedY8J/ESWY/n1qzBFLcZ5i2F/lGB1+lRpBFHFDJKUKzqSFVuVx6+lX7FIIpEkZDIFUkqxxk88j9KWwasG0qKO0dBMnn/dHz4B9/xqnNYMiRTyOVVhyA2SDjnNTPNeXGpm5ntDeRvH5YTccoAMA/hkVdfT5Wto1Z/wB88fTsD2B/Ci9h2vsYU0MEhOxzkdOMZpoiKdIhkjjkgZ+o/lS3kMtmrOkkcpjZS0Q6t/8AWpEuxdzHyomij3ZCtzj2p2TRN2h73kktsY5V3YORuPT/AAotkNve20mEiJO/rlcjPB96rOJ/MlSVSMMcMRQJmuFQGUMsfFUtBXNLUzBJA11Ztv8ALk8xCO2T0x+dZFlsgurm3fCllLRjJ4bqP5H86lXfEjC3IVZG+Ydm/DtUd2dlxHdR5dYyoY9CP8jj8KYEt2PMiBB4HzVn5Mbbv5VrvEYhLC4IaJ8hT12N/wDrFZFwxB2t2OKTEW7eQBDyCT1BqN5QMtsx6CqwlMY4+8elKj7Hy3OO1TYq5bjfayscEHpnvVtLrYxIJVu+Kzo0UoXdxnso61IrSFwoIX69qVrhexo+YjnI3HP50hhbaSuCCOmcVUSZsbVxkn86lWXaM9QOMD1osFxhiJxxg+9QlXaUsGOCOMetWlkUqx2HLdMVGWI47ehFO7FoRN84Kk4Ip8U2zCu24fnT1hRgzKDyM4HamPCip8r5JHcdKLoepNiJvmHAPvRVI+avAf8AI0U9QuYzrlM8cjI9fpTbeZY5Ebvnn+lICTGcHp0pkSky7V5x09zVIR0htrW5mWeGaOGSZVJRznHoc8DnqaclhqD9FimaPuGANY6wgqWHy7Rg4bqalQ3DlZVXeUIwSgIGPX1qLFXNOaDUk3QvazBh0G3cQOtVo/MXzbqRFGEEaKw5JPcU2OfUxPlJGVsbuSRt/OorWZ9QvYY3YLsxz1/GhWQM04bWS2sxvUgNIBuI5HHX+dVb+Lefs8Z3lxnkY7c9fpXTzxwST6bG9woG3J3y5QZ7H07/AErHvo0h1VWOGTcRuJyvPTkVF9SraHN2zeVMVkG1QBkZpzSNMGhhDEs2VX+8c9KdexeVf3ELH7uACOc/5zSwBUALL8yn5T71snpczsRQ27TRmEnaysyYPHOe/pVAxkEDv79q1LYtJdSl32F/nJbse+acLaNnZyvUEdcCncDOhTzRgAk9qRY2DMjR8hT+FKkhglyqg7T+dWhGQHnMoBxyp4LZ6j6UmCITiS3jXIDhiDnjAq/eWqNALr7Yjg4AjTJPTqe1V7S3d5lnZcxLwSfX0qWa9WBPJiVSFYsDgEgn3pWHcZDaq7+ZcbAoX+JsEntx3/8ArVIklrAATGZPmBy/TH0HNVihKmS4bYDyC3VvpUCvIxK28bYxycZOKqxNy5JfOwwiIqKxK7Uxwfc8/nQL2VoVzcYKcAEjGOtUmgO7EsgXjPJzTTHboOZC3sDRZDuzSW9IttouhvJGR8pHH8qiup/OBbaruRgEDGM+gHFVMWIUfNMCfYU540CJ5EhLZOAVxx60WC5FtKsQ5wRWjpi/uJpHPHQEnA71TjjHmxrJyACT7VqpaHyFHmJmT5yoySAeg+ox+tNkothXmhMsW2IOxOxOOP8ACpJtLhvp1vRcpFJGqiQImAQF6j3/AK1DHFJJlLfdgJhgvT3JParSyhvKhkfeEHp8qjr2qHoUQJDaqE8qMQDOCzNw3vnqf5VaRrCyuAQEvGGMZyIz+XWqZiZ5MOxLd8Uwwtvxs2+nOaT10BMt3mo3N/OwZvKXHCRDagHoBVURiMbQOpHJFSKoV1U9WPfvUlxIg2IgDbj1FJDYs8y2GJUwxPALDoPWtFrmzuLWKZZS077t67eB6EVRSHeCJVByMbTzUsNqYIiESKCJcbmY8H3x1PekPUkWJsjjCOSemME1Rls1KspcNz2PTHpV66udKiskzqTXMpx+6iUqFHpk85/D8arSa5YwwBbeybzj1klYYA7AAfnmmrisiSytGREWKORzj7zcn8qs/aZBIkESq3OcFu/vjmsu1vp9SnZXu9jjgLGAq+1Q/YybjbIsjgHJy2P8KF5gdJcXMQjZZbi2iZW6AszEY+mMc1Vma3imVhrkbh1ydqv8nscj+VY0lujhWRAq+hOfxqQQyRxnytuGGGG3GRRt1D5Fy4ntY4lCyJJJu9wCtJa3cbTMzFY1UZ3Buv4YqskNvJhVk2TAdCvB+lRm3aJd8qK656D09qANj7LJdI80MbSoi5Yoc49zWdcWjRAlcpIcHYwx8wNVwyQhlRHjJ6sjdqti4u0g/wCPhZ42XjzlyR9D2p6hoyaFZ7qGSeaFYmc/JGuB83fHp2rNS4kiV4yMo33h2P1rQa4jXCTOYWIBUN0Jzzg9KguLSS3ZhNEcnnaRjNAEttcRvLGyA7WTypAR0P8A+rFZ2oqm9dqtk/fyeCaSFjAYZ35QthgDzxVrUmSXMkfKltwyMHHvVdBMyiTu55qRSqsM5IPakBJySOtNPHI9cZpAWEZZJvmYgAdTzU6vH1U8Yxk/xVnjPapVPmEKpx7GlYLlwOi4ZT8x7DpSiRlUrjk+hqr5jDCDqvetuw0wtbHUJyqQxkYU9XPoKWy1Gk27IfYaVJe/MXWILgYc4LZ9KbqXkJctaogUQ/KWHVj3z/L8K0ItRaeee+lARIIjsVR8uccf1rnGm8xizcFiS2DUr3i5x5HYlZmQYB49qSM5JJU/jTSyHkZAHGak2jHBypHaqMxjFt3DA/8AAc0VYjktlUh+oPYGipuyrI5MtlyCMVPaRgsme+Wx+gqHIk8sICp6GtKxRuCMEynbjOMDtWj2EXDGWAFzCOTwUHUYAHI9qsiEQqFiYKRgnBzn8aZcSeXdAxHcsYxiTDYA7Zqp9pdiZZFcqTj5W/rWTTZd7DtQvy8Esj5d3AVXY8jtj371V8O8akrbxlTnJ4zVbUn3ukasSEGTT9EIN9kgBVO7rz9PetErRJvqdhtS6BR4XbYflJGeM/56VBcuLqKNNiwpG20L/eODgn1qO7uHFwJVR0XCjanQDAqG5cbAsK78sDg/X1NYlmTq5/0+OUggvHh+gwwJz0+lVZblmIPBI4BHpWhrYPkW7lNqhjj3z1/XNZMTBI2zy3Tmt47Gb3J1xJcxlXGHBBB9am3N/wAtGXc5ztUYHTr+dZzllPBwQ2cjtVmSSTbEcdflyRRYCOZFjfaM5qWKETHEjhEHLMf5D1pzr5kokfoo5OOW4ppMko3r+7jj6t6D1oAdczvMEitkZFUAFQc7mz1qrIygbQN04J3dCo+h7mpJLhWH2e0UrGcB3b7zn69h7VG8SQwsFb5ycYx2qkhMjLhwHkkZz/EG/SrC3atuMeYIyNpRCcnjp9KosN74B4+lWEQwSDZgkck0MQzypZTxwPenLaFn2lwOOcirqTFkcyqCCOMAZz9afHBbxMzSlsqcFCOn196m7GU/ssW3LSMCo56U2K3e4m2xqXC9OOtaZtRcSfuiAGwD8uK1ls4bBY0RFkfrIA/A+pHSqTtuJjNP0aC2UTXzDeyhlwchQe+O59uKWXyoZWYEjjIH8X/1qimkYnCHJ7kdMegFQqM5JJG0Z6ZrNu7K2RajnZo9gGyLuF4ocRrGuzO5uvtUJZmQc/e5JNTvLJ5SW8a5U5OcUtAKslysbqwIC8kknqav3N3YTYNnHIoVAGMhBLN3IqvHavvKOoLf3cU5mg06cNclZMdURxwPQkcD6U07hawC2+0lQSck8DpUzmCxk2u8byr23DC/U1Svrj7TNvG23tjyiAkn8B1z9TVdzbxzfaFXagGF8/DE++3p/Si1w2LF1e3bsJYFKL1EiggHHcZ5NVJJ5LkM80rs5/jZtoNQzaq+4yBRl88sP5DpVGe5W4fkE57Z4zVpWJuWJ5ZFVVMibFX5Qp96iedAAIc9Pmz6+1QMCDkHGO1TqQieaUBbPWqAeksgBmjRAc8+prZsbyC9iKzMscuPvNxmsKNvm3DII5x2qQEt+9TiQDIAGM0mkwTNiKNoGYOTtbkKasQSq+cjKjvUVjcJfLtm+SUDIGPvf4UkqPby/KMevvWa3GyRhtJfAOO47VJ53nQgFSoJznvTI5t6LG3y84pZN0bERqSvrRYLkZhXO0PhscE9DQY3kVgE2kDPWpMLOu4/e9qUcAYJB7E0tiiCJ2aNkkVWCnOAM5FTi5njLGUeahACRZ4C/wCz6UOgkAZOGPOR2NRrIfuunf5uO/qKrR7iKs8UUgaaOQHJwV7r9fz/AEp9u6NB5fm/OFJA9Pb8uastZrKnnQMqy4xzyrj/ABrMdHh2vsKjcA2exqkSPkB4VRlj0FQsrJH8wIOelXLhgLhLhRhcAlR69/8AH8aluLhY3aG5iEiEfIfSkNJszAT1AwaaGIbntzWh/ZyvEZraYEA/dJ5qAWUrSLEUYOex/nSuFifS41klMswPlL984zVu61F7u6TdhY1UKEUYyBVe5mihjWCBSqrjcT1Y1ArheQBkngntWcnc6qUeVXZtSSCPRHBJBuJAF+np+hrJOzOEZeuD6Crmru0dpaW244CliPfp/jWasiqmzGM98dapKyMJu8my4nI2ryuanVuCgyWPaqcZ8rhSTn0NTKzcsOGXrTsSTlY0O1lG7vk0VDkHlutFKyC5zsaYm8sden0rSsmCyM7KGVRtGOcGoLe0kWNpyuQeNw5wamgklmUQjJYnLHBOT9BVMEWTKWhkTzFbLceo/Go7p1ThWJC84PPNHmGNcPkEHcQO/pVG7uQ6lUUAyNnjsKlLUbZVZ8yOd2d3UCrGjBTeqpBJJHSqZUmTaOc9xWrp8C29uL6Scx7XCoADlsnnB+n9K0exK3N6dHDZCMxPG0gZHGO9L9m8pRukjUbvm/eenOCB1/OoXlspVL+c7jGFDN29s1Emp23mq5iwQvGQDmsDUi1iG2ezjlglkmdsllEZCqOwHrXOTSMyh9uDk84xW9/bLIPLUxhXbso4GcjiqGsWrjU5RFFwcNtUdM4xx+IrWHmRIoo7SKVA+bGePap4E3QmaUsSDn8KZBCwkyw5PAXpn/61PmdEzvOQDwB3qvJEjzIJI9zZjj7+p9hTG33wwq+XDGM7FyQOxJqNFkuSC5+XqFxgCrixrCRhucc/4UJBci2BIyVUllHTFVbm5aRUUgDYMdOfxqzPId5BG0kdBVOc7jkcnndxVCGJ8pGR1NTcgF0ztzioosqd2R+NWLeNslNuQ3QY5NIYibp8ruIwOBWnYaZNMwjY/KPU4A9zVmx0oAefJtRQeTjhT6D1NW7udBiOAfuz0Hdvc+n0qHK2w0u4furSURwtuwuC+P5eg96a8gYAhcr2HqfequDK2Mn/AGjj9BTn3LE6qM8YGD1qL3HsWEQzEsFyo7gUj7NhVgF77ieSPSobHU57dZIY4tocgbnTcRyDxnoeKl8lrtgXAULxyQO/UnoKdhECxSzyhVB24ye1aUAtIIpZJ7gRyRjhQCWb0A/xOKojVVtGMdsiySY4JGQp9R2/E1nvHNdyF2ZpWXLN3A9ye9VyX3EnYtXeoPMrMjBB2Ve/+NRpgRee0YB/hLnJ+tVpJYYyuE3PjJJ/wpk7GfBZim7qH/nTsugXJZbtU+5mR8cM3Qe9UMyzOzM4Y9+anDQRRyoZd7K+1CgOGHc80xJII24JUkYyRjFNaAQN+7PzYNNcZ6LirTxZxvAIIyp9aa1umzdvwAeRjmndCsRxkGJi+CRjFOG2TLKrAAdM1Ex2fL2708MVj+Ru+cY6UNBclliAdcNtVl5z2ogmCAbl3AdD6VHLIfMEwOWPJ+tM3guXzhD1B7Gkhl7EjsLmJmyPzrXj1NdTg/0lALhW++vyjGOmB375rFglRHBGfLPap7iLy3eS3BdE5Lr+lDAtNMV3IV+YdKspcjjPQDvUFtNDewImVWXk7s8n2NJGrxuWDo6dGQjBFLQWpc8rbyhyAeR61JnzRyOfQ9aS0+VdqK/J4pWjKSk/dZv1pANYFWDDIB45HWhQXOxgOelL5rEFHbgUwkZBHB9c9alopMmKmFQY2AQ8lT/Q1BKY7qIxtwW5V+49jUkVwykrIobPqOKc8SshZRlvSle247XKDxyC3JKndHjJ7HtTSGuLZXPLRnaeauNE8sOBuUsCBj+VVbdGiuGgc8SqQPTNWndAtHcrncjjadpHQjirg1WbZhlBIXCsOoNUZEkiZlYHcp59qZuzySBioOlpPclUeYpLN0P50+ErJOoPClsYPQVXBJY8nFTWbLFcRuzbVVxkmpsVcsa83m6kET7qqoHPXvmqqY68Fl7Vfv7L7SzXFtIr7yAVXtx2NZYRoZju3A+/atUcb3Le8eXhmwf5U8XGSOCxxjGelVGYygEdh0FKjbZc857e1FhXLAdzzzRUW/cMlQSe9FMRBHdSxs+0tGMcYHAB4z+WRVqC4twWaaNzJt/dyQttIPvWQExH8kmGz90+lKssin51IIGMik4lXNZrR54S1tIswXrH/H0OePoKyZgUkYyIVP8ACp/nT/Om8veCHGdqkkZHPp2q1d3f20xLcOPMVMb8dfShaAZiboypUfN1rYQPeaGY0IMkcgYJjrnqazjatFH5kpAJ+6O9JDdzW05EXG7jFVuIt/2ffEgEkkjgZHSpk0W4kwWz8hx3I56VPZfaPsy3Su7hDtAyPlOO+enWriXEskn73BZhtDklj7/pUNspIqNpyLGzXc4zEeRxxj2Hsaz72dJrgyhOo2qnqKsX0wEroknmBsdRis9nEBJ+9Ke3XbVJMTZM12EiIlyZSMKRxj6+1RRWzSMWfls/hinWtq0jbpPvMe9X8CGPqB798VWxO4xIVXk8HHp1qpcuw68Z9akmm3AEHgjrVfIllXcSccAk9qAJlYlBKFPo5bofb8qqsIgzKuTk4znipJLjgxxKNueOOnvU1paGV9x5I/z+NMCpDaSSsI9pyeRXSWOnfZEZrhDlARhjhifp7U63t4LRg0+dw+ZYweT6EmmT3PnMxBJZjkse9S2A6WZpUVWbaq+nA/8A10kKqz7sMARgD2qIxt5gUnPc+wqeWYRoADyOgHU1ky0xX2Iwx06/Wof9awUcLnOR2FAV5ZNzYweu3nFSPOthMEeAvKpAELgjJ9COtCXYH5iyiKPBIwOvXk/SoPOnvISm14bTqzLyGPb8ajRmubiR7qVUOCCCCQuOg4//AFUk+qyLaSRIQ0PGY84GegOB/Ln+tWlYTIWeKNJoolIhPzZ4JJ9z1x7dKri7lEXlIxC/3f8A61VzIZCBkY/SkTfGWUffI+b/AAq2SSsF2ko3mSKNzMeij09+tMV2nl/eNvZiCGc9++amtDFFKy3QUKEwocZxkj+maA6S6lujYKCflYLxkDrj6ikMW7tnt4l5QFB5Zx1OcnPSqQJbCFQTjauOBn3qa4uZZgFkIIHPAAqzHfRR2yROrb0RgPlHc5x9KNbAU9xgmIV96rx7H6U5sNl84V+lRLncE+YhugHc0saEuy446/SmIkgR5HK4BCgk57Yp5hKhWCgqc5NEcqxRO2A2GBIx1p4eKUM6M0aAZwR1PfGO1JsZAI84XALE4AJAzSpaTFclMKeOSO9M81NzOQcj7h7dakE087Y8xjkfLQBC6tCcE5A6Y5BFWIpSAMt8p96a9tM1uZMoFB28uCSfp1xVeNijZbBA4NNMTRotausa3cXC5xgEcn2rVsbn7c6pFGol28cctgc5rGhkG1hwQPenNHPYSx3KkhW+b5TyPek0NGxcXaurRv5hkyOQeB9RSvcv5eI3Lf7LUwXEeqMZsgTAfPzy57nmo964xGmHAwcnNR0H1Jo90z7guXYdBzk+tKRLgoQAR7VEZ0fOxdjY5AFTRNvQhshx0Pc09hbjGQygEthqkSTGElXr39aZxwWBGehxT/NTPlyLyRxmpY0PkQxHIyyYqUpHcRedEeRyR/d96hjmzkK3tg9cURnyJt8bcHnFJPuMo3+fOD7dpI5IPDH2qg2Rg9c1vyRx3MZwoRh1Ungn1BrKubZoGYspPPBx0qi1LoVw7AegpeqYBJphy3HT0pVJBwalo2TLNtdSQT+ZG20j9auPdW16h+0qEkOArqKyySvI4pyYJ2k49z2pLQHFPRlu40ySIkxHzYwB8y1AzbcFRzjBqa3u5422xkn1HrV2WzWaFWaJ4ZsdCOp7k1SZhKFjMVtqgYxRTzazLxgH3BFFWZlIqZZSxwMdgKZJKAM9VXjBqWZyBsHBHX1FVFBlmAUZUdPSnYCSKHrKxz6ADvUsaKpaR+ZTjaM8CjYIkG1lY9yT09qWJSHzgr7mhgO3BnxK2XA4z29qqOOVmY9T/KpmZFDBeWP8R7VCQJFILnap4GKSA2NPYGJhlGKktyDz7f59akvdSbDQQkFW78/p7VQjLRRbT95sfL3qvLMYycf6w9/Sjl1HfQkeURZZBvmPc8gDpSW9t8wZ/mY9qLe3XaZN2WPQdePepDc+VHtCjcMjIq7EkkkgjBI5OMYqq8rBdxOCTzk5NL5qBRuDZNQSSF3LuScnPHrQA0OzN9fWl7fKCffFKoZwcLwOtX7Gye4KoCeaAGWOmyXLj5OvGD61qoh08FRtWUDoOfL+p9amMUdtlFZWAOPNB+VfoO5qnIqlwFyR375PrUc2o7aAznaQe5/EmmbyMFTj6VYMakZ5GO1RuMjCr0GTU3Cwm8IpJYE+lIgLkEjPr70+3t9ylpSOOTnoKhnkaWI+VgKDggnGPc+3tTSuBNLfC2lWOzbdKSNrgEEHPb/GoJYJzdsbknzGODuHJ9TSyG2jihKu7uBh3PAPTgfTn/61Ubi5eUu4b5QuCc8kVSVhN3HzygMUX5gOBt6E1A6hA29yWcAggcH1+lRRrNLG+FBwOv8AdHrTbdNsxWYYTODz/KgYipl8ZwFG41padbrOxXdIPlLOMD72cDH+f8azVIbdtONzYq0Wl8uRohIMDDlSSMdOSO1DBFaRi7FmOSeaWI+VLESQfmBpvBkGe9OtiDcbmXdjoD0NU9hDg2123AEg7RnmiICW6VZPmUsA2TgY+tOnXI8xVIU8AMcn3/Wmwx+e6qob7uTgZ6d6QF28isYUBVRJhvuiTnp07+1UJGHngqqooYfKhyB+NLPDJbjLIVGcZNJJk9BtG4DAORSQyYJI6kRrjB5x3qOaRvLEPRmPzEilLyCQoF4fpkf59KmtCkk+bjmPeDnHJ9PwoAhaynjh3ujAdAMVHGCSNuUPoOproL6+jv0WNUSBII9rMo5lPZQPX37CsJ5WdhtUAIfujtSTuMchIiYgKM/3j1+lRyxIELF0PT7rc06FXkui28Eqc/NmoTgkKegPJHU07CCM+UQSTtar6OJFVWf2Gew9KojKhVb7h5I7inK+yTDcr2PpTAsyg2c4khckevSti3uortTLtVSgwR6f/WrKiHnMEcjDHvSmKWxm+VeVOGXvSaEaLhHbzYmC9ilTxgM4+Y7sdAO9LpyQXUAWFSbljzGVyD9KesLRO2QBhiM9cVLsMFiZ5MbTk9s1DNEM7wrYz3FWg4/1jZDDo1PXbMhLPg1NxmYGY5DcYPBAqaGcM2HBYHue9LLEyOCo+Ue1MKq/KkZ/rSY0SlvKYlWyM8A9cVM5jnyCMqy880yDey+U6gsRxnqajYtGTj5T0NCfRja6lK7tTHlkA2jjgVUUZPB5AroFPmKQcBiMH0IrKurMxEsFIHf2plRkMW2lYfvMAZ5OMkVLIllbsvz+a2eoNQXrORHySCvOO9UmZWI28VaiiJTZrPqqsnlxQhMH7w4/SmSX13PuEkjE8Y5xj8qz8MvI4PrT42IB3UWJuTFQMbs5x2opgk3DNFAFrUbOJsMhVo2Hysp5XPt/Q1TMX2VxDt2qy/e6/jU9hdg/u7gbY2Xap6kHt+v86murZY+GYs68YBBH51VwM14dhVQ3A5NLNciNdu7PGOtJJIUHluoB9R1FVljBbDjcSOKVgJNvmw/LknPOO1XIbcQR5bG45z7f/XpltH5K7nHzZ+VPSlmaSWQQx/M59O1PYCKSco2U+90GP4femrAzPlzn1qy9vFEQEJY45b1NRvNt4wCx6ZNCXURFuKFgrZPcimKCCTyaVFL5JFPkOz5T69KoRC4zjdx6UqRZyeg+tPRS7b2I+lXLe0MuFVOQc4P9aQBZWu9kGcZPfj/IrXLW9qpKuWYDBKnA+gqtJLDEiwomSBhmPeq4YvnjI7cVnJ32LWhMS0rKq/dB5AqKa4VWEakL1LGpowwVucDFVJI42Ublyc8UklcG2acdzbvbRmJnMpJ3ZAxjt703b5Y+Y8Hue/vTLS1LW5kQBYoh8xzjOeMe9NEj3CGScAWqvhjkBpP9le+OO3Aoa1BMR5jcRqkY2Rx/62b6njj19qjupYiFSMMkK/cRmyfck+pp91fRvEscVukSKWK+pJ9T7Dj8/WsmaUyvh5MDFWlYTYskrTNtj5B+96YFQrdBJnLxhlIIC9qk8sRwZ81T5nZeqjNCQ26Q+Y8hc54Ur1/HtTENN0kTr+4B+Xnn731/So3wZjnIAHIz09qtILAzNzPsXOCuAenvnvULPbkuIoWC4+87ZP14xSGQw4JQ4yN3IJxmtBb2OK2uYRDsMpAGx8qMe559fzqhFwh4+6wOaupbrBILiYgRgqVTcC0h68DsMEdaGCIrez88s7SeVEn3pWHA9vrS3LltltbxlIg2VHVnJ6E+tP1G5+13OIizJxhcY5+n+TTLQSteKVG4qMfMcADp36daPNh5EG5hkEkg/pU8BljkWWOBnUg7cggEdzUErEvJkYJYlgOlTxXpSJYlQ/KDls++c/59KbEDXhlKkxptXrldw9qiddrLhQmCXIHQU9IkjckSBo+oYZ+Ye49v50yRuuRy/b0HakMa0rIADg5Bxx0zToriUZQfdIHynofSomKhwPQelJEcsCPvDJ6UxFkBxGGVuEPBB5+tREPFISy4OMEMKPMKumADsOfrU0jmUZdBzySKQyOMMiyFZADjsetQoC7bP4uxz0q3LDEIx5DOwwPM3ADnnp7YqASqHBjjAP8AtHPFACJENjfKSw+8ScAf4018sgZj04pcMXZ2XPPOOgND/MCB3PApgLDLyI2H0rTVoTBGwzuz8wPWsUZwc9KtW87qP9oDAJGR9KYi+N1tOsts5CIwYg8la6GDUIZ7VmSIC5ZChIPBz3/KudS4a4PKjcO4GKSN5bG4JBYLnKkc7T/hUSQ0zcjRgSh+XnBDUxj5ZOwf4VNZ3DawDINnmqoyCcbscfnTZHEWFZRjow9D9Kh7jG+YZiRxz+FRFI/uupVvYdaVl8ttzLnjgqetSmMCItG3T+9SaGhTGJYwyn5x0OOtI4LcNtz1z60yCeSCfc68dxU7Kki5UnpyTSaGmRIiF9oyp9KneMzJjILjpkdfrVV4n5ZH5qSCZyRvYnAxSTHoZ2oWzKAwHCdV7r/9as6SNUQYHPpXTSRiZQMjdjhvX2NZN3ZMhJAPHVfT/wCtWyZmzND5GO/apOg3MQD6etMKAMMfjTTktjrVCBnlB+UZH0opQRjkHNFICI4MhO4kDpg96vadfRuVhvVzFnkrw1U7m3aFQw78j3qKNwQWIxzyBVbi2NC5tAWIZs4+6W4yPrTY0EQDMATxtAqRZzJDD5nBiBAweWHbNQu5aXYhy3Vj6fSkMRjI0gRV+dv/AB0VJHGLcE5yW7+tKqKpLdAeuO9NkfftIHtxQgGzTM2QeSAMn19qreW3mBnHB9TVgr14OfrUJK7yew6U0DHFgoOeoGRio0Rpjuz9ackbSP061eht1wCfu+g6mgQ23g3Ywu7PRccmr0kiQRiKIZJ/1jDnJ9AaYJHiiKLgNIcHHX6ZqsxJOPyHpUSd9EUtNWPZs5YDJ9ewoJBVVCkFeT71JbTwK8ayNtV2GWHJAzTbmVGuCY8lei56kdqmwXFMzQqQrcnjj0p9pCkkivcuVi7kcn6D3NNtrYANLNyi8H0yeg+vX8qlu7l7qJSxMdnDlIE4yec8fieTR6DJjDLdRS3cSGOzibau9wM/7IPGT64qlJM0rp5+W2rtjjzjaOuPYc5olnLFVVcRqPljLcD3NZ9xdGSRjuLds92/+tVJMTYTTo7YZgFXoMctTHfzl4jRcLjIOM+9V2bcxXbznrUwEaqC+WGcFVOP1qhDDITEBhVweKESQttJPPUAVGkeRuPAHephJtGzJAbk45NMBZLW5t22v8rHBCkgHnpxSbTkOWJY8EE1ams4Wso5kfazAgjdk5Hc+mf6VSSQjKFuV6NSWoxjHZL3znmrsJQxmJmAJGI3xwM9qrFQ0ils89cUMWyVRGEechCc4oAnlt3jkxgptzkk+g9fU+lSWnmQS7wqndEzc+g5/pUUM5iVkV1K5+639DU4ukePi0BPdg1LUNCuoZ2IU/MykgAcntipls9ql3HlqD3PPTkHFWTqJaJWRIIHU43DgkY9Biq4uds+5QJnAzuk+6p9QKNQH3SpFCkgJ8o/cU8FyO5HYVS+Zm84kbieg7U6WbzpS8zF3c5LAUSRjBZEKgjcPmByKYFeU/OSR160sYOCw5UEA1G5JODT4xk7c9RQItK8QD7UPzDALHJzRBi5dYnfy1H3mx0HrTCdwDkKACBtHGTUpEYt/lIDuMsPQdvz/wAKQxshXzSYxiJmO0Z5x71HJCApkVsgHAyOTQUKhNzZB6CpIlkllVY/nJPCdcnpjHrQBCikHccjHJB6GkmIWNQowepJ61evLT7KzQuANjfOwO4Z/ug98d/es+RtznIz9KFqA0FWXB49/WkG7HBOOtAWlAJ6VQiwku4rzz7f1q/EUDMxfBTAx61lIyqvGQ2e/SrcQyibjn1pAWLeeWxuVkXGM5X0PtXRxrb6np7XccgSZHzJEf7p9O5x/WudQLcgozAM2evFPsbiWzm8wjcYiCVPRgD3qWhpmw+wZVCcAY2t/SoEeRFyQMZ9asTSW98UmhuI7cY3FGJ+U9cL1JFMSZWlZBAJC2Qu47RnsakZYEUTQqwcM5zncSNtREGGQYwF926VXmvGe2VZ7uNVQkCNFAP1JA56+tVFvEMRSODzGz15zipGaBkhjYjzVJB/hOaazoB3Jz0ANUCblh8sSJ+HSleC7IU+dz9KrQWpeScRkMySYbvjj8KWWeF04k+YdivNUhA5jw0+GB6+tIbGdVylxk9xjOaaYMLuxIJeEAg8nac4rMZtkpH4cVqrBcooZSHJODtOKqS2xZmfaUdeSG4qkySABDyzDJopuACQetFMCeYIylRyQRwf6VWWEo5+UBTzg9RVuLY+VYYbsTRMW+zuqjnOcY60JhYrtKdnlqpLE9cdKsJAIrY/326nvS20apBveTzJGB+Vew7ZoW52q24Ejt9adgGEbEC43e1RsWz6Y7CjzVPzHOB2FNZhtIBAPU0WEmMd24GTg80xF3demaQbnI7+lWIYi7KMd8getMCxa25dsjIB7etSuwXiM5I4JHTPoKc5ESeWrbnI5ZT90elRFsYUDoKhvoh27jM88nAHGfSgplVKjp1p69RkZzQ5IY1HUdtCuYFY5JPqBVmNFjXe/A6Z7/hQiZiLdAO/rTHUzHIUqowCff8Axp2bHohXPnBmDFIEbBGRk/QUpcrGHbAx/q17U3YI9ruow33VB6fWq0jyTuWP3Rx/9amIR5HfcQQccn1aqbSE9SBmrnyshTOGx1J61SKknp0qkxMcoKsHGCfcUM+eB3qSPaFO4YyKZ5e5vl79KL6gKSPLwvA7+9NdWR+chgKexwAgXb6570Fk4Ck/UigBBJMT5eD70wph29queascTR5ZgcEfKAc/X86haPdh0U7e/tSTGMkKsijndjr60oSUgYyQKD8/RcNn14qWOcwoQuSWGHHY0xEbJhQGAyfzphVBHwG3Z9al2SMPMA6nv1pGhccjPr7UaARDA7fN70/95GdxJ59DT4492Xbbgcc96dOUDALwAO4pXGQiRVm3qmRn7p54p5dDC21GVjxkngDuKYAWXPAHrigAAHIzTERFCyF+OKdGCzLtUsfSnnAGB07igHYXKgqGBxj0oYEqkNgYUsTllJ6052jlkZvMAyckSDH4ZFQMN5XaMKByScmnLwQu489cilYZIsaMF3SKOP4eSeasq8cJzCHRSPmdh8x9celUt8kZKqfyFAaTrtzmiwEt1P521FXbFGvyr/8AXqqQAQRwTT1IORg5+tOEWGGaaAiYYOQMUbdy/KOR1xUsoHO05FMXcuSOhGOlMQFFVcZy3fHaiPKnJzz0HrTliIw2cE9B61bt7WSTCuPcDuKAFhAb5m+8P4V5zV54/Mtx5kSxoDnPvjpmoDLbWsISJS0xJzjpjt+PWmCCafDzvx2UHpUt3AlS5jXMcMYdsYHoKsMb69CJPNsRT8qAcDPXpxUKBIkKoAAeDxVi3mxwSSueVzioZSGC0t0ciRWLKOCeeakIwgCL+VTSRjduY9e+aiL7Wxj5c5x60rhYBOy4Ruec05ZGbJzioi4VjwTnpxS5C5xyPbtT1EPMRkGccelLAwj3BhkD7tMWUq2Izk46VE07+aCRxmiw7lxv9Usin5+4702OYSq0cgBDe1Ik0eSq7ghOQG/pTZYlViyn60loBBLYRs5IJH0oqVJgFwQaKq4WP//Z</binary>
</FictionBook>
