<?xml version="1.0" encoding="utf-8"?>
<FictionBook xmlns="http://www.gribuser.ru/xml/fictionbook/2.0" xmlns:l="http://www.w3.org/1999/xlink">
<description>
<title-info>
<book-title>Царь. Книга 1</book-title><author><first-name>Этзель</first-name><last-name>Аттилах</last-name><home-page>https://author.today/u/attila/works</home-page></author>
<annotation>
<p>Он умер, но вместо небытия — бесконечный водоворот чужих жизней. Солдат и кузнецов, монахов и воинов, строителей и убийц. Сотни судеб, прожитых до дна, впечатались в душу, превратив её в нечто большее, чем просто человек.</p>
<p>А потом — тишина. И маленькое детское тело. И золотые купола Кремля за окном.</p>
<p>Семилетний Иван Васильевич, великий князь Владимирский, только что потерял мать.</p>
<p>Бояре уже делят власть, плетут интриги, готовятся превратить его в послушную марионетку. История знает, чем это закончится — десятилетиями унижений, страха и крови, что сформируют одного из самых противоречивых правителей в истории России.</p>
<p>Но этот Иван — другой.</p>
<p>Он помнит сотни жизней. Он знает, что будет. Он умеет управлять собственным телом так, как не умеет ни один человек. И у него есть план — не просто выжить, не просто удержать трон, а построить государство, которое не рассыплется в прах после его смерти.</p>
</annotation>
<coverpage>
<image l:href="#c923d8c4-dc18-41c1-bc70-97fe5769e6b2.jpg"/>
</coverpage>
<lang>ru</lang>
<sequence name="Царь" number="1"/>
<genre>popadantsy</genre><genre>sf-history</genre><genre>historical-fantasy</genre><date value="2026-07-01 10:32">2026-07-01 10:32</date></title-info>
<document-info>
<author><first-name>Цокольный этаж</first-name><home-page>https://searchfloor.is/</home-page></author><date value="2026-07-01 11:17">2026-07-01 11:17</date>
<src-url>https://author.today/work/594659</src-url>
<program-used>Elib2Ebook, PureFB2 4.12</program-used></document-info>
<custom-info info-type="donated">false</custom-info><custom-info info-type="status">fulltext</custom-info><custom-info info-type="convert-images">true</custom-info></description>
<body>
<title>
<p>Царь. Книга 1</p>
</title>
<section>
<title>
<p>Глава 1</p>
</title>
<p>Я висел в пустоте, лишённый плоти, лишённый веса, лишённый даже самого элементарного понимания того, где кончается моё сознание и начинается окружающее пространство. Границы растворились полностью — не осталось ни оболочки, ни формы, ни хотя бы призрачного ощущения собственных контуров. Я был мыслью, подвешенной в бездне, каплей осознания в океане небытия.</p>
<p>Передо мной парило существо невообразимое, запредельное — оно состояло из множества крыльев, наслаивающихся друг на друга в немыслимой, головокружительной геометрии, складывающихся в узоры и фрактальные спирали, которые человеческий разум не способен охватить целиком, не рискуя рассыпаться на части. Каждое перо переливалось цветами, для которых в человеческом языке нет названий, оттенками, существующими за пределами видимого спектра.</p>
<p>Крылья двигались, но не так, как двигаются земные крылья — они складывались сами в себя, выворачивались наизнанку, занимали пространство измерений, о которых я даже не подозревал. Сотни глаз усеивали эти крылья — не просто глаз, а глаз живых, немигающих, пронизывающих, каждый из которых видел меня под своим углом, в своём измерении. Они взирали на мою душу с абсолютным знанием, проникая в самые тайные, скрытые уголки моего существа, туда, куда я сам боялся заглянуть даже в самых страшных кошмарах, туда, где прятались вещи, которые я старательно забывал всю свою жизнь.</p>
<p>Физических чувств не существовало — совсем. Тело словно растворилось в этой бездне, испарилось, будто его никогда и не было, будто все эти годы земного существования были иллюзией, морокм, дымом. Но я с кристальной, пугающей ясностью понимал — нет, не понимал, а знал на каком-то более глубоком, интуитивном уровне, — что это существо сейчас просматривает и взвешивает всю мою жизнь посекундно, с абсолютной точностью, перебирая каждый мой поступок, каждую мысль, каждое слово, даже те, что я сказал в пустоту, думая, что никто не услышит.</p>
<p>Оно копалось в моих воспоминаниях, как археолог в древних слоях земли, методично, неторопливо, извлекая на свет то, что я давно похоронил под завалами оправданий и самообмана. Каждая ложь — даже самая невинная, сказанная из вежливости, — каждое предательство, большое или малое, каждый момент трусости и малодушия, когда я отворачивался, когда молчал, когда делал вид, что не вижу, — всё это лежало передо мной обнажённым, беззащитным, жалким в своей неприкрытой подлости.</p>
<p>Существо что-то для себя решало. Я чувствовал это решение как приближающуюся грозу, как громаду туч на горизонте, как неотвратимый приговор, который уже написан, но ещё не озвучен. От этого решения зависело абсолютно всё — моя судьба, моё будущее, сама моя суть, то, чем я стану дальше, если вообще стану чем-то. Я хотел закричать, спросить, умолять, торговаться, обещать что угодно, но у меня не было рта, не было голоса, не было ничего, кроме голого, трепещущего, почти животного страха, который заполнял всё моё бестелесное существование.</p>
<p>— Кто ты? — выдавил я наконец мыслью, посылая её в эту бесконечную пустоту, не зная, дойдёт ли она, услышат ли. — Что ты такое?</p>
<p>Крылья зашевелились. Все разом, синхронно, создавая волну движения, которая прокатилась по этому невозможному телу. Глаза моргнули одновременно — сотни век опустились и поднялись в унисон, и от этого синхронного, нечеловеческого движения меня затошнило бы, будь у меня ещё желудок, будь у меня хоть что-то физическое, способное испытывать тошноту. Существо склонилось ближе — или я приблизился к нему, или пространство между нами сжалось, хотя понятия расстояния здесь не имели никакого смысла, были условностью, иллюзией.</p>
<p>— В твоём мире замечено вмешательство тех, кто последовал за отказавшимся, — голос существа звучал не в ушах, которых у меня не было, а непосредственно в сознании, эхом отдаваясь в самой глубине моей души, вибрируя в каждой частице того, что от меня осталось, резонируя с самой моей сутью. Слова эти были абсолютны, непреложны, тяжелы и неизбежны, как законы физики, как гравитация, как смерть. Они не предполагали возражений, не допускали сомнений. — Твоя душа выбрана дабы восстановить баланс сил, нарушенный этим вмешательством. Нарушение должно быть исправлено. Равновесие должно быть возвращено.</p>
<p>Я не понимал. Совершенно, абсолютно не понимал. Вмешательство? Какое вмешательство? О чём речь? Отказавшийся? Кто это вообще такой? Что значит «последовавшие за ним»? Баланс? Мой мир казался мне обычным, до боли обычным — серым, наполненным работой, семьёй, бессмысленной рутиной, пробками на дорогах и очередями. Самым обыкновенным, скучным миром, где никаких балансов и вмешательств быть не может. О каком балансе вообще идёт речь? Какое отношение я к этому имею?</p>
<p>— Решишься ли ты на муки вечные, во имя спасения многих, или нет — выбор твой, и последствия его будешь нести только ты, — продолжало существо, и в его голосе не было ни жалости, ни злобы, ни сочувствия, ни вообще чего-то человеческого, узнаваемого. Только констатация факта, холодная и беспристрастная, как зачитывание приговора, как объявление диагноза, как сообщение о смерти.</p>
<p>Выбор? Какой, к чёрту, выбор? Я не успел даже задуматься о словах существа, не успел осмыслить их значение, не успел разобрать, что вообще происходит и какой конкретно выбор от меня требуется, между чем и чем я должен выбирать, каковы альтернативы. Крылья сомкнулись, захлопнулись, как капкан, как створки гигантской раковины. Глаза погасли все разом, и я провалился в темноту.</p>
<p>Провалился в тяжёлый, удушающий, вязкий сон, который был полон непонятных обрывков чьих-то чужих воспоминаний, осколков жизней. Картины сменяли друг друга с невероятной, головокружительной скоростью — лица незнакомых людей, места, где я никогда не был и о существовании которых не подозревал, эмоции, которые я не испытывал, мысли, которые мне не принадлежали, жизни, которые я не проживал, судьбы, которые не были моими.</p>
<p>Первой накрыла меня, как волна, жизнь военного. Я стоял в окопе, по колено в ледяной, вонючей грязи, сжимая в окоченевших, посиневших пальцах винтовку Мосина, приклад которой был исцарапан от долгого использования. Небо над головой разрывалось снарядами, вспыхивало оранжевыми всполохами взрывов, земля дрожала и вскипала фонтанами чёрной, жирной земли, смешанной с осколками, с кусками металла, с обломками того, что недавно было людьми. Рядом задыхался в собственной крови Серёга — я знал его имя, знал его лицо до последней родинки, знал, что у него дома в Тамбовской губернии жена Катька, красивая, румяная, и дочка Машка, которой только два года исполнилось прошлой осенью. Знал запах его махорки — кисловатый, едкий, знал, как он ругался особым матом, когда проигрывал в карты, как смеялся, запрокидывая голову. Я хватал его за промокшую, скользкую от крови гимнастёрку, тащил к блиндажу, к спасительному укрытию, но он был тяжёлый, невозможно тяжёлый, мёртвым грузом повисал на моих руках, и кровь текла между моих пальцев, горячая и липкая, пульсируя в такт его слабеющему сердцебиению. Свист — характерный, разрывающий барабанные перепонки свист падающего снаряда. Взрыв. Вспышка света. Темнота.</p>
<p>Следующая жизнь била по нервам совсем иначе, с другой стороны. Я склонялся над чертёжной доской в тихом кабинете института, карандаш скрипел по шероховатой кальке, вычерчивая тонкие, выверенные линии моста. Инженер, конструктор — я знал формулы прочности материалов наизусть, мог рассчитать их в уме, знал, как рассчитать нагрузку на каждую опору, как распределить вес несущих конструкций, где поставить рёбра жёсткости. Видел этот мост в своём воображении так ясно, словно он уже построен — изящный, стремительный, лёгкий, как птица в полёте, перекинутый через реку. Годы работы, бесконечные годы расчётов, сотни бессонных ночей за кульманом, когда глаза слипаются, а рука продолжает чертить, споры с начальством, которое требовало удешевить проект, урезать бюджет, заменить качественную сталь на подешевле. Я стоял на торжественном открытии, в новом костюме, с орденом на груди, смотрел, как по моему мосту идут люди, едут машины, трамваи, как развеваются красные флаги, и чувствовал гордость — чистую, неподдельную, всепоглощающую, такую, что комок подкатывал к горлу. Потом — спустя годы — обрушение. Чудовищное, невозможное обрушение. Ошибка в расчётах. Одна проклятая ошибка, один неучтённый коэффициент, одна неправильная цифра. Десятки погибших под обломками. Суд. Лагерь. Позор. Клеймо вредителя.</p>
<p>Жизнь строителя была проще, грубее, приземлённей. Я месил бетон лопатой в корыте, таскал кирпичи в ящиках, строил панельные дома на окраине города, который разрастался, как гриб. Руки в мозолях, застарелых, грубых, спина ноет после двенадцатичасовой смены, тянет так, что разогнуться больно, но есть водка по вечерам в рабочем бараке, есть анекдоты товарищей — грязные, смешные, повторяющиеся, есть удовлетворение от того, что дом растёт, этаж за этажом, что ты своими руками создаёшь что-то настоящее, материальное. Я знал, как класть кирпич правильно, под уровень, с перевязкой швов, чтобы стена стояла века, чтобы не треснула, не поползла, знал, как мухлевать, когда прораб отворачивался, как экономить раствор, как делать работу быстро, но не слишком качественно, чтобы уложиться в план. Знал цену каждой копейки, потому что семью кормить надо — жену Верку и троих пацанов, вечно голодных, вечно в драных штанах.</p>
<p>Старатель. Я стоял по пояс в ледяной воде горной речки, промывал породу в деревянном лотке, совершая монотонные, отточенные движения. Пальцы онемели, давно потеряли чувствительность, одежда насквозь мокрая, прилипла к телу, комары жрут безжалостно — лицо, шею, руки, — оставляют багровые волдыри. Тайга вокруг — глухая, первобытная, бесконечная, равнодушная к человеческим страданиям и надеждам. Неделями никого, кроме напарника-якута, немногословного и угрюмого, только шум воды да крик птиц, да вой волков по ночам. И вдруг — блеск в лотке. Золото. Крупинки, песчинки драгоценного металла, сверкающие в мутной воде. Сердце колотится, кровь стучит в висках. Это богатство, это свобода, это билет в другую жизнь, это возможность вернуться домой, в Рязань, к матери, купить дом, зажить по-человечески. Но золото кончается, жила истощается, приходится идти дальше, искать новое место, новую жилу, углубляться в тайгу, рискуя не вернуться.</p>
<p>Потом был моряк. Палуба качается под ногами, доски скрипят, солёный ветер хлещет в лицо, обжигает кожу, паруса надуты, как брюхо беременной женщины, и судно режет волны, направляясь к горизонту, к краю света. Я знал каждый узел — беседочный, восьмёрку, выбленочный, штык, — мог завязать их с закрытыми глазами, в темноте, в шторм. Знал каждую снасть, каждый блок, каждую мачту. Знал, как читать звёзды, как ориентироваться по созвездиям, как предсказывать шторм по цвету неба, по поведению птиц, по особому запаху моря. Знал вкус рома — жгучий, обжигающий горло, — и песни портовых кабаков в каждом порте старой доброй Англии, похабные и грустные одновременно. Знал страх, когда волны вздымаются выше мачт, когда море превращается в кипящий котёл, и кажется, что оно хочет проглотить тебя целиком, размолоть в щепки вместе с судном.</p>
<p>Следом охотник. Тишина зимнего леса, такая плотная, густая, что слышно, как падает снег, как хрустит наст под лапами зайца за сотню метров. Я шёл по следу зверя, читал знаки — надлом ветки, свежий отпечаток лапы на снегу, помёт, ещё тёплый, дымящийся на морозе. Знал повадки лося, медведя, волка, рыси, знал, где зверь ляжет на дневку, куда придёт на водопой, где пересечёт тропу. Винтовка в руках — старый Хокен деда, — не просто оружие, а продолжение тела, часть меня. Выстрел. Дым. Запах пороха. Зверь падает, взметнув снег. Я подходил, смотрел в угасающие глаза, и каждый раз чувствовал одно и то же — благодарность и сожаление, уважение к добыче, которая отдала свою жизнь, чтобы я мог жить.</p>
<p>Жизни сменяли жизни, наплывая, как волны. Я был кузнецом, бившим тяжёлым молотом по раскалённому железу в жаркой кузнице, чувствуя, как металл поддаётся, становится мягким, податливым, принимает нужную форму под ударами. Искры летели во все стороны, огонь горел в горне, жар стоял такой, что дышать трудно. Был лесорубом, валившим вековые сосны большой пилой-дружкой, вдвоём с напарником, в такт, слушая их предсмертный стон, треск волокон, грохот падения. Был механиком на заводе, по локоть в чёрном машинном масле, собиравшим моторы из груды железа, из десятков деталей, точно зная, что куда идёт, как затягивать болты, какой зазор оставлять. Был учителем в глухой деревенской школе, в старом деревянном здании с печкой, пытавшимся вбить в детские головы хоть что-то — грамоту, арифметику, историю, — помимо желания при первой возможности сбежать в город, подальше от этой нищеты и безысходности.</p>
<p>Каждая жизнь была полной, детальной, насыщенной мелочами. Я не просто видел картинки, статичные образы — я проживал их, существовал в них полностью. Чувствовал усталость в мышцах после двенадцатичасовой смены, когда руки не разогнуть, когда каждый шаг даётся с трудом. Чувствовал радость от хорошо выполненной работы — чистую, простую радость мастера. Страх перед начальством — унижающий, заставляющий опускать глаза, бубнить оправдания. Злость на несправедливость — жгучую, бессильную злость, когда премию дали не тебе, а подхалиму. Тоску по дому, когда работаешь в командировке месяцами. Знал имена жён — Марья, Катерина, Анна, Зарина, Изабелла, Лиза, — детей — Петька, Ванька, Джошуа, Алан, Микки, — друзей этих людей, их товарищей по работе. Знал их привычки — кто храпит, кто матерится, кто пьёт запоем, — их страхи — кто боится начальства, кто смерти, кто бедности, — их мечты — кто хотел машину, кто дачу, кто просто дожить до пенсии.</p>
<p>Был я и геологом, бродившим по горам с геологическим молотком и тяжёлым рюкзаком, разбивавшим породы в поисках руды, в поисках месторождений меди, золота, вольфрама. Знал названия минералов — кварц, полевой шпат, слюда, халькопирит, молибденит, — умел определять их по излому, по цвету черты на фарфоровой пластинке, по плотности, по реакции с кислотой. Спал в брезентовой палатке под звёздами, под шум горной реки, варил чай на костре в закопчённом котелке, записывал координаты в потрёпанный, заляпанный полевой блокнот.</p>
<p>Был шахтёром, спускавшимся в недра земли на километровую глубину, где воздух густой от угольной пыли, которая забивается в лёгкие, въедается в кожу, где темнота давит на плечи физически, осязаемо, где каждый день — риск не вернуться, остаться под завалом, задохнуться от метана. Знал стук отбойного молотка, вибрацию, от которой немеют руки, скрежет вагонеток, груженных углём, крики товарищей сквозь гул вентиляторов и машин. Знал, как пахнет уголь — специфически, терпко, — как чернеет кожа, въедается грязь под ногти так, что не отмыть, как саднит лёгкие после смены, как кашляешь чёрной мокротой.</p>
<p>Был сталеваром, стоявшим у доменной печи, у конвертера, где металл плавился при температуре полторы тысячи градусов, способной испепелить человека за долю секунды, превратить в пепел. Защитные очки, брезентовая роба, пропитанная потом и искрами, и ты выливаешь расплавленную сталь, открываешь летку, наблюдая, как она течёт огненной рекой, сияя нестерпимым белым светом, ослепительным, как кусок солнца.</p>
<p>Был трактористом, пахавшим колхозные поля от рассвета до заката, сидя на жёстком железном сиденье, которое трясёт так, что зубы стучат, а кости ломит. Чёрная земля переворачивалась тяжёлыми пластами, жирно блестела, птицы — чайки, вороны, грачи — следовали за плугом тучей, выклёвывая из свежей борозды червей, личинок, жуков. Пыль стояла столбом, солнце пекло затылок, а план давил — сколько гектаров вспахать, сколько засеять, не отстать от других бригад.</p>
<p>Был электриком, лазившим по деревянным столбам с когтями, чинившим линии электропередач в любую погоду — и в проливной дождь, когда всё скользит, и в мороз под сорок, когда металл обжигает руки, и в метель, когда не видно дальше метра. Знал, как ударяет ток, если ошибёшься, коснёшься не того провода — болью, которая проходит через всё тело, сводит мышцы, как искрит провод при коротком замыкании, как пахнет горелая изоляция — едко, противно, как плавится резина.</p>
<p>Был плотником, строившим избы, бани, сараи топором и пилой. Знал породы дерева — сосна, ель, лиственница, дуб, берёза, — знал их свойства, как они ведут себя, как сохнут, как трескаются. Знал, как рубить венцы в лапу и в чашу, как пригонять брёвна так, чтобы не продувало, чтобы стены стояли ровно, как конопатить щели мхом, паклей, забивая её специальной лопаткой. Топор в руках был точным инструментом, продолжением руки, каждый удар — выверенный, каждая щепка — на своём месте, каждый спил — под нужным углом.</p>
<p>Был слесарем на машиностроительном заводе, вытачивавшим детали на токарном станке, где стружка сыпалась горячей металлической спиралью, жгла руки, где эмульсия брызгала, где шум моторов стоял такой, что не давал услышать собственные мысли, приходилось кричать в ухо. Знал микрометры и штангенциркули, умел измерять с точностью до сотой миллиметра, знал допуски и посадки, знал, что значит пустить брак и как за него отвечают — лишением премии, выговором, в худшем случае увольнением.</p>
<p>Был водителем грузовика, колесившим по бесконечным дорогам Америки, от Калифорнии до Мэна, от Сиэтла до Майями, по шоссе и просёлкам, по грязи и пыли. Знал усталость, когда веки слипаются, когда дорога расплывается перед глазами, а до конца рейса ещё сотни километров, приходится жевать табак, открывать окно, бить себя по щекам. Знал облегчение, когда наконец сдаёшь груз, расписываешься в накладной и можешь найти заправку, чтобы искупаться перед сном.</p>
<p>Был сварщиком, соединявшим металл электрической дугой, видевшим мир сквозь тёмное стекло защитной маски, где всё в зелёных тонах, где электрическая дуга вспыхивала ослепительным, нестерпимым светом, где брызги раскалённого металла летели во все стороны, прожигая одежду, оставляя дырки, ожоги на коже.</p>
<p>Был мечником в средневековых армиях, где клинок весил столько, что руки ломило после боя, где приходилось рубить сквозь кольчуги, кости, плоть, где кровь брызгала на лицо, на доспехи, заливала глаза. Был артиллеристом, таскавшим снаряды, заряжавшим орудие, где порох оставлял чёрный налёт на пальцах, на губах, где выстрел оглушал, заставлял звенеть в ушах часами. Был лучником, натягивавшим тетиву до предела, пока пальцы не начинали дрожать, не покрывались мозолями, пока правое плечо не наливалось болью, где нужно было целиться, учитывая ветер, расстояние, движение цели, выпускать стрелу в правильный момент.</p>
<p>Был истребителем в воздушных боях, где небо превращалось в хаос трассирующих пуль, где перегрузки вдавливали в кресло, где враг мог появиться с любой стороны — сверху, снизу, сбоку — и у тебя была секунда, чтобы среагировать, развернуться, нажать на гашетку. Был оператором систем ПВО на эсминце, следившим за экранами радаров, где зелёные точки появлялись и исчезали, где нужно было различить самолёт от помехи, цель от ложного сигнала, где ошибка могла стоить жизней всего экипажа, всего корабля.</p>
<p>Был легионером в Риме, маршировавшим под палящим солнцем Африки, Испании, Галлии, таскавшим на спине всё своё снаряжение — доспехи, оружие, инструменты для рытья окопов, шанцевый инструмент, палатку, провиант на три дня. Был полководцем, планировавшим сражения на картах, двигавшим войска как фигуры на доске, отдававшим приказы, от которых зависели тысячи жизней, судьбы городов, исход войн. Был носильщиком-индейцем у испанских конкистадоров, тащившим их поклажу через джунгли, через горы, сквозь лихорадку, голод, издевательства, удары кнутом за малейшую провинность, за попытку отдохнуть.</p>
<p>Был ликвидатором на Чернобыле, сгребавшим графит с крыши реактора лопатой, зная, что каждая секунда там — это доза радиации, что счётчик Гейгера трещит так, что уши закладывает, что защита почти не помогает, что через месяц, может, через два начнётся лучевая болезнь — тошнота, рвота, выпадение волос, смерть. Был рыцарем в полных латах, закованным в сталь с головы до ног, где в жару задыхаешься, где каждое движение требует усилий, где копьё весит как бревно, где нужно удержаться в седле на полном галопе, целясь в противника, несущегося навстречу с такой же скоростью.</p>
<p>Жизни наслаивались одна на другую, как слоёный пирог, путались, сплетались в невероятный клубок опыта, знаний, умений. Я знал десятки профессий, сотни навыков, тысячи воспоминаний, которые мне не принадлежали изначально. Я помнил запах пороха — едкий, серный — и свежескошенной травы — сладковатый, медовый, — вкус армейской перловой каши — невкусной, недоваренной — и домашних пирогов с капустой, с яблоками, с вишней, ещё горячих из печи. Ощущение мороза, кусающего щёки, пробирающего до костей, и июльского зноя, от которого плавится асфальт, от которого кружится голова.</p>
<p>Помнил споры о политике на кухнях коммунальных квартир, когда соседи ссорились из-за Хрущёва, из-за целины, из-за кукурузы. Помнил очереди за колбасой с пяти утра, за импортными сапогами, за мебельным гарнитуром. Помнил первомайские демонстрации — красные флаги, лозунги, духовой оркестр — и похороны Сталина, когда люди давились в толпе, плакали навзрыд, падали в обморок.</p>
<p>Помнил войну — не одну, а несколько, в разных ролях, в разных местах: был пехотинцем, был морским пехотинцем, был королевским мушкетёром, был сапёром, был артиллеристом, был партизаном. Помнил голод — настоящий голод, когда желудок сводит, когда ешь траву, кору деревьев, — помнил изобилие застолий, когда стол ломится от еды, когда пьют и гуляют до утра. Помнил страх — холодный, парализующий страх. Помнил безудержную храбрость — когда тебе уже нечего терять и ты отринул всё мирское.</p>
<p>Каждая жизнь оставляла след, глубокий, неизгладимый, каждый опыт впечатывался в мою душу, как клеймо раскалённым железом. Я переставал понимать, где заканчивается моя собственная личность — та, что была до этого кошмара — и начинаются эти чужие судьбы, навязанные мне. Они заполняли меня, как вода заполняет сосуд, вытесняли того, кем я был раньше, размывали границы моего «я».</p>
<p>И конца этому не было. Абсолютно никакого конца. Жизни продолжали сыпаться, одна за другой, безостановочно, безжалостно, как снег в метель.</p>
<p>Прекратилось это бесконечное мучительное падение в чужие судьбы только в тот момент, когда я всерьёз, искренне посчитал, что слова существа о вечных муках уже воплотились в реальность для меня, что это и есть моё наказание, и оно будет длиться вечно, без конца, без передышки. Когда я окончательно потерял счёт прожитым жизням — было их пятьдесят? Сто? Двести? — когда они слились в один непрерывный поток существования, когда перестал сопротивляться этому потоку, перестал цепляться за остатки своей личности. Когда смирился с тем, что это моя участь, мой крест — вечно проживать чужие жизни, не имея своей собственной, быть лишь сосудом для чужого опыта, — только тогда, внезапно, как обрывается натянутая струна, всё остановилось.</p>
<p>Тишина обрушилась на меня, как снежная лавина, накрыла с головой и полностью поглотила.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 2</p>
</title>
<p>Тишина была абсолютной, всеобъемлющей, такой плотной, что казалось — её можно потрогать руками, зачерпнуть пригоршней и ощутить её тяжесть. Впервые за — сколько там было? — десятки, сотни, тысячи жизней, я не слышал ничего, кроме едва различимого свиста собственного дыхания. Ни единого отголоска, ни малейшего эха чужих мыслей, что прежде назойливым, неумолкающим роем лезли в сознание, нарушая его границы, стирая саму суть моего «я». Не было чужих воспоминаний, которые веками наслаивались друг на друга, точно мокрые пергаменты, путались, сплетались в невообразимый, гордиев узел боли, радости и отчаяния. Не было этого бесконечного, неостановимого потока чужого опыта, заливавшего меня, как ледяная вода заливает пробитый трюм тонущего корабля, медленно, неотвратимо и неумолимо опускающегося в бездну, где давление способно расплющить сталь.</p>
<p>Теперь не было ничего. Пустота. Блаженная, стерильная, спасительная пустота. Я существовал. Просто существовал, здесь и сейчас. Одна личность, одно тело, одно сознание. Никаких посторонних голосов в голове, никаких неконтролируемых наплывов чужих эмоций — ни внезапной эйфории солдата, идущего в самоубийственную атаку, ни ледяного ужаса ведьмы, которую тащил на костёр. Никакого раздвоения, растроения, расщепления сознания на миллионы враждующих осколков, каждый из которых считал себя целым.</p>
<p>Сознание, точно перегретая до тягучего, смолянистого состояния субстанция, с неимоверным, рвущим жилы усилием вползало обратно в тесную, унизительную темницу черепной коробки. Оно отчаянно цеплялось за безвременье, за ту абсолютную, невыразимую пустоту, не желая вновь проваливаться в эту узкую клетку из плоти и костей. Последние мгновения — или то были эпохи? — всё ещё отдавались в затылке оглушающим, вибрирующим эхом.</p>
<p>Там, в первозданном ничто, из которого меня так бесцеремонно выдернули, на меня взирало нечто. Колоссальное, многоглазое, но при этом абсолютно безликое, не имеющее ни формы, ни контуров. Оно было соткано из самой ткани пространства-времени, и его ледяное, вселенское равнодушие было страшнее любой самой изощренной ненависти, любой самой праведной ярости. Оно не судило, не наказывало, даже не проявляло праздного любопытства — оно просто наблюдало, с тем отстраненным, брезгливым вниманием, с каким ученый-энтомолог наблюдает за копошением муравьев в муравейнике, который он собирается залить кипятком для чистоты эксперимента.</p>
<p>За долю секунды, которая для меня растянулась в пытку длиной в вечность, перед моим внутренним взором пронеслись тысячи жизней и миллионы судеб. Я не был их участником, нет. Я был единственным зрителем в бесконечном, не имеющем ни начала, ни конца кинотеатре человечества, намертво прикованным к креслу. Я ощутил на губах соленый, горьковатый привкус пота, смешавшегося с едкой каменной пылью, когда египетский каменотес мозолистыми, растрескавшимися пальцами вытирал лицо под палящим солнцем Гизы. Я чувствовал, как вибрация от крупнокалиберных пулеметов сотрясает фюзеляж, когда пилот штурмовика «Штука» до упора вжимал в пол педаль и сжимал гашетку, глядя, как огненные змеи трассеров вгрызаются в сочную зелень зарослей где-то под Белгородом.</p>
<p>Я задыхался от сухих, разрывающих грудь рыданий вместе с матерью, склонившейся над пустой колыбелью в зачумленном средневековом Париже, и смрад болезни, смерти, нечистот и отчаяния стоял в моем собственном горле. Я познал спокойную ярость римского легионера в Тевтобургском лесу, ощущая, как его короткий гладиус с хрустом входит в тело германца. Я разделял холодный, стерильный восторг инженера в накрахмаленном белом халате, разглядывающего под электронным микроскопом безупречную, почти божественную геометрию кремниевой пластины, где целый рукотворный мир умещался на кончике иглы.</p>
<p>Неисчислимый, необъятный массив данных: миллионы запахов, от тончайшего аромата цветущей сакуры, который вдыхал дайме рядом с молодой гейшей перед встречей с сёгуном, до густой вони скотобойни в Чикаго начала двадцатого века; калейдоскоп тактильных ощущений, от обжигающего прикосновения к раскаленному металлу в кузнице до прохладной нежности шелка на коже китайского учёного; грохот тригонометрических формул, воздушных балетных па, сухих строк боевых уставов и вычурных рецептов давно забытых блюд. Всё это рухнуло в мой новообретенный разум мертвым, неподъемным грузом, гигантской библиотекой без каталога и системы, где любой том мог оказаться как бесценным знанием, так и смертоносным, сводящим с ума ядом.</p>
<p>И вот, занавес рухнул. Кино закончилось. Тишина. Не простое отсутствие звука, а его материальное, давящее, почти осязаемое присутствие, заполняющее собой всё пространство. И в этой ватной, непроницаемой тишине вдруг, словно росток, пробивающийся сквозь асфальт, проклюнулся странный, размеренный, настойчивый стук.</p>
<p><emphasis>Тук-тук. Тук-тук.</emphasis></p>
<p>Он не шел снаружи. Он рождался где-то глубоко внутри меня. Этот звук был мой. Безошибочно мой. Это колотилось мое новое, живое, испуганное сердце. Моё собственное, единственное, уязвимое сердце.</p>
<p>Я открыл глаза.</p>
<p>Света не было. На лицо давил мрак, плотный, тяжелый, бархатистый, отчетливо пахнущий вековой пылью, расплавленным воском и чем-то сладковатым, приторным, похожим на ладан из давно нечищеной кадильницы. Я лежал на спине, и тело мое тонуло в чем-то периноподобном, мягком до неприличия. Я ощутил свои руки раньше, чем смог бы их увидеть, и это было странное, отчужденное чувство. Маленькие. Невесомые, будто птичьи косточки. Пальцы тонкие, как сухие лучинки, с неровно обломанными ногтями. Абсолютно чужие. Я пошевелил ими, и дорогой, плотный шелк наволочки отозвался сухим, недовольным скрипом. Это было первое осмысленное, волевое движение.</p>
<p>Я осторожно, будто опасаясь потревожить спящего в комнате зверя, поднял руку. Пальцы наткнулись на преграду прямо у края кровати. Ткань. Тяжелая, жесткая камка, расшитая так густо, что под подушечками пальцев слепой узор ощущался как рельефная карта неведомых земель. Балдахин. Я нащупал его край, ухватился за тяжелую, пахнущую нафталином и травами складку и медленно, с усилием, которое заставило напрячься все мышцы хрупкого тела, отодвинул занавесь в сторону.</p>
<p>В глаза ударил свет. Тусклый, желтый, дрожащий, живой.</p>
<p>Я не стал вскакивать. Спешка — удел смертных, не помнящих своих прошлых ошибок и потому обреченных их повторять. Вместо этого я начал медленную, плановую рекогносцировку своего нового мира, ограниченного четырьмя стенами этой позолоченной темницы. Кровать, на которой я очнулся, была исполинской по меркам моего нынешнего тела. Настоящее поле битвы для блох и придворных интриг, застеленное тонкими голландскими простынями, холодными и пахнущими речной водой.</p>
<p>Пять, нет, шесть подушек разного размера, от огромных, в которые можно было провалиться с головой, до маленьких, упругих, туго набитых «думок» под спину. Все они, судя по тому, как они пружинили и дышали под моей ладонью, были набиты отборным лебяжьим пухом. Четыре резных столба из черненого дуба, вздымавшиеся к потолку, были украшены искусной резьбой — переплетенными телами грифонов, львов и единорогов, терзающих друг друга в вечной, молчаливой битве.</p>
<p>Одеяло, которое я сбросил с себя и оно грузно шлепнулось на пол, оказалось одновременно произведением искусства и памятником жестокости. Сверху — толстый атлас цвета запекшейся крови, холодный и скользкий на ощупь. Подкладка — теплый, живой соболий мех, ласкающий кожу так, словно десятки пушных зверьков продолжали жить в нем, даря свое последнее тепло. В комнате было зябко, веяло холодом от камня, и этот меховой кокон казался единственным островком спасительного уюта в каменном море.</p>
<p>Я сел, свесив ноги. Тонкие, болезненно-белые, с синевой проступающих вен, облаченные в просторные льняные порты, они едва доставали до пола. Ступни коснулись ковра. Ворс был мягким, но плотным и чуть колким. Персидский, старый, с выцветшими от времени и сотен ног узорами, но все еще хранящий в своей глубине тепло и пыль веков.</p>
<p>Помещение было небольшим, с низким, сводчатым потолком, что делало его похожим одновременно на монашескую келью и на шкатулку с драгоценностями. Потолок покрывала искусная, тончайшая роспись: причудливое, хаотичное переплетение виноградных лоз, среди которых прятались сказочные птицы Сирины с печальными женскими лицами и обнаженной грудью. Их написанные темперой глаза, казалось, были полны настоящих слез, и они будто бы оплакивали мою новую тюрьму.</p>
<p>Стены не знали штукатурки. Верхнюю их часть покрывала сложнейшая резьба по дереву и камню, имитирующая античные фризы, но выполненная с той суровой, несколько варварской дотошностью, что безошибочно выдавала руку московских мастеров конца пятнадцатого века. Там были сцены охоты, битв, библейские сюжеты, перемешанные без всякой логики. Нижняя часть стен была обтянута дорогим фламандским сукном темно-зеленого, почти болотного цвета — «шпалерами», как их тут называли. Ткань крепилась к скрытым в стене деревянным брусьям золочеными гвоздями с широкими, выпуклыми шляпками, похожими на застывшие капли расплавленного солнца.</p>
<p>В углу, по правую руку от меня, темнел «красный угол». Огромный, до самого потолка, киот из мореного дуба, лоснящийся от бесчисленных слоев олифы и воска, нанесенных за долгие годы. Десятки икон в тяжелых серебряных окладах, украшенных тусклым речным жемчугом и мутными, плохо ограненными самоцветами, смотрели на меня из своих деревянных темниц. Их темные, почти черные лики, написанные на пропитанных левкасом досках, казалось, источали не благодать, а немой, вечный укор. Перед ними, в серебряной чаше на трех тонких цепях, теплилась лампада. Масло в ней почти выгорело, и фитилек уже коптил, потрескивая и распространяя по комнате тяжелый, приторный запах, от которого неприятно слезились глаза.</p>
<p>Две двери. Первая, слева, была почти незаметна, низкая и узкая, скрытая за тяжелой портьерой из того же зеленого сукна, что и на стенах. Я знал, просто знал это, с той же абсолютной уверенностью, с какой знал таблицу умножения или устройство двигателя внутреннего сгорания: там молельня. Личная часовня. Место, где обитатель этих хором оставался наедине с тем, кого боялся гораздо больше, чем ядов и кинжалов своих вероломных придворных. Вторая дверь — в центре противоположной стены. Массивная, из двух слоев дубовых досок, окованная крест-накрест полосами кованого железа. Она была заперта изнутри на тяжелый железный засов, толщиной в мою новую детскую руку. За ней — мир. Враждебный, незнакомый, жестокий мир, в котором мне теперь предстояло выживать.</p>
<p>Я подошел к стене, на которой среди причудливых резных узоров висело зеркало. Это был не современный стеклянный лист с серебряной амальгамой. Это был отполированный до невероятного, хотя и тусклого, блеска диск из червонного серебра в массивной раме из потемневшей от времени слоновой кости. Отражение в нем было живым, плывущим, искаженным и нечетким, как лицо утопленника, глядящего со дна мутной реки. Приходилось мне видеть и такие лица в своих снах, да. В тех кошмарах, что стали неотъемлемой частью меня.</p>
<p>Из сумеречной глубины металла на меня смотрел ребенок. Бледное, осунувшееся лицо с нездоровой, восковой прозрачностью кожи. Огромные, слишком серьезные для этого нежного возраста глаза — сейчас они казались темными озерами, на дне которых утонула вся скорбь и вся память человечества. Высокий, чистый лоб, на который падали спутанные пряди огненно-рыжих волос, слипшиеся от пота. Лет восемь. Может быть, девять. Не больше.</p>
<p>— Иван, — прошептал я. Губы оказались сухими, потрескавшимися, непослушными. Голос прозвучал тонко и ломко, как треснувший серебряный колокольчик. — Иван Васильевич.</p>
<p>Имя легло на язык тяжелым, свинцовым грузом. В голове, словно на экране невидимого компьютера, всплыл сухой, лишенный всяких эмоций файл данных. Великий князь Владимирский и всея Руси, Иван IV Васильевич. Рожден в 1530-м. Сейчас же шло лето 7046-е от Сотворения мира. Месяц брезозол, он же апрель. Месяц я бы определил и без помощи памяти мальчика. Холод, идущий от каменных стен, уже не был зимним, мертвым и всепроникающим. В нем явственно чувствовалась влага, та особая промозглая сырость, которая бывает только при вскрытии рек. Зима еще огрызалась по ночам ледяными заморозками, но хребет ей уже сломали.</p>
<p>Если я — Иван, и мне около восьми лет, значит, сейчас самый страшный, переломный момент. Мать. Великая княгиня Елена Глинская. Воспоминания этого тела были туманными, фрагментарными, полными детских страхов и неясных, размытых образов. Но мой внутренний архив был безжалостно точен. Третьего апреля 1538 года она умерла. Внезапно и мучительно. Отравлена. Сегодня — уже третье, значит её можно не учитывать в своих планах. Она уже либо мертва и лежит где-то в соседних покоях, ожидая отпевания, либо получила смертельную дозу отравления, что равнозначно смерти, ибо средств спасения нету.</p>
<p>Что там шло дальше, после ее смерти? Память, безжалостная, словно скальпель хирурга, вскрыла следующий пласт времен. Ну да. Боярская вольница. Эпоха бесчинств и грабежа, которую потомки стыдливо назовут «боярским правлением». Смерть матери спустила с цепи свору алчных псов, до этого лишь рычавших в тени трона. Теперь преград не было. Начинался новый, еще более ожесточенный виток противостояния моих «опекунов», которые пеклись не о благе государства и не о моем воспитании, а лишь о том, как бы поглубже запустить когтистые лапы в казну и отпихнуть соперника от кормушки.</p>
<p>Шуйские. Бельские. Глиняные колоссы на глиняных ногах, вцепившиеся в трон мертвой хваткой, после того, как скинули мать и тех кто стоял за её спиной. А я — их единственное препятствие и одновременно единственный источник легитимности. Маленькая, беспомощная фигурка, которую можно беззастенчиво передвигать по шахматной доске, пока она случайно не упадет и не сломается.</p>
<p>Я отвернулся от своего призрачного отражения и направился к окну. Оно было утоплено в глубокой, почти двухметровой нише в стене. Чтобы заглянуть наружу, нужно было взобраться на широкую каменную лавку, идущую вдоль стены и застеленную вытертым до дыр суконным «полавочником».</p>
<p>Я вскарабкался наверх. Холодный камень пробирал даже через плотную ткань портов. Сердце забилось чаще — не от страха, а от дикого, почти звериного предвкушения контакта с внешним миром, с реальностью за пределами этой душной сокровищницы. Тем более что в оглушительной тишине, затопившей меня после пробуждения, уши вдруг уловили то, что мозг до этого упорно отсеивал как незначительный фоновый шум. Низкий, непрекращающийся, многоголосый гул, доносившийся снаружи. Он всегда был здесь, сочился сквозь толщу стен и плохо пригнанную раму, но тело видимо к нему привыкло настолько, что перестало замечать его, как не замечает биения сердца. А теперь, когда моё внимание обострилось до предела, я понял: этот рокот, шёл именно из окна.</p>
<p>Само оно было «косящатым». Рама из дуба, почерневшего от времени и непогоды, была плотно вставлена в каменный проем. Вместо стекла — слюда. Мусковит, как услужливо подсказала моя внутренняя энциклопедия. Тысячи мелких, неровных пластинок, сшитых между собой тонкой медной проволокой в сложный, похожий на пчелиные соты, узор. Сквозь них мир казался раздробленным на сотни желтоватых, мутных, переливающихся осколков. Нереальным. Иллюзорным. Но мне нужна была правда.</p>
<p>Я осмотрел запоры. Никаких шпингалетов или привычных ручек. Тяжелые железные костыли, вбитые в пазы рамы и стены. Но в апреле рамы «выставляли» на все лето, для просушки и чистки стен. Я присмотрелся. Замазка на основе мела и олифы по краям рамы была аккуратно подрезана ножом. Слуги уже начали готовить покои к весне. Они сделали за меня половину работы.</p>
<p>Я уперся босыми ногами в ледяной подоконник, а спиной — в противоположный край ниши. Мое детское тело было жалким и слабым, но я знал законы физики и теорию рычагов получше любого из здешних плотников. Я не дергал. Я давил. Всем телом, равномерно, плавно наращивая усилие. Миллиметр за миллиметром тяжелая рама начала поддаваться. Из щелей посыпалась серая, высохшая за зиму пакля, ее пыль защекотала в носу.</p>
<p>Еще одно усилие, всем весом. Скрежет дерева о камень прозвучал в гробовой тишине комнаты как выстрел из аркебузы.</p>
<p>Рама качнулась и начала медленно заваливаться внутрь. Я подхватил ее, чувствуя пальцами холод кованого металла, шероховатость слюдяных пластинок и занозистую грубость дерева. Тяжелая. Для восьмилетнего ребенка — почти неподъемная. Кряхтя от напряжения, я медленно опустил ее на лавку, прислонив к стене.</p>
<p>И в лицо ударил воздух.</p>
<p>Это был не просто воздух. Это был концентрированный раствор весны, истории и смертельной опасности. Густой, влажный, он нёс в себе острый запах талого снега, мокрого камня и свежей извёстки. Запах конского пота и навоза из конюшенного двора. Кислый, едкий дух дыма из сотен печей, смешанный с теплым, пьянящим ароматом свежеиспеченного хлеба из государевых пекарен. Сквозь эту мешанину пробивались и звуки: далекий, мелодичный перезвон колоколов на Иване Великом, скрип несмазанного колеса телеги, грубая брань возницы и редкий лай собаки. И подо всем этим — низкая, мощная, басовая нота пробуждающейся реки, запах сырой земли и прелой прошлогодней листвы. Это был запах жизни. Настоящей, грязной, жестокой и прекрасной жизни, ворвавшейся в мой позолоченный склеп.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 3</p>
</title>
<p>Я стоял в глубокой нише окна, босыми ногами ощущая ледяное, почти живое дыхание камня, поднимавшееся от широкого, в толщину стены, подоконника. Этот холод не был мертвым, пассивным; он полз вверх, проникал сквозь кожу в самые кости, словно древнее существо, обитавшее в кладке стен, медленно выдыхало зиму. Тонкая ночная сорочка из грубоватого выбеленного льна, едва доходившая до колен, совершенно не спасала от этого пронизывающего холода, заставляя кожу мгновенно покрываться жесткой, колючей гусиной кожей.</p>
<p>В этой глубокой амбразуре, устроенной не для мечтательного созерцания луны, а для тяжелой пищали или арбалета, ничто не отделяло меня от бездны. Черный, влажный, хищный рот ночи за стенами Набережной палаты дышал прямо в лицо. А это была именно она — моя золоченая клетка, мое почетное узилище с расписными сводами и слюдяными окошками, с видом на реку и на всю ту бурную, неведомую, непостижимую жизнь, что текла мимо меня, оставляя лишь зыбкую рябь на воде да глухое чувство отчуждения в душе.</p>
<p>Был тот самый час, который в сотнях моих прошлых жизней на разных языках и в разных мирах называли «часом волка». Время перед самым рассветом, когда тьма сгущается до своего предела, становится плотной, почти осязаемой, словно мокрый бархат или остывающий деготь. Час, когда нить человеческой жизни — да и всего живого — кажется наиболее тонкой и хрупкой, готовой оборваться от малейшего дуновения случайного сквозняка или от одного неверного сна. Именно в этот час умирают старики, так и не дождавшись солнца, рождаются самые пронзительные стихи, а мир замирает в последней, глубокой судороге перед болезненным возрождением нового дня. Я чувствовал эту хрупкость и в собственном теле — маленьком, слабом, чужом.</p>
<p>Мир за распахнутой створкой не был идеально черным, как абсолютная пустота космоса. Глаза этого тела, никогда не созерцавшие ядовитого электрического мусора перенаселенных городов будущего легко адаптировались к тьме. Так что для меня, ночная Москва 1538-го года раскрывалась в бесконечных, глубоких оттенках индиго, фиолета и графита. Это была тьма, в которой можно было видеть, тьма, которая была не отсутствием света, а его изнанкой, его предчувствием.</p>
<p>Небо на востоке, там, за едва угадываемыми в мраке лохматыми силуэтами церквей и башен Китай-города, начало едва заметно «подкройку». Так опытный портной подрезает темную ткань тяжелого бархата перед тем, как положить на нее выкройку — тончайшая, почти неразличимая полоса холодной, фиалковой серости отделяла горизонт от еще давящего, непроницаемого купола ночи. Звезды еще горели, крупные, по-северному чистые, как осколки льда, но уже теряли свою колючую, бриллиантовую яркость. Их свет расплывался в прозрачной предутренней дымке, поднимавшейся от реки и остывающей земли, словно алмазы, брошенные в студеное, разбавленное водой молоко. Большая Медведица, привычно висевшая над зубцами Кремля, казалась размытой и усталой, готовой вот-вот соскользнуть за горизонт.</p>
<p>Но главным был звук. Он был вездесущ, всепроникающ. Он входил не в уши — он проникал в самую суть, в кости, вибрировал в каменной кладке стен и в каждой клетке моего маленького тела. В этой первозданной темноте ледоход на Москве-реке казался делом рук не природы, а некоего исполинского, неумолимого подземного механизма, заведенного в самом сердце земли и теперь с чудовищным скрежетом проворачивающего свои каменные шестерни.</p>
<p>Из черного провала внизу, с самой кромки воды, доносился тяжелый, утробный скрежет, будто гигантская тварь точила невидимый нож о берега Боровицкого холма. Огромные, невидимые в своей темной массе льдины, каждая размером с крестьянскую избу, а то и с боярский терем, с чудовищной, медленной и неотвратимой силой сталкивались друг с другом. Этот звук — сухой, костяной треск ломающихся глыб, похожий на хруст гигантских позвонков, перемежающийся с влажным, чавкающим хрустом ледяного крошева — многократно усиливался гулким эхом от высоких кирпичных стен Кремля, превращаясь в грозный, непрекращающийся рокот, от которого звенело в ушах. Сама вода, невидимая и черная как деготь, лишь изредка выдавала свое присутствие маслянистым, тусклым блеском, когда на ее вздыбленную, покрытую ледяной кашей поверхность на мгновение попадал отраженный свет гаснущих звезд.</p>
<p>Иногда, когда особо крупная, многотонная льдина, неповоротливая, словно ленивый кит, с размаху ударялась о крутой, подмытый берег у подошвы холма, по воздуху проносился низкий, вибрирующий гул, похожий на стон раненого атланта. Он заставлял мелко дрожать камень, на котором я стоял, отдавался в грудной клетке, выбивая из легких воздух и сбивая ритм сердца. Это был голос самой стихии — грубый, бесстрастный и абсолютно равнодушный к маленькому человеческому существу, застывшему в оконной нише.</p>
<p>Слева от меня, несокрушимым, вечным стражем, стояла Тайницкая башня — угольно-черный монолит на фоне чуть светлеющего неба. Ее высокий шатер, увенчанный флюгером, вонзался в небосвод, а острые зубцы стен — те самые знаменитые «ласточкины хвосты», творение итальянских мастеров, — казались зазубренным лезвием гигантской пилы, приставленной к горлу ночи. Внизу, на подошве Кремля, вдоль берега, не горело ни одного огня. В это время город умирал до рассвета: ни факелов у причалов, ни свечей в окнах посадских домов — только редкий, едва заметный для моего глаза красноватый отблеск тлеющих углей в кострах караульных у дальних Спасских ворот, короткая искра, когда замерзший стражник подбрасывал в огонь охапку хвороста.</p>
<p>Замоскворечье на противоположном берегу представляло собой абсолютную пустоту, безбрежный океан тьмы без единого островка света. Это было чистое, первобытное пространство, где только по легким, едва уловимым изгибам стелющегося над землей тумана можно было угадать русла малых речек, впадающих в Москву, и низины, залитые весенним половодьем. Никакого «светового загрязнения», которое через столетия сожрет звезды над всеми городами мира. Только чистота, первозданный мрак и холодное дыхание спящей, дикой земли.</p>
<p>Воздух был предельно плотным и влажным, его, казалось, можно было пить, ощущая на языке его терпкий, сложный букет. Он пах не просто весной. Он пах сырым камнем стен, прелой прошлогодней листвой, подмерзающей за ночь грязью конюшенного двора, горьковатым дымком далеких остывающих очагов и тем самым специфическим, чуть металлическим запахом большой, холодной воды, который бывает только во время вскрытия рек. Этот холод не кусал зло, не обжигал. Он действовал иначе — медленно, вкрадчиво, гипнотически просачивался под тонкую ткань сорочки, добирался до самой кожи, заставляя метаболизм моего маленького, слабого тела работать на пределе, сжигая последние резервы, чтобы удержать внутренний жар.</p>
<p>Я глубоко, до боли в легких, вдохнул этот воздух, наполняясь его силой и опасностью, его безразличной мощью.</p>
<p>— Скоро, — вырвался почти беззвучный шепот из моих уст. Пар от дыхания на мгновение стал видимым и тут же растаял. Я сам не понял, к кому он был обращен — к рассвету, который я так жадно ждал, к себе, чтобы придать сил, или к судьбе, которую я собирался перекроить, как тот самый портной кроит ткань на рассветном небе. Я смотрел на медленно расширяющуюся фиолетовую полосу на востоке, на то, как она жадно пожирает одну звезду за другой.</p>
<p>Ум, холодный и отстраненный, казавшийся мне чужим, тут же отмечал: в этом мире тьма была не просто отсутствием света, она была физической величиной, стратегическим ресурсом. Она была покровом и угрозой одновременно. В этой тьме, в этот самый час, где-то в своих теплых, натопленных палатах ворочались с боку на бок бояре Шуйские, Бельские, Глинские и иже с ними, видя жадные, липкие сны о власти и казне. И где-то там же, в глубине монастырских стен, под сводами древних церквей, ждали моего слова, моего знака те, кого история назовет нестяжателями — мой потенциальный рычаг воздействия на зарвавшихся духовных пастырей. Враги и будущие союзники спали, не зная, что за ними наблюдает глаз из будущего, холодный и оценивающий, словно объектив снайперской винтовки.</p>
<p>Свет прибывал с каждым моим вдохом, с каждым ударом сердца. Серое, безжизненное марево начало медленно проступать сквозь индиго, постепенно обнажая детали пейзажа: грязный, ноздреватый снег на крутых склонах Кремлевского холма, и белесые, покатые спины льдин, плывущих по реке, словно стадо гигантских призрачных рыб, спешащих в неведомый ледяной океан.</p>
<p>Что-то непрерывно мешало, отвлекало от величавой картины рассвета. Мелкая, почти ничтожная боль — острая, колючая точка в подушечке большого пальца, упрямо пробивавшаяся сквозь холодное плетение мыслей. Я медленно поднес руку к лицу, поворачивая ее так и этак в слабом, призрачном свете, что сочился из окна. Пришлось сощуриться, заставляя глаза, привыкшие к простору и далям, сфокусироваться на чем-то крошечном и близком. Вот она. Темная, тонкая щепка, игла из старого, рассохшегося дерева, глубоко вонзившаяся в кожу у самого ногтя — плата за неосторожное обращение с тяжелой слюдяной рамой. Не раздумывая, я поднес палец к губам. Движение было почти животным, инстинктивным. Зубы нащупали заусенец дерева, впились в него, и с коротким, рвущим уколом боли я выдернул занозу.</p>
<p>Крохотную щепку я сплюнул на каменные плиты подоконника, где она тут же потерялась в серой пыли, став ничем. А на месте укола налилась иссиня-красная, живая капля. Секунду я смотрел на нее, на эту крохотную квинтэссенцию моей новой, чужой жизни, выступившую на поверхность, а затем, повинуясь тому же древнему рефлексу, снова прижал ранку к губам.</p>
<p>Соленый, металлический вкус собственной крови на языке был оглушительно реален. Он был реальнее, чем каменный холод подоконника, реальнее грохота льда на реке. Это был вкус жизни, подтверждение её хрупкого, теплого присутствия внутри этого маленького, дрожащего тела. Боль от занозы была моей. Кровь была моей. И эта жизнь, со всеми ее опасностями и ничтожными шансами, теперь тоже была моей.</p>
<p>Я снова повернулся к окну, к рассвету, который больше не был просто красивым явлением природы. Теперь это был стартовый выстрел. Фиалковая полоса на востоке разрослась, заливая небо жидким, жемчужным светом, в котором тонули последние, самые упрямые звезды. Мрак отступал, словно неохотно сворачиваемое черное знамя, обнажая мир в его утренней, беззащитной наготе.</p>
<p>И в этом безжалостном, ясном свете, там, далеко на юго-западе, за изгибом реки, из клочьев утреннего тумана начал проступать призрак. На высокой кромке Воробьевых гор, на фоне еще темного, щетинистого леса, вырисовывался силуэт. Неясный, почти бестелесный, как рисунок углем на сером холсте. Это был отцовский дворец. Он был задуман как памятник силе, как вызов старой боярской Москве, как гнездо для новой династии. Сейчас, в холодном свете зари, его бревенчатые срубы, казались скелетом исполинского зверя, выброшенного на берег. Он ловил первые, еще не греющие лучи солнца своими глазницами окон, далекий и недостижимый. Памятник отцовской воле и слабости.</p>
<p>Мир 1538 года готовился встретить свой новый, ничем не примечательный для него день. И я, опершись заледеневшими руками на холодный подоконник, был, возможно, единственным в этом огромном городе, кто в этот час не просто ждал рассвета, а проектировал его, выстраивая в уме сложные, многоходовые комбинации, от которых зависела не только моя жизнь.</p>
<p>Я на мгновение закрыл глаза, позволяя порыву ледяного ветра остудить пылающее от напряжения лицо. Мой разум работал как хронометр швейцарского производства из двадцать первого века — бесстрастно и точно, лихорадочно перерабатывая терабайты информации. Итак, факты. Четко, безжалостно и по пунктам. Безо всяких эмоций.</p>
<p>Биологическое состояние: я — ребенок. Восьмилетний мальчик, Иван Васильевич, великий князь всея Руси. Тело слабое, определенно недокормленное по стандартам будущего, с тонкими, хрупкими костями. Мышцы атрофированы от недостатка движения в этих душных палатах, координация пока не откалибрована под мой «взрослый» разум, управляющий этим хрупким механизмом. Движения рефлекторно выходят детскими, неловкими. Иммунитет — русская рулетка. Любая незначительная царапина, любая простуда от этого сквозняка в этом веке может стать смертельной. Сепсис, пневмония, оспа — здесь это были не диагнозы, а смертные приговоры, выносимые самой природой с бесстрастной жестокостью.</p>
<p>Политическое положение: критическое, на грани фола. Мать, великая княгиня Елена Глинская, отравлена или мертва. Скорее всего, Шуйскими, но и Бельские могли приложить руку, чтобы расчистить себе дорогу к регентству. Опекунский совет, назначенный управлять государством до моего совершеннолетия, — это не группа государственных мужей, а стая стервятников, вцепившихся в еще теплый труп власти. Я — их единственный легитимный актив, знамя, которым они прикрывают свой грабеж. Пока я жив и послушен, они могут править от моего имени. Но если кто-то из них решит, что «запасной» наследник — мой глуховатый и покладистый брат Юрий — будет более удобной и сговорчивой марионеткой, я мгновенно стану таким же трупом, как и моя мать.</p>
<p>Ресурсы: нулевые. Абсолютный, оглушающий ноль. У меня нет верных людей, способных выполнить приказ без оглядки на бояр. Нет денег, к которым я мог бы физически прикоснуться, не вызвав подозрений. Нет никакой связи с внешним миром, кроме этого окна и редких визитов прислуги, каждый из которых — шпион, уши и глаза то одной, то другой боярской партии. Единственное мое оружие — этот архив в голове. Тысячи прожитых жизней. Бесценный опыт политика, инженера, воина, финансиста.</p>
<p>Я знаю, как плавить и ковать железо, чтобы получить упругий и острый булат, а не то хрупкое недорозумение, какое производят местные кузнецы. Я знаю химию и логистику, чтобы наладить это производство в промышленных масштабах, создав армию, не знающую себе равных.</p>
<p>Я знаю, как работает сложный процент и что такое двойная венецианская бухгалтерия, способная скрыть любую недостачу из казны или, наоборот, выявить воровство с точностью до последней полушки.</p>
<p>Я знаю, что такое селитряные ямы и как организовать производство пороха, который будет взрывать стены, а не просто чадить и дымить, как нынешняя «зелейная» смесь. Я знаю баллистику, чтобы рассчитать траекторию ядра с недостижимой для остального мира точностью.</p>
<p>Я знаю анатомию лучше любого здешнего лекаря, который все еще лечит кровопусканием от «дурной крови» и припарками из сушеных лягушек. Я знаю о микробах, гигиене и карантине — знания, способные спасти тысячи жизней во время очередной эпидемии чумы или «моровой язвы». Я знаю психологию. Я знаю, как лгут люди, когда им страшно, когда они жадны, когда они любят. Я вижу их насквозь, их жалкие, предсказуемые, примитивные мотивы.</p>
<p>Но сейчас, в этой запертой комнате, в теле этого слабого, дрожащего мальчика, все это знание было бесполезно, как рецепт изысканного блюда для умирающего от голода. Все это бессмысленно, если я не смогу для начала просто выжить и выйти из этой комнаты не как кукла на веревочках, а как хозяин своей судьбы.</p>
<p>Я снова посмотрел на свои руки. Маленькие, детские, с тонкими, почти прозрачными пальцами. Они дрожали от холода так, что я едва мог их контролировать. Нужно было немедленно закрыть окно, пока не пришел истопник топить печь или постельничий менять белье. В этом веке «простуда государя» — это не просто болезнь, это повод для паники во всем государстве и, что хуже, для усиления надзора за мной, для отстранения от любых дел под предлогом «бережения здоровья».</p>
<p>Я снова уперся в тяжелую дубовую раму. На этот раз было труднее — пальцы онемели от холода и почти потеряли чувствительность, не желая слушаться. Я чувствовал, как грубый, кованый металл запоров врезается в нежную кожу, как острый край занозистого дерева царапает ладонь. С глухим стуком рама встала на место. Я потянул на себя железную скобу, чтобы запереть ее.</p>
<p>Закончив, я прислонился лбом к холодной каменной стене. Сердце колотилось в груди, как перепуганная птица в тесной клетке, а мышцы, непривычные к такой дикой нагрузке, горели и дрожали. И тут, в наступившей тишине, когда затих вой ветра, на меня обрушился липкий, леденящий ужас, знакомый до тошноты. А что, если все это — лишь очередной, более изощренный виток моего бесконечного предсмертного бреда?</p>
<p>Что, если вся эта до смешного реальная обстановка — дубовые панели, холодный камень, боль в исцарапанных пальцах — лишь декорация? И прямо сейчас, за тонкой пеленой этого мира, за моими жалкими потугами справиться с детским телом и оконной рамой наблюдает оно? То самое всевидящее, лишенное эмоций существо с сотней неподвижных, бесстрастных глаз, каждый из которых — холодный объектив, беспристрастно фиксирующий каждый мой вздох, каждое движение, каждую мысль?</p>
<p>Нет! Я не сон умирающего разума из далекого будущего. Я не симуляция, не призрак.</p>
<p>Я — Иван. И я, черт возьми, хочу выжить и жить в этом мире.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 4</p>
</title>
<p>Окончательно придя в себя, отбросив холодные, липкие щупальца панической атаки, я заставил дрожащие, ватные ноги сделать первые шаги по ледяному каменному полу. Каждый шаг отдавался по всему телу болезненным импульсом стужи, взбегавшим от пяток к самому затылку. Взгляд, мечущийся по тускло освещенной спальне, сам собой зацепился за печь. Она была не просто печью, а доминантой комнаты, ее теплым, бьющимся сердцем и смыслом существования в этом каменном мешке.</p>
<p>Огромное, почти до самого сводчатого потолка, сооружение, похожее на приземистую крепостную башню, было сплошь облицовано муравлеными, густо-зелеными, как молодая майская трава, изразцами. Это было настоящее инженерное и художественное чудо своего времени, массивное и основательное, как сама идея самодержавия, которую оно, по замыслу создателей, должно было согревать своим жаром.</p>
<p>Каждая плитка, каждая глазурованная глиняная пластина была отдельным, законченным произведением искусства. Их поверхность была неровной, живой, и поблескивала в слабом, колеблющемся свете одинокой лампады, словно влажная чешуя сказочного зверя, затаившегося в полумраке. Я подошел ближе, почти бездумно проводя кончиками пальцев по чуть выпуклым, рельефным рисункам. На одной, треснувшей в углу, диковинный зверь с телом льва и головой орла — грифон — безжалостно терзал когтями извивающуюся змею. На соседней, ярко блестевшей от почти свежей глазури, бородатый рыцарь в преувеличенно неуклюжих, почти игрушечных латах заносил меч над головой дракона, больше похожего на жирную, перекормленную ящерицу. Дальше шли сложные, переплетающиеся в бесконечные ленты орнаменты, в которых глаз тщетно пытался найти начало и конец, сказочные птицы-сирины с печальными женскими лицами, и цветы, которых не существовало в природе, с лепестками, похожими на павлиньи перья. Между изразцами темнели толстые, нарочито неровные швы замазки, грубые и честные, как мозолистые руки мастера, что их клал, создавая этот удивительный контраст между тонким искусством и нарочито грубой работой.</p>
<p>Я прижался спиной к теплому, почти горячему боку печи. Ее живое, глубокое тепло мгновенно проникло сквозь тонкую льняную сорочку, дошло до самой кожи, до ноющих от холода костей, изгоняя ледяную дрожь, что билась в теле с самого моего пробуждения в этом мире. Мышцы спины и плеч, до этого сведенные судорогой от холода и первобытного ужаса, начали медленно, мучительно расслабляться. Я закрыл глаза, впитывая это простое, физическое, животное блаженство. Тепло. Не просто отсутствие холода, а ощущение жизни, безопасности, дома. Того, чего у меня больше никогда не будет, ни в этой, ни в какой-либо другой из моих возможных, будущих жизней.</p>
<p>Кто я сейчас для них? Для тех людей за стенами этой комнаты, что уже, несомненно, делили власть и казну, как падальщики делят тушу павшего зверя? Не Великий князь. Даже не человек в их понимании. Ребенок. Бесправное, ничего не смыслящее дитя, которое можно для острастки ударить наотмашь, обругать площадной бранью, а то и просто забыть накормить, увлекшись пьяной пирушкой и государственными интригами. В памяти, в том холодном, бесстрастном архиве, что теперь заменял мне душу, всплыли сухие, безэмоциональные строки исторической монографии: «…бояре Шуйские вели себя в государевых покоях как в корчме, срамно ругались в присутствии малолетнего Ивана, а их первейший, князь Иван Васильевич Шуйский, имел обыкновение класть ноги в грязных сафьяновых сапогах прямо на постель его покойного отца, великого государя Василия Ивановича…». Я почти физически ощутил отпечаток грязного, пахнущего конским потом и дорожной пылью сапога на тонком венецианском бархате отцовского покрывала. Унижение было настолько густым и реальным, что в горле встал горький комок, а к глазам подступили злые, бессильные слезы.</p>
<p>Так, нужно собраться. Я мысленно встряхнулся, силой воли отгоняя унизительную влагу, что снова подступила к глазам. Хватит. Нельзя позволять этим знаниям формировать моё мнение о людях. То, что я «помню», — всего лишь сухие, пристрастные строки летописей, чужой взгляд, чужая оценка, данная спустя века. Это больше не пожелтевшая страница в толстом фолианте, не исторический факт. Это — моя единственная, безальтернативная реальность.</p>
<p>Те, кто стоит за дверью — не персонажи учебника, а живые, настоящие люди из плоти и крови, с собственными страстями, страхами и амбициями. И как бы я к ним ни относился, именно с ними мне предстоит делить кров, воздух и трапезу. Именно с ними мне предстоит выстраивать сложнейшую паутину отношений, где от точности каждого моего слова, от правильности каждого моего шага будет зависеть не просто мое благополучие, но и сама моя жизнь. Судить их заочно, опираясь на выводы историков будущего, — непозволительная роскошь, которая может стоить мне головы.</p>
<p>А значит, я не имею права на гнев и предубеждение. Я должен смотреть, слушать и анализировать. Моя оценка должна быть моей собственной, выстраданной здесь и сейчас, в этих стенах. Иван Шуйский — для меня пока не наглец из хроники, а просто человек, с которым мне предстоит встретиться. И каждый из них отныне — загадка, которую я обязан разгадать, задача, которую я обязан решить. Беспристрастно, холодно и расчетливо. Только так.</p>
<p>Я резко оторвался от спасительного тепла печи и вновь посмотрел на массивную дубовую дверь. Ту, что вела во внешний мир. За ней скоро начнется движение. Скоро заскрипят по каменным плитам тяжелые боярские шаги, загремят засовы, и ледяной сквозняк принесет с собой громкие, развязные голоса. Войдут «дядьки» — мои тюремщики, мои воспитатели. Начнется нескончаемый, унизительный ритуал утреннего туалета: умывание ледяной водой из тяжелого медного рукомоя, которую будут лить прямо на руки, одевание в десятки слоев неудобной, колючей, тяжелой одежды, долгое и нудное кормление с чужих рук, как немощного старика или младенца. И ложь. Бесконечная, густая, тошнотворная ложь в каждом поклоне, в каждом подобострастном слове, в каждом взгляде, где за показным умилением будет прятаться либо холодный расчет, либо плохо скрываемое презрение к слабому и беззащитному существу.</p>
<p>Я замер, едва не споткнувшись о собственную мысль. Тьфу, пропасть! Откуда это? Эта липкая, унизительная подробность кормления, ощущение ледяной воды на пальцах, колючая тяжесть парчи и шерсти на детских плечах… Это ведь не из сухих строк сказочников типа Карамзина или Соловьева. Мало мне было исторических вымыслов, так теперь еще и собственные, искаженные обидой и страхом детские воспоминания полезли в голову, путая все карты. Они оказались куда опаснее книжной лжи. Хронику можно отбросить, подвергнуть холодному анализу, но как вырвать из себя то, что помнит твоя кожа, что отзывается дрожью в каждой жилке? Этот въевшийся в плоть стыд, этот детский, бессильный гнев, что мутной пеленой застилает глаза и сжимает кулаки до хруста в суставах. Это еще один враг. Коварный, внутренний, тот, что нашептывает голосом слабого, обиженного ребенка. И с ним тоже придется бороться.</p>
<p>У меня нет времени. Нет времени на детство, на слезы, на бессильные обиды. Мой кошмарный «сон» дал мне бесценный опыт тысячи жизней, но он не дал мне ни физической силы, ни верных людей, ни власти. Я заперт в этом слабом, хрупком теле, как могущественный гений в тесной бутылке. Значит, придется играть в долгую. Придется стать невидимым, незаметным. Стать тенью самого себя. Быть самым послушным, самым набожным и самым безропотным ребенком во всем этом проклятом дворце. Стать идеальным зеркалом, послушно отражающим то, что они хотят видеть.</p>
<p>До поры до времени.</p>
<p>Прерывая поток мыслей, взгляд зацепился за дверь, что стояла, почти вплотную к «красному углу». Низкая, темная, неприметная, почти полностью скрытая за тяжелой портьерой из выцветшего фландрского сукна. Я осторожно толкнул ее. Дубовая доска поддалась легко, абсолютно бесшумно, словно плывя в воздухе. Кованые петли были идеально смазаны густым салом или воском — здесь ничто не должно было нарушать тишину молитвы и беседы с Богом.</p>
<p>За дверью, как я и предполагал изначально, оказалась моя домовая часовня, молельня. Крохотное, тесное помещение, не больше трех шагов в длину и четырех в ширину, с низким сводчатым потолком. Каменные плиты пола и стен источали совершенно иной холод, чем в спальне — не жилой, а вечный, могильный, тот, что накапливается веками в склепах и подземельях. В дальнем углу, занимая почти всю стену, темнел иконостас из трех ярусов, сплошь покрытый окладами из тусклого, почти черного от времени серебра, с редкими, но яркими всполохами позолоты и драгоценных камней.</p>
<p>В мягком, колеблющемся свете одинокой лампады тускло горели рубины, похожие на капли запекшейся крови, холодно мерцали зеленые изумруды и переливались молочным светом нитки неровного речного жемчуга. Воздух был густым, тяжелым, его можно было резать ножом. Он пах сладковатым ладаном, горячим воском, старым, сухим деревом киотов и чем-то еще, неуловимым — пылью веков. Пахло десятилетиями молитв, долгими часами постов и абсолютной, оглушающей тишиной.</p>
<p>В центре, на единственном крохотном островке света, отбрасываемого лампадой, стоял высокий резной аналой, на котором лежало раскрытое Евангелие в массивном серебряном окладе. Рядом — низкая подставка для коленопреклонения, скамеечка, обитая выцветшим красным бархатом, истертым до дыр и промятым в тех местах, где колени молящегося касались его чаще всего. Мои колени. Колени этого мальчика, чье тело я занял.</p>
<p>Я постоял на пороге, не решаясь войти. С темных, почерневших досок на меня смотрели десятки строгих глаз. Христос, Богородица, грозные лики святителей и мучеников. Их лица были сухими, аскетичными, почти неумолимыми, их взгляды, казалось, шли не на меня, а сквозь меня, куда-то в вечность, в высшие сферы. Они взирали на меня из другого мира, из той высшей, непостижимой реальности, в которую я не верил уже очень, очень давно. Слишком много я видел бессмысленных смертей, слишком много прожил чужих жизней — от героев до предателей — чтобы всерьез верить в милосердие, в божественную справедливость, в чей-то осмысленный промысел. Все пути, праведные и грешные, вели в одну и ту же безвестную могилу.</p>
<p>Но здесь, в этом времени, в этой новой, чужой жизни, вера была не просто частью культуры или личным выбором каждого. Она была фундаментом, на котором держалось все: власть, закон, быт, сама мысль. Без истовой, даже показной веры ты не просто чужак — ты никто. Еретик. Выродок. Порождение дьявола. Без ежедневного, ежечасного доказательства своего благочестия ты отвержен, проклят и обречен на быструю и, скорее всего, мучительную смерть.</p>
<p>Значит, придется притворяться. Играть. Это будет самый главный спектакль в моей бесконечной череде жизней. И чем тщательнее, чем убедительнее мне удастся его сыграть, чем глубже я врасту в эту роль, тем дольше я проживу.</p>
<p>Я еще раз обвел взглядом часовню, до последнего темного угла, но не нашел там больше ничего, кроме густого запаха старого лампадного масла и въевшегося в стены фанатизма. Попрощавшись с безмолвными свидетелями моих будущих лживых молитв, я тихо притворил дверь и вернулся в спальню. Мой ум, работавший теперь с холодной точностью аналитической машины, уже окончательно сложил мозаику моего положения: я — крохотная щепка в центре гигантского политического циклона. Единственный способ не дать ему себя сломать и перемолоть в пыль — это научиться двигаться вместе с ним, стать частью этого вихря и в итоге возглавить его.</p>
<p>Пора. Пора было выходить в свет.</p>
<p>Я подошел к массивной дубовой двери, отделявшей меня от остального дворца. Тот самый «замет» — тяжеленный кованый брус, вставленный в выдолбленные в стене и косяке пазы, запирающий меня изнутри — выглядел внушительно, как шлагбаум на пути в преисподнюю. Для обычного восьмилетнего ребенка, даже будь он сыт и здоров, это была бы непреодолимая преграда, рассчитанная на силу взрослого мужчины. Но я помнил уроки физики из жизни инженера-мостовика. Главное не грубая сила, а вектор приложения и точка опоры.</p>
<p>Я уперся плечом в самый край бруса, навалившись на него всем весом своего тщедушного, почти невесомого тела. Затем, найдя ритм, начал короткими, резкими, толчками давить на него, пытаясь выбить из пазов. Железо сопротивлялось, глухо скрежетало о камень, посылая болезненную вибрацию по всей стене, но поддавалось. Медленно, по миллиметру. Ледяной металл больно давил в плечо через тонкую ткань сорочки, казалось, до самой кости. Наконец, с оглушительным грохотом, который эхом прокатился по всем моим пустым комнатам, засов выскочил из пазов и, проехав по каменному полу, с лязгом ударился о стену, едва не отдавив мне босую ногу.</p>
<p>Я потянул на себя тяжелое медное кольцо, служившее ручкой. Дверь не открывалась, она отваливалась от косяка, словно плита от гробницы. Тяжелая, будто не из дерева, а из литого свинца, она медленно, с протестующим скрипом несмазанных петель поползла на меня, впуская в комнату поток ледяного сквозняка.</p>
<p>За порогом спальни меня встретили Сени — просторная, но пустая и гулкая прихожая. У стен стояли широкие дубовые лавки, и с них прямо сейчас, испуганно хватаясь за оружие, поспешно поднимались два заспанных молодца. Мое внезапное появление, под аккомпанемент падающего бруса, в предрассветной тишине произвело на них эффект разорвавшейся бомбы. Их лица, помятые и одутловатые ото сна, сначала выражали недоумение, а затем — откровенный страх.</p>
<p>Это были мои спальничие, еженощные стражи моего сна. После того как Иван Игнатьевич Безубцев* (вымышленный персонаж, так как после смерти Казарина Алексеевича Бурунова в 1532 году и вплоть до 1547 года, когда эту должность занял Матвей Бурухин, она оставалась вакантной*), мой постельничий и хранитель внешних ключей, запирал дверь в опочивальню, эти двое ложились спать здесь, прямо на жестких досках, подложив под головы небольшие подушки. Память услужливо подсказала их имена. Алексей Данилович Басманов-Плещеев и Дмитрий Михайлович, на этот раз просто Плещеев, его дальний родич. Одеты они были в дорогие кафтаны из синего немецкого сукна, но под распахнутым воротом отчетливо проглядывал тусклый, мертвенный блеск кольчужных колец. И в руках, которые они только что выхватили из-под лавок, были обнаженные, хищно блеснувшие в полумраке сабли.</p>
<p>Я не сказал им ни слова. Не удостоил даже взглядом. Высоко подняв голову и глядя прямо перед собой, куда-то поверх их испуганных лиц, я прошел мимо них, ощущая, как их изумленные, растерянные взгляды буравят мне спину. Они помедлили секунду, переглянулись, а потом, словно завороженные неслыханной дерзостью этого восьмилетнего призрака, молча двинулись следом, их тяжелые сапоги гулко и неуклюже застучали по каменным плитам.</p>
<p>После сеней начиналась бесконечная, темная путаница коридоров. Это не были коридоры в современном понимании — скорее, узкие, сводчатые переходы, прорубленные в толще стен, погруженные в глубокий, вязкий сумрак. Редкие светильники — вбитые в стену железные «светцы» с воткнутой в них и тускло тлеющей лучиной — лишь выхватывали из темноты отдельные фрагменты грубой каменной кладки, но от этого делали тени в бесчисленных углах и нишах еще гуще и чернее.</p>
<p>Воздух здесь стал холоднее, плотнее, с отчетливым привкусом сырого камня, застарелого печного дыма, мышей и человеческого жилья. Мои босые ноги отчетливо чувствовали каждую щербинку, каждую неровность грубо отесанных каменных плит, каждый сквозняк, который ледяной змеей гулял по полу, обвивая лодыжки. Я шел уверенно, ровным, размеренным шагом, не скрываясь и не оборачиваясь на растерянное сопение Плещеевых за спиной. Опыт подсказывал: если хочешь, чтобы тебя считали хозяином, веди себя как хозяин. Даже если ты ростом с садового гнома и на тебе одна ночная рубаха, а за спиной идут двое вооруженных до зубов мужиков. Один из которых к тому же будущий инициатор создания печально известной опричнины.</p>
<p>Я миновал анфиладу каких-то малых, пустых комнат, где в углах темнели окованные железом сундуки, и спустился по узкой, закрученной винтом лестнице, прорубленной прямо в толще стены. Ступени были высокими, крутыми и стертыми от времени до состояния гладких, вогнутых ложбин — они явно строились в расчете на широко шагающего воина в сапогах, а не на босого ребенка. Приходилось держаться за холодную, шершавую стену, чтобы не оступиться и не скатиться вниз кубарем.</p>
<p>Наконец, последний поворот, и я вышел из тесного каменного колодца в огромное, гулкое, почти чёрное пространство Средней палаты. Высокий потолок тонул в непроглядной тьме, а звуки шагов моих спутников за спиной разлетались испуганным, многократным эхом.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 5</p>
</title>
<p>Нет, палата не была погружена в первозданный мрак. Густая, вязкая, почти осязаемая тьма, в которой без остатка тонул и растворялся высокий, словно церковный, сводчатый потолок, была лишь лукавой и обманчивой игрой света и тени, причудливым фокусом зрения. Здесь, внизу, в том единственном пространстве, где двигались, дышали, мыслили и жили люди, безраздельно и деспотично господствовал иной цвет.</p>
<p>Красный.</p>
<p>Он не просто присутствовал — он правил. Красный, густой и властный, точно свежая, еще не начавшая остывать артериальная кровь, хлынувшая из раны. Красный, терпкий и драгоценный, как старое, выдержанное годами вино в граненом венецианском кубке. Красный, зловещий и вместе с тем торжественный, как пламя пожарища или багрянец заката над полем недавно отгремевшей битвы. Этот цвет был повсюду; он не просто лез в глаза — он впивался в них раскаленными иглами, он давил на сознание свинцовой плитой, он душил своей оглушительной, монументальной пышностью, он вопил о себе с каждой пяди этого исполинского, почти пустого зала. Стены были выкрашены не в праздничный алый или пронзительный киноварный, а в глубокий, насыщенный, почти багровый цвет, по которому, словно вскрытые и кровоточащие золотые вены, вились ослепительные, до вычурности затейливые узоры. Это были не просто орнаменты, а целые повествования, сплетенные из символов и аллегорий: виноградные лозы, переплетенные в сложнейший, нескончаемый лабиринт, намекающий на вечную жизнь и райские кущи; сказочные, небывалые цветы с невозможными, противоестественно изогнутыми лепестками; и пухлые, до смешного нагие херувимы с лукавыми, совершенно не детскими лицами и хитрым, всезнающим прищуром старых пьяниц и закоренелых распутников. Эта позолота, тускло и маслянисто мерцавшая в неверном, дрожащем свете лампад, не облегчала, а лишь усугубляла гнетущую, почти физически ощутимую тяжесть красного, делая его еще более агрессивным, еще более вызывающим и истинно царственным.</p>
<p>На стенах, в строгом, почти математически выверенном порядке, висели массивные, литые подсвечники из того же золоченого металла, похожие на когтистые лапы диковинных птиц. В их гнездах, словно обрубки пальцев мертвых гигантов, застыли толстые, оплавившиеся от собственного жара восковые свечи, испускавшие густой, медовый аромат, смешивавшийся с запахом ладана и пролитого вина. Пол, от одной стены до другой, от края до края, был устлан мягкими, плотными персидскими коврами, в густом ворсе которых бесшумно, как в сухом снегу, тонули мои босые ноги. И эти ковры, разумеется, тоже были красными, с intricate золотым узором, который при неверном свете казался подробной картой неведомого, полного сокровищ и опасностей царства. Даже немногочисленные, узкие, как крепостные бойницы, окна, прорезанные в саженной толще каменных стен, были наглухо задрапированы тяжелыми, как влажная могильная земля, бархатными занавесями. На них, расшитая золотой нитью, повторялась все та же неумолимая виноградная лоза, и сам красный цвет, казалось, достиг здесь своего тревожного апогея, своей абсолютной, почти невыносимой, пьянящей концентрации, отрезав покои от остального мира.</p>
<p>Этого цвета было непомерно много, до головокружения. Даже для шестнадцатого века, с его первобытной, почти варварской любовью к ярким, чистым краскам, где красный был не просто цветом, а символом, громогласной декларацией — богатства, власти, самой царственности. Здесь же он перешел какую-то незримую черту, насытил собой пространство до предела, до того критического момента, когда цвет перестает быть цветом и становится почти физическим ощущением, чем-то вроде постоянного низкого гула, вызывающего не восхищение, а глухую, подспудную тревогу. Это было пространство, которое служило одновременно и столовой, и местом для малых, непарадных приемов. Вдоль одной из стен, почти во всю ее колоссальную длину, тянулся исполинский стол, сбитый из таких толстых дубовых плах, что, казалось, для его создания срубили целую корабельную рощу. Дерево, пропитанное за десятилетия бесчисленными слоями воска, масла и пролитого вина, потемнело почти до черноты и лоснилось в свете лампад, как шкура только что вышедшего из воды лесного зверя.</p>
<p>Голые участки стен над столом, не закрытые коврами, были расписаны не ликами святых, не библейскими сюжетами, как подобало бы в покоях православного государя, а тем, что здесь витиевато называли «бытейским письмом» — яростными, полными дикой энергии сценами охоты на медведя, картинами воинских подвигов и шумных, разгульных пиров. Скалящиеся, в клочьях пены, пасти медведей, оскаленные в предсмертном рёве, лица воинов, искажённые боевым кличем, и запрокинутые в хмельном экстазе головы пирующих — всё это в неверном, дрожащем свете казалось живым, застывшим на долю секунды в своем яростном, неукротимом движении, готовым в любой миг сорваться с места.</p>
<p>Прямо у входа, небрежно прислонившись к тяжелому дубовому косяку, стояли двое. Жильцы. Отборная дворцовая стража, личная гвардия, подчинявшаяся напрямую жилецкому голове Пушкину Михаилу Федорову сыну. На них были надеты тяжелые зерцальные доспехи — стальные пластины, отполированные до тусклого зеркального блеска и соединенные кольчужным плетением; на головах — высокие шлемы-шишаки с острыми шпилями, увенчанными золочеными шишечками. На широких наборных поясах лениво покачивались сабли в дорогих, украшенных чернью и серебром ножнах. Но в руках они держали не сабли, а длинные протозаны-рогатины с широкими, хищно блеснувшими в свете лампад лезвиями. Концы древков они, откровенно и беззастенчиво скучая, упирали в каменные плиты пола, оставившие на камне выщербленные круги. Их позы выражали крайнюю степень расслабленности; было очевидно, что они не ожидали увидеть здесь кого-либо в этот предрассветный час, а уж тем более — меня, маленького государя, в одной ночной сорочке, босого и растрепанного.</p>
<p>Один из них, рыжий широкоскулый детина с рябым лицом, которое оспа изъела так густо, что оно походило на брошенные восковые соты, поперхнулся воздухом и от оглушительной неожиданности выронил древко рогатины. Тяжелое копье с оглушительным, протяжным, вибрирующим звоном ударилось о камень, и этот звук в мертвой тишине палаты показался громовым раскатом, долгим эхом прокатившимся под расписными сводами.</p>
<p>«Госу… государь-батюшка?» — хрипло, почти беззвучно выдохнул он, растерянно моргая и уставившись на меня. В его круглых, бесцветных, как у ошпаренной рыбы, глазах метался неприкрытый ужас пополам с полнейшим, животным недоумением. Он не знал, что ему делать: то ли падать на колени, как предписывал суровый устав, то ли бежать за начальством, то ли просто провалиться на месте в преисподнюю от ужаса и нарушения службы.</p>
<p>Я остановился в трех шагах от них, не ближе, рассчитав дистанцию с холодной точностью хирурга. Мой взгляд был ровным и спокойным — взгляд инженера, оценивающего прочность мостовой опоры, а не взгляд испуганного ребенка, разбуженного ночным кошмаром.</p>
<p>«Воды», — мой голос, тонкий и ломкий, прозвучал в гулкой тишине палаты как треск сухого хвороста под сапогом.</p>
<p>Жильцы замерли, превратившись в нелепые изваяния в раскоряченных позах. В их простых, привыкших к прямолинейным приказам и грубой силе умах сейчас происходил тектонический сдвиг, рушилась привычная, железобетонная картина мира. Перед ними стоял ребенок, крохотный, почти невесомый, в смешной длиннющей рубахе. Но тон… В этом единственном, коротко брошенном слове не было и намека на детскую просьбу, на робость или страх. Это был приказ, абсолютный и не подлежащий обсуждению, приказ, отданный тем, кто привык повелевать мирами. Ледяное спокойствие моего поведения ломало их привычный мир, где великий князь — это либо плачущий объект опеки, которого нужно утешать и убаюкивать, либо парадная кукла в тяжелых одеждах, которую выносят на потеху послам.</p>
<p>«Сейчас, батюшка… сейчас, истинный государь… сию минуту…» — засуетился второй, тот, что был помоложе и, видимо, проворнее умом. Он метнулся к исполинскому столу, где в россыпи пустых кубков и перевернутых чаш, среди объедков и винных пятен, оставшихся после вечерней трапезы, одиноко стоял большой серебряный ковш для раздачи вина.</p>
<p>Я прошел мимо них, не удостоив больше ни взглядом, ни словом, к массивному креслу с высокой резной спинкой, стоявшему во главе стола — по сути, небольшому походному трону. Я сел, и мои босые ноги, не доставая до утоптанных ковров, нелепо и по-детски повисли в воздухе. Металл ковша, который мне поднес на дрожащих от волнения руках стражник, был ледяным, а вода в нем пахла серебром и той особой, почти хрустальной чистотой колодезной воды, взятой на рассвете. Я пил медленно, маленькими, расчетливыми глотками, не отрываясь глядя на них поверх края. Стража. Мои спальничие, смущенно переминавшиеся у меня за спиной, и эти двое жильцов, застывшие как соляные столпы. Моя единственная преграда и моя единственная защита.</p>
<p>Интересно, они выполнят любой мой приказ?</p>
<p>Надеюсь, мне не придется проверять это в ближайшее время.</p>
<p>Тягучую, звенящую, напряженную тишину предрассветной палаты разорвал шум снаружи. Он нарастал так стремительно, как снежная лавина, катящаяся с горы: сначала далекий, дробный, спутанный топот множества ног по каменным гулким коридорам, затем — резкие, панические выкрики, и, наконец, тяжелые, глухие удары отворяемых со всей силы дверей о стены. Жильцы и мои молодые спальничие мгновенно подобрались, их расслабленные тела напряглись, как натянутые струны, руки сами собой крепче сжали рукояти сабель и древки рогатин. Я же остался сидеть, лишь пальцы мои крепче стиснули холодный, тяжелый ковш, из которого я так и не перестал пить.</p>
<p>Двери в палату распахнулись с такой силой, что одна из тяжелых дубовых створок с оглушительным треском ударилась о каменную стену, выбив из нее облачко известковой пыли и кусок штукатурки.</p>
<p>В помещение не вошла — влетела, ввалилась растрепанная женщина. Её волосы — обычно аккуратно убранные под строгий убрус или парчовый повойник — сейчас растрепанными, спутанными прядями выбивались из-под сбившегося набок платка. Дорогое, шитое жемчугом платье было смято и испачкано, словно она спала в нем, не раздеваясь, прямо на полу. Лицо, заплывшее и одутловатое от нескончаемых слез, превратилось в страшную, багровую маску горя.</p>
<p>Это была Аграфена Челяднина. Сестра могущественного фаворита Ивана Федоровича Овчины-Телепнева-Оболенского, моя кормилица, моя нянька, и, по сути, самая близкая мне женщина после покойной матери. По крайней мере, так было до сегодняшнего дня.</p>
<p>Она не заметила меня сразу. Обезумев от горя и ужаса, она металась по палате, как подстреленная птица, дико озираясь по сторонам, пока ее мутный, безумный взгляд не наткнулся на мою маленькую, застывшую в огромном кресле фигурку. Аграфена рухнула на колени прямо у порога, не заботясь ни о грязи на каменных плитах, ни о своем разодранном платье. И поползла ко мне, размазывая грязными от сажи и пыли руками потоки слез по опухшим щекам.</p>
<p>— Ванечка! Свет мой ясный! Государь ты мой маленький! — заголосила она, и этот крик, полный первобытного, животного отчаяния, эхом ударился о расписные своды. — Преставилась! Матушка твоя, государыня наша великая княгиня Елена Васильевна… нет ее более! Отравили, ироды, псы смердящие! Осиротели мы, Ванечка, круглыми сиротами остались!</p>
<p>Она припала к моим ногам, обхватив их руками, и зашлась в диких, разрывающих душу рыданиях, сотрясаясь всем телом. Мои стражники, бледные как полотно, синхронно, как по невидимой команде, осенили себя широким крестным знамением. В их глазах застыл тот особый, суеверный ужас, с которым простые люди встречают известие о конце света. Для них мир только что рухнул. Для них наступало Безвременье — самое страшное, самое проклятое время на Руси, время безвластия, грабежа и крови.</p>
<p>Я же сидел неподвижно. Моя рука почти механически, без моего сознательного участия, опустилась на голову плачущей женщины, чувствуя жесткость и спутанность ее волос. Это был жест утешения, но в нем не было ни капли тепла.</p>
<p><emphasis>— Значит, уже мертва,</emphasis> — отстраненно, почти равнодушно подумал я, и мой разум, обогащенный памятью тысяч смертей, мгновенно, как вычислительная машина, начал выстраивать графики и просчитывать вероятности. —* Третье апреля тысяча пятьсот тридцать восьмого года. Регентство Глинской окончено. Начинается эпоха полного, неприкрытого боярского правления. Шуйские. Бельские. Их время пришло. У меня есть примерно тридцать секунд, чтобы решить, какой будет моя первая реакция. Мой первый ход в этой новой, смертельной партии.*</p>
<p>Я не заплакал. Я не закричал. Я медленно, с предельной, почти неестественной аккуратностью, поставил тяжелый серебряный ковш на черный дубовый стол. Глухой удар металла о дерево прозвучал в звенящей тишине, как удар похоронного колокола. Этот звук заставил Аграфену на мгновение замолкнуть от неожиданности, поднять на меня заплаканные, ничего не видящие глаза. Но лишь на мгновение. Она тут же продолжила выть, еще громче, еще надрывнее, уткнувшись лицом в мои колени.</p>
<p>Ее горе двигалось по замкнутому, дурному кругу. Глухой, утробный плач срывался в пронзительный, почти звериный вой, от которого, казалось, стыла кровь в жилах. Вой, иссякнув, перетекал в бормотание, в бессвязные, захлебывающиеся причитания, в которых смешались имена святых и проклятия неведомым отравителям. А затем, выплеснув слова, она снова заходилась в рыданиях, сотрясающих все ее крупное тело, чтобы через мгновение все началось сначала.</p>
<p>И в этом вихре отчаяния она рванулась ко мне. Ее руки, красные, огрубевшие от работы, тянулись через подлокотники престола, цепляясь за воздух, за мою одежду. Она пыталась схватить меня, прижать к своей необъятной, пахнущей потом и ладаном груди, словно стремясь утопить в своем горе, сделать его общим, разделить эту неподъемную ношу. В ее налитых кровью глазах стояла отчаянная мольба — найти опору во мне, единственном, что осталось от ее прежнего мира.</p>
<p>А она не дура, нет. Ее утробный вой — не только скорбь по покойной государыне. В нем уже звенит животный, липкий страх за собственную шкуру. Сквозь мутную пелену слез в ее глазах проглядывает холодное, отрезвляющее понимание: со смертью моей матери рухнул не только привычный мир, но и её собственная жизнь. Она понимает, что ей не быть больше хозяйкой в этих стенах, не ходить по гулким переходам, отдавая приказы прислуге. Кремль из дома и крепости превратился для нее в ловушку.</p>
<p>За счастье почтёт, если её просто сошлют куда-нибудь подальше, в захудалый северный монастырь, насильно состригут в монахини и забудут там до конца дней. Это ещё будет милость, проявление неслыханного великодушия. Ведь новые правители, те бояре, что уже сейчас, словно волки, кружат за стенами, готовясь вцепиться в осиротевший престол, могли ведь и просто убрать её. Чаша с ядом, внезапная жестокая хворь — и нет человека. Милосердием эти люди не отличаются.</p>
<p>И память, чужая, книжная, въевшаяся в подкорку за годы другой, прошлой жизни, тут же услужливо подсказывает продолжение. Так оно и должно случиться. Шуйские, дорвавшись до власти, заточат её брата, Овчину, в темницу и уморят там голодом. А её самое, Аграфену, с позором вышлют из Москвы. И теперь сухая, безжизненная история из учебника вдруг обрела плоть и кровь, и вот она, рыдает у моих ног, сотрясаясь в бессильном отчаянии.</p>
<p>Во мне шевелится что-то новое, странное. Вопрос, которого не должно было быть. А что, если я могу это изменить? Спасти её. Эту грубую, крикливую, безмерно несчастную женщину, которая, как умела, была мне матерью. Это было бы правильно? По-человечески? Но стоит ли оно того? Стоит ли одно моё желание того, чтобы вмешиваться в то, что уже предначертано и записано? Я — всего лишь ребёнок, Великий князь только по названию. Моё слово сейчас — пустой звук перед оскалом боярской грызни. А даже если бы и нет… Какую цену придется заплатить за спасение одной сомнительной жизни? Чем я рискую, пытаясь перекроить прошлое, которое стало моим настоящим?</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 6</p>
</title>
<p><emphasis>— И что мне с тобой делать? </emphasis>— думал я смотря на плачущую женщину. <emphasis>— Чем ты можешь быть мне полезной в намечающемся шторме?</emphasis></p>
<p>Аграфена. Аграфена Фёдоровна. Бабка, мамка, опекунша. Имя, которое в этом теле отзывалось не просто звуком, не эхом в пустой черепной коробке, а целой бурей плотских, въедливых ощущений. Ее вой, который сейчас бился о своды палаты, словно раненая птица, был для меня не просто ритуальным плачем по усопшей государыне. Он был квинтэссенцией всей моей короткой, начавшейся заново жизни, ее горьким, соленым вкусом. Она была рядом с тех самых пор, как я себя помнил — с того самого момента, как реципиент начал осознавать себя. Именно она. Не мать, холодная и далекая звезда. Не отец, давно истлевшая тень.</p>
<p>Воспоминания этого тела, которые я поначалу принимал за чужеродный информационный пакет, за архив, который мне предстояло каталогизировать и изучить, теперь нахлынули неконтролируемым, горячим потоком, заполняя пустоты между моими прошлыми жизнями и этой, новой. Они не лгали, нет. Они были до ужаса, до приступа тошноты правдивы, пропитаны запахами, вкусами и болью. Я помнил ее руки. Большие, красные, с огрубевшей, как кора старого дерева, кожей, с венами, вздувшимися от бесконечной работы. Ногти на ее пальцах были короткими, всегда с темной каймой под ними, потому что она без конца возилась то с пахучими травами для отваров, то с мукой для пресных лепешек, которые пекла для меня одного. Этими самыми руками она ставила на стол дымящуюся глиняную миску с овсяной кашей, густо сдобренной топленым маслом, и этими же руками, спустя час, она больно, до слез, драла меня за волосы, когда я, замечтавшись, ронял на пол тяжелую оловянную ложку.</p>
<p>Я помнил ее голос. Низкий, грудной, нараспев читающий на ночь бесхитростные молитвы, от которых веки тяжелели, и мир погружался в вязкую, теплую, безопасную дремоту. И этот же голос, срывающийся на пронзительный, злой визг, когда она заставала меня играющим не с теми игрушками — выструганным из ветки мечом вместо псалтыри в тяжелом окладе. Тогда слова «паршивец», «уморил», «неслух» летели в меня, как камни, брошенные с близкого расстояния. Я помнил, как она, поймав меня на очередной шалости, легко, словно я был тряпичной куклой, сгибала меня пополам через свое широкое колено и стегала тонким ивовым прутом, от которого на коже оставались тонкие, горящие полосы. И как потом, ночью, когда мальчишеское тело сотрясала лихорадка, она сидела у кровати, не смыкая глаз, меняя холодные, смоченные в квасе компрессы на моем горящем лбу и шепча что-то окаянное, утешающее, беззвучно двигая потрескавшимися губами. Она любила меня той свирепой, животной, требовательной любовью, что не знала ни ласки, ни нежности, но была выкована из чистого, неразбавленного чувства долга, замешанного на страхе.</p>
<p>Все первые семь лет жизни реципиента прошли под её неусыпным, тяжелым надзором, в душном, пахнущем ладаном и печёным хлебом тепле женской половины терема. А потом, одним днём, всё оборвалось. Ивана отселили. Просто пришли и перенесли все нехитрые пожитки в отдельную, давно приготовленную для него палату, заставив спать одному. Я помню, как он упирался, как бил маленькими кулаками в широкие спины бояр, пришедших за ним, как срывающимся от слёз, тонким голосом приказывал, требовал, умолял оставить его на женской части — тщетно. Впервые он, Великий князь, столкнулся с тем, что его слова — лишь пустой звук, бессильный сотрясти даже воздух. Никто даже не подумал ему что-либо объяснить. У любого другого мальчика нашелся бы отец, который суровым, но понятным словом растолковал бы, что мужчине не пристало дольше положенного оставаться среди женщин. Но у моего реципиента отца не было, и потому это переселение казалось ему бессмысленной и жестокой карой.</p>
<p>Единственным условием, которое он, всхлипывая, выторговал себе, было право, чтобы Аграфена по-прежнему укладывала его спать. Без неё он попросту не мог сомкнуть глаз в гулком каменном мешке, где каждый шорох отдавался в ушах стуком сердца, а тени по углам сгущались в безликих, наблюдающих чудовищ. И она приходила. Каждый вечер, бесшумно ступая по холодным плитам, садилась на край кровати, и одна лишь тяжесть её тела, привычно продавившая постель, изгоняла из палаты всех притаившихся до времени страхов.</p>
<p>Мать, разумеется, была против. Ей донесли, и она сочла это недостойной слабостью, шагом назад, подрывающим её труды по воспитанию из Ивана государя. Он ответил на её холодное неодобрение единственным доступным ему способом — бунтом. Он отказывался есть, швырял на пол серебряную посуду, кричал до тех пор, пока голос не превращался в беззвучный хрип. В конце концов, Елена Глинская уступила. Не из жалости. Просто истерики парня были дурным знаком, трещиной на гладкой поверхности её регентства, и она, как мудрый политик, предпочла заделать эту трещину малой ценой, не усугубляя ситуацию.</p>
<p>Мать… Мать была совсем другой. Я помнил её не как человека из плоти и крови, а как видение, как явление природы, редкое, ослепительное и отстраненное, как зимнее солнце. Высокая, с точёной, почти хищной красотой, с иссиня-чёрными волосами, туго заплетенными в косу, в которую были вплетены нити жемчуга, похожие на застывшие капли росы. Она пахла чем-то чужим, заморским — сложной, дурманящей смесью сандала, мирры и ещё чего-то неуловимо-пряного, от чего у парня всегда кружилась голова. Она никогда не была рядом. Ею правили. Её выставили, как драгоценную икону в киот, в регентский совет при мне, малолетнем государе, и она вцепилась в эту власть мертвой хваткой, как в единственное спасение. Я видел её чаще всего издалека, в тронной палате, в окружении бородатых, серьезных бояр, где густой воздух был пропитан запахом пота, дорогой кожи сафьяновых сапог, воска от сотен свечей и тяжелых мыслей о судьбах государства.</p>
<p>Иногда она приходила в мои покои. Медленно, почти нехотя, словно исполняя неприятную повинность, опускалась на край моей кровати, и её длинные, тонкие пальцы с миндалевидными ногтями, прохладные, как речная галька, касались моих волос. Она говорила что-то ласковое, положенное по ритуалу, но я чувствовал — она смотрела не на меня. Её взгляд, темный, как омут, был направлен куда-то дальше, поверх моей головы, сквозь расписные стены, туда, где за каждым углом таились интриги, заговоры, опасность. Туда, где была настоящая жизнь, сотканная из власти. И в этом взгляде всегда плескалась плохо скрываемая, всепоглощающая скука.</p>
<p>Овчина был рядом с ней. Всегда. Иван Фёдорович Овчина-Телепнев-Оболенский. Брат этой воющей у моих колен женщины. Красивый, молодой, с наглой, самоуверенной улыбкой и глазами, которые смеялись даже тогда, когда он молчал. Он смотрел на мать так, как не смотрят на государыню-регентшу. Он смотрел на неё, как на женщину, и в его взгляде, жадном, собственническом и восхищённом, не было ни капли подобострастия. И мать смотрела на него так же, украдкой, но жарко, и когда их взгляды встречались, в воздухе повисало нечто настолько плотное, настолько наэлектризованное, что я, ребёнок, невольно съеживался, чувствуя себя лишним, случайным свидетелем чего-то взрослого, недозволенного и пугающего.</p>
<p>Отец… Отец был даже не тенью, а эхом в памяти. Василий Третий. Он умер, когда Ивану было всего три года. Я не помнил его лица, не мог бы воспроизвести его черты, даже если бы от этого зависела моя жизнь. Осталось только ощущение, впечатанное в кости. Большая, теплая, тяжелая рука на моей голове, от которой исходило чувство абсолютной, несокрушимой защиты, стена, за которой не страшен был никакой враг. Низкий, спокойный, рокочущий голос, произносящий мое имя — «Иоан» — и это имя в его устах звучало как-то по-особенному веско и важно.</p>
<p>И запах. Сложный, неповторимый запах взрослого мужчины, запах власти и силы — смесь дорогой кожи, церковного ладана, которым пропиталась его одежда, конского пота и чего-то ещё, терпкого, как крепкий табак или сухие степные травы. Память о нём была не в голове, а где-то глубже — в крови, в самом основании позвоночника. Память о скале, которая рухнула, оставив после себя лишь холодную, звенящую пустоту и страх.</p>
<p>Аграфена продолжала выть. Её плач не был больше просто звуком, он стал физической сущностью. Он заполнил собой всё пространство палаты, бился о красные ковровые стены, отражался от позолоченной лепнины сводов, ввинчивался в уши, проникал под кожу, вибрировал в грудной клетке.</p>
<p>От этого надрывного, беспросветного воя я не мог дышать. Воздух застрял в горле плотным, колючим комком. Маленькие детские руки, тонкие, как веточки, вцепились в резные подлокотники кресла-трона так, что побелели костяшки. Они держались за них, за холодное, отполированное сотнями прикосновений дерево, как утопающий держится за последнюю щепку, оставшуюся от его корабля.</p>
<p>Из всех миров, из всех эпох, из всех жизней, в которые то многоглазое существо могло швырнуть мою душу, — оно выбрало эту. Идеальная, изощренная темница. Тело ребёнка, лишенное силы, окруженное врагами, и разум, знающий всё, что их ждёт.</p>
<p>Почему? Это издевательство? Изощрённая месть за то, что во снах о прошлых жизнях, в агонии их конца, я пытался бороться, пытался сопротивляться, не желая ломаться под тяжестью чужих судеб? За то, что не сдавался?</p>
<p>Или это не наказание, а шанс? Единственный, последний шанс прожить жизнь, где у меня будет власть? Настоящая, абсолютная, безусловная власть, о которой я, раздавленный опытом сотен чужих судеб, мог только мечтать. Власть, которая позволит не просто выжить, но и перекроить мир под себя.</p>
<p>Иван Грозный. В моём сознании, в том, что осталось от моей первой, настоящей жизни, это имя было синонимом кровавого террора. Тиран, параноик, убийца. Но та, первая жизнь, была давно, стерлась, как старый пергамент. Теперь мой разум, перегруженный, как архив Ватикана, обрывками академических исследований, монографий, спорами историков и, что важнее, личными воспоминаниями сотен людей, живших в эту эпоху, видел картину совершенно иначе.</p>
<p>Он не был ни тираном-самодуром, ни безумцем. Он был одиноким, отчаявшимся правителем, который всю свою долгую, несчастную жизнь пытался вытащить эту огромную, неповоротливую, раздробленную страну из цепких лап феодального хаоса, из болота княжеских распрей и боярских междоусобиц. Он строил Государство. Единое. Централизованное. С законами, армией, будущим. Он тащил эту махину на себе, как Сизиф свой камень, и почти преуспел, почти дотащил до вершины.</p>
<p>Вот только ничего у него не получилось. Даже за пятьдесят три года борьбы, крови и невероятного напряжения сил он так и не смог сломить систему. Бояре оказались сильнее. После его смерти все вернулось на круги своя, откатилось назад, в привычную смуту и грызню за власть и кормления.</p>
<p>Но сейчас мне семь лет. Мать только что умерла. Впереди — самые страшные годы. Годы унижений, страха, голода и бессилия, которые и выкуют из этого напуганного ребенка того самого Ивана Грозного, одержимого идеей искоренить боярство как класс.</p>
<p>Я знал историю. Я знал каждый их следующий шаг. Я знал, кем станет Иван.</p>
<p>Но я — не Иван. Я — тот, кто помнит всё. Кто прожил сотни жизней и знает больше, чем мог знать любой человек из шестнадцатого, да и из двадцать первого века. Я обладал оружием, которого не было у него — знанием будущего.</p>
<p>Могу ли я это изменить? Прожить эту жизнь иначе?</p>
<p>Или Существо заставит меня пройти тот же самый кровавый путь, шаг в шаг, наслаждаясь моим отчаянием со стороны, как зритель в театре?</p>
<p>Двери Средней палаты, распахнутые настежь отчаявшейся женщиной, больше не закрывались. И вот сейчас, вслед за Аграфеной, словно прорвав плотину, в палату хлынул многоголосый женский плач. Ворвались остальные няньки, «мамки», постельницы — целый выводок женщин, чья жизнь и благополучие были неразрывно связаны с покойной государыней. Они создавали ту самую атмосферу хаотичного, липкого, парализующего волю горя, в котором тонет любой здравый смысл. В их вое не было ни капли искренности, лишь ритуальная истерика и животный страх перед туманным, неясным будущим, где они могли потерять всё.</p>
<p>Я смотрел на них, как на помехи в старом радиоприемнике. Много шума, очень много шума, и ни крупицы полезной информации. Лишь бессмысленная суета и паника.</p>
<p>— Полно тебе, Ографена, слёзы-то лить. Негоже при государе так убиваться! — Раздался сухой, властный, лишенный всяких эмоций голос, который мгновенно, как острый нож, разрезал густой, вязкий женский гвалт.</p>
<p>В палату вошел Иван Юрьевич Шигона-Поджогин. Мой «дядька», воспитатель. Человек, который был верной тенью моего отца, Василия, и считался одним из умнейших и честнейших людей своего времени. Он выглядел как человек, который уже все просчитал на десять ходов вперед и теперь лишь расставляет фигуры на доске. Вот только я знал, что в этой партии он поставит не на ту фигуру и очень скоро падет, раздавленный боярской грызней.</p>
<p>Высокий, но не громоздкий, а скорее жилистый, с широкими плечами, которые не мог скрыть даже простой, темный кафтан без единого украшения. Тёмная, с обильной проседью борода, усталые, но очень внимательные глаза под нависшими бровями. В том, как он стоял, как держал спину, как смотрел — во всем читалась выправка не придворного дипломата, а закаленного в походах воина.</p>
<p>Многие из тех, кто не знал военного дела в этих веках, не поняли бы. Они бы искали следы муштры, прусской вытяжки в струну. Но нет. Такая осанка, такая манера держать спину идеально прямой, а плечи расправленными, рождалась не на плацу. Она рождалась в седле. Это была выправка человека, который провел в походах и разъездах годы, для которого конь был продолжением его собственного тела. И даже стоя на каменных плитах дворцовых палат, он подсознательно сохранял баланс и осанку всадника.</p>
<p>Его взгляд быстро, оценивающе скользнул по мне — не пропустив ни дрожащих рук, вцепившихся в трон, ни босых ног на холодном полу — и остановился на рыдающей у моих колен Челядниной.</p>
<p>— Иди, Фёдоровна, иди. Княгине Анне ты сейчас нужнее. Она в большой кручине, ей ласка родная нужна. А государя мы сами управим.</p>
<p>Анна Стефановна Якшич. Сербская княжна. Бабушка Ивана. Ещё одна головная боль, ещё одна фигура на этой сложной шахматной доске. Та, кто искренне пыталась привить мне, ребёнку, правильные ценности, благочестие, любовь к книгам и святым писаниям, пока моя мать делила постель с фаворитом и рвалась к власти. Правильные, естественно, для неё, набожной вдовы, но совершенно бесполезные, если не вредные, для меня — для того, кем я собирался стать.</p>
<p>Шигона не просил. Он не предлагал. Он распоряжался, твёрдо верил, что имеет на это полное право. И в его голосе прозвучал холодный металл, который заставил умолкнуть даже хор профессиональных плакальщиц. Аграфена, судорожно икнув, поднялась с колен, тяжело опираясь на подлокотник моего кресла. Её лицо, красное, мокрое, отёкшее, в последний раз повернулось ко мне. В её глазах, сквозь пелену слёз и животного ужаса, я увидел отчаянную, безмолвную мольбу о защите. Она искала её во мне, в этом маленьком мальчике на огромном троне, искала подтверждения, что её мир не рухнул окончательно. Но я промолчал. Я отвел взгляд, устремив его вглубь палаты, на фигуру вошедшего Шигоны. Это был мой первый осознанный выбор в этой новой жизни. Выбор правителя, а не ребёнка.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 7</p>
</title>
<p>Няньки, мамки, боярыни — весь этот скорбный женский мир, мгновение назад наполнявший комнату плачем и причитаниями, — теперь, ведомый твёрдой, как сталь, рукой Шигоны, потянулся к выходу. Они двигались послушно и притихше, словно стадо овец перед волкодавом, боясь встретиться взглядом с суровым воспитателем. Они уводили за собой совершенно обезумевшую, спотыкающуюся на каждом шаге и уже никого не узнающую Челяднину, чьи бессвязные вопли эхом отдавались в опустевших покоях. Палата стремительно пустела. Вместе с людьми из неё уходил и звук, оставляя после себя лишь густой, тяжёлый запах расплавленного воска от сотен оплывших свечей, терпкий дух ладана и тот особый, горьковато-сладкий, ни с чем не сравнимый привкус только что объявленной, ещё не осознанной до конца смерти, который, казалось, осел инеем на языке.</p>
<p>Мой первоначальный, инстинктивный порыв — тот, что был продиктован не холодной логикой, а смутными, детскими воспоминаниями этого тела, — позвать Овчину-Телепнева. Ивана Федоровича. Моего защитника. Единственного, кто мог своим громогласным басом и широкой, надежной спиной отогнать любые кошмары, будь то ночные тени в углах спальни или злые взгляды бояр. Но этот порыв, горячий и детский, рассыпался в прах, столкнувшись с гранитной плитой рациональности, привнесенной из тысяч других смертей.</p>
<p>Если мать мертва, отравлена, в чём я не сомневался ни на миг, то Овчина — живой труп. Лишь вопрос времени, причем очень недолгого. Политика, особенно в этом кровавом, неприкрытом виде, не прощает фаворитов, в одночасье потерявших своего всесильного покровителя. Связываться с ним сейчас — значит добровольно и с песней прыгать в ту же холодную, сырую могилу, которую для него уже, без всякого сомнения, торопливо роют Шуйские или Бельские. Мне нужно было не действие. Не отчаянный, бессмысленный рывок, который лишь ускорил бы мою собственную гибель. Мне нужно было время. Процессор в моей голове, перегруженный до критического состояния воспоминаниями сотен, тысяч чужих жизней, сгоревших дотла в горниле Существа, отчаянно требовал перезагрузки.</p>
<p>Я поднялся с кресла. Движение вышло резким, выверенным, совершенно не свойственным семилетнему мальчику. Шигона, до этого стоявший неподвижно, как гранитное изваяние у стены, замер, всем своим видом превратившись в натянутую тетиву. Вся его поза — широкие плечи, напряженная спина, цепкий взгляд из-под нависших бровей — говорила о том, что он готов ко всему. Он ждал детской реакции, единственно возможной в такой ситуации. Он думал, что я сейчас закричу, как любой другой ребёнок на моём месте. Потребую вернуть мать. Упаду в истерике на пол, отчаянно колотя кулачками по дубовым плахам, или просто потеряю сознание от ужаса и горя. Он ожидал реакции ребёнка, которого нужно утешать, успокаивать, брать на руки и баюкать, отвлекая от страшной правды.</p>
<p>— Шигона, — мой голос прозвучал удивительно спокойно в оглушающей тишине, разрезав её, как остро отточенный скальпель разрезает плоть. Холодный, чужой, без единой дрожащей ноты. Голос, в котором звучал металл. — Слушай мою волю.</p>
<p>Воспитатель вздрогнул. Не просто вздрогнул — он дёрнулся всем телом, будто его хлестнули невидимым кнутом. Обращение по фамилии, без привычного, теплого «дядька», без уменьшительно-ласкательного суффикса, которым это тело пользовалось всю свою недолгую жизнь, выбило его из колеи куда сильнее, чем сама весть о смерти государыни. Это был точный, рассчитанный удар под дых, в самое основание его привычной картины мира, где я был лишь опекаемым дитятей, а он — наставником и почти отцом.</p>
<p>— Вели кушанье поднять прямо в мою спальню. Взвар, хлеб и что там ещё по положено. Есть буду один.</p>
<p>Я сделал паузу, выдерживая её с точностью опытного актёра, глядя прямо в его глубоко посаженные, внезапно сузившиеся до игольных уколов глаза. Мне нужно было не просто отдать приказы — мне нужно было увидеть, как он их примет. Как отреагирует на следующий, самый важный.</p>
<p>— Сейчас я уйду в свою моленную. Буду молиться наедине за упокой души государыни-матери. До тех пор, пока всё к похоронам готово не будет, ко мне не входить. Кто бы ни пришёл — Шуйские, Бельские или сам митрополит Даниил — гнать в шею. Скажешь: государь в великой скорби с Богом беседует. Понял ли ты меня, Иван Юрьевич?</p>
<p>Дядька молчал, и эта секунда растянулась в вечность тяжелого, вязкого безмолвия. В его глазах, этих усталых, но всё ещё острых, как лезвие боевого топора, глазах, отразилась титаническая, почти видимая борьба. Привычка — годами выработанная привычка поучать, наставлять, опекать и оберегать ребёнка — столкнулась лоб в лоб с чем-то новым, ледяным и абсолютно чужим, что смотрело на него сейчас из моих зрачков. Это был взгляд не мальчика, оплакивающего мать. Это был взгляд того, кто уже видел смерть, предательство и падение империй, кто сам отдавал приказы, решавшие судьбы тысяч.</p>
<p>— Понял, государь, — наконец выдохнул он, и голос его прозвучал глухо, надтреснуто, непривычно. Он низко, почти до земли, поклонился, и в этом поклоне на этот раз не было и тени придворной фальши или рутинной вежливости. Это был поклон воина, признавшего силу, поклон вассала, получившего первый приказ от нового, доселе неведомого сюзерена. — Всё исполню в точности. Охрану у дверей удвою.</p>
<p>Я не удостоил его даже кивком. Это было бы лишним, это был бы знак равенства, а я только что обозначил непреодолимую дистанцию. Я просто развернулся и пошёл прочь из палаты, спиной, каждой клеткой кожи чувствуя на себе его сверлящий, недоуменный, полный растерянности и, возможно, впервые — страха, взгляд.</p>
<p>Думаю, что спальников и тех жильцов, что несли караул в палатах, теперь ждёт форменный, жестокий допрос с пристрастием. Шигона не тот человек, который просто забудет о случившемся. Он наверняка, заставит их рассказать посекундно, всё, что происходило в его отсутствие.</p>
<p>Путь назад, в свои покои, казался и длиннее, и короче одновременно. Я миновал гулкие, тёмные переходы, с их вечным запахом сырости, мышиного помёта и старого дерева. Поднялся по стертым, выщербленным за столетия ступеням винтовой лестницы, ощущая под босыми ногами холод камня, миновал сени и вошёл в свою спальню. Массивная дверь, закрылась за мной с глухим, мягким стуком, отсекая суету и зарождающуюся панику внешнего мира. Но мне и этого было мало.</p>
<p>Я пересёк спальню и подошёл к маленькой, неприметной двери в углу, скрытой за тяжелой портьерой. Двери, ведущей в часовню, мою моленную. Это было идеальное «безопасное место», убежище, надёжнее которого в этом мире и не придумать. Никто на Руси, даже самый дерзкий, самый пьяный и уверенный в своей безнаказанности боярин, не рискнёт силой ворваться к молящемуся государю-сироте в день смерти его матери. Это было бы святотатством, преступлением не против меня — ничтожества в их глазах — но против самого Бога. А Бога боялись все. Религия — это самый прочный, самый надежный брандмауэр, который когда-либо изобретало человечество для защиты власти. И я собирался использовать его на полную.</p>
<p>Я толкнул тяжелую дубовую дверь и шагнул внутрь, плотно закрыв её за собой на массивный внутренний крюк. Лязг металла по металлу прозвучал в тишине оглушительно громко.</p>
<p>Здесь не было окон. Только голые каменные стены, темные, почти черные от времени лики икон в тяжелых окладах и абсолютная, давящая на уши, почти могильная тишина. Идеальное место. Идеальное, чтобы разложить по пыльным полкам памяти тысячи чужих, прожитых за меня жизней и решить, как именно, какими инструментами я буду превращать это дикое, кровавое средневековье в свою личную империю.</p>
<p>Я сел прямо на холодный, без единого ковра, пол, прислонившись спиной к шершавой, пахнущей сухим деревом и ладаном двери. Сердце колотилось в груди, как пойманная в силки птица, — это реагировало тело, а не разум. Обыкновенный животный страх.</p>
<p>— Ну что ж, Иван Васильевич, — прошептал я в густую, пахнущую воском темноту. — Давай подумаем, как нам не сдохнуть до лета.</p>
<p>За дверью, в спальне, уже слышались отдаленные, приглушенные крики и суета разворошенного улья, которым стремительно становился Кремль. Но здесь, в полумраке часовни, время замерло, подчиняясь только моей воле.</p>
<p>На всякий случай, если кто-нибудь — тот же Шигона — всё же осмелится заглянуть, проверить, я поднялся с пола, подошёл к аналою и опустился на колени прямо на холодные каменные плиты. Низкая, обитая вытертым бархатом подставка для коленопреклонения стояла рядом, но я сознательно не воспользовался ей. Ледяной холод, проникавший сквозь тонкую ткань исподнего, помогал сосредоточиться, не давал мыслям расплыться в вязкой, жалеющей себя тоске. Он был якорем, железным и безжалостным, державшим меня в реальности.</p>
<p>Итак. Я — Иван Четвертый. Мне семь полных лет. Мать умерла, и я уверен, что от яда. Впереди — долгие, унизительные годы боярского правления, регентства. Нескончаемая, кровавая грызня кланов за власть, за казну, за лоскуты земель и, в конечном итоге, за моё тщедушное, ничего не значащее тело. Страх. Одиночество. Голод. И унижение, унижение без конца.</p>
<p>Я помнил, как это было. Не из воспоминаний этого напуганного ребёнка — те были смутными, обрывочными, как картинки в разбитом калейдоскопе, полные детских, не до конца понятых эмоций. Я помнил из истории. Из сухих, бесстрастных строк монографий и диссертаций, прочитанных в другой, невообразимо далекой жизни.</p>
<p>После смерти Елены Глинской власть, как падающее из мёртвых рук знамя, перехватили бояре, которые были оттеснены от кормушки их противниками. Шуйские, Бельские, мои собственные дяди по матери, Глинские. Они дрались за неё с яростью голодных псов, брошенных на одну кость, совершенно не обращая внимания на малолетнего государя. На глазах Ивана убьют его любимца, боярина Воронцова, и будут волочь его тело по полу. Именно так, обиженные после смерти Василия Третьего, опекуны будут беззастенчиво делить казну, земли, должности. Иван был государём только на бумаге, в пышных, ничего не стоящих титулах. На деле — пешкой, игрушкой, заложником в собственном доме.</p>
<p>Это детство сломало его. Оно выжгло в его душе всё, что было живым, детским, доверчивым, и оставило на этом месте уродливый, вечно гноящийся рубец. Превратило в параноика, в человека, что не доверял никому и никогда, что видел врагов в каждом боярине, в каждом шорохе, что решал любые проблемы казнями, пытками и террором, ибо другим способам его просто никто не обучил.</p>
<p>Но я не тот ребёнок. Я не тот Иван. Я знаю, что произойдёт. Я могу подготовиться. Могу найти союзников там, где он видел лишь врагов, могу выстроить защиту, могу изменить ход событий, пустить реку истории по новому, своему руслу. Или я чудовищно переоцениваю себя? Сотни прожитых жизней не делают меня всемогущим богом, но теперь я умею приспосабливаться, выживать, играть роли. Здесь я всего лишь ребёнок, значит нужно играть ребёнка.</p>
<p>А как мне продвигать свои дела, как выстраивать свою партию, если всякого, кого я решусь приблизить, немедленно уничтожат? Любой человек, не принадлежащий к главенствующему в Боярской думе роду — Шуйским или Бельским — обречён. Его сотрут в порошок, обвинят во всех смертных грехах, отравят или просто зарежут в тёмном переходе, как собаку. Эти ястребы, что сейчас делят власть, не потерпят рядом со мной никого, кто мог бы стать моими глазами и ушами. Им нужен не государь, а безвольная кукла на троне, одинокая и запуганная.</p>
<p>Да и существуют ли вообще вокруг меня люди, с которыми можно иметь дела? Кто-то, кто не является ничтожным подхалимом, алчным глупцом или шпионом одного из боярских кланов? Вокруг меня — пустыня, населённая призраками и хищниками. Мне нужны не просто слуги, а соратники, но где их искать в этом серпентарии?</p>
<p>Кому я могу доверять?</p>
<p>Иван Юрьевич Шигона-Поджогин? Он мой дядька и изначально был человеком моего отца. Но отец мёртв. Кому он предан теперь? Мне, этому испуганному мальчику, в котором он только что увидел нечто чужое и пугающее? Памяти Василия Третьего? Своему клану, боярской верхушке как классу? Его верность — пока лишь предположение.</p>
<p>Аграфена Челяднина? Родная сестра Овчины, и он, по моим расчётам, ещё жив, но это ненадолго. Её судьба предрешена вместе с его. Она — ходячая проблема, живое напоминание о свергнутой партии. Держать её при себе — значит навлекать на себя гнев победителей.</p>
<p>Анна Стефановна? Бабушка из рода Глинских. Её поучения — прямой путь в монастырь, а не на трон. Она пыталась воспитывать во мне «правильные» ценности. Но что значит «правильно» в её понимании? Благочестие, смирение, покорность. Покорность и смирение её церкви, а не вере, что царит на Руси. С этим тоже нужно будет, что-то решать, не доводя до раскола.</p>
<p>Глинские? Мои дяди по материнской линии. Михаил и Юрий. Младшая, захудалая ветвь литовских князей, бежавшая на Русь за богатством, честью и властью. Они будут яростно бороться за регентство, за контроль надо мной — своим единственным козырем в борьбе с родовитой московской знатью. Но они чужаки, «литва». Их ненавидят все.</p>
<p>Шуйские? Древняя московская знать, знатная кровь, князья с незапамятных времён. Они смотрят на московский престол Владимирских князей, как на свою временно утерянную собственность. Они никогда не простят «выскочкам» вроде Глинских ту власть, которую те набрали при моих предшественниках. Они будут первыми, кто нанесёт удар. Нет, они уже нанесли первый удар и останавливаться не будут.</p>
<p>Бельские? Ещё один могущественный княжеский клан, вечно балансирующий между Шуйскими и Глинскими, как шакал между двумя дерущимися тиграми, в надежде урвать свой кусок, пока хищники рвут друг другу глотки.</p>
<p>Передо мной — не просто клубок змей. Это целое змеиное гнездо, кишащее, шипящее, где каждая гадина готова ужалить другую и каждая готова сожрать меня, если я проявлю хоть малейшую неосторожность или встану на их пути.</p>
<p>Как выжить?</p>
<p>Я сжал кулаки так, что побелели костяшки, и уперся лбом в холодный, гладкий край аналоя. Деревянная поверхность, отполированная тысячами прикосновений, пахла воском и вечностью.</p>
<p>— Думай! Думай, как выжить!</p>
<p>Первое и главное: не показывать слабость. Ни на секунду. Ни слезинки на людях, ни одного испуганного взгляда. Бояре почуют слабость, как стая волков чует первую каплю крови. Они разорвут меня на части прежде, чем я успею вздохнуть. Нужно держаться, играть роль государя, погруженного в скорбь и благочестие. Царя всегда играют. Те, кто забывает об этом, заканчивают в подвале дома одного инженера или с шарфом на шее. Роль — моя броня.</p>
<p>Второе: найти союзников. Не временных попутчиков, а кого-то, кто будет предан лично мне, а не клану, не семье, не идее. Народ? Слишком опасно и непредсказуемо. Народная любовь — стихия, которая может вознести, а может и утопить. Мелкопоместные дворяне, служилые люди? Да, они могут помочь разобраться с боярами, но потом немедленно потребуют себе их освободившиеся места и привилегии. Станут новыми боярами, только еще более голодными. Церковь? Это такое же боярство, только в рясах, самостоятельное государство внутри государства, со своими интригами и интересами. Нет. Мне нужны личности. Люди, чьи интересы я смогу навсегда связать со своими.</p>
<p>— Думай!</p>
<p>Третье: не потерять себя. Не стать тем Иваном, которого помнит история. Сотни жизней научили меня выживать любой ценой. Но они же научили меня не доверять никому, видеть угрозу в каждом, действовать безжалостно, когда это необходимо. Я уже был тираном, был убийцей, был чудовищем во многих из своих прошлых жизней. Здесь, в этом жестоком веке, это кажется самым простым и надежным путем к выживанию. Что мешает мне стать им снова?</p>
<p>Ничто. Ничто не мешает.</p>
<p>Кроме… чего?</p>
<p>Кроме какого-то иррационального, глупого желания быть лучше. Кроме слабой, почти угасшей надежды, что хотя бы эта жизнь, возможно, последняя, может быть другой.</p>
<p>Смешно. После всего, что я пережил, после сотен рождений и смертей, после бесконечного кошмара в пустоте между мирами — я всё ещё на что-то надеюсь. Или это не надежда? Может, это просто животное упрямство? Отказ сдаться, отказ признать, что то чудовищное существо, забросившее меня сюда, победило? Что оно окончательно сломало меня, превратив в то, чем хотело видеть — ещё одного монстра в бесконечной череде перерождений?</p>
<p>Наверное, сейчас это неважно. Упрямство или надежда — всё равно. Главное — я буду бороться. Буду бороться, чтобы выжить. И буду бороться, чтобы остаться собой.</p>
<p>Одинокая лампада тихо мерцала перед иконами, выхватывая из темноты то позолоченный нимб Спаса, то его строгий, аскетичный, всевидящий лик. Тени дрожали на стенах, как живые, сплетаясь в причудливые узоры. Тяжёлый, сладковатый запах ладана щекотал ноздри, проникая, казалось, в самую кровь.</p>
<p>Я опустил голову, закрыл глаза. Притворился, что молюсь.</p>
<p>И начал планировать. Шаг за шагом. Ход за ходом. Первым делом — Шигона. Он — ключ. Его нужно проверить. И привязать к себе так крепко, чтобы он и помыслить не мог об измене. И я уже знал, как это сделать.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 8</p>
</title>
<p>Я сидел на коленях и холод древнего каменного пола, едкий и пронизывающий, постепенно проникал сквозь тонкую ткань моих одежд, добирался до самых костей. Медленно, но неотвратимо, словно сама смерть подкрадывалась ко мне из стылых глубин земли. Лампада, подвешенная перед темными иконами, мерцала тревожным, рваным светом, отбрасывая дрожащие, причудливые тени на строгие лики святых. В этом переменчивом свете их черты оживали, превращаясь в призрачные, движущиеся маски, но я не смотрел на них. Всё моё внимание было обращено внутрь, туда, где в вязкой темноте сознания медленно клубились мысли, сменялись обрывочными видениями воспоминания, выстраивались и тут же рушились хрупкие планы — всё то, что осталось после недавней встречи с тем существом.</p>
<p>Нужно было думать. Спокойно и хладнокровно. Планировать. Искать выход из того хитроумного капкана, в который меня забросило это древнее, непостижимое создание, чьи мотивы и цели были мне совершенно не ясны.</p>
<p>Семь лет. Всего лишь слабый, беззащитный ребёнок. Будущий Иван Грозный.</p>
<p>Но я не тот ребёнок, что должен был здесь быть. За этой детской внешностью скрывался опыт сотен жизней, прожитых до конца, до самой последней секунды, до последнего вздоха. Я помнил, как выживать в совершенно невозможных условиях, как мгновенно приспосабливаться к любым, самым неожиданным обстоятельствам, как мастерски играть те роли, которые от меня требовались. Этот колоссальный, бесценный опыт был впечатан в саму мою суть, в каждую складку сознания, в каждую клетку моего нового тела.</p>
<p>Вопрос был в другом — как эффективно использовать это знание здесь и сейчас? Как мне выжить в этом жестоком мире, где власть держится на грубой, неприкрытой силе, на незыблемых, вековых традициях, на всепроникающем животном страхе перед всем неизвестным и непонятным?</p>
<p>Первый план был настолько очевиден, что просто бросался в глаза — действовать строго по лекалам исторического Ивана. Пережить это трудное, полное опасностей детство, терпеливо дождаться своего совершеннолетия, а потом взять власть в свои руки твёрдо и решительно и немедленно начать реформы. Опричнина, жёсткая централизация власти, беспощадное, кровавое подавление боярства, которое уже не одно столетие душило страну своими бесконечными междоусобицами и интригами.</p>
<p>Но этот план провалился ещё до того, как я успел его всерьёз рассмотреть. Я знал это из обрывков исторической памяти, из тех многочисленных знаний, что прочно осели в моей голове после сотен прожитых жизней. Иван боролся всю свою долгую, кровавую, полную лишений жизнь и так и не смог окончательно сломить ту прогнившую систему, что присосалась к стране. После его смерти бояре, опьяненные предчувствием реванша, немедленно попытались вернуть всё на круги своя, методично уничтожая все плоды его трудов, и в итоге бросили страну в кровавую пучину разрушительной Смуты, что едва не погубила само государство.</p>
<p>Значит, этот путь не работает в долгосрочной перспективе, он ведет в тупик. Нужно искать другой, более надёжный, более продуманный и дальновидный.</p>
<p>Второй вариант, казалось бы, был значительно проще и безопаснее — не бороться с боярами открыто, а попытаться договориться с ними, найти какой-то компромисс, который устроил бы все стороны. Стать их удобной, послушной марионеткой, покладистым государем, что правит лишь номинально, но не мешает им властвовать по-настоящему. Жить спокойно, в роскоши, окружённым всеми возможными благами этого мира, не рисковать понапрасну жизнью, не тратить драгоценные силы на бессмысленную и обреченную на провал борьбу.</p>
<p>Я усмехнулся, горько, беззвучно, чувствуя, как уголки губ сами собой кривятся в презрительной, брезгливой гримасе.</p>
<p>Нет. Это не вариант для меня. Совершенно не вариант. Я прожил слишком много жизней, был слишком многими разными людьми, видел слишком много страданий и несправедливости, чтобы согласиться на столь жалкое, бессмысленное существование под чужим, унизительным контролем. Я просто физически не смогу притворяться слабым, покорным, безвольным существом. Это противоречит всему, чем я стал после тех бесконечных кошмаров, после всех тех смертей и возрождений.</p>
<p>Третий вариант… третий вариант требовал времени на тщательное, доскональное обдумывание. Требовал глубокого понимания того, где именно я нахожусь, с кем конкретно имею дело, какие именно подводные течения и скрытые силы действуют вокруг меня в этой запутанной, византийской игре власти и влияния. Мне нужно было составить карту местности, понять расклад сил, идентифицировать ключевых игроков — Шуйских, Бельских, Глинских, всех тех, кто уже точил ножи в предвкушении грядущей схватки за власть.</p>
<p>Я медленно закрыл глаза, заставил себя дышать ровно, медленно, глубоко, успокаивая бурю мыслей, что бушевала в голове. Среди сотен прожитых жизней были жизни солдат, закалённых в десятках сражений воинов, хладнокровных шпионов, невозмутимых ассасинов — людей, что умели держать себя в руках даже в самых критических, смертельно опасных ситуациях. Этот бесценный опыт был теперь со мной всегда, впечатанный глубоко в самую душу, ставший частью меня.</p>
<p>Дыши. Ровно. Медленно. Не спеши.</p>
<p>Вдох. Выдох. Вдох. Выдох.</p>
<p>Сердце билось слишком быстро, торопливо, взволнованно, словно испуганная птица в клетке. Я отчетливо почувствовал его частые, торопливые удары — совершенно детские по своему ритму и силе. Семилетнее сердце, бьющееся в маленькой, хрупкой груди, которая еще не знала настоящих войн, не знала настоящих смертей, не знала того леденящего, парализующего страха, что сопровождает неминуемую близость гибели.</p>
<p>Но я знал. Я помнил всё это слишком хорошо, в мельчайших деталях.</p>
<p>Дыши. Просто дыши. Сосредоточься на дыхании.</p>
<p>И вдруг, откуда-то из самой глубины, из того первобытного хаоса бесчисленных воспоминаний, что ещё не улеглись окончательно, не встали на свои места, начали медленно всплывать обрывки очень специфических знаний. Не целые жизни с их последовательностью событий, не законченные картины чьего-то существования, а именно обрывки — практические техники, проверенные веками практики, действенные методы саморегуляции.</p>
<p>Как правильно дышать для достижения нужного состояния сознания.</p>
<p>Как эффективно замедлять сердцебиение одним лишь усилием воли.</p>
<p>Как разумно сохранять и перераспределять жизненную энергию в теле.</p>
<p>Это были сокровенные знания монахов — тибетских отшельников, годами медитирующих в ледяных пещерах, индийских садху, познавших тайны своего тела, православных подвижников, что проводили долгие годы в темных скитах, в непрерывной молитве и строжайшем посте. Знания персидских факиров, демонстрирующих на публике совершенно невозможное, знания йогов, сумевших познать все тайны тела, знания суровых аскетов всех времен и народов. Знания тех, кто сумел подчинить свое тело разуму полностью, без остатка, кто мог целыми неделями обходиться без пищи, кто спал всего по несколько часов в сутки и при этом оставался бодрым и с ясным сознанием.</p>
<p>Я был ими когда-то. Я помнил эти тончайшие техники, эти сложнейшие практики, эти специфические, едва уловимые ощущения, которые сопровождают изменённые состояния сознания.</p>
<p>Дыши глубже. Ещё медленнее. Возьми под полный контроль каждый вдох, каждую паузу, каждый выдох.</p>
<p>Я сделал долгий, медленный вдох через нос, растягивая его во времени, заполняя лёгкие воздухом полностью, до самого дна, ощущая, как расширяется грудная клетка до самого предела своих возможностей. Затем последовала долгая, осознанная задержка дыхания, пауза, когда весь мир, казалось, замирает. И наконец, выдох через рот, ещё медленнее, ещё дольше, выпуская воздух тонкой, еле заметной, контролируемой струйкой, словно через крошечную щель между губами.</p>
<p>Сердце начало постепенно замедляться. Не сразу, не резко и внезапно, а плавно, естественно, как успокаивается волнение на воде после сильной бури, как затихает порывистый ветер после прошедшего шторма.</p>
<p>Я продолжал дышать по древней системе, мысленно считая удары пульса в висках, внимательно отслеживая каждое, даже самое незначительное изменение в своём состоянии. Восемьдесят ударов в минуту. Семьдесят. Шестьдесят. Продолжай. Не останавливайся.</p>
<p>Пятьдесят.</p>
<p>Тело начало слушаться моей воли, подчиняться приказам сознания. Мышцы постепенно расслабились, напряжение медленно ушло из плеч, из шеи, из спины, из конечностей. Холод каменного пола перестал беспокоить — я просто перестал его чувствовать, сознательно отключил это ощущение, перенаправил своё внимание глубоко внутрь себя, в центр своего существа.</p>
<p>Ещё глубже. Дальше. Не останавливайся на достигнутом.</p>
<p>Я вспомнил одну конкретную, очень яркую жизнь — жизнь отшельника в суровых, неприступных горах Тибета. Я жил в маленькой пещере на головокружительной высоте более четырёх тысяч метров над уровнем моря, где воздух был разрежён до предела и каждый вдох требовал значительных усилий, где зимой температура безжалостно падала до минус тридцати, а то и сорока градусов, где снег лежал толстым, непроходимым покровом круглый год. Я сидел там долгими месяцами в полном, абсолютном одиночестве, питаясь скудной горстью ячменной муки, которую запивал талой ледяной водой, и медитировал часами напролет, погружаясь в особые состояния сознания, где физическое тело переставало существовать как помеха, где оставалось только чистое, незамутнённое страхами и желаниями сознание.</p>
<p>Техника, которую я практиковал, называлась туммо — внутренний огонь, священное пламя. Я помнил в мельчайших деталях, как именно это делается, какие визуализации нужно использовать. Как представлять разгорающееся пламя в самом центре тела, в точке чуть ниже пупка, там, где согласно древним учениям находится один из главных энергетических центров. Как раздувать его с помощью контролируемого дыхания, как направлять живительное тепло по невидимым каналам, по энергетическим меридианам, согревая тело изнутри, без каких-либо внешних источников тепла.</p>
<p>Я попробовал применить эту технику прямо сейчас, в этой холодной часовне.</p>
<p>Представил маленькую, но очень яркую искру в животе, именно там, где должен был находиться центр жизненной энергии. Мысленно, очень осторожно, дунул на неё, раздувая, как опытный костровой осторожно раздувает едва тлеющие угли, чтобы не погасить драгоценное пламя. Искра послушно разгорелась, стала ярче, больше, и наконец превратилась в крошечный, но уверенный язычок настоящего, живого пламени.</p>
<p>Тепло. Я почувствовал реальное, физически ощутимое тепло, разливающееся по телу мягкими, приятными волнами, поднимающееся вверх, к груди, к плечам, к голове, к озябшим конечностям. Холод каменного пола отступил окончательно, исчез, растворился, словно его никогда не существовало вообще.</p>
<p>Работает. Невероятно, но действительно работает.</p>
<p>Я продолжал дышать, поддерживая внутреннее пламя, внимательно наблюдая за тем, как тело реагирует на эти изменения. Сердце билось теперь медленно, размеренно, спокойно — сорок ударов в минуту, как у глубоко спящего, полностью расслабленного человека. Мышцы были расслаблены полностью, без малейшего намека на напряжение. Метаболизм заметно замедлился, перешёл в особый, экономный режим жёсткой экономии всех доступных ресурсов.</p>
<p>Я ясно понимал, что именно происходит с моим телом. Оно входило в состояние, близкое к анабиозу, к глубокому медитативному трансу, где все жизненные процессы замедляются до самого минимума, необходимого для поддержания жизни. В таком изменённом состоянии можно обходиться без еды целыми неделями, без воды — дольше, значительно дольше, чем обычно способен выдержать человек.</p>
<p>Но насколько именно дольше? Каковы реальные, истинные пределы?</p>
<p>Я начал целенаправленно вспоминать другие жизни, другие проверенные на практике техники. Жизнь факира в жаркой Индии, что демонстрировал на ярмарках совершенно невозможное — лежал в наглухо запечатанном деревянном гробу под землёй целых сорок дней и выходил оттуда живым и здоровым на глазах у изумленной толпы. Жизнь йога-аскета, что пил только воду раз в три дня и жил так долгими годами без малейшего ущерба для здоровья. Жизнь монаха-исихаста на священном Афоне, что постился по полгода без перерыва, питаясь лишь освящёнными просфорами и святой водой.</p>
<p>Все они, несмотря на огромные различия в культурах, традициях и методах, умели одно и то же — в совершенстве подчинять своё физическое тело разуму, заставлять организм работать не так, как привычно обычным, непосвященным людям, а так, как необходимо для достижения высокой цели. Они умели значительно снижать потребность в кислороде, в калориях, в жидкости. Они умели входить в особые состояния сознания, где тело существовало на самой грани возможного, на абсолютном минимуме ресурсов, но при этом не умирало, не разрушалось.</p>
<p>Я мог сделать всё это. Я точно помнил, как именно.</p>
<p>Вопрос был лишь в степени моего контроля — насколько хорошо я смогу это сделать? Насколько долго смогу продержаться в этом теле?</p>
<p>Я ещё глубже углубился в медитацию, исследуя своё новое, молодое тело изнутри, тщательно проверяя каждую систему, каждый орган. Сердце — здоровое, сильное, абсолютно детское, без единого изъяна. Лёгкие — чистые, без малейших следов болезней, которыми полны были мои прошлые тела. Печень, почки, желудок — всё работало как и должно было, без сбоев и нарушений.</p>
<p>Я мог замедлить работу всего этого сложнейшего механизма. Мог сознательно снизить частоту дыхания до невероятных двух-трёх вдохов в минуту. Мог понизить пульс до тридцати ударов в минуту, а то и ниже. Мог перевести тело в особый режим, где оно потребляло бы в десять, а то и в двадцать раз меньше энергии, чем обычно требуется здоровому, активному ребёнку.</p>
<p>В таком экстремальном режиме тотальной экономии…</p>
<p>Я прикинул в уме, активно используя знания врачей, биологов, физиологов, анатомов, что в изобилии встречались среди моих многочисленных прожитых жизней.</p>
<p>В таком режиме я теоретически мог бы просидеть без еды и воды… месяц? Может быть, два?</p>
<p>Нет. Больше. Определённо больше.</p>
<p>Гораздо, гораздо больше, чем это кажется на первый, непросвещенный взгляд.</p>
<p>Если добавить к этому чисто физиологическому контролю активную визуализацию, если грамотно использовать проверенные веками техники управления ци, праны, той таинственной жизненной энергии, что циркулирует в теле по невидимым каналам и меридианам… если правильно перенаправить её внутренние потоки, эффективно использовать самые глубинные внутренние резервы организма, те самые, что обычно наглухо заблокированы и недоступны обычному человеку…</p>
<p>Я мог просидеть так добрых полгода. А возможно, даже больше.</p>
<p>Без еды. Без воды. Практически без движения. В полном сознании.</p>
<p>Мысль была настолько невероятной, настолько дерзкой и противоречащей всякому здравому смыслу, что я едва не рассмеялся вслух от её абсурдности.</p>
<p>Но это была правда. Чистая, проверенная на собственном опыте правда. Я чувствовал это всем своим существом. Знал наверняка, без тени сомнения.</p>
<p>Тело слушалось меня. Полностью. Абсолютно. Беспрекословно.</p>
<p>Я мог откалибровать его работу, тонко настроить, как настраивают сложный часовой механизм, как настраивают чувствительный музыкальный инструмент. Мог сделать его сильнее, выносливее, устойчивее к любым внешним воздействиям. Мог заставить его работать не так, как работают тела обычных, ничем не примечательных детей, а так, как работают тела истинных мастеров, посвящённых практиков, тех редких людей, кто посвятил всю свою жизнь совершенствованию и преодолению человеческих ограничений.</p>
<p>Это открытие буквально потрясло меня до самой глубины души.</p>
<p>Я медленно открыл глаза, посмотрел на свои руки — маленькие, детские, с тонкими пальцами и нежной кожей, но уже не такие беспомощные и слабые, как казалось мне всего несколько часов назад. В этих маленьких руках, в этом хрупком теле скрывался огромный, неизведанный потенциал. Колоссальный, неиспользованный резерв.</p>
<p>Я легко встал с колен, без малейшего усилия, без той привычной скованности и затёкшести, что обычно появляется после долгого неподвижного сидения на холодном каменном полу. Тело было послушным, удивительно лёгким, гибким и наполненным чистой, звенящей энергией.</p>
<p>Я решил немедленно начать экспериментировать, проверять вновь открытые возможности.</p>
<p>Прошёлся по небольшой часовне неспешным, пружинистым шагом, внимательно проверяя равновесие, координацию движений. Всё работало идеально, безукоризненно. Я попробовал резко ускориться, сделать несколько быстрых, стремительных шагов от стены к стене — ноги несли меня без малейшей запинки, без потери баланса и устойчивости.</p>
<p>Попробовал глубоко присесть на корточки, задержаться в этой неудобной позе подольше. Мышцы не дрожали, не ныли от напряжения, держали вес тела без видимого усилия.</p>
<p>Встал, медленно потянулся всем телом, почувствовал, как позвоночник выпрямляется позвонок за позвонком, как суставы мягко и беззвучно встают на свои места. Гибкость была поразительной, удивительной для семилетнего, физически неразвитого тела, но я ясно понимал — это не природная заслуга ребёнка. Это прямой, непосредственный результат того, что я помнил в мельчайших деталях, как нужно правильно двигаться, как эффективно растягивать мышцы, как грамотно слушать и понимать своё тело.</p>
<p>Я вернулся к массивному аналою, снова опустился на колени. На этот раз не для выработки планов, а исключительно для дальнейшей практики и экспериментов.</p>
<p>Весь оставшийся день и всю долгую, беззвездную ночь я скрещивал новые знания с этим телом, не теряя времени зря.</p>
<p>Я тщательно проверял пределы своих новых возможностей. Пробовал разные техники контролируемого дыхания, разные способы визуализации внутренних процессов, разные проверенные методы управления жизненной энергией. Я вспоминал жизни воинов-монахов из легендарного монастыря Шаолинь, что тренировали своё тело годами до такого состояния, когда оно само становилось смертельным, совершенным оружием. Я вспоминал жизни японских ниндзя, которых считал бесполезными позёрами, но которые умели замедлять дыхание до полной, абсолютной незаметности, растворяться в глубоких тенях, двигаться совершенно беззвучно по любой, даже самой скрипучей поверхности. Я вспоминал жизни бойцов спецназа из далекого будущего, что проходили жесточайшую подготовку к выживанию в экстремальных условиях, что могли целыми неделями обходиться без нормального сна, без еды, без тепла и комфорта.</p>
<p>Каждая из этих разнообразных жизней давала мне что-то ценное — небольшой, но важный кусочек знания, ключевой фрагмент техники, проверенный метод, полезный приём. Я терпеливо собирал их вместе, как собирают сложную, многоцветную мозаику по мельчайшим крупицам, и складывал в единую, гармоничную и работающую систему.</p>
<p>К рассвету нового дня я понимал своё новое тело лучше, чем его понимал бы любой опытный врач или учёный анатом. Я знал точно, где в этом теле проходят энергетические меридианы, где находятся ключевые точки силы и концентрации энергии, как правильно их активировать, а как при необходимости — блокировать. Я знал, как сознательно перенаправлять кровоток из одной части тела в другую, как контролируемо снижать температуру тела в отдельных его частях, как значительно ускорять естественное заживление ран и ссадин. Знал, как входить в особые состояния сознания, где физическая боль практически не чувствуется, где страх полностью отключается, где холодный, ясный разум контролирует абсолютно всё.</p>
<p>Это было невероятно. Потрясающе. Это пьянило и вдохновляло.</p>
<p>Я сидел на холодном каменном полу небольшой часовни, в окружении мерцающих, танцующих теней от единственной лампады, которую входившие беззвучной тенью слуги успели уже сменить несколько раз, и впервые за все эти бесконечные, изматывающие жизни чувствовал не парализующий страх, не давящую беспомощность, не глубокое, беспросветное отчаяние.</p>
<p>Я чувствовал настоящую, подлинную силу.</p>
<p>Силу, идущую изнутри, из глубокого, фундаментального понимания того факта, что моё тело — не тюрьма для сознания, не досадное ограничение моих возможностей, а совершенный инструмент. Тонкий, идеально настраиваемый инструмент, который я могу откалибровать под абсолютно любую задачу, под любые, самые немыслимые обстоятельства.</p>
<p>И это фундаментальное, революционное понимание меняло всё. Абсолютно всё.</p>
<p>Мои прежние планы, что я так осторожно строил всего несколько часов назад, мгновенно рассыпались в прах, как карточный домик. Они были построены на одном-единственном ошибочном предположении — что я слабый, беззащитный ребёнок, полностью зависимый от капризов бояр, от заботливых мамок, от строгих дядек-воспитателей. Что мне нужно просто выжить, переждать это опасное время, терпеливо дождаться своего совершеннолетия.</p>
<p>Но теперь, после этой ночи поразительных открытий…</p>
<p>Теперь я ясно понимал, что могу сделать гораздо, гораздо больше, чем просто выжить.</p>
<p>Я мог сделать это молодое, податливое тело значительно сильнее, быстрее, выносливее, чем любое другое тело в этом мире. Я мог овладеть сложнейшими боевыми и двигательными навыками, которые обычно требуют десятилетий упорной, изнурительной практики, за считанные месяцы, а то и недели, потому что я прекрасно помнил, как именно это делается, я помнил мышечную память сотен разных прожитых жизней.</p>
<p>Я мог стать настоящим, совершенным воином. Таким, каких здесь никогда не видели и, возможно, никогда не увидят.</p>
<p>Но самое главное — я мог выжить при любых, самых неблагоприятных обстоятельствах. Мог пережить любые лишения, любые трудности и испытания. Мог обходиться без еды, без воды, без сна, когда это понадобится для выживания. Мог исцелять себя сам, используя скрытые внутренние резервы организма, мог полностью контролировать боль, мог входить в особые состояния, где тело работало на абсолютном, запредельном пределе возможностей, но при этом не ломалось, не разрушалось.</p>
<p>Это давало мне подлинную свободу. Свободу действий, свободу выбора, и, что самое главное, свободу от страха.</p>
<p>Я медленно встал с колен, подошёл к древним, потемневшим от времени иконам. Лампада всё ещё тревожно мерцала, отбрасывая мягкий, тёплый свет на строгие лики святых. Они смотрели на меня сверху — неумолимые и вечные.</p>
<p>— Спасибо, — сказал я тихо, едва слышно, обращаясь не к ним, не к святым образам, а к тем далёким, давно умершим людям, чьи жизни я прожил до конца, чьи бесценные знания теперь стали неотъемлемой частью меня. — Спасибо всем вам за то, что вы мне дали.</p>
<p>Солдатам и монахам, воинам и факирам, йогам и врачам, учёным и простым крестьянам. Всем без исключения, кто прямо или косвенно научил меня тому, что я знаю сейчас, что умею применять на практике.</p>
<p>Я решительно развернулся и вышел из тихой, намоленной часовни, аккуратно прикрыв за собой тяжёлую дубовую дверь.</p>
<p>В моих покоях было тихо и пусто. За окном уже брезжил рассвет — бледный, холодный, типичный для московского апреля. Я подошёл к нему широким, уверенным шагом и решительно взобравшись на каменные ступени, с лёгкостью снял раму. Холодный утренний воздух стремительно ворвался в натопленную комнату, ударил в лицо своей колючей свежестью, но я совершенно не почувствовал никакого дискомфорта. Моё тело было правильно настроено, сбалансировано и полностью готово к любым испытаниям.</p>
<p>Мои планы кардинально изменились за эту короткую ночь, что прошла с моего пробуждения в этом теле.</p>
<p>Я не буду пассивно ждать. Не буду трусливо прятаться по углам, не буду притворяться слабым и беспомощным ребёнком.</p>
<p>Я буду активно действовать. Прямо сейчас.</p>
<p>Но не так, как действовал исторический Иван в своё время. Не через кровавую, слепую опричнину, не через бессмысленный террор бояр, не через бесконечные казни и жестокие расправы над своими реальными и мнимыми противниками.</p>
<p>Я найду совершенно другой путь. Более эффективный, более тонкий и более надёжный.</p>
<p>Путь, который будет максимально использовать всё, что я знаю, всё, что я умею делать, все те сотни разнообразных жизней, что я прожил в разных телах, в разных веках и местах.</p>
<p>Я построю государство. Настоящее, сильное, централизованное государство, единое и монолитное, способное эффективно противостоять не только алчным боярам и властолюбивой церкви, но и многочисленным внешним врагам.</p>
<p>И для этого у меня теперь были все необходимые инструменты, все знания и навыки сотен людей, живших до меня. Я был их наследием. Я был их оружием.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 9</p>
</title>
<p>Князь Василий Васильевич Шуйский сидел в приказной избе за широким дубовым столом, изрядно потёртым от времени и бесконечного использования по назначению, и смотрел на стопку бумаг перед собой, не читая их, не видя написанного. Глаза скользили по строчкам, но буквы не складывались в слова, слова не складывались в смыслы. Мысли были заняты другим — куда более важным, чем какие-то там прошения да жалобы.</p>
<p>Окна выходили во двор, где служилые люди сновали туда-сюда в непривычной суете, но всё же повседневные обязанности с людей никто не снимал — кто-то нёс вязанки дров к поварням, согнувшись под тяжестью, кто-то вёл лошадей на водопой, придерживая под уздцы взмыленных коней гонцов, что распространяли весть о смерти регентши по всей стране, кто-то просто стоял группами у стен и говорил об отравлении великой княгини, перебрасываясь негромкими словами.</p>
<p>Обычная дворцовая суета, та самая, что повторялась изо дня в день, из года в год, сегодня, наполнилась снующими повсюду клириками и воющими бабами. В ней чувствовалось напряжение, особое, осязаемое — то самое, что возникает, когда люди знают о смерти, но ещё не знают, что будет дальше, как повернётся колесо, кто окажется наверху, а кто — на плахе.</p>
<p>Василий Васильевич провёл ладонью по бороде — седой, длинной, тщательно ухоженной, такой, какая подобает первому боярину — и позволил себе усмехнуться. Губы дрогнули под усами, морщины у глаз углубились.</p>
<p>Литовская дева мертва.</p>
<p>Елена Васильевна Глинская, дочь выродка-перебежчика, племянница Мамая — вот кем она была на самом деле, несмотря на всю эту показную набожность и заигрывания с церковниками, несмотря на бесконечные службы и щедрые вклады в монастыри. Баба была хитрая, надо отдать ей должное. Сумела обвести вокруг пальца покойного Великого князя, сумела закружить ему голову своей молодостью и красотой, сумела родить наследника — не одного, а двух, для верности, — сумела после смерти мужа удержаться у власти целых пять лет. Хотя при живом муже с терема и не выглядывала. Кто бы ей дал приблизиться к государственным делам? Покойный князь первым не понял бы такого.</p>
<p>Пять долгих лет её терпели на троне Владимирского княжества, а всё из-за того, под кого она легла и перед кем раздвинула свои ноги.</p>
<p>Овчина-Телепнев-Оболенский.</p>
<p>Князь Иван Фёдорович, любовник покойной, красавчик писаный, боярин родовитый, конюшенный государев. Тот, кто стоял за спиной Елены все эти годы и позволял ей играть в княжну. Но это именно он решал всё на Москве — арестовывал неугодных, ссылал непокорных в дальние монастыри и остроги, душил несогласных в застенках, не оставляя следов.</p>
<p>Иван Фёдорович Бельский, дядя государев по матери, человек влиятельный и родовитый — в тюрьму, под надзор. Юрий Иванович родной брат покойного Великого князя, имевший наибольшие права на престол — в каменный мешок, где он сгнил заживо в собственных испражнениях и горе. Андрей Иванович, второй брат покойного князя — также убит в застенках, словно безродный пёс. Семён Фёдорович Бельский — еле успел бежать, после ареста Юрия Ивановича, чьим сторонником и был.</p>
<p>Список был длинным, очень длинным.</p>
<p>И в нём значились имена всех тех, кто посмел возразить Оболенским в союзе с Тучковыми, Телепневыми, Плещеевыми, Подгожиными, Морозовыми, родственниками малолетнего князя по матери, кто посмел напомнить им о духовной грамоте Василия Третьего, кто посмел сказать вслух то, что все знали, но боялись произнести — что она, литовская выскочка, дочь изменника, не имеет права управлять государством, обходя бояр старинных родов, назначенных самим Великим князем в опекуны малолетнего Ивана. Что она — женщина, а женщине не подобает править мужчинами, что негоже представителям старых родов прятаться за юбкой бабы. Что она — иноземка, а иноземке не подобает решать судьбы русской земли.</p>
<p>Но старомосковское нетитулованное боярство крепко взяло расползающуюся власть в свои руки и не желала отдавать её титулованным по древней крови аристократам. Они понимали, что с сильной централизованной властью, их влияние будет выше, чем при правление знатных удельных бояр, что думают в первую очередь о себе. И для придание своему правлению легитимности, они вывесили литовку словно знамя, при малолетнем государе.</p>
<p>Василий Васильевич достал из-под стопки бумаг свёрнутый лист — копию духовной грамоты, сделанную на смертном одре Великого Князя. Он знал её наизусть, каждое слово, каждую букву, но всё равно развернул и ещё раз пробежал глазами по строчкам, написанным дьяками со слов покойного князя.</p>
<p>«…Се азъ, многогрѣшный рабъ Божій Василій, приказываю дѣтей своихъ, Ивана и Юрья, своей княгинѣ Еленѣ. А вы бы, бояре мои и дворяне, и всѣ приказные люди, моей княгинѣ служили и прямили, а дѣтей бы моихъ блюли и берегли до ихъ возраста, какъ мнѣ служили. И живите межъ собой въ любви и въ совѣтѣ, а земли бы нашей въ покоѣ быти, а отъ недруговъ въ береженіи…»</p>
<p>Бояре.</p>
<p>Не церковники с их молитвами и постами. Не митрополит с его благословениями. Не Овчина в объятиях с Еленой. Избранные бояре — столпы государства, древние корни, глубоко уходящие в землю русскую.</p>
<p>Имена были перечислены чётко, без недомолвок: Василий Васильевич Шуйский — первым, на первом месте, — Иван Шуйский, Михаил Семёнович Воронцов, Михаил Юрьевич Захарьин, Михаил Васильевич Тучков-Морозов, Иван Васильевич Ляцкий-Шуйский, Михаил Львович Глинский. И ещё несколько имён из дьяков, тех, кто должен был стоять подле малолетнего государя, защищать его, направлять, пока тот не достигнет совершеннолетия и не возьмёт бразды правления в свои руки.</p>
<p>И кто же в итоге встал подле Ивана, дабы растить его в добрых нравах, в страхе Божьем и почтении к заветам, завещанным отцами и дедами? Кто из тех, кого назначил сам Великий князь Василий на смертном одре своём, кто из тех семерых избранных бояр, чьи имена были вписаны в духовную грамоту чёткой рукой умирающего государя?</p>
<p>Кто осмелился открыто возразить творимому беззаконию, когда принялись раздавать чины и должности направо и налево, не глядя на родословные и заслуги, а смотря лишь на близость к Елене и на верность Телепневу-Овчине? Кто поднял голос в защиту древних прав боярских родов?</p>
<p>Те, кто попытался, кто вознёс было свой голос против самовластия — уж давно сидят в тюрьмах тёмных и сырых или в монастырских кельях, куда их насильственно остригли под видом духовного спасения. Или в бегах.</p>
<p>А те, кто остался в Москве, молчали, потому что боялись разделить участь первых, боялись, что придёт ночью стража и уведёт в застенок, откуда выносят только ногами вперёд.</p>
<p>Василий Васильевич аккуратно свернул грамоту, по старым сгибам, и спрятал её обратно под стопку бумаг, где она всегда и лежала, напоминая о том, что было обещано и что было нарушено.</p>
<p>Но страх — штука временная, ненадёжная. Он держит людей крепко, пока жив тот, кто его внушает, кто стоит за ним с силой и властью. А Елена мертва, сгнила от яда. И страх, который её фигура внушала своими расправами и арестами, умер вместе с ней, развеялся, как дым от свечи.</p>
<p>Князь встал, прошёлся по избе медленными тяжёлыми шагами. Шаги глухие, половицы скрипели под сапогами — старые, рассохшиеся, помнящие ещё деда малолетнего правителя — Ивана Грозного. Окно было приоткрыто, и оттуда тянуло прохладой — апрельской, сырой, с привкусом талого снега, той, что ещё помнила зиму и морозы, но уже чувствовала весну и тепло.</p>
<p>Во дворе кто-то засмеялся — звук резкий, громкий, неуместный на фоне траурной тишины Кремля, где полагалось скорбеть и молиться. Но смех был настоящим, искренним, идущим из груди, и это говорило о многом, очень о многом. Люди не притворялись скорбящими, не изображали горе. Они не любили покойную, не почитали. Терпели — да, потому что приходилось. Боялись — да, потому что она была жестока и мстительна. Но не любили, не уважали, не жалели.</p>
<p>И не будут защищать тех, кто возвысился за её спиной, кто взял власть и богатство в свои руки.</p>
<p>Василий Васильевич вернулся к столу, сел, налил себе воды из глиняного кувшина. Выпил залпом, словно не постная водица была в кувшине, а хмельное.</p>
<p>Пока двор хоронит Елену, справляет поминки и панихиды, пока церковники служат заупокойные службы и читают псалтырь, пока бояре шепчутся в углах и переглядываются, не решаясь говорить вслух — вот тогда и нужно действовать, быстро и решительно. Пока никто не успел прийти в себя от неожиданности, пока никто не успел сплотиться и договориться, пока все растеряны, напуганы и не знают, что будет дальше, кто возьмёт власть, к кому примкнуть.</p>
<p>Он постучал пальцами об стол.</p>
<p>И начал выстраивать последовательность действий в голове, шаг за шагом, как строят крепость — камень к камню.</p>
<p>Первое — Владимир Андреевич Старицкий.</p>
<p>Сын покойного Андрея Ивановича, брата Великого князя Василия, удельный князь. Его нужно освободить из под опеки немедленно, не откладывая ни на день. Елена с Овчиной посадили его отца и мать в тюрьму три года назад по ложному обвинению в измене, в заговоре, в попытке захвата престола — всё было выдумано, все свидетели куплены или запуганы. Но теперь, когда литвинки нет, а Овчина доживает последние дни, обвинение рассыплется само собой, как гнилое дерево. Мальчик — фигура важная, ключевая. Его освобождение покажет всем, и боярам, и дворянам, и простому люду, что старый порядок восстанавливается, что бояре возвращают своё законное место у трона.</p>
<p>Можно освободить и его мать, та будет знать кому обязана такой милости и правильно воспитает сына.</p>
<p>Второе — арест Овчины-Телепнева-Оболенского.</p>
<p>Это нужно сделать быстро, решительно, без предупреждения и проволочек. Схватить его в его же доме, лучше всего этой ночью или ранним утром, когда он ещё спит, связать крепко, чтобы не вырвался, отвезти прямиком в каменный мешок, такой же в какой он сам отправил стольких людей.</p>
<p>Третье — Челяднина Аграфена Фёдоровна.</p>
<p>С ней нужно действовать осторожнее, тоньше, без смертоубийства и ареста. Она баба умная, хитрая, опытная, имеет влияние на княжича. Прямой арест мамки государевой вызовет вопросы у самого Ивана, породит слухи, создаст волнения. Лучше обрить её в монахини, не привлекая внимания, а Ивану сказать, что она сама так решила после смерти Елены.</p>
<p>Потом можно будет заменить младших нянек и прислужниц на своих людей, проверенных и верных, ограничить её доступ к государю под разными предлогами, назначить новых воспитателей из числа бояр, которые будут учить мальца тому, что нужно. С её уходом, разорвётся единственная прочная нить, которая до сих пор связывает между собой Оболенских и Челядниных, делая их общей силой, общей угрозой. А поодиночке, разобщённые, лишённые связи и взаимной поддержки, они уже не будут представлять той опасности, которую представляют сейчас, объединённые родством и общими интересами.</p>
<p>Четвёртое — митрополит Даниил.</p>
<p>Тут придётся набраться терпения, потому что спешка только испортит дело. Церковь — не Боярская дума, там нельзя просто проголосовать большинством голосов и снять неугодного с должности. Нужен повод серьёзный, церковный. Нужны обвинения весомые — в чём? Ересь какая-нибудь, отступление от догматов? Симония, торговля церковными должностями? Прелюбодеяние? У попов всегда можно найти грехи плотские… Что-нибудь придумается, обязательно придумается, было бы желание. Главное — заручиться поддержкой епископов, тех, кто недоволен Даниилом, кто считает, что митрополит слишком долго сидит на своём месте, слишком много себе позволяет, слишком близко сошёлся со светской властью.</p>
<p>Пятое — Михаил Васильевич Тучков-Морозов.</p>
<p>Слишком много он взял на себя власти, этот выскочка, пусть и из знатного московского рода. Всё одно — не по ранжиру ему, управлять всеми государевыми доходами, казной государевой, распоряжаться деньгами и землями, словно сам великий князь. Несмотря на то, что именно он является местоблюстителем малолетнего Ивана, без Овчины-Телепнева-Оболенского, без его поддержки и защиты — он никто. Так что, с Михаилом Васильевичем можно будет вообще не церемониться. Убрать его можно будет в самое ближайшее время — отправить в какую-нибудь дальнюю землю управлять имением, а то и вовсе обвинить в растрате государевых средств, в злоупотреблениях, в чём-нибудь таком, что позволит лишить его должности, конфисковать имущество и отправить в ссылку или в монастырь.</p>
<p>Хотя Большим двором и заведовал князь Кубенский, Иван Иванович, но был он таким же представителем древнего рода, что и Шуйские, а потому смог лишь сохранить свой чин, но с приставленным к нему Тучковым. Для Кубенских, старых Ярославских князей, это было сродни оскорблению, поэтому они охотно поддержат Шуйских в любых начинаниях.</p>
<p>И шестое — самое главное, самое важное.</p>
<p>Государь.</p>
<p>Иван Васильевич.</p>
<p>Мальчик семи лет, тощий, бледный, который только что потерял мать, единственную защиту, единственную опору. Мальчик, который сейчас на коленях молится в своей часовне и не понимает, что власть, которую держала его мать, сейчас уходит от него, перетекает к тем, кто стоит рядом с ним, кто окружает его, кто контролирует каждый его шаг.</p>
<p>Этого мальчика нужно окружить — плотно, со всех сторон. Окружить показной заботой, мнимой защитой, своими людьми, верными и проверенными, которые будут контролировать каждый его шаг и слово, каждую его мысль, каждое желание. Нужно сделать так, чтобы он ни о чём не думал, кроме молитв да детских забав — охоты, соколиной потехи, игр с боярскими детьми. Нужно сделать так, чтобы он не интересовался делами государства, не задавал неудобных вопросов, не принимал никаких решений самостоятельно, без одобрения бояр.</p>
<p>Ивана Юрьевича Шигону-Поджогина, разумеется, тоже придётся со временем убрать. Но не та это была фигура, чтобы действовать незамедлительно и резко, поднимая лишний шум вокруг государевой опочивальни. Но он был дядькой, воспитателем, одним из тех, кто имел постоянный доступ к юному Ивану, а значит, представлял собой помеху, которую следовало устранить. Его судьба, по большому счёту, была предрешена в тот самый момент, когда покойная государыня назначила его на эту должность, приблизив к своему сыну. Он был слишком близок к мальчику, слишком много видел и слышал, и кто знает, какие речи он мог повести с государём, оставшись с ним наедине. Нет, спешить не стоило. Повод найдётся сам собой — неосторожное слово, мнимая провинность, жалоба от мамки, и вот уже верного слугу мальчика отправляют с почётом на покой в дальнее имение, а его место занимает человек надёжный и проверенный.</p>
<p>Нужно сделать так, чтобы Иван был Великим князем только по имени и по крови, а реальная власть, настоящая, принадлежала боярам, как и было завещано.</p>
<p>Принадлежала ему, Василию Васильевичу Шуйскому, первому среди равных.</p>
<p>Князь встал из-за стола, подошёл к окну медленными шагами. Во дворе служилые люди всё ещё толпились группами у стен, у колодца. Он узнавал лица даже издалека — дворяне московские, дети боярские, те, кто служил ему верой и правдой все эти годы унижений, те, кто ждал момента, когда можно будет взять реванш за годы молчания и терпения при Елене и её любовнике.</p>
<p>Они пойдут за ним без колебаний.</p>
<p>Потому что он — первый боярин Государевой думы, старший по роду и по положению. Потому что его род Шуйских древнее Глинских в десять раз, да и подревнее Калитичей. Потому что он был назван в духовной грамоте покойного князя первым среди опекунов, не случайно, а по праву. Потому что он помнит, как покойный Великий князь Василий, уже на смертном одре, бледный и слабый, схватил его за рукав и говорил хриплым голосом: <emphasis>«Береги мальца, Василий. Береги его и брата его, пока не возмужают. Не дай боярам разодрать государство на куски, не дай церковникам захватить власть светскую. Ты — голова всем. Ты — первый. На тебе ответственность перед Богом и людьми.»</emphasis></p>
<p>И он, Василий Васильевич, выполнит наказ покойного князя, слово в слово. Даже если не все слова покойного он помнит в точности.</p>
<p>Но сначала нужно убрать с дороги тех, кто встанет на пути, кто помешает, кто попытается сохранить старые порядки.</p>
<p>Князь вернулся к столу тяжёлой походкой, достал из ларца чистый лист хорошей бумаги, обмакнул гусиное перо в чернильницу.</p>
<p>И начал писать размашистым почерком, которым писал всегда — уверенным, чётким.</p>
<p>Василий Васильевич писал быстро, уверенно, без помарок и исправлений. Рука не дрожала и буквы ложились ровно, чётко, одна к одной. Он знал, что делает, каждое слово было выверено. Он готовился к этому моменту пять долгих лет. Пять лет молчания и терпения, пять лет унижений и ожидания, пять лет, когда приходилось кланяться литовской выскочке и её любовнику.</p>
<p>И вот час пришёл наконец.</p>
<p>Он запечатал письма одно за другим своей печатью — княжеской, родовой, тяжёлой, вышел из избы во двор. Во дворе было шумно — служилые люди негромко переговаривались, кто-то смеялся у конюшни, кто-то ругался, споря о чём-то своём. Князь кликнул к себе гонца — молодого парня, быстрого на ногу, проверенного в деле, из верных.</p>
<p>— Разнеси эти письма немедленно, — сказал он, протягивая запечатанные свитки.</p>
<p>Гонец молча кивнул, не говоря ни слова, взял письма, взглянув на адресаты, торопливо сунул их за пазуху и побежал к воротам — быстрой, ровной рысцой, не оглядываясь.</p>
<p>Василий Васильевич проводил его взглядом, пока тот не скрылся за углом терема и лишь тогда повернулся и медленно пошёл через двор к своему дому — не спеша, размеренно, тяжело, как и подобает первому боярину Владимирского княжества. Шаги его были неторопливы, осанка прямая, непреклонная.</p>
<p>Всё идёт по плану, который вызревал долгих пять лет. Пять лет ожидания — и вот наконец всё началось. Каждый шаг рассчитан заранее, каждый камень точно выложен, один за другим.</p>
<p>Елена мертва — первый камень упал, и упал тихо, без лишнего шума.</p>
<p>Овчина будет схвачен сегодня ночью — второй камень. Любовник литовской выскочки, её верный пёс, её опора и защита, падёт первым из живых, и падёт жестоко.</p>
<p>Челяднина, будет пострижена в монахини, отстранена от мальчика, отодвинута в сторону, лишена влияния, а вместе с ней и ведьма Якшич потеряет свои позиции рядом с мальцом— третий камень.</p>
<p>Даниил, митрополит, будет смещён через месяц-другой, когда придёт черёд — четвёртый камень.</p>
<p>Тучкова лишим всего и отправим в глушь, доживать свои дни в дали от трона — пятый камень.</p>
<p>А мальчик, Иван Васильевич, будет окружён теми, кто выполнит наказ покойного князя Василия. Будет окружён боярами законными, опекунами по духовной грамоте, людьми родовитыми, настоящими. Будет окружён им, Василием Васильевичем Шуйским, и теми, кого он сам выберет — верными, своими.</p>
<p>Прозвище у него было с молодости — Немой. Дали ему это прозвище не за глухоту и не за слабость, а за то, что говорил он мало — только тогда, когда было что сказать, и только по делу. За то, что слушал много, терпеливо и внимательно, запоминая каждое слово, каждую оговорку, каждый вздох. За то, что долго думал, взвешивал каждый шаг на невидимых весах, но действовал быстро и решительно, когда приходило время действовать.</p>
<p>И вот сейчас пришло время. Наконец пришло.</p>
<p>Он едва заметно усмехнулся — морщины углубились на тяжёлом, властном лице, залегли глубже вокруг рта и глаз.</p>
<p>Пора было готовиться к похоронам и вытаскивать мальчишку на люди, иначе народ может неправильно понять его отсутствие. Литовская дева мертва, сгнила, готовится уйти в землю.</p>
<p>Да будет воля Божья.</p>
<p>И воля бояр.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 10</p>
</title>
<p>Бесконечные часы, проведённые в тишине молельни, наконец принесли свои плоды. Я не искал здесь божественного откровения или прощения — я выковывал оружие из самого себя, терпеливо усмиряя внутренний хаос и подчиняя его единой, холодной воле. Постепенно, мучительно медленно, буря эмоций и страхов, грозившая разорвать меня на части, стихла, уступив место собранной, звенящей пустоте.</p>
<p>Я чувствовал, как эта новообретённая сила наливается тяжестью в груди, как каждый нерв, каждая мысль отныне настроены в унисон, подобно струнам совершенного инструмента. Этого было довольно. Этой выверенной до последнего предела власти над собой было вполне достаточно для того, что я намеревался свершить. И тогда, осознав, что дальнейшее промедление бессмысленно, я прервал своё уединение, готовый встретить то, что ждало меня снаружи.</p>
<p>Дверь молельни отворилась абсолютно беззвучно, будто в пустоту, выпуская меня из своего тихого, пахнущего вечностью и сухим деревом плена обратно в спальню, в реальность, от которой я так отчаянно пытался укрыться ещё вчера. Здесь, за эти короткие, но показавшийся мне вечностью сутки, всё изменилось. Сквозь мутное слюдяное окно пробивался не робкий, предрассветный, а полноценный, уверенный в своём праве утренний свет — серый, безрадостный, словно разбавленное водой молоко. Он не приносил с собой ни тепла, ни надежды; напротив, он с безжалостной, почти хирургической точностью обнажал всё убожество и запустение, в котором я оказался. Он выхватывал из полумрака и делал постыдно видимой каждую пылинку, осевшую на затейливой резьбе мебели, каждую трещинку на выцветших, поблекших красках настенных росписей, где сказочные птицы Сирины с печальными женскими лицами, казалось, плакали уже не краской, а самой настоящей, горькой пылью.</p>
<p>От той первоначальной, зыбкой эйфории, что затопила меня на краткий миг после пробуждения, вырвав из липких объятий кошмара чужих жизней, не осталось и тени. Она схлынула, унесённая словно тонкий ледок с поверхности весенней лужи, оставив после себя лишь выжженную, холодную пустоту. Всё то, что ещё вчера, могло бы показаться мне изысканно-прекрасным или уродливо-отталкивающим, теперь лишилось всякого цвета, вкуса и значения, превратившись в плоский, двухмерный чертёж мира, лишённого души.</p>
<p>Мой новый взгляд, острый и бесстрастный, как игла гравёра, препарировал реальность, сдирая с неё привычные покровы смысла и ценности. Я обводил им комнату, но не видел более ни роскоши, ни упадка, а лишь материю в её первозданном виде. Потускневшая позолота на затейливой резьбе мебели была для меня теперь не более чем мягким, ковким металлом, который можно переплавить. Балдахин, истёртый и пыльный, — лишь тканью, годной на бинты или фитили. Даже серый, скорбный камень стен виделся не символом уныния, а всего лишь сырьём, заготовкой, из которой можно вытесать как надгробие, так и ступени для нового крыльца. Всё вокруг стало лишь ресурсом. Инструментом для достижения цели, и никак иначе.</p>
<p>В самом центре спальни, неподвижный, как гранитное надгробие на свежей могиле, стоял Шигона. Он не смотрел на меня, нет; его взгляд, тяжёлый, как свинцовый груз, был прикован к вытертым узорам персидского ковра, словно он пытался прочесть в их путаной вязи ответ на какой-то невысказанный, мучительный вопрос. В его сутулой, окаменевшей спине, в том, как тяжело и неестественно лежали огромные руки, сцепленные за спиной в замок, читалось нечто неизмеримо большее, чем просто скорбь по покойной государыне. Там было смятение. Полная, оглушающая растерянность человека, чья простая, ясная, выверенная до миллиметра картина мира только что разлетелась на тысячи острых, режущих осколков, и он, босой, стоял посреди этого хаоса, не зная, куда сделать следующий шаг. Он услышал, как я вышел, как тихо скрипнула под моей босой ногой половица, но не обернулся, не двинулся с места. Он давал мне время, давал пространство, словно боялся неосторожным движением спугнуть того диковинного, хищного зверя, которым я ему, должно быть, сейчас казался.</p>
<p>На низком переносном столе из тёмного морёного дуба, который слуги, очевидно, внесли, пока я был в молельне, стоял завтрак. Завтрак, поражавший не скудостью, а своим нарочитым, показным, почти кричащим изобилием. Шигона, вопреки моим ожиданиям, не просто выполнил приказ — он его превзошёл, словно силясь этим демонстративным усердием загладить и собственную растерянность, и весь тот ужас, что обрушился на мои детские плечи. Стол, казалось, гнулся под тяжестью яств, и всё, до последней крошки, было строго, безукоризненно постным.</p>
<p>В центре, на огромном серебряном блюде, возле которого мог бы поместиться и я сам целиком, покоилась исполинская, запечённая до золотистого хруста стерлядь, чьё тело было усеяно кружочками солёных лимонов, похожих на тусклые, выцветшие монеты. Рядом, в глубокой глиняной миске, источала густой, дурманящий аромат грибная похлёбка, в которой плавали целые шляпки белых, упругих, как хрящи, грибов. Гора румяных, пышущих жаром пирогов с капустой и вязигой громоздилась на деревянной доске, а по соседству с ними в маленьких плошках белели солёные грузди под рубленым луком и льняным маслом, алела икряная калья, и темнела пареная репа, щедро политая мёдом. И конечно, целый каравай белого хлеба и пузатый кувшин со сбитнем, густым и пряным.</p>
<p>Странно. Это изобилие совершенно не вязалось с тем, что я помнил. Не из обрывков памяти этого тела — из сухих, бесстрастных строк историков, прочитанных вечность назад, в другой жизни. Жалобы уже взрослого Ивана на то, как их с братом Юрием в детстве держали в чёрном теле, морили голодом, порой забывая покормить. И тут было два варианта. Либо он, будущий Грозный, уже тогда, в свои зрелые годы, искусно играл на публику, создавая образ мученика на троне, чтобы противопоставить себя угнетателям боярам. Либо… либо псы-бояре ещё не вошли во вкус безграничной власти. Не укрепились в седле настолько, чтобы пренебрегать даже видимостью приличий. Они ещё боятся. Опасаются друг друга, опасаются гнева народного, если станет известно, что сирот на престоле держат впроголодь. Этот стол — не забота. Это их страх. Их слабость, задрапированная в показное усердие. Настоящий голод и унижение придут позже, когда они передерутся между собой, освоятся и поймут, что я — лишь бесправная кукла. И это знание было куда важнее, чем любая еда.</p>
<p>— Государь… — начал было Шигона, медленно, с видимым усилием повернув ко мне своё измождённое, словно высеченное из серого камня, постаревшее за одну ночь лицо. Его голос был хриплым, надтреснутым, словно он всю ночь кричал в подушку или, наоборот, молчал так напряжённо, что сорвал связки.</p>
<p>Я остановил его одним движением руки. Короткий, властный, почти небрежный жест, который он, к моему внутреннему удовлетворению, понял без единого слова. Не сейчас. Разговоры потом. Все разговоры — потом. Сейчас — дело. Сейчас нужно было подготовиться, чтобы это тело выдержало запланированную мною нагрузку. Я подошёл к столику и, не садясь, игнорируя предложенный резной стул, взял в руки каравай. Хлеб был ещё тёплым, он дышал, он был живым. Я разломил его пополам. Громкий, сочный, жизнеутверждающий хруст поджаристой корки прозвучал в мёртвой, звенящей тишине спальни почти непристойно, как гимн жизни посреди царства смерти. Я впился зубами в пористый, упругий, пахнущий печью и дымом мякиш и начал есть. Быстро, жадно, почти не жуя, отрывая кусок за куском и запивая его горячим, пряным, обжигающим горло сбитнем прямо из тяжёлого медного кувшина, который я с трудом поднял двумя руками. Я не чувствовал вкуса. Мой мозг, работавший сейчас как холодная, бездушная счётная машина, равнодушно фиксировал лишь калории, белки, углеводы — топливо, которое должно было дать этому маленькому, ослабевшему, дрожащему от холода и нервного напряжения телу силы продержаться и не сломаться. Потому что я знал: это последняя нормальная, сытная еда, которую я увижу в ближайшие дни, а то и недели.</p>
<p>Шигона смотрел на меня, не отрываясь. Смотрел, как я, семилетний мальчик, Великий князь всея Руси, с волчьей, недетской жадностью давлюсь хлебом, рыбой и пирогами, запивая всё это обжигающим, горячим напитком. В его глазах я видел уже не просто растерянность или смятение. Там, в глубине его усталых зрачков, зарождалось нечто новое — почти суеверная, пугающая его самого смесь страха, недоверия и… уважения. Он видел перед собой не сломленного горем, скорбящего ребёнка, а какое-то иное, непонятное ему существо, которое перед лицом надвигающейся катастрофы не плачет, не бьётся в истерике, а хладнокровно, методично и страшно готовится к долгой, изнурительной осаде.</p>
<p>Мне хватило четверти часа, чтобы на столе не осталось ни единой крошки. С механической, почти бездумной методичностью я зачистил все блюда, выскреб пальцами остатки соуса с тарелок, подобрал рассыпавшиеся по подносу зёрна и отправил их в рот.</p>
<p>Не потому, что был голоден, наоборот — желудок, не знавший такого обилия пищи, уже свело тяжёлым, ноющим комком, — но потому, что так было надо. Это был мой военный запас, моя цитадель, и ничто не должно было пропасть даром. Лишь осушив кувшин до последней капли и убедившись, что брать больше нечего, я решительно отошёл от стола. Первый этап подготовки был завершён.</p>
<p>Рядом с постелью, на низкой резной скамеечке, стоял медный таз для умывания, вода в котором была ледяной. Я, ни секунды не колеблясь, погрузил в него лицо, с наслаждением ощутив, как пронизывающий холод прогоняет остатки слабости, заставляя кровь быстрее бежать по жилам. Жёстким, грубым льняным полотенцем я досуха, докрасна растёр щёки, шею и руки. А затем, не обращая ни малейшего внимания на застывшего каменным изваянием у стены наставника, достал из-под кровати тяжёлый расписной ночной горшок и, повернувшись к нему спиной, опорожнил переполненный мочевой пузырь. В гнетущей тишине комнаты этот простой, естественный звук прозвучал неестественно громко и почти непристойно. Но я не чувствовал ни капли смущения или стыда. Это были лишние, ненужные эмоции, непозволительная роскошь для того, кому предстояло выжить. Тело должно было быть освобождено от всего лишнего, чтобы стать лёгким, послушным и эффективным инструментом для духа.</p>
<p>Я задвинул горшок обратно под кровать, повторно вымыл руки, оправил на себе длинную рубаху и выпрямился во весь свой небольшой рост, чувствуя, как каждая мышца моего маленького тела налилась собранной, пружинистой силой. Я был готов. Я поднял глаза на Шигону, и во взгляде, которым он ответил мне, уже не было ничего, кроме безграничного удивления.</p>
<p>— Дверь.</p>
<p>Он понял. Без лишних вопросов, без единого слова сомнения, он подошёл к тяжёлым дубовым створкам и, грузно, с усилием отодвинул тяжёлый засов.</p>
<p>В сводчатых, промозглых сенях, у низкой притолоки, меня уже поджидал мой постельничий. Иван Игнатьевич, высокий сухопарый старик с лицом, изрезанным частой сетью морщин, и беспокойными, выцветшими глазами, тотчас согнулся в низком, раболепном поклоне. В руках он держал не только свою войлочную шапку, но и тяжёлую связку фигурных ключей на массивном железном кольце.</p>
<p>Я бросил вопрос скорее для проформы, как дань заведённому порядку, голосом таким же ледяным и бесцветным, как вода из утреннего умывальника:</p>
<p>— По здорову ли, Иван Игнатьевич?</p>
<p>Он было вздрогнул и подался вперёд, уже открывая рот для подобострастных заверений, но я не стал его слушать. Небрежно качнув подбородком, чтобы и он, и наставник, и присоединившиеся к нам спальничьи следовали за мной, я проследовал мимо.</p>
<p>Мы прошли по бесконечным, гулким переходам, где пахло холодным камнем, воском и ладаном, а сводчатые потолки тонули в утреннем полумраке. Слуги, суетившиеся по своим делам, при нашем появлении замирали, будто по команде невидимого капельмейстера, и почтительно расступались, снимали головные уборы, прижимаясь к стенам и склонялись до самого пола. Шуршание их шагов стихало, и мы двигались сквозь живой, но безмолвный коридор, в конце которого Безубцев тяжело отворил очередную дверь, ведущую в Среднюю палату.</p>
<p>Два рослых, бородатых жильца, прежде мне незнакомых, стоявших на карауле по обе стороны от входа, сперва остолбенели. Я вырос в проёме внезапно, словно призрак из полутьмы сеней, и их грубые, обветренные лица на миг утратили всякое выражение. Я видел, как в глазах у того, что слева, мелькнуло недоумение — уж не мерещится ли ему?.. — но дисциплина взяла своё. Оба стражника лишь покрепче стиснули древки своих протазанов-рогатин, так что костяшки пальцев побелели, и застыли навытяжку, вперив немигающие взгляды в пространство прямо перед собой.</p>
<p>Просторная палата встретила меня торжественной, гнетущей тишиной. Воздух был неподвижен и холоден, редкие лучи утреннего солнца, пробиваясь сквозь высокие слюдяные оконца, выхватывали из полумрака пляшущие в них пылинки. Вдоль стен, неподвижные, как каменные изваяния в древнем храме, застыли воины из Государева полка. Их бехтерцы и юшманы, начищенные до ослепительного, почти нестерпимого блеска, ловили и множили скудный свет, искажая в своих отполированных поверхностях очертания палаты и мою собственную маленькую фигуру. В руках они держали обнажённые, хищно изогнутые сабли. Но мой взгляд, скользнув по ним, не задержался. Он был прикован не к этой стальной стене. Он был устремлён вглубь, к подножию кресла-трона, на котором я восседал вчера.</p>
<p>Там стояли они. И всё остальное перестало существовать.</p>
<p>Они были прекрасны в своей неживой, церемониальной, почти потусторонней красоте. Четыре высоких белых столпа, изваянных будто из застывшего лунного света или первого, чистейшего льда. Четыре безмолвных ангела смерти с широкими серебряными топорами на длинных, тонких древках. Мои рынды.</p>
<p>На них были длинные, до самой земли, парадные одеяния — ферязи из ослепительно белого, переливающегося в утреннем свете венецианского атласа, отороченные по высокому стоячему вороту и широким рукавам драгоценным горностаевым мехом. На ногах — сапоги из тончайшей сафьяновой кожи, тоже белые, как первый, только что выпавший снег. И высокие, расшитые речным жемчугом шапки, похожие на купола неведомых, сказочных церквей. Они не стояли. Они возвышались, застывшие в ритуальных, веками выверенных, неестественных позах, олицетворяя собой не просто охрану, а всю незыблемую мощь, всю сакральную, данную от Бога легитимность государевой власти. В их руках, положенных поверх длинных древков посольских топоров, была не сила, а символ силы, её грозное, но пока бездействующее обещание. Но я знал, что за спинами передних, у тех, что стояли вторым, чуть затенённым рядом, топоры были не только для красоты.</p>
<p><emphasis>— Что за неуёмная тяга к этим театральным эффектам, к этим выверенным позам и многозначительным взглядам украдкой? От какой из прожитых жизней мне досталась эта византийская манерность, эта почти женская любовь к ритуалу?</emphasis> — мысль эта, острая и холодная, как игла, уколола сознание. Я ощутил её как нечто чужеродное, постыдное, как слабость, которой не место в голове государя.</p>
<p>Секундное, почти чувственное наслаждение от идеально выстроенной сцены, от собственной в ней роли, тут же сменилось приступом ледяного, безжалостного гнева, направленного на самого себя. Я придушил в себе эту опасную блажь, вытравил её с той же жестокостью, с какой вытравливают крамолу. Подобная чувствительность — непозволительная роскошь. Государь должен быть не артистом, упивающимся своей игрой на подмостках истории, а холодным, бесстрастным механиком власти, видящим за сверкающим фасадом лишь рычаги, пружины и противовесы. И людей, что служат деталями этого огромного, бездушного механизма.</p>
<p>Я медленно, шаг за шагом, прошёл мимо них к трону. Я намеренно не смотрел им в лица, в глаза. Я видел их всех сразу, боковым, почти звериным зрением, анализируя их застывшие позы, малейшее, невидимое простому глазу напряжение мышц под белым атласом.</p>
<p>Справа, на самом почетном, самом главном месте, стоял князь Иван Фёдорович Мстиславский. Гедиминович, потомок великих литовских князей и Владимира Мономаха, знатнейший из знатных, чья кровь была едва ли не древнее и чище, чем моя собственная. Он был высок, до болезненности худ, и его аристократическое, породистое лицо с длинным, тонким, хищным носом было абсолютно непроницаемо, словно вырезанная из пожелтевшей слоновой кости погребальная маска. Он был здесь не как страж, не как слуга, а как живое, монументальное подтверждение моего права на этот трон. Одно его присутствие громогласно кричало всем: «Вот он, законный государь, и мы, древнейшие роды Руси, беспрекословно служим ему».</p>
<p>Слева от меня застыл князь Иван Дмитриевич Бельский, второй по знатности и влиянию после Мстиславского. Его назначение сюда, рядом с главным соперником заклятого клана Шуйских, было последним гениальным, отчаянным ходом моей матери, последней её попыткой создать в Думе противовес и заручиться поддержкой могущественных Гедиминовичей. Несмотря на недавнюю позорную измену его дяди Семёна Бельского, бежавшего в Литву, его отец и он сам чудом сохранили своё положение. Он был моложе Мстиславского, шире в плечах, и в его лице, в отличие от бесстрастного лика соседа, читалось плохо скрываемое, вибрирующее напряжение. Он, как никто другой, понимал всю шаткость своего положения в этом новом, лишённом покровителей мире.</p>
<p>За правым плечом Мстиславского, чуть в тени, почти незаметно, стоял третий рында, Даниил Романович Юрьев-Захарьин. Не князь. Всего лишь представитель старого, верного, как дворовый пёс, московского боярства. Род Захарьиных был опорой моей матери, её надёжным, исполнительным тылом. Они не лезли на первые роли, не кичились знатностью, но их тихая, молчаливая, исполнительная верность стоила дороже громких клятв многих родовитых князей. И Даниил Романович здесь, за спиной знатнейшего из князей, был не просто украшением церемонии. Он был негласным, но зорким оком, присматривающим за тем, чтобы знатность не переросла в заносчивость. Его топор, я не сомневался, был настоящим.</p>
<p>И, наконец, за левым плечом Бельского, замыкая этот идеальный, с дьявольской точностью выстроенный моей матерью и Овчиной крест власти, стоял мой родственник по матери, князь Иван Михайлович Глинский. Его присутствие здесь было неслыханно наглым, вызывающим заявлением: мы, Глинские, здесь, и мы никуда не уйдём. В его лице, в его чуть прищуренных, бегающих глазках я видел неприкрытую алчность, страх и отчаянную готовность вцепиться в глотку любому, кто встанет у него на пути к укреплению чести рода. Его рода.</p>
<p>Напротив рынд, заполнив собой всё оставшееся пространство, густым, многослойным бульоном из золота, парчи, дорогих мехов и запаха благовоний, смешанного с потом немытых тел, шумел и переливался Двор Великого князя. Моё уединение в часовне, это не предусмотренное ими проявление скорби, очевидно, выбило их из колеи. Их паника перед неизвестностью оказалась куда сильнее страха перед государевым гневом, и вот они здесь — посмели не просто войти, но пробиться в мои личные палаты, заполнив их своим нетерпеливым, жадным ожиданием.</p>
<p>Они сбились в душную толпу, чтобы убедиться, что новый государь подчинится общему порядку, чтобы в случае моего упрямства, не задумываясь, применить силу. Я буквально чувствовал их готовность подхватить меня под руки и силой выволочь наружу, чтобы поставить во главе похоронной процессии, которая, должна была тронуться сегодня, скорее всего, сразу после обеденной молитвы.</p>
<p>Бояре, окольничие, дьяки, церковные иерархи в расшитых жемчугом клобуках — все те, кто составлял живую, алчную, вечно голодную плоть власти. И я видел, как в их глазах, так же, как и в бегающих глазках князя Глинского, отражалось не благоговение перед символами державы, а холодный, хищный расчёт. Каждый из них, от могущественного Шуйского до последнего прихлебателя, думал сейчас не обо мне и не о государстве. Они смотрели друг на друга, оценивая соперников, взвешивая силу кланов, прощупывая слабые места в чужой обороне.</p>
<p>Для них всех существовал лишь один священный идол, одно знамя, которому они служили с фанатичной преданностью — честь рода. Это понятие, возведённое в абсолют, было для них важнее собственной жизни, дороже присяги и уж точно значительнее судеб миллионов безымянных людей, составлявших эту страну. Я, проживший сотни жизней, мог бы отнестись к такой позиции с уважением, если бы не одно простое, но ужасающее обстоятельство, которое делало их всех моими врагами.</p>
<p>Их родовая честь произрастала на бесчестии народа. Каждый их «подвиг» во имя клана — это отобранная у крестьян земля, каждая «защита достоинства» — это разорённый распрей уезд, каждая «родовая слава» — это вымощенный костьми и слезами путь к новой кормушке. Их честь была синонимом грабежа, их доблесть — оправданием насилия. И я, как и мой реципиент, в своё время, не мог и не собирался с этим мириться. Это родовое, клановое болото, этот пир на похоронах страны, я должен был высушить. Или выжечь калёным железом.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 11</p>
</title>
<p>Не по-детски легко и свободно вскочив, я опустился в кресло и в упор посмотрел на живой аппарат собственной власти. Мои ноги, беспомощно повисли в воздухе, не доставая добрых пол-аршина до узорчатого персидского ковра, но сейчас это уже не имело абсолютно никакого значения. В этой палате, в этот час, важен был не рост и не физическая мощь — важна была только воля. И моя воля, выкованная и закалённая в горниле тысячи смертей, сейчас обрушилась на это сборище знати и власти, как ледяной горный обвал, сминающий всё на своём пути.</p>
<p>Я выждал. Секунду. Две. Позволил тишине сгуститься до предела, до той критической точки, когда воздух, кажется, густеет и твердеет, превращаясь в стекло, готовое вот-вот треснуть от малейшего звука. В этой мёртвой пустоте каждый вздох, каждый скрип богато украшенной одежды, каждый нервный кашель отдавался гулким эхом, как грохот водопада. Я видел — не просто видел, а считывал, как по открытой книге, — как в глазах у бояр, стоявших в первых рядах, там, где их лица ещё можно было различить в полумраке, первоначальное любопытство и снисходительность сменяются недоумением. Они ждали слёз. Они ждали испуганных всхлипываний. Они ждали растерянного, осиротевшего ребёнка, которого можно было бы пожалеть, успокоить отеческим словом, взять под своё крыло и, разумеется, под свой полный, безраздельный контроль.</p>
<p>Вместо этого на резном, потемневшем от времени троне восседало нечто иное. Маленькая фигурка в простой белой сорочке, с прямой, как натянутая тетива, спиной, с руками, спокойно лежащими на гладких, отполированных до блеска подлокотниках, и с взглядом. Этот взгляд не молил о помощи, не блуждал растерянно по расписным сводам, не искал знакомых лиц. Он смотрел. Изучал. Оценивал. Препарировал. Каждый из них, от знатнейших князей до последнего приказного крючка, чувствовал себя под этим взглядом не вершителем судеб, а насекомым, пришпиленным к доске для изучения.</p>
<p>Наконец, когда воздух стал почти неразличим от камня в своей плотности, я заговорил. Голос мой был негромким — я не кричал, не повышал тон, зная из опыта сотен военных кампаний и дворцовых переворотов, что настоящая власть не нуждается в крике, ибо крик есть признак слабости, а не силы. Но в мёртвой, гулкой тишине палаты, которая образовалась, когда я занял своё место, он прозвучал как хлёсткий удар бича, как щелчок кнута над ухом норовистого жеребца, впервые почувствовавшего узду.</p>
<p>— Князь Иван Иванович Кубенский, Иван Петрович Третьяков-Ховрин, Иван Юрьевич Шигона-Поджогин, Иван Игнатьевич Безубцев, Федька Мишурин останьтесь. Остальные — пошли вон.</p>
<p>Пауза. Короткая, выверенная с точностью аптекарских весов. Я видел, как вздрогнули рынды — даже вечно невозмутимый Мстиславский, чьё лицо походило на каменную маску, даже скалоподобный Захарьин. Видел, как среди боярской толпы пронеслась судорога, словно по стае ворон прошла волна испуга от внезапного выстрела. Они не ожидали этого. Никто из них. Я одним махом нарушил все неписаные правила их привычного, уютного мира, где маленький государь был милой, послушной куклой, говорящей лишь заученные фразы, подсказанные заботливыми дядьками.</p>
<p>Мой взгляд небрежно скользнул по фигурам рынд — по всем четырём, застывшим с церемониальными топорами у подножия трона. Я намеренно не смотрел им в глаза, лишь обвёл их атласные белые фигуры равнодушным, почти пренебрежительным взором, и добавил, словно отмахиваясь от назойливой мухи:</p>
<p>— И вы идите.</p>
<p>Последнее относилось к ним, к живым символам моего статуса. И они, и аморфная, разряженная масса напротив — все вздрогнули так, словно их ударило невидимым разрядом молнии, явления, которого никто из них никогда не испытывал, но которое я помнил отчётливо из одной из своих технических жизней. На лице Мстиславского впервые за всё утро дрогнул мускул у уголка рта. Едва заметное, почти незримое движение, но для меня, изучавшего микровыражения лиц в десятках профессий от следователя до картёжника, оно было громче колокольного звона.</p>
<p>Бельский откровенно, по-детски изумился, приоткрыв рот и обнажив ряд крепких белых зубов. Глинский, мой родственник, нахмурился, побагровел, лицо его налилось кровью, он явно собирался что-то возразить, выйти вперёд в качестве старшего родственника, имеющего право и обязанность вразумить малолетнего, зарвавшегося мальчика. Один лишь Захарьин остался недвижим, только сильнее сжал древко своего топора, и я увидел, как побелели костяшки его пальцев.</p>
<p>А бояре напротив — те уже занесли ноги, готовые шагнуть вперёд, уже открыли было рты, чтобы начать увещевания, наставления, чтобы окружить меня плотным кольцом показной заботы, которое на деле было бы удушающей петлёй. Но я опередил их. Я не повысил голоса — я изменил его температуру. Вливая в него столько ледяного металла, столько абсолютного, не терпящего возражений презрения, на сколько было способно моё натренированное за сотни жизней самообладание, я повторил:</p>
<p>— Все вон.</p>
<p>Два слова. Всего два коротких, рубленых слова, брошенных как обухом по черепу. И они подействовали сильнее, чем любой длинный, исполненный праведного гнева монолог. Потому что в них не было ни капли детского страха, ни намёка на сомнение или истерику. В них была только воля. Чистая, дистиллированная, как перегнанный несколько раз спирт, воля того, кто привык отдавать приказы и не видеть их неисполненными.</p>
<p>И моя стража, моя личная охрана, отреагировала мгновенно. Спальничьи, жильцы и стражники из моего полка даже не думали, даже секунды не колебались. Они крепче сжали своё оружие — сабли, протазаны — и шагнули вперёд. Единым, слаженным движением. Не к боярам. К рындам. Оттесняя этих напыщенных павлинов в белом атласе от трона. Защищая не их, а меня. Своего государя. Бояре ещё не успели расставить везде своих людей, не успели купить преданность тех, кто по долгу службы должен был охранять священное тело великого князя, и этот жест — искренний или показной, сейчас было неважно, — сильно помог остальным принять единственно правильное решение.</p>
<p>Мстиславский первым опустил взгляд. Он поклонился — низко, почти до пояса, и этот поклон древнего, родовитого князя, чья кровь была едва ли не королевской, прозвучал громче любых слов. Он признал. Признал моё право приказывать. Признал мою волю. За ним, словно плотина рухнула, последовали остальные. Бельский, скрипнув зубами от досады, тоже склонился. Захарьин — молча, с непроницаемым лицом. Глинский — последним, нехотя, багровый от унижения и бессильной ярости, но всё же склонился.</p>
<p>А за рындами, как овцы за вожаком, поклонились и остальные. Бояре, дьяки, окольничие — вся эта пёстрая, переливающаяся золотом и мехами толпа. И они ушли. Медленно, пятясь, как того требовал этикет при уходе от государя. Не отводя от меня глаз — то ли из уважения к ритуалу, то ли из суеверного страха повернуться спиной к тому, в ком вдруг увидели нечто пугающее и чужеродное.</p>
<p>Они двигались медленно, нехотя, оглядываясь, шепча что-то друг другу, но двигались. Потому что стража, моя стража, которую они привыкли считать безликими исполнителями, вдруг стала живой стальной стеной между ними и мной. Потому что в глазах жильцов, державших протазаны наперевес, не было ничего, кроме готовности исполнить любой, даже самый безумный приказ своего маленького государя.</p>
<p>И эта нерассуждающая готовность была страшнее любой прямой угрозы. Их фигуры, одна за другой, растворились в полумраке дальних переходов, исчезли за тяжёлыми створками дверей, которые жильцы услужливо распахнули перед ними. Только они и остались у входа, застывшие как каменные изваяния, и гулкая, теперь уже совершенно иная тишина — тишина, рождённая не ожиданием, а шоком.</p>
<p>Когда последнее лицо — какого-то мелкого дьяка с перепуганными заячьими глазами — скрылось за дубовыми, окованными железом дверьми, я позволил себе на мгновение прикрыть глаза. Не от усталости. От тихого, холодного облегчения. Первый шаг сделан. Самый трудный, самый страшный шаг — отделить себя от них, показать, что я не кукла, а воля, заключённая в детском теле.</p>
<p>Я позволил себе еще одно мгновение, впитывая эту новую, звенящую от напряжения тишину, прежде чем медленно разлепить отяжелевшие веки. И этим новым, уже не просящим, но требующим, хозяйским взглядом обвел тех, кто остался. Не безликую толпу бояр и прихлебателей, но точное, выверенное число людей, которые мне нужны на первом этапе строительства моего царства.</p>
<p>Мой взгляд намеренно скользнул мимо верных жильцов у дверей, мимо незыблемой фигуры Ивана Игнатьевича Безубцева, хранителя моего сна, чтобы сперва найти глазами своего «дядьку». Иван Юрьевич Шигона-Поджогин стоял чуть в стороне, и едва заметный, одобряющий наклон его головы стоил для меня больше, чем все славословия, что я слышал за свою короткую жизнь.</p>
<p>И только после этого я перевел взгляд на тех, кто замер перед ступенями трона. На их лицах, обращенных ко мне, читалось разное — и страх, и любопытство, и глубокая, въевшаяся в плоть настороженность. Но было в них и главное — они остались. Они ждали.</p>
<p>Ближе всех к высоким ступеням моего кресла, так близко, что я мог слышать его натужное, тяжелое дыхание, стоял боярин князь Иван Иванович Кубенский, по совместительству мой троюродный брат и дворецкий Большого дворца. Угрюмый, крупный мужчина лет тридцати пяти, с дородным, но уже начинающим оплывать телом воина, которому недоставало походной жизни. Его тяжёлое, обветренное лицо, изрезанное глубокой, словно оспенная карта, сетью шрамов, казалось высеченным из камня. Дорогой кафтан из бордового венецианского бархата, шитый серебром по вороту и обшлагам, сидел на его могучих плечах мешковато, неуклюже, выдавая человека, который привык к тяжести доспеха и звону стали, а не к придворному щегольству и тишине палат.</p>
<p>В его крепких, привыкших к рукояти меча руках было сосредоточено всё огромное, неповоротливое хозяйство Великого князя Владимирского: дворцовые сёла, пахотные земли, деревни с тяглыми мужиками, рыбные ловли, бортные ухожаи, лесные угодья и много что ещё. Он ведал всеми бесчисленными кладовыми, погребами и амбарами, отвечал за каждый кусок хлеба на государевом столе, за каждую бочку мёда и каждый аршин сукна, что шёл на одежду придворным.</p>
<p>Сейчас в его маленьких, глубоко посаженных глазках, сверкавших из-под насупленных бровей, я видел смесь животного любопытства и въевшейся в кости настороженности. Он не о политике думал — он пытался понять, чем грозит эта перемена лично ему и его налаженному порядку. Что это было? Простая детская блажь, скоротечная вспышка гнева? Или начало чего-то нового, опасного и непредсказуемого, способного обрушить привычный, веками устоявшийся порядок вещей, где каждый знал свое место, а он, Кубенский, кормил и поил всех?</p>
<p>Рядом с ним, разительным, почти вызывающим контрастом, застыл печатник и казначей Иван Петрович Третьяков-Ховрин. Высокий, худой до измождённости, с длинным, хищным птичьим носом и такими впалыми щеками, будто он только что окончил многодневное голодание, он походил на голодного ястреба, вцепившегося когтями в ветку и высматривающего добычу. Его кафтан из простого, грубого чёрного сукна, лишённый даже малейшего намёка на украшение, выглядел почти как оскорбление на фоне боярских парчи и бархата.</p>
<p>Но подлинным его богатством, несоизмеримым с любыми нарядами, была власть, что льдом застыла в его цепких, немигающих глазах. В худых, жилистых руках этого человека находились ключи от государевой казны, в самом прямом и переносном смысле. Он один держал большую государственную печать, без алого воскового оттиска которой ни один указ не имел силы, и он же ведал казёнными деньгами. Его подпись отпирала сундуки с серебром, его воля превращала слова в законы. Он смотрел на меня так, как смотрит хитрый и опытный генуэзский купец на нового, молодого партнёра, прикидывая, сможет ли тот удержать в неопытных руках огромное, свалившееся на него наследство или растратит всё в первый же год, пустив по ветру труды предков.</p>
<p>И последним из троицы, стоявшим чуть поодаль, был Фёдор Михайлович Мишурин, которого я, следуя местным традициям, назвал просто «Федькой». Мишурин занимал пост думного и великого дьяка казённого приказа — он был головой и мозгом всей той неисчислимой армии нетитулованных чиновников, той невидимой, трудолюбивой рати, что на самом деле, изо дня в день, скрипя перьями, управляла государством.</p>
<p>Невысокий, кряжистый, с широкой, аккуратно подстриженной седой бородой и умными, невероятно усталыми глазами, он был человеком дела, а не слова, цифры, а не титула. На нём был простой серый кафтан подьячего, и от него исходил въедливый, ни с чем не сравнимый запах воска, чернил и той особой, вековой пыли, что скапливается в архивах на старых грамотах. Его руки, с тёмными чернильными пятнами на пальцах и мозолями от гусиных перьев, были сложены перед собой почти смиренно, но во взгляде, устремлённом на меня, не было ни страха, ни благоговения, свойственного челяди. Только холодная, отстранённая профессиональная оценка приказного зубра, прикидывающего, с кем ему теперь придётся иметь дело, и как это скажется на работе государственной машины. Если Иван Петрович владел печатью, то без подписи Мишурина ни один указ, спущенный в приказы, не был бы воспринят всерьёз. Его стали бы исполнять спустя рукава, терять в ворохах бумаг, откладывать в долгий ящик, пока сама нужда в нём не отпадёт. Мишурин был тем ключом, что заводил весь механизм бюрократии.</p>
<p>— <emphasis>Великий князь Иван Четвёртый собрал свой первый совет. Совет четырёх Иванов и Фёдора,</emphasis> — мелькнула в голове мысль с ноткой горькой иронии, которую я тут же придушил.</p>
<p>Я смотрел на них. Долго. Молча. Кубенский не выдержал первым — отвёл глаза, уставившись в пол. Третьяков продолжал смотреть в ответ, и в его взгляде появилось что-то похожее на смешанное с опаской уважение. Мишурин слегка прищурился, будто пытаясь разглядеть невидимое. Шигона стоял как вкопанный, с каменным лицом, но я видел, как в его глазах мелькало одобрение. А Безубцев, старый постельничий, просто не сводил с меня выцветших, слезящихся глаз, в которых застыло суеверное недоумение.</p>
<p>— Чернильницу и бумагу сюда. — Голос прозвучал негромко, но в наступившей после долгого молчания гнетущей тишине он ударил, словно хлыст.</p>
<p>Слова не были обращены ни к кому конкретно, брошены в пространство, но эффект превзошёл самый грозный окрик. Один из слуг, замерших истуканами у стен, вздрогнул всем телом, будто его и впрямь ударили, и сорвался с места. Его торопливые, но почти бесшумные шаги по узорчатым коврам были единственным звуком в палате. Он почти бегом подскочил к пристенной тумбе, где наготове стоял письменный прибор, бережно, но с лихорадочной поспешностью подхватил тяжёлую серебряную чернильницу, песочницу, стопку плотной бумаги и перья. Подлетев к столу, он с ювелирной аккуратностью расставил всё перед своим государем, после чего рухнул ниц, отбив глубокий земной поклон, и, не смея повернуться спиной, так и попятился задом на своё место, где вновь застыл, боясь дышать.</p>
<p>Не обращая ни на кого внимания, я придвинулся ближе к дубовой столешнице. Рука сама нашла тяжёлое, хорошо сбалансированное гусиное перо. Пальцы сомкнулись на нём с привычной уверенностью. Обмакнув кончик в густые, пахнущие железом и желчью чернила, я, под изучающими взглядами всех присутствующих, принялся молча выводить на листе ровные, чёткие строки. В палате воцарилась такая тишина, что был слышен лишь сухой скрип пера по бумаге — звук, вершащий судьбы.</p>
<p>Когда первый лист был исписан, я, не поднимая головы, отложил его в сторону. Лёгкий, едва заметный толчок кончиками пальцев — и пергамент заскользил по гладкому дереву, остановившись у самого края стола, прямо перед застывшей группой.</p>
<p>— Читайте, — бросил я так же коротко и безучастно, после чего немедленно пододвинул к себе следующий чистый лист, вновь обмакнул перо и продолжил писать, словно они перестали для меня существовать. Первым, после едва заметной паузы, дрогнул Мишурин. Его рука, покрытая застарелыми чернильными пятнами, медленно, почти с благоговением, протянулась и взяла лист. Сухой шелест бумаги прозвучал в тишине как раскат грома.</p>
<p>Зачем изобретать колесо, когда история уже предоставила готовый, выверенный до мелочей чертёж? Укреплять свою власть я решил по тому самому сценарию, что когда-то с блеском разыграл мой реципиент. Не было нужды выдумывать что-то новое, когда имелся пример способа, идеально сработавшего именно в этих реалиях, с этими людьми, с этим укладом. Нужно было лишь внести несколько правок в партитуру.</p>
<p>Великая пьеса под названием «Отъезд государя в Александровскую слободу» будет сыграна, но гораздо раньше намеченного историей срока. И называться она будет иначе, и масштабы её повергнут боярство не просто в уныние, а в состояние парализующего ужаса. Я собирался нанести не просто удар по их спеси и вольностям, а вырвать с корнем саму мысль о возможном неповиновении. Но прежде чем великий князь «гневно» покинет свой престольный град, нужно было подготовить почву.</p>
<p>Пока я буду формально «в отъезде», должны будут выйти мои первые указы. Те самые, что я сейчас выводил на бумаге. Указы, которые Боярская дума будет обязана не просто рассмотреть, а одобрить. Единогласно. И не просто одобрить, а принести на них присягу, целовать крест во свидетельство своей верности и готовности к исполнению. Это будет их первая проверка на прочность. И первый камень в фундаменте моей неограниченной власти.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 12</p>
</title>
<p>Несмотря на то, что по принятому в Великокняжеском дворе христианскому обряду похороны должны были состояться на третий день после смерти, покойную мать решили хоронить на второй. Тут в обряды вмешалась прагматика жизни — после отравления ртутью тело убитого начинает очень быстро чернеть и распухать, превращаясь в нечто отталкивающее, мало похожее на человека.</p>
<p>Кожа становится словно восковой, приобретает сначала желтоватый, затем синеватый, а после и вовсе чёрный оттенок. Черты лица искажаются до неузнаваемости, раздуваются, теряют всякое сходство с прежним обликом. Так что выхода, кроме как нарушить обряд, не оставалось. Никто не хотел, чтобы народ увидел государыню-регентшу в таком виде — это породило бы слухи, домыслы, разговоры об убийстве, которые бояре предпочли бы заглушить.</p>
<p>Меня обрядили в золотые парчовые одежды — тяжёлые, душные, пропитанные запахом ладана и воска, — и выпустили в свет, аки картину: смотреть можно, трогать нельзя. Одежды давили на плечи непривычным весом, каждое движение отзывалось тяжестью в мышцах, словно на меня навесили кольчугу. Воротник царапал шею грубой вышивкой — золотые нити кололись, впивались в кожу, заставляя ёрзать и морщиться, но я без труда сдерживался, не подавая виду. Держался прямо, не показывая дискомфорта, выучив за прожитые жизни: государь не имеет права на слабость, даже если ему всего семь лет.</p>
<p>К гробу покойницы меня не допустили, и мне оставалось лишь досмотреть всё действие до конца со стороны, стоя в окружении бояр и церковников, что толпились вокруг меня плотной, давящей стеной. Их тела создавали живой барьер между мной и гробом, будто опасались, что я вдруг вырвусь, побегу к матери, увижу то, что видеть не должен. Я чувствовал их дыхание на своей макушке, слышал шорох их шуб и ряс, ощущал запах их тел — смесь немытой кожи, дорогих тканей и благовоний, которыми они пытались перебить естественный смрад.</p>
<p>Мотивы запрета увидеть покойницу тоже были ясны, как день. Такое зрелище впечатывается в сознание ребёнка на всю жизнь несмываемым клеймом, въедается в память, как раскалённое железо в дерево. И однажды, придёт время, когда он поймёт, почему его мать имела такой вид при погребении, и решит отомстить обидчикам своей семьи. Бояре боялись этого — боялись моей памяти, моей будущей мести, моего гнева. Боялись, что я, повзрослев, начну задавать вопросы, копать, искать виновных. Потому и держали меня на расстоянии, подальше от истины, в удобном для них неведении. Пусть мальчик думает, что мать умерла своей смертью, от болезни, от воли Божьей — так спокойнее для всех.</p>
<p>Похороны проходили в Вознесенском монастыре — женском, древнем, где хоронили великих княгинь с незапамятных времён. Первая жена Дмитрия Донского, Евдокия, основавшая эту обитель, покоилась здесь же, как и многие другие знатные женщины рода владимирских князей. Монастырь стоял в самом сердце Кремля, рядом с Архангельским собором, где покоились останки князей. Два храма — мужской и женский — стояли бок о бок, словно отражая порядок вещей: мужчины и женщины разделены даже в смерти.</p>
<p>Стены белые, побеленные известью, сияли в утреннем свете, почти ослепительные на фоне серого московского неба. Купола золотые, блестящие под апрельским солнцем, слепили глаза своим блеском. Снег на крышах уже подтаивал, превращался в грязную кашу, стекал мутными ручьями по водостокам, капал с карнизов на головы собравшихся, оставляя тёмные пятна на дорогих одеждах. Весна пришла в Москву, но принесла с собой не радость, а слякоть и сырость, как будто сама природа решила отметить смерть регентши грязью и унынием.</p>
<p>Народу было много — бояре, церковники, служилые люди и дворцовые дьяки. Все пришли не по любви к покойной, а по обязанности, по страху, по необходимости показать своё присутствие. Не явиться на похороны государыни-матери значило бы навлечь на себя подозрения, показать неуважение к власти, пусть даже эта власть уже лежала в гробу. Лица были серьёзными, правильно скорбными, с понурыми взглядами и опущенными уголками губ, но глаза выдавали истинные чувства — любопытство, расчёт, ожидание перемен.</p>
<p>Кто-то шептался с соседями, прикрывая рот ладонью, передавая свежие слухи и сплетни. Кто-то многозначительно переглядывался, кивая в сторону других бояр, оценивая расстановку сил. Кто-то просто стоял и смотрел на меня, оценивая, взвешивая, прикидывая свои будущие действия — искать ли моего расположения или игнорировать меня как ничтожество.</p>
<p>Я стоял в первых рядах, окружённый боярами — Шуйскими, Бельскими, Глинскими, Кубенскими. Они теснились вокруг меня, словно стая волков вокруг добычи, каждый пытался стоять ближе остальных, локтями расталкивая соседей, наступая на ноги. Каждый демонстрировал своё право быть рядом с государём, своё особое положение при дворе, свою близость к трону. Чувствовалось напряжение между ними — невысказанное, но осязаемое, как перед грозой, когда воздух становится густым и тяжёлым. Они формально улыбались друг другу, растягивая губы в подобие учтивости, кланялись почтительно, склоняя головы ровно настолько, насколько требовал этикет, но в глазах читалась откровенная вражда. Каждый видел в соседе конкурента, соперника, потенциального врага в грядущей борьбе за власть.</p>
<p>Казалось, они все разом заключили негласный уговор — вытеснить из памяти утренние события, как гонят прочь дурной сон, от которого просыпаешься в холодном поту. Каждый из этих могущественных вельмож решил для себя, что ничего из ряда вон выходящего не произошло, что им лишь показалось, привиделось, померещилось в полумраке палат. Куда проще было убедить себя в обмане чувств, чем признать, что мир за несколько коротких мгновений перевернулся, и мальчишка-государь, которого они привыкли не принимать всерьёз, обрёл голос и волю из закалённой стали.</p>
<p>Служба тянулась долго, монотонно, превращаясь в бесконечное испытание для ног и спины присутствующих. Митрополит Даниил служил сам, его голос гудел в высоких сводах собора, отражался от стен, терялся в пространстве, смешиваясь с эхом собственных слов. Он читал молитвы размеренно, протяжно, нараспев, выдерживая паузы в положенных местах, но в его голосе не слышалось настоящей скорби — только привычная, отработанная за годы служения интонация.</p>
<p>Певчие пели заунывно и протяжно, голоса их сливались в единый скорбный вой, наполняя храм звуками, от которых становилось тоскливо на душе. Запах ладана стоял такой густой, что дышать было трудно — приторный, удушливый, он забивался в нос, в горло, оседал на языке горьким привкусом. Свечи горели сотнями — толстые восковые свечи, что оставляли жирные потёки на подсвечниках, капали на каменный пол, образуя лужицы застывшего воска.</p>
<p>Я стоял неподвижно, держа спину прямо, словно в позвоночник вставили железный прут, взгляд направлен вперёд, на иконостас. Разглядывал лики святых, писанные на золотом фоне, их строгие, неземные лица, устремлённые куда-то за пределы этого мира. Лицо моё было спокойным, бесстрастным — я научился контролировать выражение лица за ночь экспериментов, научился не показывать эмоций, не выдавать мыслей. Маска безразличия держалась на мне крепко, как та парчовая одежда, что давила плечи. Внутри же бурлили мысли, одна за другой, сменяя друг друга, как волны.</p>
<p>Наблюдал. Запоминал. Оценивал.</p>
<p>Бояре вели себя странно — слишком уж странно для похорон Великой княгини, правительницы, что держала их в узде пять долгих лет. Слишком вольно, слишком раскованно, будто забыли, где находятся и по какому поводу собрались. Они не скорбели, не плакали, не рыдали. Не было ни слёз на глазах, ни дрожи в голосе, ни согбенных в горе спин. Они стояли и ждали — ждали окончания службы, ждали, когда можно будет уйти, ждали, когда начнётся делёж власти. Ждали своего часа, с нетерпением и жадностью, едва скрываемыми под маской приличия.</p>
<p>Ничем примечательным похороны не запомнились, если не считать едких замечаний бояр, что стояли рядом со мной. Особенно усердствовал в этом Михаил Васильевич Тучков-Морозов — человек, чьё имя я запомнил накрепко с первых же слов.</p>
<p>Он стоял слева от меня, чуть сзади, так что я видел только край его бороды и массивное плечо с накинутой шубой, и шептал что-то своему соседу — Ивану Васильевичу — мечу рода Шуйских. Голос его был негромким, но я слышал каждое слово отчётливо. Детский слух острее взрослого, а я ещё и специально напрягал уши, стараясь уловить каждый звук, каждую интонацию. Они думали, что мальчик ничего не понимает, что он слишком мал, слишком глуп, слишком погружён в горе, чтобы вслушиваться в их разговоры. Ошибались.</p>
<p>— … наконец-то избавились от литовской твари, — бормотал Тучков-Морозов, не скрывая удовлетворения в голосе. В словах его слышалась откровенная радость, почти ликование. — Сгнила, как и положено изменнице. Господь покарал её за грехи, за блуд, за нечестие. Воздал по делам её.</p>
<p>Шуйский согласно кивнул, поглаживая бороду пальцами, расчёсывая её медленными, задумчивыми движениями.</p>
<p>— Да будет воля Божья, — сказал он благочестиво, крестясь широким движением, но в глазах его читалось злорадство, плохо скрытое под маской смирения. — Теперь порядок восстановится, как и завещал покойный князь Василий. Бояре вернут своё законное место при государе, как и было до этой… узурпации. Вернём старые порядки, старые законы, старые права.</p>
<p>Тучков-Морозов усмехнулся — тихо, еле заметно, но я видел, как дрогнули уголки его рта под густыми усами, как блеснули зубы в этой хищной улыбке.</p>
<p>— И Овчина сгниёт в тюрьме, как и подобает кобелю, что лез в постель к государыне, — добавил он с особым смаком, смакуя каждое слово, словно дегустируя дорогое вино. — Схватили его сегодня на рассвете, связали, увезли в Белоозеро. Даже сопротивляться не успел, так его крепко взяли. Ворвались в покои, скрутили, как барана на заклание, и в телегу. Теперь будет сидеть в яме и вспоминать свои грехи.</p>
<p>Новость эта меня не удивила — я ожидал чего-то подобного, предполагал такой исход. Овчина был слишком связан с матерью, слишком зависимо от неё выстроил свою власть.</p>
<p>Но то, что Тучков-Морозов говорил это вслух, на похоронах, в храме, в присутствии малолетнего государя — это было дерзко. Слишком дерзко. Это было откровенным неуважением не только к памяти покойной, но и ко мне, к моей власти, к моему положению. Это было прямым сообщением мне и всем вокруг: я не боюсь. Я сильнее. Я могу говорить что угодно, и мне за это ничего не будет. Мальчишка на троне — это пустое место, и я могу плевать на его мнение.</p>
<p>Тучков-Морозов был един в многих лицах — мой официальный опекун, легитимный хранитель Престола. Он контролировал Большой дворец, а это значит, что под его контролем находились огромные территории, сотни сёл и деревень, сотни тысяч крестьян. Был он также и опытным воеводой, не раз ходившим в походы, видевшим битвы, знавшим войну не понаслышке. Родовитый боярин, из древнего московского рода, чья родословная тянулась в глубину веков. Влиятельный окольничий, с широкой сетью связей и клиентов. И по совместительству дед десятилетнего, потенциального предателя Андрея Михайловича Курбского, что в будущем прославится своей изменой и письмами, полными упрёков и обвинений.</p>
<p>И хотя любой уважающий себя учёный муж из далёкого будущего не сможет проигнорировать фундаментальные труды Эдварда Кинана — дотошного американского историка-слависта, профессора Гарвардского университета, — который в своих исследованиях, подобно судебному дознавателю, детально разбирающему старое и запутанное дело, в пух и прах разбивает саму состоятельность этих знаменитых писем. Опираясь на скрупулёзный лингвистический анализ, выявляя анахронизмы в лексике и стилистике, он убедительно доказывает, что вся эта переписка — не более чем искусная литературная мистификация, составленная уже в семнадцатом веке, когда и Ивана, и Курбского давно не было в живых. Но, как это часто бывает, захватывающая легенда о благородном изгнаннике, мечущем громы и молнии в адрес своего тирана-государя, оказывается куда привлекательнее сухой и сложной исторической правды. Почему-то в бесчисленных околонаучных трудах и популярных биографиях люди с упорством, достойным лучшего применения, продолжают цепляться за эти сказки, принимая за чистую монету то, что является лишь плодом воображения автора, жившего много позже описываемых событий.</p>
<p>Как бы то ни было, но сейчас, этот, многогранный и уважаемый человек, столп государства, опора трона, глумился над смертью той, что оберегала его своим существованием, защищала от врагов внешних и внутренних, давала власть и богатство. Он даже не догадывался, что его тушка уже на прицеле многих боярских родов — слишком лакомым куском он заведовал, слишком много власти сосредоточил в своих руках.</p>
<p>Большой Дворецкий приказ, который он контролировал, управлял огромными землями, приносил колоссальные доходы, и многие хотели этот кусок себе. Шуйские, Бельские, другие влиятельные семьи — все они точили зубы на этот пирог, мечтали прибрать к рукам этот источник богатства. А может, наоборот, Тучков-Морозов о всём прекрасно догадывался и пытался своими речами откреститься от покойницы, сообщая всем вокруг: я готов к сотрудничеству, я с вами, я не враг вам. Я не из партии нетитулованных московских родов, не из сторонников регентши. Я готов служить новым хозяевам, лишь бы сохранить своё положение.</p>
<p>Служба наконец закончилась, после долгих часов стояния, молитв и песнопений. Гроб с телом матери вынесли из собора, понесли к месту погребения — в усыпальницу под храмом, где покоились останки других великих княгинь. Тяжёлый, обитый чёрным бархатом гроб качался на плечах дюжины монахов, что медленно несли его. Я шёл следом за гробом, как и полагалось государю и сыну. Шаги мои были короткими, детскими, ноги едва поспевали за процессией, но я держался прямо, не сгибаясь под тяжестью одежд, не проявляя признаков усталости.</p>
<p>Бояре шли за мной гурьбой, шумной процессией в сотни человек. Слышал их шаги, тяжёлые, грузные, стук каблуков по каменным плитам. Слышал их дыхание — хриплое, напряжённое от долгого стояния. Слышал их шёпот — приглушённый, но не умолкающий ни на мгновение. Чувствовал их взгляды на своей спине — оценивающие, расчётливые, жадные. Они смотрели на меня и прикидывали, сколько времени у них есть, сколько лет продлится моё малолетство, как долго они смогут править от моего имени.</p>
<p>Гроб опустили в усыпальницу на толстых верёвках, медленно, осторожно, стараясь не грохнуть о каменное дно. Митрополит прочитал последнюю молитву, окропил могилу святой водой, размахивая кадилом, из которого валил густой дым. Певчие запели «Вечную память», их голоса эхом разносились по сводам храма. Голоса их звучали торжественно, скорбно, но без настоящей печали, без искреннего горя. Это была работа, ремесло, исполнение обязанностей — не больше, не меньше.</p>
<p>Всё было правильно, чинно, по обряду. Но фальшиво. Насквозь фальшиво. Как театральное представление, где актёры играют роли, но никто не верит в происходящее на сцене.</p>
<p>Выйдя из монастыря, я остановился у крыльца, заставив следовавших за мной бояр сделать то же самое. Встал на самом краю широких каменных ступеней и замер. Остановился и посмотрел на Москву, что расстилалась передо мной, раскинувшись во всей своей по-весеннему грязной, холодной, но живой красе.</p>
<p>Москва молчала.</p>
<p>Город не хотел оплакивать нелюбимую им Елену Глинскую — литовскую выскочку, иноземку, узурпаторшу, что правила через фаворита и страх. Она была для москвичей чужачкой, пришлой бабой, что захватила власть незаконно, что попирала традиции, что ломала устои. Но всё же поглазеть на похороны Москва пришла, не удержалась от любопытства, и сейчас с жадностью взирала на нас, на эту процессию, на этот театр скорби. Народ любит зрелища, особенно связанные со смертью власть имущих — это даёт иллюзию равенства, напоминает, что и правители смертны.</p>
<p>Площадь перед монастырём была забита народом — посадские, купцы, ремесленники, простолюдины. Сотни, если не тысячи человек собрались здесь, заполнив всё пространство от стен монастыря до противоположных зданий. Они стояли плотной толпой, молча, не снимая шапок, не крестясь, не кланяясь. Просто стояли и смотрели — на меня, на бояр, на процессию, на весь этот спектакль. Смотрели с каменными лицами, без малейшего проблеска эмоций, словно пришли не на похороны, а на ярмарку или на казнь.</p>
<p>В их глазах не было ни скорби, ни уважения, ни страха. Только любопытство, холодное и равнодушное, как взгляд на диковинного зверя в клетке. Они пришли посмотреть на смерть той, что угнетала их тяглом и дымом, обдирала до нитки, выжимала последние соки. На ту, что строила крепости и церкви на их деньги, на их труде, на их поте и крови. Они не любили её, не жалели. Они были рады её смерти, хоть и не смели это показать открыто, опасаясь репрессий, боясь, что кто-то донесёт, что кто-то услышит неосторожное слово.</p>
<p>А ведь делай всё это Великий князь — мужчина, государь, законный правитель по праву рождения и крови — эти же самые люди возвеличили бы его, превозносили бы до небес, складывали бы о нём легенды и песни. Терпели бы все тяготы и лишения, скрипели бы зубами от боли и обиды, проклинали бы про себя, но всё равно гордились бы суровым, тяжёлым нравом своего правителя, его железной волей, его беспощадностью к врагам и непреклонностью в достижении целей. Видели бы в этом силу, мощь государства, величие власти. Восхищались бы его жёсткостью, называли бы её справедливой строгостью, необходимой твёрдостью руки. Так в общем-то и случилось позже, когда мой реципиент — законный наследник престола — вошёл в полную силу, возмужал, взял власть в свои руки и начал править самостоятельно, без оглядки на бояр и временщиков.</p>
<p>Но сейчас он стоял на крыльце монастыря — маленький, семилетний мальчик в золотой парче, окружённый толпой бояр, что теснились за спиной, нависали тёмной тучей, — и смотрел на эту безмолвную толпу. Смотрел на лица — грубые, обветренные, покрытые сетью морщин от солнца и ветра. Небритые, заросшие бородами, усталые, измождённые тяжёлым трудом и постоянной нуждой. Смотрел на их одежду — ношеную, многократно заштопанную, заплатанную, грязную от копоти и пыли. Смотрел на их руки — мозолистые, грубые, исцарапанные, покрытые шрамами от работы, с обломанными ногтями и потрескавшейся кожей.</p>
<p>Это были мои подданные. Люди, которыми мне предстояло править, за которых мне нести ответственность. Люди, которых нужно было защищать, кормить, вести за собой, делать их жизнь лучше — или хотя бы не хуже.</p>
<p>Но сейчас они ещё не видели во мне государя. Они видели только мальчика — слабого, беспомощного, чужого. Игрушку в руках бояр, марионетку, которую дёргают за ниточки, заставляя говорить и делать то, что нужно кукловодам. Они не ждали от меня ничего, не надеялись, не верили. Для них я был пустым местом, очередной фигурой на троне, которая ничего не изменит в их жизни.</p>
<p>Один из бояр — не разглядел кто именно, слишком много их толпилось за спиной — негромко кашлянул за моей спиной, намекая, что пора двигаться дальше. Покашливание было деликатным, но настойчивым. Пора возвращаться в покои, где меня ждёт обед, молитвы, тишина. Где меня можно будет засунуть обратно в клетку, где я не буду мешать взрослым заниматься настоящими делами — делить власть, строить планы, плести интриги.</p>
<p>Но я не двинулся с места. Продолжал стоять, вцепившись глазами в толпу, продолжал смотреть на эти тысячи лиц, на эту массу людей, что молча наблюдала за мной.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 13</p>
</title>
<p>Я повернулся, оторвав взгляд от толпы, посмотрел на бояр, что толпились за мной и нависали тёмными громадами в шубах и кафтанах. Они ждали, когда я наконец сдвинусь с места, когда закончится это неловкое стояние на крыльце, когда можно будет вернуться к привычным делам. На их лицах читалось нетерпение, едва сдерживаемое раздражение. Им было неудобно стоять здесь, на виду у народа, под этими равнодушными взглядами.</p>
<p>Я медленно кивнул — знак, что готов идти дальше. Небольшое движение головы, едва заметное, но достаточное.</p>
<p>Бояре облегчённо вздохнули, расслабились, и двинулись к Грановитой палате. Шли быстро, торопливо, словно спешили уйти от этого места, от этих молчаливых свидетелей, от этого тяжёлого, давящего молчания. Шли так, будто за ними гнались, будто хотели поскорее оказаться за крепкими стенами, где можно снять маски приличия и заняться настоящими делами.</p>
<p>Я шёл в центре этого полукольца, маленький, незаметный, затерянный среди высоких фигур. Внезапно для всех, я вновь остановился.</p>
<p>Стоя в центре Соборной площади я ещё раз осмотрел толпу москвичей, что заполнила всё пространство от стен Успенского собора до Ивановской колокольни. Сейчас они стояли молча, боясь пропустить даже малую часть прохода государя, боясь моргнуть.</p>
<p>Апрельское солнце нещадно било в глаза, отражалось от золотых куполов ослепительными вспышками, от тающего снега — мокрыми бликами. Ветер трепал одежду. Холод пробирался под ткань, забирался под кожу, но я его почти не чувствовал. Тело работало так, как я настроил его за ночь в часовне — метаболизм замедлен, внутреннее тепло поддерживается, дискомфорт отключен.</p>
<p>Я глубоко вдохнул, набирая полные лёгкие весеннего московского воздуха — с привкусом дыма, конского навоза, талой воды, человеческого пота. Медленно выдохнул, контролируя каждую мышцу диафрагмы. Сосредоточился на голосовых связках, вспоминая жизни певцов, ораторов, проповедников — тех, кто умел заставить свой голос звучать так, чтобы его слышали сотни, тысячи людей без всяких усилителей.</p>
<p>Диафрагма — основа. Дыхание животом, глубокое, полное. Резонаторы — грудной, головной — использовать оба одновременно. Артикуляция чёткая, каждый звук на своём месте. Темп размеренный, паузы выдержанные.</p>
<p>Сорок лет опыта оперного певца из какой-то европейской страны — не помню уже точно, то ли Италия, то ли Австрия — лежали в моей памяти как инструкция, как учебник, открытый на нужной странице. Я помнил ощущение — как воздух проходит через связки, как вибрирует в грудной клетке, как резонирует в черепе, как выходит наружу мощной, насыщенной волной.</p>
<p>Я открыл рот и заговорил.</p>
<p>Голос вырвался из груди не детским писком, не тонким надломленным звуком, а низким, гулким, наполненным такой силой, что первые ряды толпы инстинктивно отшатнулись. Слова полетели над площадью, ударились о стены собора, отразились эхом, понеслись дальше.</p>
<p>— Да отсохнет язык у злословящего на сородственников государя!</p>
<p>Толпа замерла. Замерла мгновенно, словно время остановилось, словно все разом превратились в каменные изваяния. Даже птицы перестали кричать, даже ветер стих. Тишина была такой плотной и густой, что казалось — можно было взять её руками, потрогать, ощутить её вес и текстуру.</p>
<p>Я почувствовал момент. Тот самый критический момент, когда толпа балансирует на грани — либо поверит, либо засмеёт, либо растерзает, либо падёт на колени. Сейчас решалось всё.</p>
<p>Я сделал ещё один глубокий вдох, ещё сильнее, ещё полнее, заполняя лёгкие до самого дна.</p>
<p>— Да будет так, пока не решу иначе!</p>
<p>И в этот момент я вторгся в энергетические потоки.</p>
<p>Я не знал точно, как это работает — не было у меня в прожитых жизнях китайских даосских магов или тибетских тулку, способных творить настоящие чудеса. Но я помнил йогов, факиров, православных подвижников — тех, кто умел управлять теми невидимыми силами, что циркулируют в теле и вокруг него. Помнил, как это ощущается — прана, ци, благодать, жизненная энергия. Называй как хочешь, суть одна.</p>
<p>Я представил поток — невидимый, но ощутимый, как электрический ток, как магнитное поле. Он шёл от меня, от солнечного сплетения, тянулся через пространство, через воздух, искал цель. Вот он! Тучков-Морозов стоял слева от меня, в первом ряду бояр, с надменным лицом наблюдал за мной.</p>
<p>Я направил поток на него. Не зная точно, что делаю, действуя интуитивно, на ощупь, вспоминая обрывки техник из десятков разных жизней. Визуализировал, как энергия врезается в его горло, в гортань, в голосовые связки, блокирует их, пережимает, как рука сжимает трахею.</p>
<p>Тучков-Морозов дёрнулся. Схватился за горло обеими руками, пальцы вцепились в кожу, скребли, рвали ворот кафтана. Рот открылся широко, в немом крике, губы задвигались, пытаясь что-то сказать, но не вышло ни звука. Только хрип, бульканье, сдавленное мычание.</p>
<p>Лицо его налилось кровью, стало красным, потом багровым, потом почти фиолетовым. Глаза вылезли из орбит, белки налились кровью, вены на шее вздулись толстыми верёвками. Он упал на колени, продолжая скрести горло, продолжая дёргаться в судорогах, продолжая пытаться закричать.</p>
<p>Бояре вокруг него шарахнулись в стороны, расступились, образовали полукруг. Кто-то перекрестился широким жестом, кто-то прошептал молитву, кто-то просто смотрел с вытаращенными глазами, не веря увиденному.</p>
<p>Народ на площади ахнул — один общий, протяжный вздох, как волна прокатилась по толпе. Потом — тишина. Ещё более густая, ещё более давящая.</p>
<p>Я стоял неподвижно, держа правую руку поднятой, словно благословляя или проклиная. Лицо моё оставалось спокойным, бесстрастным, как лик святого на иконе. Внутри же я лихорадочно контролировал поток, не давая ему оборваться, не давая ослабнуть. Сердце бешено колотилось — адреналин хлестал по венам, разгонял кровь, но я держал его под контролем, не давал телу сорваться в панику.</p>
<p>Работает. Работает! Я не знал, как именно, но это работало. Закрепив результат я отпустил опекуна, который теперь не сможет говорить, если я не решу исправить то, что натворил.</p>
<p>Повернулся к брату. Юрий сидел на руках у своей няньки — пятилетний мальчик с непонимающим взглядом и широко открытыми глазами, смотрел на меня, на дёргающегося Тучкова, на замершую толпу. Он ничего не понимал из происходящего, но чувствовал — что-то важное, что-то страшное, что-то необратимое свершается прямо на его глазах.</p>
<p>Я подошёл и остановился прямо перед ним, посмотрел в глаза — карие, детские, испуганные.</p>
<p>— Брат мой, — сказал я торжественно, громко, чтобы слышала вся площадь, — в час горя нашего, Господь не оставил сирот в своей милости!</p>
<p>Я перекрестился двумя перстами — медленно, широко, выдерживая каждое движение. Потом перекрестил брата — положил ладонь ему на лоб, провёл крест в воздухе.</p>
<p>Контакт установился мгновенно. Я почувствовал его тело через прикосновение — маленькое, тёплое, живое. Почувствовал биение его сердца, пульсацию крови, движение энергии по меридианам. И почувствовал блок — в ушах, в слуховых нервах. Что-то было не так, что-то мешало звуку доходить до мозга, обрабатываться его правильно.</p>
<p>Я не был врачом в этой жизни. Но я был врачом в десятках других — средневековым лекарем, армейским хирургом, земским фельдшером, современным терапевтом. Я помнил анатомию, физиологию, патологии. Помнил, как устроено ухо — наружное, среднее, внутреннее. Помнил, какие бывают причины глухоты — врождённые, приобретённые, механические, неврологические.</p>
<p>У Юрия была врождённая глухота — нервы повреждены, сигнал не проходит. Но не полностью. Частично. Можно было исправить, если знать как.</p>
<p>Я визуализировал поток энергии, направил его через ладонь в голову брата. Представил, как он течёт по черепу, проникает внутрь, добирается до слуховых нервов, обволакивает их, проникает в ткани. Представил, как повреждённые участки восстанавливаются, как нервные волокна регенерируют, как блокировка снимается.</p>
<p>Я не знал точно, что делаю. Действовал вслепую, на ощупь, на интуиции. Но я чувствовал изменения — почувствовал, как тело брата реагирует, как что-то внутри него сдвигается, меняется, исправляется.</p>
<p>Держал ладонь на его макушке минуту, может две. Толпа молчала, не дышала, смотрела. Бояре стояли, как истуканы, не смея пошевелиться. Тучков продолжал хрипеть на земле, но уже тише, слабее — то ли привыкал, то ли сдавался.</p>
<p>Потом я убрал руку. Посмотрел брату в глаза.</p>
<p>— Слышишь меня?</p>
<p>Юрий моргнул. Лицо его дрогнуло, изменилось — от непонимания к удивлению, от удивления к потрясению. Губы его задвигались беззвучно, потом раскрылись шире.</p>
<p>— Ум-гу, — прошептал он. Голос тихий, неуверенный. — Сл-сл-у-шу… слу-шу…</p>
<p>Нянька, державшая его на руках, ахнула. Руки её задрожали, чуть не выронила мальчика, но удержала. Слёзы потекли по её лицу ручьями, капали на плечи Юрия.</p>
<p>Площадь взорвалась.</p>
<p>Крик был таким громким, что заложило уши. Тысячи голосов слились в один протяжный вопль — восторга, ужаса, благоговения, страха. Люди падали на колени волнами, как колосья под ветром. Крестились, кланялись до земли, простирались ниц на камне, целовали землю.</p>
<p>— Чудо! Чудо Божье!</p>
<p>— Господь с нами! Государь наш помазанник Божий!</p>
<p>— Исцелил глухого! Слава Богу! Слава!</p>
<p>Кто-то рыдал навзрыд, кто-то молился вслух, захлёбываясь словами, кто-то просто стоял и смотрел, не в силах пошевелиться от потрясения. Бояре попадали на колени — не все сразу, но один за другим, неуверенно, боясь не успеть, боясь показаться неблагочестивыми. Даже Шуйские склонились, даже Бельские, даже те, кто ещё полчаса назад смотрел на меня как на игрушку, пешку, пустое место.</p>
<p>Я поднял обе руки вверх, призывая к тишине. Голос мой гремел над площадью, заглушая крики, плач, молитвы.</p>
<p>— Мир! Люд русов! — Именно с одной «С», по другому в это время никто не говорил.</p>
<p>Толпа затихла не сразу, но постепенно — волнами, кругами, от центра к краям. Через минуту на площади стояла тишина — не абсолютная, но достаточная, чтобы слышать каждое слово.</p>
<p>— Ниспослал Господь мне видение когтей дьяволовых, что со всех сторон окружили мир наш!</p>
<p>Я широко развёл руки, обводя весь Кремль, всю Москву, всю землю Рускую.</p>
<p>— За грехи ваши, — я резко повернулся к боярам, ткнул пальцем в их сторону, — Желает Он наказать нас!</p>
<p>Бояре съёжились под моим взглядом, опустили головы, прижали подбородки к груди. Никто не смел возразить, никто не смел поднять глаза.</p>
<p>Я развернулся обратно к толпе, развёл руки ещё шире, обнимая всех.</p>
<p>— Но не могу я отстраниться и оставить свой народ в час горя и беды… Буду Господа нашего молить, за всех нас молить!</p>
<p>Голос мой звучал так, что его слышали даже на краях площади. Я не кричал — просто говорил, используя резонаторы, диафрагму, артикуляцию. Но каждое слово било, как молот по наковальне, впечатывалось в сознание, застревало в памяти.</p>
<p>Я продолжал распалять толпу, нагнетать эмоции, вбивать слова в головы, превращать отдельных людей в единую массу — послушную, испуганную, готовую на всё. Голос мой не слабел, не дрожал, не терял силы. Каждая фраза била точно в цель, каждое движение руки усиливало эффект, каждая пауза давала время прочувствовать, пропустить через себя, впитать в душу.</p>
<p>Москва стенала. Кто-то упал в обморок — женщина, потом ещё одна, потом ребёнок. Мужчины открыто плакали, не стыдясь слёз, не вытирая их. Кто-то бился головой о камень, кто-то рвал на себе одежду, кто-то просто стоял и смотрел на меня, как на икону, как на святого, спустившегося с небес.</p>
<p>И я видел, как меняются лица, как стираются последние следы сомнений, как гаснут искры разума и загораются огни веры — слепой, фанатичной, всепоглощающей. Видел, как они становятся моими — не из страха, не из расчёта, а из любви, из готовности отдать всё, лишь бы я не оставил их, лишь бы остался с ними.</p>
<p>Хватит. Достаточно. Они готовы.</p>
<p>Я выдержал паузу — долгую, драматическую, давящую. Смотрел на них, на эти тысячи лиц, искажённых эмоциями, потерявших человеческие черты, превратившихся в маски горя, экстаза, ужаса. Видел, как они теряют себя, растворяются в толпе, становятся единым организмом — податливым, управляемым, готовым следовать за тем, кто укажет путь.</p>
<p>Достаточно. Пора завершать, пока не зашло слишком далеко, пока кто-нибудь действительно не помер от перевозбуждения.</p>
<p>Я начал раздеваться. Медленно, не торопясь, под взглядами тысяч глаз.</p>
<p>Оставшись босиком, в одном исподнем, я двинулся к краю площади. Толпа расступалась передо мной сама, без приказа, без понукания. Люди падали на колени, когда я проходил мимо, простирались ниц, целовали землю, по которой я шёл. Кто-то тянул руки, пытаясь коснуться, но не смел дотронуться.</p>
<p>Я шёл медленно, размеренно, как идут в крестном ходе. За спиной слышал топот — бояре следовали за мной, не отставая, боясь потерять меня из виду. Я не оборачивался, не проверял — знал, что они пойдут. Они не могли не пойти, не после того, что видели и слышали.</p>
<p>Они боялись толпы — панически, до дрожи в коленях, до холодного пота под роскошными боярскими одеждами. Толпа была настроена против них, и каждый из этих знатных господ и влиятельных церковников прекрасно понимал, что стоит ему остаться один на один с народом, без моей защиты, без моего присутствия — и его разорвут на куски голыми руками. Только я оставался тем единственным, что останавливало эту разъярённую, ослеплённую горем массу от того, чтобы броситься вперёд и растерзать главных виновников всех бед, всех несчастий, всех унижений, которые обрушились на них. Они узнали об этом от меня буквально пару минут назад.</p>
<p>Я раздавал указания на ходу, не останавливаясь, не поворачивая головы.</p>
<p>— Василий Васильевич, — обратился я к Шуйскому, чей голос узнавал среди других по характерному хрипу в горле. — Вернуть Ивана Фёдоровича Овчину. Освободить немедленно. Никого не арестовывать и насильно в постриг не тащить!</p>
<p>Шуйский кашлянул, запнулся на секунду, потом торопливо ответил:</p>
<p>— Будет исполнено, государь.</p>
<p>Продолжая говорить мы вышли за пределы Кремля, через Никольские ворота. Стража у которых застыла в поклоне, не смея поднять головы, пока я не прошёл. Народ за стенами уже знал — слухи бегут быстрее людей, и к моменту, когда я вышел за пределы крепости, там уже толпились сотни, тысячи, десятки тысяч москвичей.</p>
<p>Вся Москва была здесь. И все встали на колени передо мной.</p>
<p>Я продолжал идти не останавливаясь. Ноги несли меня по всё ещё заснеженным улицам Кита-города, по деревянным мосткам посадов Белого города, по лужам талой воды между земляными укреплениями. Холод не чувствовался — тело работало правильно, поддерживало температуру, не давало замёрзнуть. Москвичи стояли на коленях, когда я проходил мимо, крестились, молились, но никто не смел приблизиться, никто не смел загородить путь.</p>
<p>Они словно инстинктивно чувствовали, каким путём я пойду, куда направлюсь — будто некая невидимая связь протянулась между мной и этой огромной массой людей, стоящих на коленях под холодным небом. Ни разу, ни единого раза за всю долгую дорогу от Кремля до самых окраин города мне не пришлось пробираться сквозь плотную толпу, раздвигать людей руками или отдавать приказы расступиться.</p>
<p>За спиной слышал топот множества ног — бояре следовали, не отставая, задыхаясь, спотыкаясь, но идя, потому что не могли не идти. Не после такого.</p>
<p>Нет ребятки, оставайтесь ка вы лучше на Москве, промаринуйтесь, как следует.</p>
<p>— За мной никому не ступать два дня, — развернулся, посмотрел на эту массу людей — на коленях, с опущенными головами, с молитвами на губах. Посмотрел на бояр — они тоже упали на колени, даже Шуйские, даже те, кто ещё утром планировал сделать из меня марионетку.</p>
<p>И сказал последние слова — самые важные:</p>
<p>— Тем, кто слышит меня! Если во время моей молитвы вами будет насильственно умерщвлён человек, то спасти мир русов более ничто не сможет!</p>
<p>Это была страховка. На всякий случай. Народ в это время простой, управляемый, легко возбудимый. Могли и вырезать всех бояр на корню под горячую руку, под впечатлением от «чуда». А бояре мне пока нужны — не все, конечно, но многие. Нельзя оставлять государство без управленческого аппарата в одночасье.</p>
<p>Поняв, что сделал всё, что запланировал, и убедившись, что слова мои дошли до каждого стоящего на берегу Яузы, развернулся обратно. Медленно и размеренно пошёл по тракту — каждый шаг эхом отдавался в наступившей мёртвой тишине.</p>
<p>Начиналась самая сложная, самая опасная часть плана — та, ради которой всё это грандиозное представление было затеяно с самого начала. Всё остальное — и речь на площади, и эта процессия через весь город, и коленопреклонённая толпа — было лишь прелюдией, подготовкой. Настоящее испытание только начиналось, и от его исхода зависело абсолютно всё.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 14</p>
</title>
<p>Я отошёл от них ровно на сто шагов. За спиной остались ошеломлённые свидетели моих выходок. Я чувствовал их эмоции, их страх и веру, их желание броситься за мной и борьбу с этим желанием. Я не оборачивался, не проверял, следуют ли за мной испуганные взгляды, но знал — они смотрят. Затем, сделав последний шаг и вдохнув полной грудью стылый утренний воздух, я побежал.</p>
<p>Не так, как бегут дети — вприпрыжку, весело и безалаберно, размахивая руками, сбиваясь с дыхания через десяток шагов и заливаясь смехом. Не так, как бегут от страха — спотыкаясь на ровном месте, панически оглядываясь через плечо, захлёбываясь ужасом и слезами, не видя дороги перед собой. Мой бег был иным.</p>
<p>Я побежал ровной, размеренной, почти механической рысцой, которая была отточена и выверена до последнего миллиметра в десятках других жизней. В жизни римского легионера, что неделями маршировал по пыльным, раскалённым солнцем дорогам Галлии, неся на натёртых плечах тяжесть лорики, скутума и двух пилумов — все элементы снаряжения, ставшие частью его тела. В жизни марафонца из далекого, невообразимого местным будущего, что под писк электронных часов на запястье знал о каденсе, постановке стопы и правильном насыщении крови кислородом больше, чем все лекари этого века вместе взятые. В жизни индейца из племени тарахумара, для которых бег на сотни километров по каменистым тропам каньонов был не спортом, а образом жизни, священным ритуалом, разговором с богами и землёй.</p>
<p>Тело, это маленькое, хрупкое, изнеженное тело семилетнего мальчика, поначалу отчаянно сопротивлялось. Оно не понимало, чего от него хотят, зачем его так безжалостно вырвали из привычного мира дворцовых покоев и тёплых перин. Мышцы, не привыкшие к подобной нагрузке, почти сразу закричали, наливаясь свинцовой тяжестью и горя огнём. Лёгкие, не знавшие правильного, глубокого ритма, разрывались от острой нехватки воздуха, заставляя глотать его судорожными, обжигающими глотками. Сердце колотилось в груди, как перепуганная птица в тесной клетке, готовая вот-вот вырваться на свободу или умереть от ужаса. Но я не обращал на этот детский, предсказуемый бунт никакого внимания. Я был механиком, а тело — капризной и не до конца отлаженной машиной, которую нужно было просто правильно настроить.</p>
<p>Вдох. Глубокий, полный, через нос, растянутый ровно на четыре шага. Равномерное, почти беззвучное заполнение лёгких до самого дна, до последних альвеол.</p>
<p>Выдох. Медленный, контролируемый, через сжатые губы, на следующие четыре шага. Полное, до последней капли, освобождение от отработанного воздуха, от углекислоты, от паники.</p>
<p>Шаг за шагом, вдох за выдохом, я властно вгонял этот хрупкий организм в единственно верный, единственно возможный для долгого марафона ритм. Мозг, холодный и бесстрастный, как бортовой компьютер, отслеживал каждую мелочь, каждый нюанс движения. Постановка стопы — не на пятку, боже упаси, это убьёт колени за пару часов, а на переднюю часть, мягко, пружиня, чтобы амортизировать удар о мёрзлую землю и сберечь суставы. Положение корпуса — лёгкий наклон вперёд, спина идеально прямая, позвоночник вытянут в струну. Плечи расслаблены, опущены, руки согнуты в локтях под прямым углом, их движение — чётко вдоль тела, а не поперёк, они помогают задавать темп, а не мешают, раскачивая корпус.</p>
<p>Через первые полчаса, показавшиеся адом, тело сдалось. Оно смирилось, как смиряется необъезженный конь под рукой опытного наездника. Организм понял, что сопротивление бесполезно, что его новый хозяин не отступит, не пожалеет, не даст поблажки. И тогда начало происходить маленькое чудо, знакомое мне по сотням изнурительных тренировок в других телах и временах. Открылось второе дыхание. Острая боль в мышцах утихла, сменившись ровным, глубоким, приятным теплом. Дыхание выровнялось, стало лёгким, почти неслышным. Сердце перестало биться в панике и вошло в спокойный, мощный, размеренный ритм насоса, качающего по венам обогащённую кислородом кровь. Я перестал бежать, заставляя себя. Я начал плыть, лететь над землёй, отдавшись воле движения, которое стало таким же естественным, как дыхание, как сама жизнь.</p>
<p>Дорога, если это раскисшее месиво можно было назвать дорогой, представляла собой колею, размытую талыми водами и разбитую тысячами копыт и колёс. Холодная, жирная грязь, перемешанная с конским навозом и тающим снегом, хлюпала между пальцами ног, забивалась под ногти, облепляла ступни и лодыжки тяжёлой, ледяной коркой. Босые ноги, не знавшие ничего твёрже ворсистых дворцовых ковров, поначалу кричали от боли. Каждый острый камень, каждая замёрзшая за ночь кочка, каждая колючая ветка, скрытая в грязи, впивались в нежную кожу, оставляя царапины, ссадины, кровоточащие ранки. Но я не чувствовал боли.</p>
<p>Точнее, я её чувствовал — мозг исправно фиксировал каждый болевой сигнал, классифицировал его по интенсивности и локации, но тут же изолировал, блокировал, отодвигал на самую дальнюю периферию сознания, как нечто неважное, как фоновый шум, не имеющий значения. Я помнил, как это делают. Помнил жизнь индийского факира, что годами спал на доске с гвоздями, превратив боль в медитацию. Помнил жизнь солдата Первой мировой, что с простреленной ногой полз к своим три версты по мёрзлой Прибалтийской земле, напевая песню, потому что единственной альтернативой было умереть. Боль была лишь информацией. Не более того.</p>
<p>Тело, теперь уже послушное и полностью подчинённое, само находило верный путь. Глаза сканировали дорогу на сотню шагов вперёд, выбирая, куда поставить ногу в следующий момент — на этот островок подмерзшей травы, на тот плоский, чуть выступающий из грязи камень, обойти эту глубокую, затянутую мутным ледком лужу слева. Ноги исполняли приказ с безошибочной точностью и грацией животного. Я двигался не по прямой, а сложной, ломаной траекторией, танцуя между ямами и кочками, сохраняя при этом темп и ритм.</p>
<p>Мир вокруг проплывал мимо, смазанный скоростью, но чётко фиксируемый сознанием. Редкие, почерневшие от сырости перелески с голыми, унизанными каплями ветвями. Упирающиеся в бескрайние леса поля, ещё покрытые грязным, ноздреватым, как губка, снегом, из-под которого пробивались уродливые чёрные проталины с прошлогодней стернёй. Деревушки — несколько кривых, вросших в землю изб, из щелей которых тянулся жиденький, сизый дымок, пахнущий сырыми дровами и нищетой. Здоровенные псы, с хриплым, злобным лаем выбегавшие из-под ворот, но, подбежав ближе, они осекались, трусливо поджимали хвосты и прятались обратно, инстинктивно чуя в моей бегущей фигурке нечто чужое, неправильное, опасное.</p>
<p>Люди — редкие мужики в рваных армяках, что-то чинившие у своих изб, или бабы, тащившие воду на коромыслах от проруби, — замирали, как вкопанные, провожая меня долгими, недоуменными, испуганными взглядами. Никто не кричал, никто не пытался меня остановить. Они видели не просто бегущего босого мальчика в исподнем. Их первобытное чутьё видело нечто, чего они не могли понять, а то, чего не понимаешь, на Руси испокон веков принято бояться и обходить стороной.</p>
<p>Через несколько часов непрерывного бега я догнал свой собственный слух. Сначала едва различимый, как гудение далёкого шмеля, потом всё более отчётливый, нарастающий гул, который я слышал ещё в Москве, превратился в оглушительный, всепоглощающий грохот. Этот звук вибрировал в земле, отдавался в костях. Я понял, что приближаюсь к первой серьёзной преграде. К реке.</p>
<p>Клязьма. Широкая, полноводная, взбесившаяся от весеннего паводка. Она неслась с востока на запад, перегородив мне путь, как неприступная, вечно движущаяся крепостная стена. Я остановился на высоком, обрывистом берегу, под которым кипела, ревела и скрежетала стихия. Зрелище было одновременно величественным и ужасающим.</p>
<p>Это был не просто ледоход. Это была война. Беспощадная война льда и воды. Огромные, толщиной в аршин, льдины, каждая размером с крестьянский двор, с чудовищной, неотвратимой силой неслись по течению. Они сталкивались друг с другом с сухим, костяным треском, от которого звенело в ушах и сотрясался воздух. Они крошились, ломались, с немыслимым грохотом вздымались на дыбы, образуя целые ледяные торосы, которые тут же рушились под собственным весом, увлекая за собой тонны ледяного крошева.</p>
<p>Чёрная, холодная, тяжёлая, как ртуть, вода бурлила между ними, вскипала белой пеной, закручивалась в хищные, засасывающие воронки, способные в мгновение ока поглотить целое дерево. Воздух был наполнен ледяной пылью и пронизывающим, до костей, ветром, который река гнала перед собой, как авангард своего войска.</p>
<p>Моста не было. Ни моста, ни брода, ни даже намёка на какую-либо переправу. В это время года никто в здравом уме не рискнул бы сунуться на реку. Все лодочники сидели по своим избам, проклиная распутицу и дожидаясь, пока пройдёт большой лёд.</p>
<p>Я стоял на берегу, и разум мой, холодный и бесстрастный, работал с бешеной скоростью, анализируя, просчитывая, ища единственное возможное решение. Вернуться? Это означало не просто поражение, а полный крах, возвращение в золотую клетку. Идти вдоль берега в поисках переправы? Это потеря времени, возможно, целого дня, а то и двух. На такое расстояние погоня меня настигнет непременно. Ждать? Ещё хуже. За эти два дня меня найдут, схватят, вернут в Москву, и весь мой план, весь этот грандиозный, рискованный спектакль пойдёт прахом.</p>
<p>Нет. Только вперёд. Только через реку.</p>
<p>Глазами инженера, привыкшего оценивать прочность мостовых опор и гидродинамику потоков, я смотрел на несущиеся мимо льдины. Они не были сплошной, хаотичной массой. В этом хаосе прослеживалась система. Между гигантскими полями были разрывы, промежутки с открытой бурлящей водой. Разные по размеру, разные по скорости. Какие-то плыли медленно, величественно, как баржи. Другие неслись, вращаясь, как волчки. Третьи сталкивались, налезали друг на друга, создавая временные, крайне неустойчивые заторы, которые существовали считанные секунды.</p>
<p>Это был хаос. Но в любом хаосе есть своя внутренняя логика, свой ритм, своя пульсация. Я помнил жизнь физика, специалиста по гидродинамике нелинейных систем. Помнил, как рассчитывать скорость потока, инерцию движущихся тел, векторы их столкновения. Я смотрел не на отдельные льдины. Я смотрел на всю реку как на единую, сложную систему, пытаясь уловить её дыхание.</p>
<p>Вот. Вот оно. Каждые несколько минут река словно выдыхала, и на короткое мгновение, не более минуты, образовывалась дрожащая, ненадёжная цепочка из относительно стабильных, крупных льдин, идущих почти вплотную друг к другу. Ненадежный, ежесекундно меняющийся мост, перекинутый от одного берега к другому. Он возникал из хаоса, существовал мгновение, а потом снова рассыпался, уносимый потоком, сменяясь новым, совершенно иным узором льда и воды.</p>
<p>Нужно было лишь выбрать правильный момент. И не ошибиться. Цена ошибки была проста и очевидна — ледяная вода, которая убьёт за три минуты, или многотонная льдина, которая раздавит, как скорлупу ореха, не заметив.</p>
<p>Да, благодаря жизни в сырой пещере на склоне Кайласа и практике внутреннего огня, я, быть может, и продержусь в этой ледяной каше на несколько минут дольше обычного человека. Сердце не остановится от шока, кровь не замёрзнет мгновенно. Я смогу бороться, цепляться за жизнь ещё пять, может, даже десять минут. Но какой в этом смысл, если у меня не будет ни единого шанса против неумолимой физики этого потока, против многотонных ледяных полей, скрежещущих и трущихся друг о друга с силой гидравлического пресса?</p>
<p>Никакой внутренний огонь не спасёт от столкновения с глыбой размером с дом. Итог будет один — быстрый и бесславный. Меня просто зажмёт между двумя такими махинами, и от тела Великого князя Ивана свет Васильевича останется лишь мокрое, расплющенное пятно. Кровавая клякса на белом льду, которую тут же смоет бурлящая вода.</p>
<p>Я всё же решился и стянул с себя последнее, что на мне было — длинную льняную рубаху, уже грязную и влажную. Скрутил её в тугой жгут и обмотал вокруг головы, как чалму, чтобы не мешала. Лишний вес, даже такой незначительный, промокшая ткань, стесняющая движения, — всё это могло стать роковым. Тело должно быть абсолютно свободным.</p>
<p>Я глубоко вдохнул, применяя технику туммо, которую познал в жизни тибетского отшельника. Внутренний огонь, который я поддерживал всё это время, разгорелся с новой, неистовой силой. Жар хлынул по венам, разгоняя кровь, готовя мышцы к предельной, взрывной нагрузке. Холодный ветер, казалось, перестал существовать, кожа почти дымилась.</p>
<p>Я ждал. Не двигаясь. Почти не дыша. Глаза следили за танцем ледяных гигантов, мозг просчитывал траектории с точностью баллистического калькулятора. Вот она. Цепочка. Большая, почти неподвижная льдина у самого берега. За ней, в трёх метрах, другая, поменьше, но стабильная. Дальше — затор из мелкого крошева, по которому можно пробежать, не утонув. Потом — самый опасный прыжок, на четыре метра, на широкую, белую, как стол, плиту…</p>
<p>Сейчас.</p>
<p>Разбег. Три коротких, упругих, взрывных шага по мёрзлой земле. Мощнейший толчок обеими ногами.</p>
<p>Полёт. На долю секунды я завис в ледяном воздухе, поджав колени к груди, над чёрной, кипящей, голодной водой. Подо мной с грохотом провернулась льдина, обнажив хищную воронку, затягивающую ледяное крошево.</p>
<p>Приземление. Мягкое, на полусогнутые ноги, точно в центр выбранной глыбы. Ноги чуть скользнули по мокрому, неровному льду, но я удержал равновесие, мгновенно восстановив центр тяжести, напрягши все мышцы кора. Льдина под моими ногами угрожающе качнулась, пошла носом под воду, зачерпнув тонну ледяной воды, которая обдала меня с ног до головы ледяными брызгами, но я уже отталкивался от неё, не давая ей утонуть.</p>
<p>Следующий прыжок. Короче, быстрее, яростнее. Приземление на крошащийся ледяной затор. Ноги вязли, проваливались в ледяную кашу по щиколотку, но я не останавливался, не давал себе увязнуть, перебирая ногами с нечеловеческой скоростью, словно водомерка по поверхности пруда.</p>
<p>Снова толчок. Самый длинный, самый отчаянный прыжок через чёрный провал бурлящей воды, где крутились, как щепки, обломки льда. Я летел, сгруппировавшись в комок, и видел, как стремительно приближается спасительная белая гладь.</p>
<p>Удар. Я приземлился жёстко, всем телом, распластавшись на льду, чтобы распределить вес и погасить инерцию полёта. Ледяная поверхность обожгла кожу, выбила из лёгких остатки воздуха. Льдина, на которую я упал, была огромной и стабильной, почти как сам берег. С неё до спасительной земли оставалось всего несколько метров. Я вскочил, на одном дыхании пробежал по ней и последним, лёгким прыжком вылетел на противоположный берег, в вязкую, чавкающую грязь.</p>
<p>Я стоял, тяжело дыша, и смотрел на свои руки. Они не дрожали. Тело было мокрым, ледяным, но внутренний жар уже боролся с холодом, высушивая кожу, согревая кровь. Я быстро размотал рубаху, вытерся ею, насколько возможно, и снова надел.</p>
<p>Я не стал отдыхать. Не стал оглядываться на реку, которую только что победил. В этом не было нужды. Я просто побежал дальше, всё той же ровной, неутомимой рысцой, углубляясь в сырой, пахнущий прелью и весной лес, что начинался сразу за рекой. Троицкая лавра была ещё далеко. Очень далеко. И впереди меня ждали другие реки, другие дороги и другие испытания, но ничто уже не сможет меня остановить на пути к поставленным целям.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 15</p>
</title>
<p>Шигона-Поджогин стоял на вершине земляного вала, высокого, как боярский терем, что кольцом опоясывал Москву. Отсюда, с этой рукотворной горы, город за спиной лежал перед ним, как на ладони — хаотичное, кишащее месиво из бревенчатых изб, кривых улочек, закоулков и десятков, сотен церковных маковок, блистающих на солнце свежей позолотой. Он стоял, не чувствуя порывов ледяного апрельского ветра, что трепал полы его длинной шубы и холодил лицо. Его взгляд, цепкий и внимательный, взгляд старого волка, привыкшего высматривать опасность за версту, был прикован к маленькой, едва различимой вдали точке.</p>
<p>Крохотная фигурка в белой исподней рубахе, которая только что отделилась от коленопреклоненной толпы у берега Яузы и теперь двигалась по раскисшей, чёрной от грязи дороге, уходившей на север, в сторону Троицы. Мальчик. Его государь.</p>
<p>Шигона видел, как он побежал. И то, что он видел, не укладывалось в голове, ломало привычную картину мира, выстроенную за долгие пятьдесят лет жизни.</p>
<p>Он ждал, что мальчик, оставшись в одиночестве, наконец сломается. Что эта пугающая, недетская выдержка даст трещину, что он упадёт в грязь, забьётся в рыданиях, в конце концов, испугается и повернёт назад. Но мальчик бежал не оглядываясь и не останавливаясь.</p>
<p>Это был не детский бег — совсем не детский. Это был бег воина, что прошёл тысячи вёрст пешком. Ровный, механический, неумолимый, как движение маятника. Корпус чуть наклонён вперёд, спина прямая, руки работают вдоль тела, экономя каждую каплю силы. Шаг был лёгким, пружинистым, почти звериным.</p>
<p>Шигона, сам проведший в седле не один поход, не одну военную кампанию, такого бега не видел никогда. Ни у кого. Это было не ремесло закалённого пехотинца, а нечто за гранью человеческих сил. Но видеть такое у семилетнего, изнеженного дворцовой жизнью ребёнка… это было противоестественно. Это было страшно и воодушевляюще.</p>
<p>Вокруг творилось нечто невообразимое. Вся Москва, что высыпала до самой реки, чтобы проводить своего государя на молебен о спасении мира, та самая Москва, что ещё минуту назад стояла на коленях в едином душевном порыве, вновь, как по невидимой команде, бухнулась в грязь. Люди, только что поднявшиеся, снова падали на колени, не разбирая дороги, в лужи талой воды, в раскисшую глину.</p>
<p>Они неистово, торопливо крестились, глядя вслед удаляющейся белой точке, их губы беззвучно шептали молитвы, а по щекам — и у грубых, обветренных мужиков, и у закутанных в платки баб — текли слёзы. Шигона видел это не как чудо. Он видел это как акт беспрецедентной, почти дьявольской власти над умами. Мальчик не просто уходил — он уносил с собой их веру, их надежду, их страх, оставляя за собой лишь выжженное поле коленопреклонённого, обожающего ужаса.</p>
<p>Фигурка в белом становилась всё меньше, меньше, пока не превратилась в едва заметную искру на фоне тёмной стены далёкого леса и, наконец, не исчезла из вида вовсе, растворившись в серой апрельской дымке. И только тогда Шигона позволил себе выдохнуть. Он медленно, тяжело спустился с вала, отряхивая с сапог налипшую грязь. Вокруг него, всё ещё стоя на коленях, застыли бояре, не смея пошевелиться, не смея поднять глаз.</p>
<p>— Бояре! — голос Шигоны, сухой и властный, прозвучал словно удар бича, возвращая ошеломленных вельмож из мира чудес и знамений в мир государевой службы. — Слушайте слово государево! Повелел он всем вам, думным и ближним, завтра спозаранку явиться в Грановитую палату на совет великий. Быть всем до единого, без изъятия. Такова его непреложная воля.</p>
<p>Он не стал дожидаться ответов. Развернулся и зашагал обратно к Кремлю, чеканя шаг, высокий, прямой, как натянутая струна. В голове его билась одна-единственная мысль, холодная и острая, как кинжал у его пояса: <emphasis>— Кто ты, мальчик? И что ты такое?</emphasis></p>
<p>Пока Шигона, не сбавляя шага, пересекал Соборную площадь, к нему молча, один за другим, присоединились спутники, те самые, кого государь оставил намедни на свой первый, донельзя странный совет. Князь-дворецкий Кубенский, казначей Третьяков-Ховрин, главный дьяк Мишурин и постельничий Безубцев. Никто не проронил ни слова. Каждый был погружён в вязкое, оглушающее марево собственных мыслей.</p>
<p>Они шли за Шигоной через гулкую площадь, как слепцы идут за зрячим поводырём, не отрывая взгляда от его прямой, напряжённой спины. Он один казался им непоколебимой скалой посреди бушующего моря ужаса и недоумения. Князь Кубенский, обычно такой важный и обстоятельный, ссутулился и съёжился, будто враз потерял и рост, и стать. За ним, едва поспевая, семенил казначей Третьяков-Ховрин. Его обычно цепкое, хитрое лицо, привыкшее к выражению расчётливой скупости, обвисло и сделалось серым, по-стариковски жалким; он походил на иву, согнувшуюся под ураганным ветром, и каждый шаг давался ему с видимым трудом.</p>
<p>Рядом брёл, понурив голову, главный дьяк Мишурин, чей острый ум, привыкший к безупречному порядку законов и уложений, был смят и опустошён. В его безупречно выстроенном мире, где у каждого деяния была своя статья в Судебнике, внезапно возникла зияющая прореха, чёрная дыра, грозившая поглотить и сам закон, и порядок, и здравый смысл. Этот аккуратный книжник был сломлен, как бывает сломлен писец, узревший, что все его книги и свитки обратились в прах. Даже всегда настороженный и непроницаемый постельничий Безубцев, чьё лицо казалось высеченным из камня, не мог скрыть своего ужаса. Он то и дело судорожно оглядывался, бросая через плечо быстрые, затравленные взгляды, словно ему чудилось, что невидимая толпа или нечто похуже идёт за ними по пятам, готовая в любой миг схватить и утащить в бездну.</p>
<p>Приблизившись к Красному крыльцу, они миновали почётный караул. Застывшие в алых кафтанах жильцы с начищенными до блеска рогатинами наперевес вытянулись в струну, провожая сановников пустыми, ничего не выражающими взглядами. Они прошли сквозь их строй, окутанные плотным коконом собственного страха, отделённые незримой стеной от этих простых воинов, всё ещё живших в обычном, скучном, понятном мире. Стук их сапог по каменным ступеням лестницы звучал в оглушительной тишине неестественно громко. Шигона толкнул тяжёлую дубовую дверь.</p>
<p>Палата, где ещё утром они лицезрели изменившегося Великого князя, встретила их гулкой, тяжёлой тишиной. Солнце уже клонилось к закату, и косые багровые лучи, пробиваясь сквозь слюдяные оконца, выхватывали из полумрака пылинки, кружащиеся в воздухе, словно золотой снег. Оставленные писари сделали своё дело и бесследно исчезли. На длинном дубовом столе, во главе которого сидел утром сам мальчик, теперь лежали пять аккуратных стопок пергаментных листов — откопированные и выверенные указы. Они заняли подготовленные места. Не так, как садились обычно — тяжело, по-хозяйски, с тихим покашливанием и скрипом сафьяновых сапог, — а осторожно, почти бесшумно, будто боялись потревожить застывший в комнате воздух. Кубенский, Третьяков-Ховрин, Мишурин, Безубцев и, наконец, сам Шигона. Все пятеро.</p>
<p>Напряжение сгустилось до такой степени, что его, казалось, можно было потрогать, взвесить на ладони. Свершившееся на их глазах послеобеденное чудо на площади не просто усугубило утренний шок — оно низвергло его в бездну суеверного, почти животного ужаса. Они смотрели на подлинные указы, исписанные ровным, каллиграфическим, недетским почерком, с тем же трепетом, с каким смотрели на самого автора. Это были уже не просто распоряжения, но скрижали, спущенные прямиком с небес, и каждый страшился даже протянуть руку, чтобы коснуться священного текста.</p>
<p>— Печати, — коротко бросил Шигона, руша благоговейную тишину. — Государь повелел скрепить указы. Тебе, Иван Петрович, и вершить.</p>
<p>Казначей вздрогнул, поднял на него свои птичьи, испуганные глаза. Молча кивнул. По его приказу, слуги тут же внесли шкатулку с большой государственной печатью и сургучницу с тлеющими углями. Начался долгий, кропотливый процесс. Мишурин, как главный дьяк, зачитывал каждый указ вслух, его монотонный, скрипучий голос отдавался под сводами. Затем Третьяков-Ховрин капал на сложенный край пергамента расплавленный алый воск и с силой прижимал к нему тяжёлую серебряную печать. Глухой удар металла о пергамент. Ещё один шаг к новому бытию был сделан.</p>
<p>Пока Мишурин своим заунывным голосом зачитывал указ за указом, а казначей скреплял пергаментные листы тяжёлыми каплями сургуча, Шигона следил не только за руками Третьякова-Ховрина. Его острый взгляд подмечал и другое: то и дело в палату неслышно, крадучись, проскальзывали спальничьи и, низко склоняясь, торопливым шёпотом докладывали что-то Ивану Игнатьевичу Безубцеву. Тот, старый, выслужившийся ещё при покойном великом князе Василии, слушал, хмуря густые, седые брови, и на каждое донесение лишь коротко, отрывисто кивал, стараясь не привлекать к себе внимания. Но с каждым новым известием лицо его становилось всё мрачнее и тревожнее. Наконец, когда Басманов, очередной раз, скрылся за дверью, на лице Безубцева отразилась неподдельная растерянность, Шигона не выдержал. Он дождался, пока стих очередной глухой удар печати о стол, и едва заметным движением головы подозвал Ивана Игнатьевича в дальний, самый тёмный угол палаты.</p>
<p>— Что с Глинскими? — спросил он тихо, так, чтобы остальные не слышали. — Что с Анной Стефановной?</p>
<p>Безубцев замялся, переминаясь с ноги на ногу.</p>
<p>— Буянят, Иван Юрьевич. Весь дворец на уши поставили. Княгиня Анна рвётся к государю, кричит, что нехристи и бояре-изменники сироту от родни отлучили. С ней дядья государевы, Михайло с Юрием, и вся их челядь. Шумят, требуют…</p>
<p>Слушая сбивчивый шёпот Безубцева, Шигона неотрывно смотрел на тяжёлую, окованную железом дверь, ведущую из палаты. И чем дольше он смотрел, тем отчётливее перед его внутренним взором вставала картина утренних событий, настолько яркая, что казалась наваждением. Всё началось с этой самой двери.</p>
<p>Она распахнулась с оглушительным треском, ударившись о косяки с такой силой, что со стен посыпалась известковая крошка. На пороге, в ореоле утреннего света, заполнившего сводчатый проход, стояла она. Анна Стефановна Якшич-Глинская. Бабка юного государя, вдова князя Василия Львовича Глинского, та самая, что после смерти дочери, великой княгини Елены, считала себя единственной полноправной хозяйкой в Кремле.</p>
<p>Она была не одна. За её высокой статной фигурой, словно два верных, но свирепых волкодава, высились её сыновья, князья Михаил и Юрий Глинские, родные дядья Ивана — молодые, плечистые, с одинаково спесивыми, злыми лицами, на которых застыло выражение оскорблённого высокомерия. Чуть поодаль, напирая им в спины, теснилась пёстрая свита: несколько богато одетых боярынь из их рода, краснощёкие кормилицы, суетливые мамки и безродные приживалки — весь тот шумный, крикливый женский двор, что вечно окружал Анну Стефановну и жил её интригами.</p>
<p>Сама княгиня, несмотря на глубокий траур по усопшей дочери и скорые похороны, выглядела по-царски. На ней был дорогой чёрный бархатный опашень, отороченный и подбитый густым чёрным соболем, а голову покрывал тончайший белый убрус, расшитый по краю россыпью чёрного жемчуга. Лицо её, ещё не тронутое глубокими морщинами старости, но уже давно отмеченное печатью неутолимого властолюбия и пережитых придворных бурь, было искажено яростью.</p>
<p>— Где он⁈ — её высокий, звенящий голос полоснул по ушам, заставив приказных дьяков вжаться в свои лавки. — Где мой внук, государь наш Иван Васильевич? Что вы с ним сделали, ироды⁈ Почему не допускаете к нему родную кровь, отлучили сироту от семьи? Кто из вас, боярские выродки, надоумил его гнать из своих палат тех, кто его взрастил⁈</p>
<p>Она двинулась вперёд, рассекая толпу опешивших сановников, не удостоив взглядом ни Шигону, ни Кубенского, ни застывших с указами в руках Третьякова и Мишурина. Её целью была заветная дверь, ведущая в спальные покои государя, и никто не посмел преградить ей путь. Власть этой женщины, ещё недавно безграничная, довлела над всеми. Шигона в тот раз лишь шагнул в сторону, молча пропуская её. Спорить с ней было бесполезно, а перечить — опасно. Он ещё не знал, насколько всё изменилось в сердце её царственного внука.</p>
<p>Весь этот разряженный в траурные цвета табор пронёсся мимо них, наполнив палату шумом дорогих тканей, женскими всхлипами и густым, удушливым запахом ладана и заморских благовоний. Они скрылись в покоях, где, по их расчётам, должен был находиться одевающийся к похоронам мальчик. Третьяков и Мишурин растерянно переглянулись. Кубенский тяжело вздохнул и сокрушённо покачал головой. Шигона с Безубцевым поднялись следом, но остались на лестнице перед сенями. Они ждали. Оба чувствовали, что сейчас произойдёт развязка драмы.</p>
<p>Из-за распахнутой двери поначалу донёсся удивлённый гомон, быстро сменившийся гневным, властным голосом Анны Стефановны. Её крик переходил в яростные обвинения, в горькие упрёки. Шигона, как и все в сенях, был невольным зрителем этого короткого спектакля. Он видел краем глаза, как бабка, ворвавшись, тут же начала выговаривать внуку, как он посмел выставить родных за дверь вместе с остальными боярами, как посмел пренебречь святыми узами крови и забыть всё, чему она его учила.</p>
<p>Он видел, как мальчик, стоявший посреди комнаты, не моргнув глазом, выслушал её огненную тираду. А потом поднял голову и посмотрел ей прямо в глаза. И в этот самый миг Шигона понял: старый мир рухнул окончательно и бесповоротно. В глазах ребёнка не было ни испуга, ни слёз, ни детской обиды. В них была сталь. Холодная, безжалостная, закалённая в неведомых огнях сталь взрослого мужчины.</p>
<p>А потом… потом наступила тишина. Гробовая, давящая, неестественная тишина, которая была страшнее любого крика. И в этой мёртвой тишине он услышал голос. Спокойный, ровный, ледяной. Голос государя. Он говорил негромко, но каждое слово его, отчеканенное и веское, было слышно так отчётливо, будто он стоял рядом с каждым в палате и говорил ему на ухо.</p>
<p>В сенях вдруг стало невыносимо тесно. Это из спальни, пятясь, не в силах обернуться, вывалилась Анна Стефановна. Лицо её было белым как мел, огромные глаза округлились от ужаса и полного непонимания. За ней, такие же ошеломлённые и растерянные, вышли её сыновья и остальные женщины.</p>
<p>В дверном проеме, в полном молчании, показался Иван. Он был уже облачён в одежды к похоронам. Рядом с ним, словно две каменные статуи, стояли спальничьи, небрежно, но крепко положив руки на рукояти сабель.</p>
<p>— Я люблю своих сородственников, бабка, как надлежит богобоязненному государю, и пекусь о них, — сказал он голосом, в котором не было ни капли тепла, ни грамма родственного чувства. Это был голос правителя, говорящего с просителем, а не внука с бабушкой. — Именно потому, что люблю и пекусь о благе вашем, после того, что случилось с матушкой моей, государыней Еленой Васильевной, я и повелеваю тебе, и дядьям моим, и всем Глинским, немедля после похорон отправляться в мой дворец на Воробьёвых горах. И сидеть там безвыездно, до тех пор, пока я не сочту ваше возвращение в Москву безопасным. Для вас же, мои любимые родичи.</p>
<p>Это была ссылка. Почётная, обставленная как отеческая забота, но оттого не менее страшная. Это был домашний арест под государевым присмотром. Анна Стефановна задохнулась от такой неслыханной дерзости, открыла рот, чтобы возразить, закричать, проклясть, но слова застряли у неё в горле комом. А мальчик… мальчик просто отвернулся от неё. И сделал короткий, почти незаметный взмах рукой в сторону выхода. Жест был мимолётный, едва уловимый, но в нём была такая абсолютная, такая непререкаемая власть, что все присутствующие инстинктивно попятились, освобождая дорогу.</p>
<p>Растерявшаяся, раздавленная, не верящая в происходящее княгиня Анна, пошатнувшись, опёрлась на руки своих сыновей, и они, с лицами, выражавшими лишь оторопь, повели её к выходу. Вся её горластая свита, притихшая и смертельно испуганная, семеня, последовала за ней. Когда последний из них скрылся за дверью, государь медленно повернулся к Шигоне и Безубцеву.</p>
<p>— Иван Игнатьевич. Поставь во дворце на Воробьёвых и вокруг него людей надёжных. Моих людей. Из государева полка и жильцов. Чтобы вели строгий учёт, кто к Глинским на поклон ездит, с какими речами, с какими дарами. И к кому они гонцов своих шлют. Каждое письмо, каждая весточка — всё должно быть мне известно. Но то будет пригляд гласный, для острастки. Тебе же, Иван Юрьевич, — его холодные глаза впились в Шигону, — надлежит организовать и пригляд негласный. С теми же целями.</p>
<p>Шигона и Безубцев молча поклонились до земли. Им не нужно было объяснять дважды. Они всё поняли. Мальчик не просто изолировал опасных и непредсказуемых родственников. Он хладнокровно превращал их в наживку, в приманку, на которую должны были клюнуть все их сторонники, все недовольные, все, кто мог представлять угрозу его власти в будущем. Это был ход не ребёнка. Это был ход гроссмейстера, видящего партию на много шагов вперёд.</p>
<p>— Будет исполнено, государь, — твёрдо ответил Шигона за двоих.</p>
<p>Когда государь, кивнув, удалился, оставив их переваривать случившееся, Шигона, не теряя ни минуты, вышел и проследовал в соседнюю, пустую в этот час приказную избу. Он огляделся и негромко позвал:</p>
<p>— Фома!</p>
<p>Из тёмного угла, где он до этого стоял незаметно, как тень, отделилась фигура. Невысокий, совершенно неприметный мужичок лет сорока, в поношенном подьяческом кафтане, с редкой бородёнкой и такими бесцветными, ничего не выражающими глазами, что на него можно было смотреть и не видеть. Фома был его человеком. Его глазами и ушами в этом кишащем змеями Кремле. Шигона начал выстраивать свою сеть осведомителей ещё при покойном Василии Третьем, когда понял, что придворные интриги опаснее татарских набегов. Он находил людей незаметных, обиженных, тех, на кого никто не обращал внимания — мелких приказных, псарей, клюшниц, нищих на паперти. Он платил им не золотом. Он платил им защитой, помощью, своим словом. И они были верны ему, как псы.</p>
<p>— Слушаю, Иван Юрьевич, — голос у Фомы был такой же бесцветный, как и его внешность.</p>
<p>— Собирай людей, — Шигона говорил быстро, вполголоса, отчеканивая каждое слово. — Десяток лучших. Из тех, кто не болтает. Поедете на Воробьёвы горы. Тайно. Встанете в лесу, в деревнях окрестных. Под видом охотников, дровосеков, торговцев — кого угодно.</p>
<p>Он выдержал паузу, глядя в немигающие глаза своего шпиона.</p>
<p>— Во дворец на Воробьёвых сегодня свезут всех Глинских. Ваша задача — полный надзор. Кто приезжает, с чем, о чём говорят. Кто уезжает, куда, с какими письмами. Всех гонцов перехватывать. Письма читать и доставлять мне. Немедленно. Ни одна мышь не должна проскользнуть незамеченной. Понял?</p>
<p>Фома молча кивнул. В его глазах не было ни удивления, ни страха. Только деловитое понимание.</p>
<p>— Людей во дворце тоже поставь. В челядь, в охрану. Купи, припугни — как знаешь. Мне нужны глаза и уши внутри.</p>
<p>— Будет сделано, Иван Юрьевич, — так же бесцветно ответил Фома и, не поклонившись, просто растворился в тенях коридора, словно его и не было.</p>
<p>Выслушав до конца сбивчивый, испуганный шёпот постельничего, доложившего о прибытии и размещении во дворце очередного родственника, и отпустив его едва заметным кивком, Шигона медленно вынырнул из воспоминаний. Образ бесцветного Фомы, растворяющегося в сумраке, поблек, уступая место гудящей в ушах реальности. Тяжёлыми, неторопливыми шагами он подошёл к, обрамлённому резным деревом, распхнутому окну и уперся взглядом в залитый уже вечерним солнцем, суетливый кремлёвский двор. Внизу, словно муравьи в растревоженном муравейнике, сновали туда-сюда служивые люди, неспешно проезжали, поскрипывая, гружёные возы, торопливо пробегали к своим государыням боярышни со своими мамками, чинно шагали, позвякивая оружием, сменяющиеся караулы. Обычная, на первый взгляд, повседневная жизнь сердца государства.</p>
<p>Но теперь, после всего, что случилось, утренние события во дворце больше не казались ему чудом. И уж тем более не казалось чудом то, что произошло на похоронах, а потом и после. Та внезапная, недетская царственность в голосе, когда мальчик-князь обратился к боярам, тот пронзительный, заставивший замолчать всех взгляд, то подавляющее волю проклятие Тучкова, та слеза, что скатилась по щеке в самый нужный, единственно верный миг, когда ропот толпы почти перерос в кару…</p>
<p>Нет, это не было божественным наитием или детской непосредственностью. Это был расчёт. Холодный, выверенный, гениальный в своей простоте расчёт. Шигона не знал, как именно мальчик это делает. Но с леденящей душу ясностью он начинал понимать — зачем. И от этого простого, как удар топора, понимания по спине, под дорогой одеждой, побежал противный, липкий холод. Этот мальчик, этот ребёнок, которому они все ещё по привычке утирали нос, строил своё царство. Не будущее, нет. Прямо сейчас. В этот самый миг. На их костях, на их самолюбии, на их страхах и на их слабостях. И он, Иван Юрьевич Шигона-Поджогин, верный слуга государев, похоже, был избран первым камнем в основании этого нового, страшного здания. Или, быть может, первым, кто ляжет под этот самый камень, если окажется недостаточно прочен. Выбор был невелик, и отступать было уже поздно.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 16</p>
</title>
<p>Слух о том, что государь-сирота, едва схоронив мать и отправившись спасать молитвой мир, повелел назавтра же сбирать совет великий, пронёсся по Москве быстрее весеннего половодья или пожара. Он не разливался водой или огнём по улицам, но затоплял души, просачиваясь в щели теремов и ветхих изб, гудя в душных харчевнях и на продуваемых всеми ветрами церковных папертях. Разнёсся не грохотом барабанов и не гонцами в мыле, не дьяками, охрипшими у Лобного места.</p>
<p>Его передавали бабы, сбившиеся в кучу у замёрзших за ночь колодцев, тихим шёпотом, от которого по спинам бежал мороз; его глухо катали по торговым рядам, где среди гор мороженой рыбы, заледеневших туш, шкур и воска каждый, от купца в шубе до нищего в рогоже, толковал на свой лад вчерашнее чудо на площади. Одни клялись, что видели, как от слов мальчишки-государя небо прояснилось и выглянуло солнце; другие божились, что сама земля под ногами бояр-изменников гудела и дрожала, готовая разверзнуться. И все, от мала до велика, сходились в одном: грядёт что-то невиданное, страшное и, быть может, долгожданное.</p>
<p>И потому, когда ещё и солнце не встало, а лишь подкрасило бледным, стылым киселём восточный край неба, у всех ворот Кремля уже стоял народ. Он пришёл не по указу, а по велению сердца, по зову той новой, смутной надежды, что зажглась вчера вместе с яростью в глазах юного Ивана. Толпы стояли молча, плотно, недвижно, и пар от дыхания тысяч людей поднимался над ними седым, клубящимся туманом, будто дымилась сама земля. Мужики в армяках, суровые, небритые, сгрудились, опираясь на обледенелые посохи; у многих за кушаками были демонстративно заткнуты плотницкие топоры — не для работы, а на всякий случай.</p>
<p>Бабы, закутанные в тёмные посконные платки так, что виднелись только глаза — внимательные, ждущие, недобрые, полные затаённой вековой обиды. Ремесленники, отложив до времени молотки и рубанки, сбились в угрюмые кучки; их рабочие руки, привыкшие к инструменту, казались неуместными и чужими в праздном скрещении на груди. Ни криков, ни смеха, ни обычной утренней брани. Только тяжёлое, гнетущее молчание и тысячи глаз, вперившихся в каменные арки ворот, словно пытаясь взглядом прожечь толщу стен и увидеть, свершится ли обещанное правосудие.</p>
<p>Боярам и их ближникам, спешившим на государев зов в своих расписных санях, идти сквозь эти живые, молчаливые коридоры было жутко. Каждый взгляд, брошенный из толпы, обжигал спину холоднее апрельского ветра, заставляя поёживаться даже под собольими шубами. Никто не кланялся, не снимал покорно шапок, как бывало прежде. Толпа нехотя, с глухим, недовольным ропотом, похожим на ворчание потревоженного в берлоге медведя, расступалась перед их разряженными в бархат и парчу фигурами, и тут же смыкалась за спиной, плотно и неотвратимо, отрезая путь к отступлению. В этих взглядах не было почтения. Не было и привычного рабского страха. Было ожидание. Мрачное, тяжёлое, как туча перед грозой. Они не забыли вчерашних государевых слов о «когтях дьяволовых», содравших с Руси кожу, и теперь каждый боярин, в их глазах, был одним из этих когтей — алчным, кровавым и заслуживающим одного — быть вырванным с корнем.</p>
<p>Но стоило им, вспотевшим от липкого страха, миновать ворота и оказаться за спасительными, в сажень толщиной, стенами Кремля, как напускная спесь возвращалась на измятые лица. Стоило им ступить на чистый, выметенный двор, где не было ни одного простолюдина, а лишь привычная стража да снующие туда-сюда холопы, как плечи их расправлялись. А уж когда они вошли в знакомые, гулкие сени Грановитой палаты, сбросили на руки услужливым слугам тяжёлые, подбитые драгоценным мехом шубы и вдохнули тёплый, привычный воздух, настоянный на запахе воска, ладана и дорогого сукна, — они и вовсе расслабились. Облегчённые, шумные вздохи вырывались из их груди. Страшный сон, что творился снаружи, был оставлен там, за стенами, вместе с ледяным ветром и ненавидящей их чернью. Здесь был их мир — мир интриг, местнических споров и борьбы за влияние. Мир, где они были хозяевами.</p>
<p>У высокого золочёного трона, пустовавшего, как свежая, кровоточащая рана в самом сердце державы, застыли белыми изваяниями рынды в своих атласных кафтанах и с серебряными топориками на плечах. Но на этот раз привычная, незыблемая картина была нарушена. Всего одна деталь, один отсутствующий элемент, но он сразу бросался в глаза, внося тревогу в торжественное убранство палаты. Рынд было трое. Пустовало не только место великого князя на троне. Пустовало и место одного из его телохранителей, и эта зияющая прореха в белом атласном строю казалась не менее зловещей, чем пустующий престол.</p>
<p>Едва заметный шёпот ледяной змейкой пополз от одной боярской группы к другой, мгновенно заглушая праздные разговоры. Те, кто пришёл раньше и уже успел оправиться от страха, с мрачным удовлетворением делились новостью с вновь прибывшими, наблюдая, как их лица вытягиваются, а только что расправленные плечи вновь опускаются. Четвёртого рынды, юного Ивана Глинского, не было. И уже не будет. Минувшей ночью его вместе со всей многочисленной роднёй, во главе с самой бабкой государя, могущественной и властной княгиней Анной, взяли под руки и увезли на Воробьёвы горы под домашний арест. Удар по литовской партии, ещё вчера составлявшей один из центров силы, был нанесён не просто сильный — смертельный. Обезглавили. Одним отданным и главное исполненным приказом,.</p>
<p>Поодаль от трона, прислонившись к массивному центральному столпу, расписанному сценами из Ветхого Завета — вот царь Давид играет на гуслях, вот Соломон судит неправедных, — стоял Иван Юрьевич Шигона-Поджогин. В простом тёмном суконном кафтане, без единого украшения, он казался чужим на этом празднике парчи и соболей, скорее похожим на сурового игумена, чем на думного дворянина. Его взгляд, тяжёлый и внимательный, как у сокола, высматривающего добычу, провожал каждого входящего боярина от дверей до его места.</p>
<p>Он видел, как менялись их лица, словно по волшебству. Видел, как уходит животный страх, как расправляются горделиво плечи, как в глазах загорается привычная надменность. Они вновь обретали уверенность, ступая по этим каменным плитам, где каждый камень знал цену их роду. Они здоровались друг с другом неторопливыми поклонами, перешёптывались, сбиваясь в группы по родовитости и давним союзам, уже начиная плести новые интриги. Он видел их облегчение, их возвращение к привычной спеси, к сытому самодовольству. И кривая усмешка сама тронула его губы под густой, тронутой проседью бородой.</p>
<p><emphasis>— Глупцы, </emphasis>— подумал он, не отрывая взгляда от нарядной, гудящей, как растревоженный улей, толпы. <emphasis>— Думаете, укрылись за стенами? Думаете, всё по-старому, и мальчишка помолится, да всё успокоится? Радуйтесь. Радуйтесь этой минуте покоя. Тому, как тепло и сытно пахнет в вашей золотой клетке. Потому что, как только я зачитаю первое слово государево, на котором вы сегодня крест целовать будете, ваши сытые рожи снова вытянутся. И тот страх, что вы оставили за воротами, покажется вам детской забавой перед тем ледяным ужасом, что скуёт ваши сердца здесь, в этом тепле.</emphasis></p>
<p>Шигона обвёл взглядом палату, мысленно расставляя фигуры на доске. Вот Шуйские, сгрудившиеся у слюдяного окна, — князь Василий Васильевич Немой, хитрый и осторожный, как старый лис, и его брат Иван, прямой и яростный. Вот Бельские, державшиеся особняком, надменные даже в своём шатком положении, бледные от недавней государевой опалы. А вон там, у центрального расписного столпа, будто изваяния из иного, давно минувшего века, застыли Мстиславские. Обладатели не просто древней, но почти священной в их собственных глазах крови Гедиминовичей, они даже не считали нужным переговариваться с кем-либо из этой «новой», худородной знати. Во главе их стоял сам князь Фёдор Иванович, чьё лицо, пергаментно-бледное и неподвижное, не выражало ничего, кроме холодного, почти нечеловеческого сознания своего превосходства. Они почитали себя ровней самому государю, если не выше, и именно эта гордыня, слепая вера в свою исключительность, делала их самыми предсказуемыми, а значит, и самыми уязвимыми фигурами на доске.</p>
<p>Все здесь. Все в сборе. Мальчишка не оставил им выбора. Ни единой лазейки. Он стравил их с народом так искусно, что теперь любой, кто посмеет возразить ему, кто усомнится в его слове, будет не просто государевым ослушником. Он станет врагом народа. Тем самым «дьяволовым когтем», которого этот самый народ, стоящий за стенами, с наслаждением вырвет и растопчет. А его подворье разнесут по брёвнышку, и челядь развешают на воротах. Гениально и страшно.</p>
<p>Палата гудела всё сильнее. Бояре, окольничие, думные дворяне и дьяки набились в неё так плотно, что стало душно. Запах немытых, разгорячённых спорами тел, смешанный с ароматами дорогих мехов, парчи, помады для бород и восточных благовоний, ударял в голову, вызывая тошноту. Когда в зале стало не протолкнуться, когда он стал походить на бочку, набитую жирными, скользкими сельдями, когда от жара и духоты поплыли лики святых на стенах и позолота на столпах, Шигона решил, что пора. Он отделился от столпа и твёрдым, неспешным шагом вышел в центр палаты. Каждый его шаг по каменным плитам отдавался гулким эхом в наступавшей тишине.</p>
<p>— Бояре и вы все, государевы люди! — голос его, негромкий, но закалённый в походах и привыкший отдавать команды тысячам, без труда перекрыл гул от шёпота сотен голосов. Он не кричал, но в голосе была сталь, заставившая всех умолкнуть и замереть.</p>
<p>Все разом смолкли и повернули головы к нему. Сотни лиц — удивлённых, недовольных, выжидающих, испуганных — обратились к его одинокой тёмной фигуре, что стояла в самом центре их мира.</p>
<p>— И да будет вам ведомо, — продолжил он, обводя притихшие ряды холодным, не сулящим ничего доброго взором, — что повелением великого князя и государя нашего Ивана Васильевича совет сей объявляю открытым. И не изыдем мы отсель, покуда по всем государевым наказам не будет положено решенья единого, общего. Либо все вы крест целуете на том, что повелит государь, либо… — он сделал долгую, звенящую паузу, давая словам впитаться в самый мозг, в самую душу каждого, — … либо отринете слово его. Но тогда и ответ держать будете не предо мною.</p>
<p>Он не договорил, но все поняли. Ответ держать придётся перед той молчаливой, угрюмой толпой, что всё ещё стояла за стенами Кремля, терпеливо ожидая правосудия или крови. Он видел, как побледнел князь Иван Шуйский, как нервно дёрнул бороду боярин Бельский, как кто-то из стоявших в задних рядах испуганно перекрестился. Они поняли. Они все были в ловушке, искусно и безжалостно расставленной семилетним мальчиком.</p>
<p>Шигона, не обращая внимания на окаменевшие лица, прошёл к подножию трона. Тут же, словно тень, из-за спин бояр шагнул к нему великий дьяк Фёдор Мишурин, бледный как полотно. В дрожащих руках он держал первый из свитков, составленных вчера. Он протянул ему свиток почти с поклоном, двумя руками, словно величайшую святыню, от тяжести которой, казалось, подгибались его колени. Плотный, скатанный в тугой валик лист лучшего, выбеленного пергамента был скреплен внизу массивной вислой печатью в серебряном ковчежце, тускло поблескивающем в полумраке Грановитой палаты.</p>
<p>На алом, точно кровь, воске, по особому, вчерашнему повелению юного государя, стоял не новый, а старый оттиск — печать времен его отца, великого князя Василия Третьего. На печати был отчеканен не святой Георгий, поражающий копьём дракона, как символ торжества веры над Ордой и её наследием. Нет, оттиск изображал грозного светского владыку, всадника с занесенной над головой кривой татарской саблей, готового в любой миг обрушить на врагов не небесную, но вполне земную, беспощадную кару. Знак непререкаемой, жесткой власти, которая не просит, а требует, не убеждает, а принуждает.</p>
<p>Шигона принял свиток. Пальцы ощутили гладкую прохладу пергамента, шершавость воска и тяжесть оттиска. Он медленно, с показной торжественностью развернул указ. И, встав перед пустым троном, как жрец перед алтарём, готовый к жертвоприношению, он ещё раз бросил взгляд на текст:</p>
<p>'Се азъ, Божіею милостію, Великій Князь Иванъ Васильевичъ всея Русіи, Владимірскій, Московскій, Новогородскій, Псковскій, Смоленскій, Тверскій, Югорскій, Пермскій, Вятскій, Болгарскій и иныхъ…</p>
<p>Въ наши отчины, въ города и въ станы, и въ волости, нашимъ намѣстникомъ, и волостелемъ, и тиуномъ, и всякимъ приказнымъ людемъ, и гостемъ, и купцомъ, и всѣмъ чернымъ людемъ, и всякаго чину людемъ, кто ни есть, и всѣмъ Божіимъ людемъ.</p>
<p>Вѣдомо вамъ чинимъ, яко въ сердцѣ нашемъ горитъ скорбь неутѣшная о матушкѣ нашей родимой, Великія Княгинѣ Еленѣ, коя отъ злыхъ лиходѣевъ и крамольниковъ изведена бысть, и безвинно животъ свой скончала. И вопіетъ ея кровь неповинная ко Господу о правдѣ. И мы, великій государь, ради душевнаго спасенія и вѣчныя памяти безвинно убіенныя матушки нашей, восхотѣли есмя сотворити милость великую правовѣрному люду, дабы міръ за ея душу молился и слезы убогихъ отерты были.</p>
<p>И указали есмя:</p>
<p>Всѣмъ заимодавцамъ по всей землѣ нашей — и бояромъ, и княжатамъ, и дѣтямъ боярскимъ, и архіереямъ, и монастырямъ, и гостемъ, и купцомъ, и изъ нашей государевой казны такожде — всѣ долги малыя Божіимъ людемъ простити и отмѣнити навѣки!</p>
<p>А которыя долги и кабалы, и росты по нимъ три рубли и менѣе тянутъ, тѣ кабалы и записи долговыя изодрати нынѣ же, и въ огонь метати. И тѣхъ должниковъ, кои за тѣ малыя долги въ закладахъ и въ кабалахъ сидятъ, на волю отпустити безъ выкупа. И скота ихъ, и дворовъ за тѣ три рубли и менѣе не отъимати, и на правежъ за то никого не ставити и кнутомъ не бити. Дабы убогіе люди ту милость памятовали и за безвинно убіенную государыню матушку нашу Богу молилися.</p>
<p>А воеводамъ нашимъ, и старостамъ губнымъ, и цѣловальникамъ то дѣло вѣдати крѣпко. Аще же кто изъ боярскихъ людей, или изъ монастырей, или изъ купцовъ, по скупости своей и жестокосердію, учнетъ сему нашему государеву указу противитися, и станетъ тѣ малыя долги, что менѣе трехъ рублей, съ правовѣрныхъ людей правити, и кабалы не издеретъ, и людей въ неволѣ оставитъ — и о томъ губнымъ старостамъ сыскивати доподлинно.</p>
<p>И о всякомъ такомъ ослушникѣ, кто милости ради матушкиной не сотворилъ, воеводамъ и старостамъ губнымъ писать сыскныя грамоты и доносити намъ наверхъ, на Москву, съ нарочными гонцы безъ всякой утайки. А мы, великій государь, на тѣхъ лихоимцевъ, кои слезъ убогихъ не жалѣютъ и государева слова не чтутъ, наложимъ свою великую опалу. И тѣмъ ослушникамъ отъ насъ быти въ тюрьмѣ, а животы ихъ отписати на насъ, великаго государя.</p>
<p>А сей нашъ указъ о милости и прощеніи долговъ по всѣмъ городамъ и губамъ кликати на торгахъ и у церквей Божіихъ многіе дни, чтобъ всѣмъ людемъ вѣдомо было наше государево жалованье.</p>
<p>Писанъ на Москвѣ, лѣта 7046-го, месяца апрѣля 5 день.</p>
<p>А подлѣ грамоты дьякъ Федоръ Мишуринъ приписалъ.'</p>
<p>Прочитав указ до последней буквы, до росчерка дьяка, Иван Юрьевич аккуратно свернул тяжелый пергаментный свиток. Голос его, громкий и отчётливый, лишенный всякой человеческой теплоты, ещё висел в наступившей тишине. Он намеренно вкладывал в каждое произнесённое слово всю тяжесть государевой воли, всю неотвратимость нового порядка, от которого уже нельзя было ни отмахнуться, ни откупиться. Закончив, он позволил себе слабую, едва заметную внутреннюю усмешку. Не веселье, но глубокое удовлетворение воина, чей маневр удался.</p>
<p>Его хищно-внимательные глаза под густыми бровями медленно обводили застывшую толпу. Шигона-Поджогин уже предвкушал, какое действие произведут остальные грамоты. Этот указ о кабалах был лишь началом, приманкой, на которую должны были клюнуть сердца бедняков. Главное блюдо ещё только предстояло подать — и он с нетерпением ждал момента, когда зачитает строки о губных старостах, о кормлениях, о свободах служилых людей.</p>
<p>В этот самый миг со всех ворот Кремля, на всех площадях города, народу читали те же указы — верные дьяки, расставленные по всем ключевым точкам, единовременно начали оглашать те же четырнадцать государевых указов. Весь город, вся Москва оказалась опутана сетью монаршего слова, и не было в ней щели, в которую можно было бы укрыться от новой воли. Эта неотвратимость происходящего не оставляла никому — ни ему самому, ни боярам, ни кому либо ещё — иного выбора, кроме как покориться.</p>
<p>Оставалось лишь исполнить ритуал до конца: подойти к установленному у трона кресту, поцеловать его в знак нерушимой клятвы на верность этим указам, выполнить остальные, более мелкие наказы, а затем, оставив за спиной город с его гулом и ликованием и всем вместе двинуться в Троицкий монастырь. Там, у ризы Сергия Радонежского, уже, должно быть, молился сам молодой государь, и его молитва была последним, самым веским доводом в пользу послушания. Присоединиться к ней означало принять новую реальность и своё место в ней.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 17</p>
</title>
<p>Москва гудела. Всю седмицу ваий город, казалось, превратился в потревоженный улей циклопических размеров — он шумел, бурлил, кипел мириадами разговоров, спорами до хрипоты, яростными криками на перекрёстках. Люди, будто муравьи, собирались беспокойными кучками у резных папертей церквей, на гулких площадях, в тесных лавках, в чадящих, пропахших кислым квасом и жареным луком харчевнях — везде, где можно было остановиться, прислониться к стене и перекинуться словом с ближним. Если в первые дни после шествия государева разговоры были лишь о явленных им чудесах и об указах, на которых Боярская дума в полном составе, бледнея и крестясь, целовала крест, то теперь по всей столице гремел один и тот же вопрос: можно ли иноземцев убить или всё же нет.</p>
<p>Дебаты разгорались жаркие, яростные, порой переходящие в откровенную потасовку, где в ход шли не только кулаки, но и всё, что попадалось под руку. С одной стороны, напирали богобоязненные, — вроде бы душа человеческая у них имеется, как и у всякого христианина. Бог, Вседержитель наш, создал всех людей по образу и подобию своему, и лукавые немцы, и хитрые итальянцы, и гордые греки — все они божьи твари. Убивать их — грех, смертный, страшный грех, за который придётся держать ответ на Страшном суде перед грозным ликом самого Господа.</p>
<p>Но с другой стороны, подзуживали ревнители веры, это же еретики проклятые, латиняне, папежники, униаты, продавшие свои бессмертные души дьяволу за презренное золото и краткую земную власть! Они не признают истинной веры, искажают Священное Писание, поклоняются идолам и молятся не тому. Так может, и можно их извести, как нечисть всякую, как бесов во плоти? Тут и греха-то никакого не найдётся, а совсем даже наоборот — дело богоугодное, очищение святой земли Руси от скверны иноземной.</p>
<p>Споры шли ожесточённые, без малейшей надежды на компромисс или уступку. Седобородые старики, опираясь на посохи, приводили примеры из Священного Писания, цитировали по памяти древние тексты — кто-то точно, как по писаному, а кто и коверкая на свой лад, но все с одинаковым жаром и непоколебимой убеждённостью в собственной правоте.</p>
<p>Молодые горячились, размахивали руками, сверкали глазами, готовые схватиться за ножи и топоры прямо тут, на пыльной улице, лишь бы доказать свою правоту. Бабы, кутаясь в платки, причитали, мелко и часто крестились, голосили, что придёт беда неминучая, если кровь христианскую проливать начнут, пусть даже она и еретическая, латинская аль униатская. Лишь купцы, почесывая затылки, хмуро подсчитывали будущие убытки — после такой резни ни одного, и так редкого, иностранного гостя на Москву и калачом не заманишь, а торговля с Западом встанет на долгие годы.</p>
<p>Ныне же все иноземцы, сколько их ни было в Москве — искусные ремесленники, прославленные зодчие, учёные лекари, мастера самых разных специальностей, — укрылись за толстыми, неприступными стенами Кремля и вовсе не показывались в городе, боясь высунуть нос за кованые ворота. Сидели по щелям, в боярских хоромах и монастырских кельях, и отчаянно молились своим богам — кто на гулкой латыни, кто на гортанном немецком, кто на певучем греческом — дабы эта буря прошла мимо, дабы не вырезали их всех скопом в припадке дикого религиозного рвения.</p>
<p>А в сам город тем временем ежедневно и ежечасно стекались всё новые и новые толпы народа с окрестных земель — шли целыми деревнями, слободами и волостями. Шли пешком, полуголодные, в холоде и грязи, ехали на скрипучих телегах, запряжённых волами и тощими лошадёнками. С трудом пробиваясь по весенней распутице.</p>
<p>Бросали хозяйство, оставляли недоеную скотину на соседей, наспех заколачивали досками окна в избах и двигались к Москве — посмотреть на знамение Великого поста, приложиться к святому государю, помолиться вместе с ним за спасение всего мира. Дороги, ведущие к столице, были забиты до предела — обозы, казалось, тянулись бесконечными вереницами, люди шли сплошным, гудящим потоком, останавливаясь только на краткий ночлег под открытым небом, да и то не всегда. Многие шли круглые сутки, не зная усталости, подгоняемые одновременно и великим страхом, и великой надеждой.</p>
<p>Москва пухла от этого невероятного наплыва, раздувалась, как опара на дрожжах. Улицы и переулки переполнились до невозможности, превратившись в сплошное месиво из людей, повозок и скотины. Постоялые дворы были забиты под завязку, однако хозяева не сдавали втридорога, а наоборот с радостью пускали всякого. В харчевнях яблоку негде было упасть, а в церквях стояла такая давка, что не то что крест наложить, но и вздохнуть было трудно. Люди ночевали где придётся — в сараях, под рыночными навесами, а чаще всего просто на улицах, подстелив охапку соломы и укрывшись рогожами. Повсюду на мостовых пылали костры, над которыми в котлах варилась какая-то похлёбка, и люди, ещё вчера не знавшие друг друга, делились последним куском хлеба. Запахи в городе стояли чудовищные — смрад нечистот, стекавших по канавам, смешивался с дымом костров, потом тысяч тел и конским навозом, вися над Москвой густым, тошнотворным облаком. Но, казалось, никто не обращал на это внимания; все были поглощены одним — напряжённым, почти болезненным ожиданием.</p>
<p>Церковники, бояре, дворяне и дети боярские, кожей ощущая волны неприкрытой ненависти, с которой глядел на них простой люд, засуетились. Они принялись организовывать раздачу еды, вскрывая свои доверху набитые амбары, в которых хранили зерно, дожидаясь лучших цен. Главным было то, что все эти новоявленные столовые и пункты раздачи хлеба устраивались за Московским валом, как можно дальше от их роскошных подворий и церквей. Не объяви государь строжайшего запрета на убийство, — сами москвичи давно растерзали бы их ещё до прихода всех этих бесчисленных паломников.</p>
<p>Бояре, помимо вынужденной благотворительности, развили и другую, куда более привычную им бурную деятельность. С их подворий то и дело, вздымая тучи брызг, во все стороны отправлялись гонцы. Сами знатные вельможи, позабыв о спеси, скакали по окрестным деревням и сёлам, не жалея дорогих коней, загоняя их до смерти. Каждый род отчаянно тянул одеяло на себя — Шуйские, Бельские, Оболенские. Каждый спешил показать свою безграничную преданность государю, свою мнимую близость к нему, своё неоспоримое право быть рядом с малолетним Иваном. Всё изменилось в одночасье, и теперь любые его поручения, отданные перед уходом на молебен, выполнялись с невиданной, почти сверхъестественной скоростью и точностью.</p>
<p>Подвести итог затянувшейся и смертельно опасной дискуссии об иностранцах пришлось митрополиту Даниилу. Старый, многоопытный церковник, он прекрасно понимал, что ситуация балансирует на острие ножа, на грани катастрофы. Одно неверное слово, один неловкий жест — и Москва утонет в крови. Народ вырежет всех иноземцев до единого, а опосля, войдя во вкус, примется за бояр и за тех, кто их защищал. Да и Бог бы с ними, с боярами, но, покончив с одними землевладельцами, обезумевшая толпа может вспомнить и про других, церковных, не менее злобных угнетателей, а этого нельзя было допустить даже в мыслях. Нужно было срочно остановить эту лавину, пока она окончательно не сорвалась с гор и не смела всё на своём пути.</p>
<p>Он вышел на Соборную площадь в полном парадном облачении — в сияющей митре, в тяжёлом, шитом золотом саккосе, с панагией на груди и с резным посохом в руке. За ним, подобно небесному воинству, следовали епископы, архимандриты, игумены и сонм священников в сверкающих ризах. Народ, увидев своего пастыря, мгновенно притих, гомон смолк, и толпа почтительно расступилась, образуя живой коридор. Даниил медленно, тяжело ступая, поднялся на специально устроенный помост, окинул взглядом необъятное море голов — тысячи и тысячи лиц, напряжённых, ждущих, готовых вспыхнуть от любой искры.</p>
<p>Голос его прозвучал негромко, почти тихо для такого огромного пространства, но каждый звук был наполнен такой твёрдостью и решительностью, что в нём не было ни малейшей дрожи, ни тени сомнения. Каждое слово, отчеканенное и ясное, словно само летело над площадью, достигая самых дальних рядов.</p>
<p>— Не нам с вами судить о том, кто достоин жизни, а кто — смерти. Государь наш, помазанник Божий, молитву ныне возносит за всех нас, за всякого из вас. Молит он о спасении мира, о прощении грехов наших, вольных и невольных. Он один узрел волю Божью, он знамение свыше получил, ему единому явлено то, что сокрыто от наших грешных очес. Когда же завершит он молитву свою, когда ответ от Господа примет — тогда и возвестит нам, что делать и как поступать. А до той поры, до того самого часа — не смейте руки поднимать ни на кого, не смейте кровь проливать, будь она правой или виновной! Кто же ослушается, кто преступит запрет сей — тот пойдёт противу государя нашего, противу Бога милосердного, противу всех нас и противу самого мира христианского!</p>
<p>Наступила пауза. Долгая, тяжёлая, гнетущая тишина повисла над площадью, и в этой тишине каждый в толпе переваривал услышанное, прикидывая в уме, что это значит, к чему ведёт и что теперь будет с ним, с его соседом и с его бессмертной душой.</p>
<p>Затем митрополит начал пространную проповедь о всепрощении, о безграничном милосердии Божьем, о любви к ближнему, но самую суть его речи люди уловили сразу, без лишних толкований: Государь сам рассудит. Он решит, что делать с безбожниками, иноземцами и прочими еретиками, но лишь после того, как завершит свою молитву и получит на то божественное указание.</p>
<p>Даниил намеренно оставил себе огромное пространство для манёвра, не взяв на себя неподъёмную ответственность за окончательное решение. Он ловко, почти артистично переложил всё на государя — на плечи семилетнего мальчика, что в этот самый момент находился в соборе и седьмые сутки без передышки бил земные поклоны, не принимая ни сна, ни пищи. Но этим своим решением он спас сотни, если не тысячи невинных людей от неминуемой, жестокой резни, остановил кровопролитие и дал всем время остыть, прийти в себя, немного подумать, осознать грандиозность происходящего.</p>
<p>Благодаря Великому князю, государю всея Руси — авторитет церкви сейчас взлетел на невероятную, небывалую высоту, пожалуй, высшую за всю историю Владимирского княжества. Народ выслушал митрополита, поверил ему безоговорочно и подчинялся без малейших возражений. Люди кивали, широко и истово крестились, и толпа начала медленно таять, расходиться по временным пристанищам — кто с явным облегчением, словно сбросив с плеч непосильную ношу, кто с затаённым разочарованием и злобой, но всё же расходились. Ни бунта, ни резни, ни погромов, ни поджогов не случилось. Москва медленно, с хрипом выдохнула, и страшное напряжение спало — не до конца, не полностью, но ровно настолько, чтобы не взорваться немедленно, чтобы не утонуть в собственной крови в ближайшие часы.</p>
<p>Сам Даниил, вернувшись в свои покои, не знал, как ему реагировать на произошедшие события — на чудо исцеления глухого, на страшное проклятие могущественного опекуна, на эту грандиозную, невиданную процессию через весь город, на тысячи рыдающих и молящихся людей.</p>
<p>Но более всего митрополита тревожила судьба самого Ивана. Мальчика, которого он знал с пелёнок, которого сам крестил и учил грамоте по Псалтири, он любил почти как собственного сына, но эта любовь быстро сменилась страхом и гнетущей тревогой.</p>
<p>Слишком много всего случилось разом, слишком быстро, неожиданно и ошеломляюще. Здоровье в последние годы начало его серьёзно подводить — ноги отекали так, что едва влезали в сапоги, одышка мучила даже при малейшем усилии, а сердце пошаливало всё чаще, пропуская удары.</p>
<p>Ему попросту не хватало сил и энергии на какую бы то ни было осмысленную реакцию, на отчаянную борьбу за власть, на придворные интриги, на попытки удержать ускользающее влияние. Он просто плыл по течению, покорно и безвольно, как щепка в бурной реке, и единственное, на что его хватило — это решиться на объявление церковного Собора. Собрать всех епископов, архиепископов, игуменов, подробно обсудить случившееся и вынести соборное решение. Потянуть время, переждать бурю, посмотреть, в какую сторону подует ветер.</p>
<p>Все боярские распри тоже были временно заморожены, отложены до лучших времён. Шуйские не лезли на Бельских, Бельские демонстративно не замечали Мстиславских, а те сидели тише воды, ниже травы. Все ждали итогов молитвы, их взоры были прикованы к собору, к маленькому мальчику, к тому, что и как он делает. Не то чтобы они окончательно отказались от своих амбициозных планов и жгучего желания прибрать к рукам бразды правления. Вовсе нет. Просто свежий и ужасающий пример Михаила Васильевича Тучкова-Морозова совершенно не располагал к резким движениям.</p>
<p>Тучков лежал в своих роскошных покоях, под неусыпным присмотром лучших лекарей, и не мог произнести ни слова, ни единого звука. Горло его работало исправно, дыхание проходило свободно, язык двигался без помех, губы послушно шевелились, складываясь в слова — но звука не было. Абсолютно. Лишь безгласный хрип, бульканье, сдавленный стон, нечеловеческое мычание. Приглашённые лекари, и русские, и иноземные, беспомощно разводили руками, не в силах понять природу недуга и, следовательно, не в силах помочь. Церковники же, напротив, говорили прямо и открыто о проклятии, о каре Божьей за гордыню и дерзость. Бояре молчали, хмурились, испуганно переглядывались, боясь даже обсуждать случившееся вслух, страшась, что их постигнет та же участь, то же беззвучное проклятие.</p>
<p>Но более всего молчать их заставлял пережитый ужас недавнего, спешного и принудительного крестоцелования. Обряд всё ещё обжигал их надменные, привыкшие повелевать губы похуже огня. Память о холодном, тяжёлом металле распятия, к которому им пришлось припасть после всего увиденного и услышанного, ледяным клеймом отпечаталась не столько на коже, сколько в самой душе. Их, гордых, спесивых, заставили склонить головы и присягнуть на верность не просто малолетнему государю, но явлению, чуду, непостижимой и грозной силе, что говорила его устами и действовала его руками. И этот поцелуй, данный под гнётом вполне приземлённого страха, оказался страшнее любой человеческой клятвы, а воспоминание о нём — унизительнее любого поражения в придворной борьбе.</p>
<p>И если события того памятного дня ещё можно было бы со временем попытаться забыть, списать на массовую истерию или случайное совпадение, то одно лишь воспоминание о безостановочно отбивающем земные поклоны государе, моментально восстанавливал память и возвращал к страшной реальности чуда. Он стоял там, в соборе — точнее, не стоял, а простирался ниц, вставал, и снова падал, и снова поднимался — и молился. Молился без перерыва, без малейшего отдыха, без сна, без еды, без глотка воды, без единой передышки. День за днём, ночь за ночью. Первый день, второй, третий, четвёртый, пятый, шестой…</p>
<p>Все знатные рода немедленно, как истекли два дня, что государь велел обождать, поставили у собора своих соглядатаев — самых верных, самых преданных, проверенных годами людей. Они должны были регулярно сменять друг друга и постоянно наблюдать за государем, докладывая о малейших изменениях. У каждого рода были свои глаза и уши внутри храма, свои надёжные шпионы. Вот только, видя молитву мальчика, видя собственными глазами, как он падает и поднимается, час за часом, день за днём, без устали, эти люди переставали быть соглядатаями своих господ. Они становились его людьми. Проникались фанатичной, всепоглощающей, иррациональной любовью и преданностью к юному князю, что в одиночку отмаливал грехи их господ, грехи всего мира, грехи всей Руси.</p>
<p>Они видели воочию, как он не ест, не пьёт, не спит ни минуты. Как его детское тело стремительно худеет, высыхает, превращаясь в обтянутые кожей кости, становится почти прозрачным на свету свечей. Как лицо его становится восковым, мертвенно-бледным, с проступившими на висках синими жилками, почти неземным, ликом святого с иконы. Как он не останавливается ни на секунду, ни на мгновение, продолжая биться лбом о холодный каменный пол перед ракой с мощами преподобного Сергия Радонежского. Они видели чудо — живое, настоящее, длящееся — и они ломались. Один за другим, медленно, но неотвратимо.</p>
<p>К Вербному воскресенью накал страстей в городе достиг своего апогея и не спадал, застыв на этой немыслимой высоте. Люди, пробившиеся в храм пытались молиться вместе с государем, подражать его подвигу. Они приходили к собору огромными массами, вставали на колени прямо на каменных плитах площади и до полного, абсолютного изнеможения били земные поклоны. Падали, с трудом поднимались, падали снова — пока колени не превращались в кровавое месиво, пока не начинали харкать кровью от натуги, пока не теряли сознание. Их оттаскивали в сторону родственники или просто сострадательные прохожие, укладывали у стен собора, поили водой, а на освободившееся место немедленно вставали другие, продолжая молиться с тем же исступлением.</p>
<p>Этот молитвенный конвейер затянул в себя всех — и знатных бояр с их домочадцами и дворовыми, и богатых купцов. Бояре приходили целыми семьями — с жёнами, детьми, со всеми оставшимися холопами. Становились на колени все вместе, молились часами. Старухи рыдали навзрыд, шепча молитвы беззубыми ртами. Дети хныкали от усталости и боли, но, глядя на суровые лица родителей, стоически терпели. Мужчины, мрачные и насупленные, молились так же отчаянно, как и последний нищий, понимая, что сейчас их титулы и богатство не стоят ничего.</p>
<p>Никто не мог избежать этого всеобщего порыва, никто не смел уклониться, отсидеться дома. Речь шла о самом существовании их мира, и не явиться, не помолиться вместе со всеми означало предать этот мир, взять на себя страшную ответственность за его гибель. Люди живущие здесь и сейчас, ощущали это без слов и угроз, на уровне подсознания.</p>
<p>Земли Руси были зажаты в тисках врагов — реальных и мнимых. С запада — Литва, Польша, вечно алчные немецкие рыцари. С юга — крымские татары, ежегодно приходившие за «полонным ясырём», и хищные ногайцы. С востока — Казанское ханство, злобный осколок Орды. С севера пока было потише, но уже набирали силу шведы.</p>
<p>Борьба за выживание шла ежедневно. Каждую весну собирали рати, каждое лето отбивали набеги. Пахали землю с саблей у пояса, косили сено с луком за спиной. Молились, постились, надеялись на Бога, но держали порох сухим.</p>
<p>Странный, но прочный симбиоз верхов и низов — бояр и народа, церкви и государства — позволял выживать в этом враждебном окружении. Иногда едва-едва, на грани катастрофы. А иной раз даже переходить в наступление, отвоёвывать своё.</p>
<p>Сейчас этот симбиоз достиг своего пика. Все слои общества объединились вокруг одной идеи, одного человека, одной молитвы. Объединились не из страха или расчёта, а из искренней веры, что только так можно спастись. Что иначе — конец, гибель, небытие.</p>
<p>И вся эта колоссальная энергия, это запредельное напряжение накапливалось, сжималось, как титаническая пружина под прессом. Сжималась, сжималась, сжималась — и вот-вот должна была распрямиться. Резко, мощно, неудержимо. Вырваться из тисков страха и отчаяния, обратившись в силу — разрушительную и созидательную одновременно.</p>
<p>Москва была готова взорваться. Земля русов была готова взорваться. Сама государственность Руси была готова родиться в этих муках. Нужна была лишь искра — одно слово, один жест, один знак.</p>
<p>И юный государь давал им его.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 18</p>
</title>
<p>Иван Фёдорович загнанным тигром, попавшим в западню, метался по своей просторной палате, шагая от одной стены к другой широкими, размашистыми шагами, разворачиваясь резко, почти судорожно, с каким-то звериным отчаянием. Тяжёлые персидские ковры на полу, обычно приглушавшие любые звуки, теперь, казалось, глухо стонали под его яловыми сапогами. Руки то сжимались в кулаки, побелевшие от напряжения до хруста в суставах, то разжимались, дрожа мелкой дрожью, то тянулись к бороде, нервно теребя её, дёргая отдельные пряди, выдирая волоски, даже не замечая боли и оставляя на темной ткани кафтана седые и рыжие волоски.</p>
<p>Дыхание сбивалось, становилось прерывистым, тяжёлым, рваным, словно воздуха в палате с её высоким сводчатым потолком не хватало, словно стены, расписанные причудливым травным орнаментом, придвигались ближе, давили, душили. Он понимал — его обложили со всех сторон, как старого матерого волка загоняют в угол охотники с факелами и рогатинами, и удавка, что сжимала его шею, затягивалась с каждым днём, с каждым часом всё туже, неумолимо, беспощадно, медленно, но верно лишая последних сил, последней надежды. Пережить свою любимую, свою Елену, свою государыню, ему удастся ненадолго, если не предпринять что-нибудь решительное, быстрое, смелое, отчаянное, пока ещё есть время, пока ещё не совсем поздно, пока враги не сомкнули кольцо окончательно и не перекрыли все пути к отступлению.</p>
<p>Лишь вмешательство Великого князя, прямое и недвусмысленное, спасло его от неминуемой смерти в каменном мешке Белоозера. Вернее, от медленного гниения заживо в сырой, вонючей яме, куда его собирались забросить и забыть навсегда, оставить умирать в вечной темноте и холоде, среди крыс, размером с кошку, скользкой плесени на стенах и собственных испражнений на гнилой соломе, в полном, оглушающем одиночестве, без единой живой души рядом. Страшная судьба, позорная, унизительная — для боярина из древнего княжеского рода, для человека, что ещё пару недель назад стоял у самого трона, вершил судьбы целого государства, раздавал чины и земли, казнил и миловал по своему усмотрению.</p>
<p>Он до сих пор не мог до конца поверить в своё спасение. Когда по дороге в ссылку, на третий день пути, когда они уже углублялись в лесные дебри, направляясь дальше на север, их нагнал гонец на взмыленной, почти павшей лошади, он был уверен, что это привезли новый приказ — пытать, допросить с пристрастием, выведать, где спрятал казну. Но гонец, задыхаясь от скачки, хрипло прокричал, протягивая мятый, заляпанный грязью свиток с государевой печатью, что Овчину велено освободить немедленно, прямо на месте, не мешкая. Конвой растерялся, не зная, что делать — приказ Шуйского, могущественного главы Боярской думы, отменялся приказом государя, но государь-то малолетний, семилетний мальчишка, который ещё вчера играл в оловянных солдатиков. Кто знает, чей это на самом деле приказ, кто стоит за ним, кто водит его рукой, кто шепчет ему в ухо слова, какие силы разыгрывают эту партию.</p>
<p>Но гонец был человеком Немого, одним из его верных псов, тех, что не болтают лишнего и не задают ненужных вопросов, так что, поколебавшись и долго переглядываясь, Овчину всё же развязали. Вернули его же собственного коня, отобранного при аресте, дали флягу с водой, зачерствевший ломоть хлеба, кусок солёного мяса. Он не стал задерживаться ни на мгновение — вскочил в седло, впился пятками в бока скакуна и пустился в обратный путь галопом, не щадя лошади, гоня её без жалости, боясь, что передумают, что пришлют новый приказ, догонят, снова свяжут, снова потащат в ту яму, откуда уже не выбраться, где кости его сгниют в безвестности.</p>
<p>И вот теперь он метался в своём московском доме, в просторной палате с массивными дубовыми балками под потолком, с тяжёлыми коврами на стенах, с образами в красном углу, где ещё неделю назад, всего каких-то семь коротких дней назад, принимал челобитные, раздавал указания дьякам и подьячим, решал важные государственные дела, чувствовал себя первым, главным человеком в государстве, выше всех, могущественнее всех, неприкасаемым. Потому что именно он, Иван Фёдорович Овчина-Телепнёв-Оболенский, руководил всей страной, держал в руках все нити управления, все рычаги власти, прикрываясь именем и любовью матери малолетнего государя, используя её чувства к нему как щит и меч одновременно.</p>
<p>Без его силы, без его воли, без его грозного имени, без его тени за спиной, никто и никогда не потерпел бы бабу на престоле — это он знал точно, это понимали все, кто хоть что-то смыслил в московской политике. Не те времена были, не тот нрав у московских бояр, седобородых, упрямых, гордых своей родовитостью и привыкших к жёсткой мужской руке, не та порода людей вокруг. Бабам место в тереме, за прялкой, за вышиванием пялец, за воспитанием детей, за хозяйством, а не в Кремле, не на троне, не с державой в руках, не с нитями судеб тысяч людей в руках. Он сам поставил её туда, он один её там удерживал.</p>
<p>Ибо он — совсем другое дело. Князь из древнего рода Оболенских, чья родословная уходила корнями в глубь веков, с множеством родственников по всей Москве и уездам, с сотнями детей боярских, готовых встать под его знамёна по первому зову. Но покойный государь, Василий Иванович, не включил его в духовную грамоту, не назначил опекуном сыну своему, не дал власти официально, законно, на бумаге за печатями — вот и взыграло всё внутри, вот и закипела кровь от обиды, вот и пришлось брать силой, хитростью, напором то, что не было дано по праву.</p>
<p>У Елены Васильевны, светлой памяти его возлюбленной, его опоры, его жизни, его единственной привязанности в этом холодном, жестоком мире, выбора особого тоже не было — либо лечь под него, принять его защиту, силу, волю и постель, либо сгинуть в каком-нибудь дальнем монастыре, постричься в чернички и доживать свой век в молитвах да в слезах, забытой всеми, никому не нужной вдовой Великого князя. Тем паче, что одна такая в тех местах уже водилась.</p>
<p>Не то чтобы они не любили друг друга — любили, ещё как любили, страстно, жарко, безоглядно, самозабвенно, так что весь двор шептался об их связи, крестился, осуждал, но боялся говорить вслух, — но и не будь между ними этих чувств, не будь той близости душ и тел, той страсти, что сжигала их обоих, всё равно всё было бы ровно так же. Их союз был предрешён жестокими законами власти: им пришлось бы идти вместе, рука об руку, союзниками и любовниками одновременно, потому что выбора не было ни у неё, ни у него.</p>
<p>А вот Михаил Васильевич Тучков, тот хитрый, осторожный придворный с узким лисьим лицом и острым взглядом беспокойной крысы, с редкой бородкой и тонкими губами, с радостью, с готовностью, почти с энтузиазмом объединился с ним тогда, в самом начале, когда князь Василий отдал Богу душу и началась неразбериха в управлении. И они вдвоём, Овчина и Тучков, начали грызню за влияние в опекунском совете, оттесняя других бояр локтями, интригами, угрозами, расставляя своих людей на ключевые места, в приказы, в думу, хватая власть обеими руками, жадно, ненасытно, не давая никому опомниться, не давая никому собраться с силами для отпора.</p>
<p>Теперь всё изменилось, перевернулось с ног на голову, рухнуло в одночасье. Регентша мертва, сгнила от яда, что подсыпали ей в еду или питьё. Власть перешла к боярам, к Шуйским в первую очередь, к Василию Васильевичу и его многочисленному клану, что уже много лет точили зубы на положение Овчины, на его влияние, богатства и земли, ждали своего часа, плели интриги, собирали союзников. А он, — висел на волоске, тонком, как паутина, и этот волосок мог оборваться в любой момент, при малейшем дуновении ветра, при малейшей неосторожности, при одном неверном слове или жесте.</p>
<p>В голове его был сумбур из мыслей, обрывков воспоминаний, страхов, расчётов, надежд и отчаяния. Лицо Елены, искажённое страданиями в последние дни, всплывало перед глазами, и тут же сменялось хитрой ухмылкой Василия Шуйского. Всё смешалось в какую-то кашу, густую, вязкую, из которой никак не удавалось вытащить что-то цельное, понятное, ясное, что могло бы стать планом, спасением, выходом из западни.</p>
<p><emphasis>— По смерти его упредили мы всех и ударили по Шуйским, схватив Андрея, коего те тишком уже и выпустили, — </emphasis>вспоминал он, меряя палату из конца в конец тяжкими, широкими шагами, подобно ратнику на стене в долгую зимнюю ночь. Сапоги его стучали по дубовым плахам глухо и мерно, словно молот в кузнице, словно собственное его сердце в груди.<emphasis> — Сей зверь мог силою расчистить путь родичу своему Василию Васильевичу. Мог отроков извести, удушить средь ночи — подушкою ли, руками, — аль душегубца подослать, и никто б не сведал, не уличил, к ответу не призвал. А после возвёл бы на престол Немого, или брата своего, али самого князя Старицкого, подняв супротив нас всю московскую знать.</emphasis></p>
<p>Андрей Иванович Старицкий — удельный князь, родной брат покойного Великого князя Василия, дядя малолетнего Ивана, был человеком амбициозным и опасным. Он оказался крайне нежелательной фигурой, дерзкой, не лишённой ума и военного таланта. У него была собственная дружина, верная, хорошо вооружённая, закалённая в боях с татарами, собственные земли, богатые, с хорошими податями, с городами и сёлами, собственные союзники среди бояр и князей, что не любили Елену и её советников, считали их выскочками и временщиками.</p>
<p>Он мог претендовать на престол по праву старшинства, по древнему лествичному праву предков, мог возглавить боярскую партию против Елены и Оболенских, мог поднять мятеж, собрать войско, двинуть на Москву. Потому его и схватили первым делом, как только Василий умер — схватили тихо, ночью, без шума и огласки, когда он ещё не успел ничего предпринять, обвинили в заговоре, измене, попытке захвата власти, переписке с крымским ханом и в подготовке восстания. Бросили в тюрьму, в каменный мешок Кремля, где он и сидел три года, медленно чахнув, теряя здоровье и разум, превращаясь из грозного князя, воина и правителя, в жалкую развалину с выпавшими зубами и помутневшим взором.</p>
<p><emphasis>— Благо хоть этого поспели уморить вовремя, только до сына добраться не поспели, да и не поспеем уж, чай,</emphasis> — продолжал думать Овчина, морщась от горечи этой мысли, от понимания собственного бессилия перед волей семилетнего ребёнка.</p>
<p>Андрей Иванович умер в тюрьме год назад — тихо, без шума, без огласки, якобы от внезапной болезни, от горячки, что свалила его за неделю, сожгла изнутри. На самом деле его задушили — подушкой, ночью, когда стража отворачивалась по приказу сверху, получив щедрую мзду за молчание и слепоту, за то, чтобы не видеть, не слышать, не вспоминать. Просто перестал дышать, и всё, лежал холодный, с посиневшим лицом и вытаращенными глазами, полными немого ужаса. Но сын его, Владимир Андреевич, остался жив. Мальчик, почти ровесник Ивану, всего на год младше, сидел под присмотром Фёдора Ивановича Карпова. Тихий, запуганный, с вечно опущенными глазами, никому не нужный, забытый всеми, брошенный на произвол судьбы. Пока.</p>
<p>Но теперь ему чётко донесли наказ государя, строгий, ясный, не допускающий двусмысленности. Он не мог тронуть мальчишку, даже если бы очень хотел, даже если бы нашлись деньги и люди, готовые взяться за это грязное дело. А он хотел — хотел убрать эту занозу, эту потенциальную угрозу, возможного претендента на трон, пока он не вырос в настоящую проблему, пока мальчик не возмужал, не обзавёлся союзниками, не стал знаменем для недовольных.</p>
<p>Умельцы непременно нашлись бы, слетелись бы, как вороньё на падаль, помогли бы в этом деле, прикрыли бы следы, замели бы всё так, что концов не найти. Несчастный случай, падение с коня на охоте, утопление в реке зимой, внезапная болезнь — способов много, проверенных и надёжных. Но государь запретил. Семилетний мальчик, что находится в соборе и бьёт земные поклоны без устали, день и ночь, до крови на лбу, запретил — и все слушаются, все боятся ослушаться.</p>
<p><emphasis>— Что же деяти? Все затаились, всяк устрашился перемен, что с Иваном стались, — </emphasis>Овчина замер у оконца со слюдою толстою да мутною, воззрился во двор, на стражу, что у ворот похаживала с копьями наперевес, на челядь, что суетилась по делам своим, таская дрова, воду из кладезя да корм коням. <emphasis>— Како быть с Михаилом Васильевичем? Нет, тому уж не пособить… Брат же государев, напротив, здрав стал совершенно, будто и глух от роду не бывал. Неужто государь не помыслил, что сам себе напасть на грядущее сотворил, егда брат его возмужает и тако же власти возжелает?</emphasis></p>
<p>Юрий. Пятилетний Юрий Васильевич, второй сын покойного Великого князя, младший брат Ивана. Глухонемой от рождения, оттого слабый, болезненный, ни на что не годный. Никто не воспринимал его всерьёз — глухой мальчик, убогий, никакой угрозы для старшего брата, никаких претензий на власть, никакого будущего, кроме монастыря или тихой смерти в младенчестве. Но теперь он слышит. Иван исцелил его прямо на похоронах матери, на глазах у всей Москвы, у бояр, духовенства, простого народа. Чудо, говорят. Знамение Божье. Или от лукавого?</p>
<p><emphasis>— Хотя он ведь сущий отрок, дитя неразумное. Дитя ли? — </emphasis>Овчина горько усмехнулся, покачал головой, чуя, как мороз по хребту бежит, волосы на загривке дыбом ставя. <emphasis>— Что с Иваном сталось? Бес ли в него вселился, али Господь снизошёл? Отколе такая сила да воля в отроке семилетнем?</emphasis></p>
<p>Вспомнив, как самолично наблюдал со стороны за земными поклонами, что без устали и перерывов, как заведённый, отбивал государь в Троицком соборе, он невольно перекрестился широким, размашистым жестом, захватывая правой рукой лоб, живот, правое и левое плечо. Крест получился неуверенный, дрожащий, словно защищался от чего-то невидимого, страшного, непонятного, что не поддавалось объяснению и здравому смыслу.</p>
<p><emphasis>— От Господа сие… — </emphasis>прошептал он, взирая на купола собора, что златились под ярким солнцем, слепя своим светом.<emphasis> — Но что же деяти? Что деяти мне ныне? Како устояти в мире сем, где отрок правит, а не бояре?</emphasis></p>
<p>Он наконец сел в резное кресло у массивного дубового стола, тяжело опустился, словно все силы разом покинули его, а невидимая рука придавила к сиденью. Локти уперлись в столешницу, покрытую грамотами и счётными книгами, лицо зарылось в ладони, шершавые, загрубевшие. Вспоминал то, что ему рассказали его сторонники, те из верных людей, что видели всё от начала — в Вознесенском монастыре на похоронах, когда Иван шёл к гробу матери, на Соборной площади, когда исцелил брата и проклял его соратника, потом в процессии через весь город, когда народ кланялся ему в ноги.</p>
<p><emphasis>— Како он рек? «Кто боле рублев за сирот да детей даст, той и встанет подле меня!»? Так ли?</emphasis></p>
<p>Именно эти слова ему и рассказали верные люди, преданные, те, что стояли рядом, в толпе бояр, что слышали каждое слово государя, каждый звук, каждую интонацию. Простые, но полные неведомой силы слова.</p>
<p><emphasis>— Се же ответ! Вот како милость государеву вернути! — </emphasis>Овчина почувствовал, как в груди забилась надежда, слабая, трепыхающаяся, но живая.<emphasis> — Надобно тотчас созвати всех, кто доселе мне верен, и разослати людишек моих по весям да градам. Собрати сирот да детей, искупити их, снабдити всем потребным, а посля все издержки на меня одного припишем, и обойдём Шуйских, перещеголяем их!</emphasis></p>
<p>Овчина выпрямился в кресле, глаза заблестели лихорадочным, хищным блеском, руки сжались в кулаки. План вырисовывался чёткий, простой, понятный и осуществимый. Не просто выжить — вернуться. Занять своё место.</p>
<p><emphasis>— Нешто государь простит погубление дяди и уразумеет, что то деялось его ради, дабы престол от супостатов уберечь? — </emphasis> пронеслось в голове, но он тут же отогнал эту наивную мысль.</p>
<p>Или не простит. Тогда всё рухнет окончательно, безвозвратно, и Овчине останется только ждать — ждать ареста в глухую ночь, когда его скрутят, поволокут по холодным коридорам. Ждать пыток в сырых подвалах Кремля, где палачи государевы умеют вытягивать из человека признания в любых грехах, даже в тех, что никогда не совершались. Сам же и отбирал именно таких. Ждать позорной казни на площади перед всем народом, когда толпа будет глазеть на его последние мгновения, когда голова его упадёт в грязь под топором палача.</p>
<p>Но выбора не было. Сидеть сложа руки и просто ждать, когда Шуйские придут и заберут его снова — на этот раз уже навсегда, без возврата и надежды на помилование — означало сдаться без боя, признать своё полное поражение. Этого он сделать не мог. Это было не в его крови, не в его породе.</p>
<p>Овчина не привык сдаваться. Он не умел отступать, не признавал проигрыш. Он привык бороться до последнего вздоха, до последней капли крови, рисковать всем, что имеет — богатством, положением, самой жизнью, идти ва-банк, не раздумывая, ставить на кон всё, — и побеждать. Всегда побеждать, любой ценой. Откинувшись на спинку кресла, он на мгновение прикрыл глаза. Отчаяние уходило, сменяясь холодной, яростной решимостью. Загнанный тигр не собирался умирать в капкане. Он собирался перегрызть лапу, вырваться на свободу и вцепиться в горло своим охотникам.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 19</p>
</title>
<p>Город жил в лихорадочном, почти бредовом ожидании. Москва, разбухшая от несметного числа паломников, что беспрерывным, нескончаемым потоком стекались к её стенам со всех концов необъятной земли, напоминала огромный, кишащий муравейник, встревоженный внезапным ударом посоха. Люди спали прямо на папертях церквей, завернувшись в рогожи и худые армяки, жались друг к другу у костров, разведённых на площадях, заполняли до отказа все харчевни и постоялые дворы.</p>
<p>Воздух звенел от напряжения, густой и тяжёлый, как колокольный звон, застывший в морозном воздухе. Он был пропитан сложной смесью запахов: ладаном из открытых дверей храмов, дымом от сотен костров, кислым духом пота, мокрой шерсти и прелого сена. Повсюду — на торговых площадях, у колодцев, в тесных, полутёмных рядах, где торговали съестным, — сбивались кучки людей, и разговоры, торопливые, шёпотом, словно боясь спугнуть что-то великое и страшное, велись об одном и том же. О государе, что посрамил бояр и затворился в молитве. О чудесах, что якобы уже начались: кто-то видел ночью над Кремлём огненный столп, а кто-то клялся, что слепой нищий у Фроловских ворот прозрел, лишь услышав государево имя. И о том, что будет дальше.</p>
<p>За государевым словом, упавшим на благодатную, истосковавшуюся по справедливости почву, последовали и дела. Дела тихие, почти незаметные простому глазу, но оттого не менее грозные в своей неотвратимости. Из кремлёвских ворот, один за другим, выезжали гонцы, и их кони, взбивая копытами грязь и талый снег, уносили в дальние города и веси запечатанные сургучом свитки с государевыми указами. Словно невидимая, но осязаемая паутина, сеть приказов и распоряжений стремительно оплетала всю страну, от Белого моря до Дикого поля, связывая её воедино тугой, крепкой нитью новой, непреклонной воли.</p>
<p>На пологом, подмытом весенней водой берегу Москвы-реки, там, где зимовали, вытащенные на сушу и подпёртые брёвнами, речные суда, царило необычное оживление. Два кремлёвских приказчика в добротных долгополых кафтанах из тёмного немецкого сукна, в сопровождении десятка молчаливых, крепких мужиков из дворцовой челяди, методично и неторопливо обходили ряды чернеющих на фоне грязного снега кораблей.</p>
<p>Воздух был пропитан острым, терпким запахом смолы, сырого, подгнившего за зиму дерева и речного ила. Приказчики не обращали внимания ни на холодный, пронизывающий до костей ветер, дувший с реки, ни на хлюпающую под сапогами ледяную кашу. Они деловито, со знанием дела, осматривали каждый насад, каждую плоскодонную лодью и каждый стремительный струг. Постукивали костяшками пальцев по просмолённым бортам, слушая гулкий, обманчиво крепкий звук, присаживались на корточки, чтобы заглянуть под днище, придирчиво щурились, оценивая состояние дерева, проверяли прочность креплений и целостность обшивки.</p>
<p>Но странное дело, они не искали лучшие суда, не отбирали самые большие или самые новые. Их задача была иной, непонятной. Они искали пары. Точные, как отражение в воде, копии друг друга. Вот два почти одинаковых насада, с чуть задранными носами и широкими, неуклюжими бортами — их отметили, ткнув пальцем, и один из челядинцев тут же привязал к мачтам яркие красные ленты, трепещущущие на ветру, словно капли крови на снегу. Вот две лодьи, длинные, узкие, похожие на голодных щук, — снова знак, и снова трепещут на ветру алые лоскуты. Струги, быстрые и лёгкие, для гонцов и малых грузов, тоже отбирались попарно, с какой-то непонятной, почти мистической дотошностью. Один из приказчиков, постарше, с сединой в бороде, даже заставлял своих помощников вымеривать два похожих судна верёвкой, убеждаясь в их полной идентичности.</p>
<p>Никто не задавал вопросов. Ни приказчики, ни их молчаливые помощники. Они просто выполняли приказ, спустившийся сверху, из кремлёвских палат, — странный, непонятный, но оттого не менее обязательный к исполнению. Город, страна, весь мир готовились к чему-то, и для этого чего-то нужны были корабли-близнецы, ждущие своего часа на замёрзшем берегу.</p>
<p>Рядом со своими судами, топчась на месте от холода и нетерпения, стояли их хозяева. Купцы и перевозчики, люди бывалые, с обветренными лицами и мозолистыми, привыкшими к веслу и канату руками. Они молча, с суеверным страхом и плохо скрытой надеждой, следили за каждым движением приказчиков. Когда красная лента опускалась на мачту очередного судна, его владелец невольно выпрямлялся, а сосед, чью посудину обошли стороной, облегчённо, но и с досадой выдыхал.</p>
<p>Младший приказчик, носил за пазухой стопку заранее заготовленных грамот. Едва его старший товарищ указывал на пару, он отделял два свитка и, не говоря ни слова, подходил к хозяевам. Мужик, чей широкий новгородский насад только что получил алую метку, принял протянутую ему бумагу с великокняжеской печатью.</p>
<p>Он не умел читать, но суть уловил из короткого, брошенного через плечо пояснения. Его собственность отныне под государевым присмотром. Ни продать, ни спустить её на вешнюю воду без особого указа из Кремля он не имел права. Грамота обещала, что в течение месяца судно либо выкупят в казну за полную цену, либо щедро заплатят за простой. Мужик сжал в кулаке тяжёлую, пахнущую воском бумагу. Он смотрел то на неё, то на свою лодью, помеченную, как жертвенный агнец, и не понимал, радоваться ему или бояться.</p>
<p>В приказных избах Кремля, в полумраке, где воздух был густым от запаха чернил, сургуча и старой, слежавшейся бумаги, кипела другая, невидимая миру работа. Несколько думных дьяков, во главе с самим Фёдором Мишуриным, склонились над широкими столами из морёного дуба, заваленными картами, подорожными грамотами и ямскими книгами. Свет от оплывших восковых свечей выхватывал из темноты их сосредоточенные, хмурые лица, блеск гусиных перьев, стремительно бегущих по пергаменту, и алые капли горячего сургуча, падающие на запечатываемые свитки, словно застывающие во времени мгновения.</p>
<p>— По Владимирскому тракту ямских коней не достанет, Фёдоре Михайловиче, — доложил один из дьяков, молодой, с ещё не отросшей как следует бородой и усталыми глазами, ткнув испачканным в чернилах пальцем в точку на карте. — Люд к Троице валит великим множеством, все подводы разобраны. Коли государевых гонцов слать, да со спешностью такою, имать коней надобно у бояр да у монастырей, на государеву потребу. Велишь грамоту готовить?</p>
<p>Мишурин, не поднимая головы от своего листа, на котором он выводил замысловатую вязь очередного распоряжения, лишь коротко буркнул:</p>
<p>— Не грамоту — указ. Чини указ именем государевым. С каждого подворья боярского и монастырского — по три коня сменных на ямской стан. Немедля. А кто ослушается али коней худых подсунет — того самого в оглобли впряжём. До Москвы и обратно, дабы прыти поубавилось. Иные-то пути чисты? Ока вскрылась?</p>
<p>— Истинно так, вскрылась, Фёдоре Михайловиче. До самой Коломны ледоход сошёл, гонец третьего дня донёс. По Оке стругом можно вести слать, а оттуда уж конными до Рязани и далее на юг, в Дикое Поле. Тверской тракт чист, Смоленский такожде. Ямщики наготове, ждут лишь повеления.</p>
<p>— То добро. Рассылайте. Во все грады, во все концы. До Новагорода, до Пскова. Дабы через месяц весть по всей земле прошла, по всем уездам и станам. Дабы каждый смерд в самой дальней веси, в самой захудалой заимке ведал, что государь молитву о мире творит, а бояре по слову его указы учинили и милость к сирым да убогим являют.</p>
<p>Гонцы, уже одетые в дорожные тулупы, с кожаными сумами через плечо, стояли тут же, у дверей, в тени, и ждали. Получив из рук дьяка ещё тёплый, пахнущий воском свиток, каждый кланялся в пояс и, не говоря ни слова, выходил вон, чтобы через час уже мчаться по раскисшим весенним дорогам, неся волю, облечённую в слова, в самые дальние уголки огромной, встревоженной страны.</p>
<p>Князь Иван Иванович Кубенский, боярин и по совместительству дворецкий Большого дворца, сидел в своих палатах, тяжело откинувшись на спинку резного дубового кресла. Могучие плечи, привыкшие к тяжести доспехов, топорщили дорогой кафтан из бордового венецианского бархата; в шитом серебром вороте его толстой шее воина было тесно и душно. На широком столе перед ним лежали развёрнутые свитки, счётные книги, росписи, но он на них не смотрел. Взгляд его, обычно цепкий и хозяйский, был устремлён в одну точку и ничего не видел. Перед ним, почтительно склонив голову, стоял его главный приказчик, молодой дьяк с острым, умным лицом и быстрыми глазами.</p>
<p>— Вот, княже, списки утверждённые, — тихо, почти заискивающе проговорил дьяк, боясь нарушить тяжёлое молчание. — Как повелел намедни сам государь-батюшка, а после и боярин Шигона подтвердил. Скупаем по всей Москве и по всем окрестным землям. Всё, что означено.</p>
<p>Кубенский медленно, словно с усилием, перевёл взгляд на пергамент. Десятки, сотни наименований. Зерно — рожь, пшеница, овёс — тысячами и тысячами пудов. Соль, без которой никуда, — сотнями возов. Мясо вяленое, рыба солёная и сушёная, мёд, воск, горох, крупы. Сукно простое, армячное, для мужицкой одежды, и дорогое, фландрское, для господ. Кожи воловьи и конские, железо кричное, дёготь, пенька, что для корабельных снастей идёт. Десятки видов руд и камней. Всё, что могло понадобиться для снаряжения огромного войска или для долгой, многомесячной осады или для заказов мастерам всей Москвы на год вперёд. Количество поражало. За все годы службы он не помнил таких закупок.</p>
<p>— Подряды с купцами учинены ли? С гостями ноугородскими, псковскими, смоленскими, с сурожанами? — голос Кубенского был хриплым и глухим, будто доносился со дна колодца.</p>
<p>— Учинены, княже. Всё по слову государеву. Из казны платят без торгу, цену кладут добрую, какой и не просят. Купцы тому и рады, товар везут со всех сторон, анбары на Варварке да в Китае-городе уже ломятся. Молвят, такого спросу от казны и при батюшке покойном государе Василии Ивановиче не видано.</p>
<p>— А что же сироты да дети? — глухо спросил Кубенский, проводя широкой, покрытой шрамами ладонью по усталому лицу.</p>
<p>— Стараются, княже. Да ещё как! Шуйские с Бельскими да Оболенские наперегонки тщатся. Людей своих по всей Москве разослали, деток из кабалы выкупают, безродных ищут, по богадельням да просто по улицам собирают. В новое рядят, кормят до отвала, в тепле держат, по усадьбам своим пристроили. Друг перед дружкой щеголяют, кто боле милости сирым окажет, кто боле денег на дело сие богоугодное положит. Всяк хочет перед государем выслужиться, первым быть.</p>
<p>Кубенский тяжело вздохнул, и от этого вздоха затрещали швы на бархатном кафтане. Он, воин, привыкший к прямоте походной жизни, как никто другой, понимал, что за этой лихорадочной, показной благотворительностью стоит не сострадание, а холодный, животный страх. Мальчик одним своим словом, брошенным на площади, стравил их всех, как свору голодных псов, бросив им кость своего расположения. И теперь они грызлись за эту кость, рыча и виляя хвостами, не замечая, как он, мальчик, тем временем строит вокруг них стены своего нового царства, замешанные на страхе и народной любви.</p>
<p>— Негоже сие, Иване Юрьевич! Не по-божески! Из обители святой торжище сотворили! — Митрополит Даниил, тяжело дыша, мерил старческими, но нервными шагами свои роскошные, устланные византийскими коврами покои. Лицо его, обычно благостное и спокойное, было красным от гнева и одышки. — Люд валит и валит, и нет ему счёту! Где же мне их всех разместить? Чем питать? Дело сие мирское есть, а не духовное!</p>
<p>Окольничий Иван Шигона-Поджогин стоял у окна, прямой и неподвижный, как меч, воткнутый в землю. Он спокойно смотрел, как старый митрополит мечется по комнате, размахивая пухлыми руками, как его шитый золотом саккос топорщится, а с панагии на груди срываются и летят на пол блики свечей.</p>
<p>— К государю нашему на молебен люд идёт, владыко, — ровным, безэмоциональным голосом ответил Шигона, не поворачиваясь. — За верой да надеждой, последнее отдать готов за единое слово утешения. А ты же им о мирском толкуешь, о харчах да ночлеге. Государь у раки преподобного Сергия за весь мир молитву творит, а у тебя подле стен обители люд от хлада и глада страждет. Негоже.</p>
<p>— Да где же мне на рать сию харчей да изб тёплых сыскать⁈ — почти взвизгнул Даниил. — Казна церковная не бездонна! Пусть бояре раскошелятся, их то вина, они смуту учинили! У них-то житницы ломятся!</p>
<p>— У государя нашего око зорко и память крепка. Всё он зрит, всё помнит, — Шигона медленно повернулся к митрополиту, и его холодный, тяжёлый взгляд заставил Даниила осечься на полуслове. — Помнишь ли, владыко, что он изрёк, прежде чем в уединение отойти? О паломниках, что к Троице придут. «Да будут накормлены, — рек он, — да в тепле ночуют, дабы ни один человек в пути не замёрз и не помер от бескормицы». Устный то был наказ, не на пергаменте писан, но оттого не менее государев.</p>
<p>Даниил замер, его гнев схлынул, оставив липкий страх. Он помнил. Он всё прекрасно помнил. Это было сказано вскользь, почти мимоходом, но сказано было так, что забыть это было невозможно. Взгляд мальчика тогда был недетским, пронзительным и холодным.</p>
<p>— Или ты, отче святый, слово государево, избранника Божьего, за пустое почитаешь? — вкрадчиво, почти шёпотом добавил Шигона, делая шаг вперёд, и в этом шёпоте прозвучал такой ледяной металл, что митрополит побледнел и тяжело опустился в резное кресло, его пальцы вцепились в подлокотники.</p>
<p>Он молчал с минуту, глядя в пол, потом поднял на Шигону усталые, потухшие глаза.</p>
<p>— Будет исполнено, — глухо выдохнул он. — Всё исполню. Велю отворить монастырские житницы. Пошлю возы в окрестные веси. И избы поставят, и снедь раздадут. Всё, как велено.</p>
<p>Из-за земляного вала, окружающего город, тяжело и мерно топая сапогами по раскисшей оттепелью грязи, выходила очередная сотня. Глухой звук их шагов нёсся над притихшим полем, и в этом звуке слышалась непреклонная решимость. Лица у мужиков были хмурые, сосредоточенные, глаза исподлобья осматривали раскинувшийся от города и до самых стен монастыря лагерь. Одеты они были кто во что горазд: в простые посконные рубахи, поверх которых были накинуты заплатанные армяки, в добротные, но поношенные овчинные тулупы мехом наружу — верный способ уберечься от мокрого снега, — в домотканые сермяги. Подпоясывались кто верёвкой, кто старым кожаным ремнём, за который был заткнут нож или топорик.</p>
<p>И вооружены они были так же, вразнобой, но не стоит обманываться их видом. Горожане, особенно из ремесленных слобод, имели вполне себе нормальное оружие. Так что рядом с простыми вилами, заботливо обмотанными у основания тряпицей, и тяжёлым дубовым колом, заострённым с помощью огня, можно было увидеть и дедовский меч, и кривую саблю, и добротный плотницкий топор на длинном топорище, не уступающий секире. У иных на плече висели рогатины для охоты на медведя, грозное оружие, способное остановить и конного боярина. Вот с доспехами, правда, была неувязка. Кольчуга или бахтерец встречались редко, как самоцвет в придорожной пыли, — защита для богатых, а не для тяглого люда. От ударов их прикрывали разве что стёганые тегиляи да вера в своё правое дело.</p>
<p>Это не было войско. Это был народ, идущий защищать своего государя.</p>
<p>После первых его указов и вестей о его молитвенном подвиге Москва сама, без всякого приказа сверху, организовала охрану. Каждая слобода — гончарная, кузнецкая, ткацкая — каждый конец, каждый посад выставлял определённое число людей, готовых сменить тех, кто уже стоял на страже у Троицкого собора. Они сменяли друг друга каждые два дня, и этот поток вооружённых, суровых мужиков, идущих из Москвы и вливающихся в неё, не иссякал ни днём, ни ночью.</p>
<p>Они не доверяли боярам. Они не верили церковникам. Они верили только ему — своему мальчишке-государю, своей последней, отчаянной надежде на справедливость. И готовы были умереть за него, не раздумывая, вцепиться в глотку любому, кто посмеет поднять на него руку или помыслить злое. Проходя мимо стен, где встояли на коленях молящиеся, они негромко переговаривались, кивая на кухни, развёрнутые по приказу бояр.</p>
<p>— Глянь-ко, Шуйский-от вновь расщедрился. Хлеб да кашу сулят. Вчерась штями потчевали.</p>
<p>— Убоялись, ироды. Чую, конец ихней вольнице приходит. Укороту на них нет.</p>
<p>— Ничего, пущай кормят. Нагуляем жирок, а там, коли государь-батюшка повелит, и спросим с них за всё. За слёзы вдовьи, за сирот обездоленных, за поборы непомерные. Спрос наш будет короток, по-мужицки.</p>
<p>И мрачная, злая усмешка трогала их обветренные, потрескавшиеся губы, а руки крепче сжимали рукояти своих орудий.</p>
<p>Во дворце на Воробьёвых горах, в просторных, жарко натопленных палатах, обитых дорогими заморскими тканями и устланных персидскими коврами, металась и изрыгала проклятия Анна Стефановна Глинская. Её лицо, обычно горделивое и властное, исказилось от бессильной ярости, а тёмные глаза метали молнии.</p>
<p>— Щенок! Выродок неблагодарный! Аспид! — кричала она, в ярости швыряя оземь серебряный кубок, который со звоном покатился по резным дубовым плахам. — Меня! Бабку родную! Под замок! В сей клетке позлащённой! Приставить псов своих государевых, дабы блюли всяк мой шаг, всяк мой вздох!</p>
<p>Её сыновья, Михаил и Юрий, стояли поодаль, мрачные и понурые, словно побитые собаки. Они боялись попасть под горячую руку матери, но ещё больше они боялись того, что произошло в Москве, и того, что ещё могло произойти.</p>
<p>— Всего нас лишил! — не унималась Анна, срывая с себя тяжёлое ожерелье. — И власти, и веса, и само имя наше в грязь втоптал! А Шуйские, тати и душегубцы, ныне от имени его Кремлём правят, доколе он там в святость играет! Мните, не ведает он, что творит? О, ведает! Ещё как ведает! Сей аспид лукавее и злее всех нас, воедино взятых! Всему, чему мог, у нас обучился, и ныне супротив нас же то и обратил!</p>
<p>Она резко остановилась посреди комнаты, вперив горящий взгляд в своих рослых, но безвольных сыновей.</p>
<p>— Довольно истуканами стоять! Внемлите мне! Я умыслила. Есть у меня один человек. Верен, яко пёс, и хитёр, яко лис. Десять лет мне служит, ни разу не подвёл. Ко мне его. Немедля!</p>
<p>Сыновья испуганно переглянулись, прекрасно понимая о ком она говорит.</p>
<p>— Что умыслила еси, матушка? — осторожно спросил старший, Михаил. — Не накличь беды пуще прежней. Нас и так…</p>
<p>— Не твоего разумения дело! — отрезала Анна. — Зовите! Послание у меня есть. Дальнее. В Ноугород-град. Довольно сидеть сложа руки да ждать, доколе нас здесь всех поодиночке не извели. Пора действовать. Пора напомнить щенку сему, чья кровь в жилах его течёт.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 20</p>
</title>
<p>Когда прошло ровно пятнадцать дней с момента начала моей молитвы, секунда в секунду, словно сама вечность отсчитала положенный срок и дала мне знак, я выпрямился — медленно, с неимоверным усилием, ощущая, как окаменевшие за сотни часов молитвы мышцы протестуют против любого движения. Каждый сустав, каждая связка отозвались мучительным скрипом, будто ржавые петли старинных ворот.</p>
<p>Волны острой, режущей боли прокатились по всему телу, начиная от ступней и поднимаясь к самому затылку, но они не прекратили своего прилива, а лишь усиливались с каждым сантиметром, на который я разгибал спину. Перекрестился широким, размашистым жестом, который стоил мне нечеловеческого напряжения воли, и пошёл на выход из Троицкого собора Свято-Троицкой Сергиевой лавры неспешными, но твёрдыми шагами. Каждый шаг отдавался гулким эхом в высоких сводах храма, словно удары молота по наковальне, и это эхо было единственным звуком, нарушавшим затаённую тишину.</p>
<p>И словно в ответ на мой последний, измученный жест, в тот самый миг, когда кончики пальцев коснулись левого плеча, завершая крестное знамение, ударил первый колокол. Удар был не оглушающим, но таким мощным и низким, что, казалось, сама земля содрогнулась под фундаментом. Звуковая волна прокатилась по каменному полу, всколыхнула густой, спёртый воздух и, ударившись о высокие своды, рассыпалась тысячей вибрирующих отголосков. А следом, подхватывая и заглушая этот первый гул, грянул целый хор — ликующий, многоголосый перезвон всех колоколов лавры, возвещавший о величайшем чуде.</p>
<p>Под этот медный, торжествующий рёв, сотрясавший стены и вплетавшийся в сам воздух, мне и пришлось покидать тот клочок пространства у раки, ставший за эти сотни часов моим единственным домом, моим миром и моей Голгофой.</p>
<p>Так, в великий и светлейший день Христова Воскресения, в саму Пасху, когда мир праздновал победу жизни над смертью, я окончил свою долгую молитву. Молитву, принесённую за мир, во спасение его от тьмы и скверны.</p>
<p>Сам собор был до отказа набит знатными людьми. Бояре в тяжёлых, подбитых мехом соболя шубах и расшитых золотом и речным жемчугом атласных кафтанах; князья, чьи одежды пышностью не уступали боярским, а сами они древностью рода превосходили их; окольничие, стольники, думные дьяки — вся верхушка великого княжества собралась здесь. Они стояли на коленях, спрессованные в единую массу, вжавшись плечами друг в друга, образуя плотную, почти непроницаемую стену тел, в которой невозможно было различить, где заканчивается один вельможа и начинается другой. При свете сотен восковых свечей их одежды переливались тусклым, богатым блеском, а драгоценные камни на воротниках и шапках вспыхивали и гасли, словно далёкие холодные звёзды.</p>
<p>Воздух внутри был густым и спёртым, тяжёлым от дыхания сотен людей, от терпкого запаха ладана, смешанного с ароматом тающего воска и едкими испарениями человеческого пота. Все они непрерывно, почти исступлённо крестились, механически, словно заведённые куклы — правая рука поднималась и опускалась, поднималась и опускалась, прикасаясь ко лбу, животу, плечам в чётком, отработанном за годы ритме, который не прерывался ни на мгновение. Молитвенный шёпот сливался в единый, монотонный гул, похожий на жужжание пчелиного роя. Распределились они, разумеется, по ранжиру, по незыблемому закону старшинства родов и чинов — самые знатные, те, чья кровь была самой голубой, а родословная уходила в глубь веков, стояли поближе к раке преподобного Сергия.</p>
<p>Туда, где мощи великого святого, заступника земли Русов, покоились в массивной серебряной раке, щедро украшенной драгоценными камнями и золотом, сияющей в призрачном свете множества свечей. За ними, оттеснённые вглубь, теснились остальные — менее знатные, менее важные, те, чьи роды были моложе, а титулы скромнее. Их ряды уходили в полумрак храма, к самым дверям, где уже протискивались простолюдины, те немногие счастливцы, кому повезло втиснуться внутрь священного пространства и дышать одним воздухом с сильными мира сего.</p>
<p>Мне сейчас было не до них. Я даже не удостоил их взглядом, идя строго на выход размеренным, чеканным шагом, который давался мне с нескрываемым трудом. Голова была зафиксирована в одном положении, не поворачиваясь ни влево, ни вправо; взгляд, устремлённый прямо перед собой, не блуждал по лицам, не искал знакомых черт. Ноги несли меня вперёд сами, словно обладая собственной волей, ступая по невидимой тропе, начертанной для них заранее самой судьбой.</p>
<p>Тело всё ещё работало на автомате, на той мышечной памяти, что выработалась за пятнадцать дней молитвы — две недели непрерывных земнвх поклонов, молитв, стояний на одном и том же клочке холодного каменного пола. Его приходилось контролировать ежесекундно, усилием воли подавляя дрожь в коленях и желание рухнуть замертво. Столько дней без сна, еды и воды — только молитва, коленопреклонение и безмолвное обращение к Богу за спасение мира, прощение бесчисленных грехов человеческих и милость к падшим и грешным душам.</p>
<p>Именно так и должны были думать все. Абсолютно все без исключения — от последнего нищего калеки на паперти до первейших бояр в золотых кафтанах, от простого монаха-послушника до умудрённого интригами митрополита. Узнай они правду, узнай хоть кто-нибудь из этой огромной, колышущейся массы верующих, что вместо положенных молитв, псалмов и акафистов я всё это время продумывал совсем иное — что же мне предпринять, какие шаги совершить, какие меры принять, чтобы действительно помочь своей истерзанной родине, да так при этом исхитриться, чтобы меня не отравили ядом, подсыпанным в еду или питьё, не зарезали тихо и незаметно в тёмном углу во время ночной службы, не задушили шёлковым шнурком в собственной опочивальне подосланными убийцами, не уничтожили руками вечно недовольных бояр, которые увидели бы в моих действиях прямую угрозу своему положению, власти и привилегиям — узнай они эту страшную правду, то даже не раздумывая, не колеблясь ни мгновения, не медля ни секунды, растерзали бы меня прямо здесь и сейчас, на ступенях собора, не дожидаясь ни суда церковного, ни суда светского.</p>
<p>На улице, под пасмурным апрельским небом, меня встретила огромная, необозримая толпа коленопреклонённых людей — тысячи, десятки тысяч, а может быть, и сотня тысяч, сосчитать их было решительно невозможно. Они заполнили всю соборную площадь, разлились по узким улочкам лавры, словно река, вышедшая из берегов, высыпали за могучие монастырские стены и покрыли собой всё видимое пространство вдоль дороги на Москву — сплошной, живой ковёр из человеческих тел, согнутых спин, покорно опущенных голов.</p>
<p>Море людей простиралось передо мной, колыхалось и дышало, как единый, гигантский живой организм. Они тоже крестились, как заведённые, как одержимые — тысячи рук взмывали вверх и падали вниз почти синхронно, волнами прокатываясь по толпе. Губы их шевелились в безмолвных молитвах, некоторые шептали вслух слова псалмов и канонов, другие просто стояли молча, с закрытыми глазами, погружённые в молитвенный транс, в зыбкое состояние между явью и сном. Воздух дрожал от этой беззвучной, но могучей общей молитвы.</p>
<p>— Возрадуйся, мир! Возрадуйся, Русь! Не оставил нас Господь во скорбях наших, внял молению нашему!</p>
<p>Голос мой, на удивление сильный и чистый после долгого молчания, прозвучал громко, властно, наполнил собой всё пространство, донёсся до самых дальних рядов толпы и эхом отразился от древних стен.</p>
<p>— Трудами праведными и честными, непрестанными и неустанными, в поте лица своего, в молитве и смирении, в послушании и кротости, в терпении и воздержании, в вере непоколебимой и надежде несокрушимой — обрящете вы прощение Его, милость Божию, благословение Небесное!</p>
<p>Единый, общий выдох прокатился над толпой — не крик, не возглас, а именно выдох, глубокий и протяжный, как будто десятки тысяч человек разом сбросили с плеч невидимый, неподъёмный груз, который давил на них, пригибал к самой земле. Облегчение разлилось по площади волной, видимой почти физически. Народ и без того жил в непрестанных, иссушающих душу трудах — пахал, сеял, молился, постился, терпел лишения и унижения. А значит, для спасения своей бессмертной души им не нужно было менять ровным счётом ничего в своём привычном, скудном, изматывающем до последней жилы существовании.</p>
<p>Просто продолжать жить так, как жили. Не останавливаться в этом бесконечном круговороте страданий. Это была весть, которую они могли вынести, весть, которая не требовала от них сверхчеловеческих усилий выше тех, что они уже несли на своих плечах каждый божий день. Государь вымолил их грехи перед Господом — вот что они услышали, вот что прочитали в этих простых словах, вот что осело в их усталых, измученных душах тёплым, почти забытым чувством надежды.</p>
<p>Добавлять что-то ещё было бы не просто глупо, но и преступно. Люди и так доведены до отчаяния, до самого края своих физических и душевных сил, измотаны многодневным ожиданием, страхом, голодом и холодом. Растягивать слова, мусолить очевидное было бы непростительной ошибкой, демонстрацией моего неуважения к их страданиям, к их непоколебимой вере, к их безграничному терпению.</p>
<p>Я видел, как измождены собравшиеся передо мной — каждый, без исключения, без различия пола, возраста или сословия.</p>
<p>Особенно это касалось женщин, на которых всегда обрушивалась самая тяжёлая, самая беспощадная и неблагодарная ноша в этом суровом мире. Досуха выпитые бытом и нескончаемыми родами, они стояли, согнувшись под невидимым грузом, с впалыми щеками и тёмными кругами под глазами, похожими на застарелые синяки. Руки их, покрытые сетью морщин и узловатых вен, напоминали сухие ветви старого дерева. Роды шли одни за другими, год за годом, без передышки, без возможности для истерзанного тела восстановиться — родила, выкормила, снова забеременела, снова родила, и так по кругу, пока организм окончательно не отказывался служить. Тела их изнашивались быстро и безжалостно, превращаясь в мешки с костями, обтянутые дряблой, серой, висящей складками кожей.</p>
<p>К этому добавлялось хроническое недоедание, из года в год: мужчинам, как работникам и защитникам, доставался лучший кусок, детям — что-то оставалось, женщинам же — лишь объедки да корки. На это налагалось ещё и кормление дитяти грудью, высасывавшее последние силы, последние крохи здоровья, оставляя тела истощёнными и неспособными к восстановлению.</p>
<p>Мрак и беспросветный ужас — вот что приходило на ум при виде восемнадцатилетних девушек с лицами иссохших старух: морщинистыми, обвисшими, с выпавшими от цинги зубами, оставившими чёрные провалы во рту, с редеющими, тусклыми волосами, торчащими жалкими прядями из-под потемневших от грязи платков.</p>
<p>Не сказать, что мужчины выглядели многим лучше. Их жизнь тоже не была лёгкой прогулкой в райском саду. Тяжёлый, надсадный труд от зари до зари, в поле под палящим солнцем, в лесу с топором и пилой, на стройках, где они таскали неподъёмные брёвна и камни, да на войне, куда их гнали почти каждую весну. Им хотя бы рожать и вскармливать потомство не приходилось, и потому в тридцать лет они выглядели на шестьдесят, а не на семьдесят, как их матери, жёны сёстры и дочери, что, впрочем, было весьма слабым утешением. Спины их были согнуты так же безнадёжно, руки покрыты толстым слоем мозолей и застарелых шрамов, лица изрезаны глубокими морщинами, а зубы почернели или отсутствовали вовсе.</p>
<p>Я начал медленно идти через толпу, не торопясь, словно совершая священный обряд, давая всем возможность увидеть меня, прикоснуться ко мне взглядом, убедиться, что я жив, что молитва окончена и чудо свершилось. Народ расступался передо мной сам, без понуканий, без окриков стражи — просто раздвигался, как воды Красного моря перед Моисеевым посохом, образуя живой коридор шириной в несколько шагов. Когда я проходил мимо, люди припадали лицом к земле, целовали мокрую, талую грязь, по которой ступали мои босые, окровавленные от долгого стояния на камнях ноги. Они тянули руки, пытаясь коснуться хотя бы края моей простой холщовой рубахи, но не смели дотронуться, боясь осквернить святыню своим прикосновением.</p>
<p>И я не скупился на благословения. Останавливался через каждые несколько шагов, поднимал правую руку высоко над головой, чтобы видели все, и складывал пальцы в двуперстие, — большой палец прижат к безымянному и мизинцу, а указательный и слегка согнутый средний вытянуты вверх. Крестил их широко, размашисто, охватывая одним движением сотни людей, не делая различий между богатыми и бедными, знатными и простолюдинами.</p>
<p>— Благословение вам и роду вашему, — говорил я каждый раз, и голос мой, усиленный тишиной благоговения, звучал так, что слышали все вокруг, в радиусе доброй сотни шагов. — Да хранит вас Господь, да оградит от зла всякого, да ниспошлет милость свою.</p>
<p>Крестил стариков с трясущимися руками и слезящимися от ветра и старости глазами. Крестил женщин, что прижимали к груди спелёнутых младенцев, кормя их прямо здесь, в толпе, потому что голод не знает стыда. Крестил чумазых детей, что смотрели на меня огромными, испуганными и восторженными глазами, не понимая, что происходит, но инстинктивно чувствуя важность момента. Крестил мужчин, здоровых и увечных, молодых и старых, — всех без разбора, всех одинаково, ибо перед лицом Господа все равны в своей грешности и слабости.</p>
<p>Толпа всё не заканчивалась, не редела. Наоборот, казалось, что с каждым моим шагом она становилась лишь гуще и плотнее, пополняясь людьми, сбегавшимися из окрестных деревень.</p>
<p>Процессия двигалась мучительно медленно, со скоростью черепахи. Я делал несколько сотен шагов, останавливался, благословлял, снова двигался дальше. За спиной я слышал тяжёлый топот и шуршание дорогих одежд — бояре и высший клир следовали за мной неотступно, не отставая ни на шаг, боясь потерять меня из виду, словно я был их единственным спасением. Они шли молча, позабыв о своих вечных распрях и интригах.</p>
<p>Множество церковных иерархов, надменные бояре — вся Церковь, все великие роды, все могущественные кланы, что ещё месяц назад рвались к власти, не гнушаясь ничем, — сейчас покорно шли за семилетним мальчиком по грязи и слякоти, как послушные овцы за пастухом. Шли и не роптали, не возмущались, не задавали вопросов. Потому что видели то же, что и простой народ. Они видели чудо. Они видели знамение. Они видели проявление силы, которую нельзя было объяснить или понять, но и отрицать было невозможно.</p>
<p>Дорога из лавры в Москву заняла у меня два долгих, бесконечных дня — от рассвета до заката, и снова от угасающих лучей до первых бледных проблесков на востоке. Я шёл почти без остановок, лишь размахивал рукой направо и налево, снова и снова очерчивая в холодном весеннем воздухе спасительный крест, не давая себе ни минуты передышки. Ночью, когда большая часть людей оставалась спать прямо на дороге, укладываясь в грязь и завернувшись в свои скудные плащи и армяки, я прибавлял темпа, шагая быстрее сквозь этот огромный, уснувший лагерь.</p>
<p>Блестящая свита из бояр и высшего клира, отсеялась ещё на полпути к Москве. Они не выдержали непосильного темпа, который я задал, и даже самые выносливые из них сдались, когда первый день пути подошёл к своему мучительному концу. С того момента я шёл практически один, окружённый лишь безликой, колышущейся толпой простого люда. И кто бы ни повстречался мне на этом пути, каждый застывал на месте, будто поражённый громом. В их глазах на долю секунды вспыхивало недоверие, сменяясь благоговейным ужасом и ликующим узнаванием, и они тотчас падали ниц, прямо в весеннюю грязь, не смея поднять головы, пока я не пройду.</p>
<p>За всё это время, на протяжении всего обратного пути, я не позволил себе ни крошки хлеба, ни единого мгновения полноценного отдыха. Только ледяная вода. Несколько торопливых, обжигающих горло глотков раз в пару часов — вот и всё, чем я поддерживал в себе жизнь. Но даже эту малость моё измученное тело принимало с величайшим трудом. Каждый глоток отзывался в пустом желудке тупой, сводящей судорогой болью, и вода, казалось, превращалась внутри в раскалённый свинец. Прозябший, истерзанный усталостью организм отторгал даже эту скудную поддержку, борясь с моим разумом, умоляя о пощаде, которой я не мог и не собирался ему давать.</p>
<p>В самой Москве, на её улицах и площадях, меня ждала та же картина: всюду были коленопреклонённые люди. У каждого дома, на каждом перекрёстке. Они выстраивались живым коридором по обе стороны моего пути, создавая бесконечную вереницу согнутых спин и опущенных к земле голов. И я благословлял их всех, не останавливаясь, не прекращая движения — шёл и крестил, шёл и крестил, поднимая правую руку снова и снова, пока она не превратилась в сплошной сгусток боли.</p>
<p>Благословлял десятки, сотни, тысячи людей — столько, что рука давно онемела и затекла, а плечо нестерпимо ныло от постоянного напряжения, но я не обращал внимания на боль, на усталость. Я контролировал своё тело так же жёстко, как контролировал его во время молитвы — отключал дискомфорт, перенаправлял энергию, заставлял мышцы работать на пределе, без отдыха, без перерывов. Теперь я мог выдерживать нагрузку, которая убила бы обычного ребёнка и сломала бы любого взрослого. Но у всего есть своя цена, и мне мою ещё предстояло заплатить.</p>
<p>Люди шли рядом, за мной, впереди меня, окружая со всех сторон плотным, живым кольцом. Кто-то нёс древние, потемневшие иконы, поднимая их высоко над головами. Кто-то заунывно пел молитвы, и их голоса сливались в единый, гудящий, как набатный колокол, хор. Дети бежали рядом, цепляясь за подолы матерей. Старики ковыляли на палках, тяжело дыша, но не отставая. Женщины тихо плакали, утирая слёзы краями платков.</p>
<p>— Да хранит вас Господь.</p>
<p>— Благословение вам и роду вашему.</p>
<p>— Да оградит от зла всякого.</p>
<p>— Да ниспошлет милость свою.</p>
<p>Слова повторялись, но люди внимали каждому, ловили их жадно, как спасительную воду в пустыне. Они верили, что моё благословение действительно защитит их, принесёт милость Божью. И я чувствовал, как эта вера преображает их. Лица, ещё минуту назад серые и безнадёжные, светлели. Глаза загорались, спины распрямлялись. Не от моих слов — слова были простыми. От самого факта моего присутствия. Государь, избранник Божий, вымоливший для них спасение, стоит прямо перед ними, смотрит на них, благословляет их. Эта близость давала им силы, вливала надежду, заставляла поверить, что не всё потеряно.</p>
<p>Дорога до Постельничих хором, где были государевы покои, заняла ещё несколько мучительных часов. Уже окончательно стемнело, когда я, шатаясь от усталости, поднялся по ступеням узорчатого крыльца и, переступив порог, вошёл внутрь. За спиной со стуком захлопнулась тяжёлая дубовая дверь, отсекая шум толпы, гул молитв, плач и крики. Тишина обрушилась на меня, как каменная лавина — густая, плотная, оглушающая после многочасового рёва человеческого моря.</p>
<p>Я двинулся вперёд, машинально, как заведённая кукла, ноги сами несли меня по переходам. В тусклом свете редких лампад, отбрасывавших на стены трепещущие тени, привычное убранство хором выглядело чужим и призрачным. Расписные лари, кованые сундуки, развешанные по стенам турецкие ковры — всё это сливалось в единое пёстрое, расплывчатое пятно. Я не видел ничего, мой взгляд был устремлен внутрь, в звенящую пустоту, образовавшуюся в голове. Мимо проплывали застывшие в поклоне фигуры, но я не замечал их, не отвечал на приветствия, не видел протянутых рук. Они были лишь тенями на периферии моего сознания, не более реальными, чем узоры на стенах.</p>
<p>Все государственные дела, все тревоги и надежды, тяжесть принятых решений и страх перед будущим — всё это осталось там, за дубовой дверью, вместе с шумом толпы. Потом. Всему своё время. Сейчас же существовала лишь одна цель, одна мысль, вытеснившая все остальные: постель. Это простое, земное желание стало единственным смыслом, единственным двигателем, заставлявшим моё измученное тело двигаться дальше через бесконечную анфиладу комнат.</p>
<p>Дойдя наконец до кровати, с которой всё и началось шестнадцать дней назад, я рухнул на неё без сил. Тело, исполнившее свою миссию до конца, отключилось мгновенно, провалилось в спасительную темноту, в тот глубокий, беспробудный сон, что наступает лишь после предельного физического и психического истощения, ещё до того, как моя голова коснулась подушки.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 21</p>
</title>
<p>Боль пришла прежде, чем открылись глаза, затопив сознание глухой, распирающей волной.</p>
<p>Она не была острой, тонкой и предсказуемой, как лезвие ножа или раскалённая игла. Это была глухая, всеобъемлющая, выстуживающая самые кости тяжесть — так, должно быть, чувствует себя вековой дуб, в который ударила молния, расщепив ствол до самой сердцевины. Или так чувствует себя человек, чьё тело безжалостно пропустили через кузнечные вальцы, а выжатые, обескровленные остатки бросили на январский мороз. Каждая мышца, от век до пальцев на ногах, каждый сустав, каждая клетка этого семилетнего, хрупкого организма вопили о пощаде, вибрируя от перенапряжения.</p>
<p>Я попытался сделать вдох, жадно глотнуть воздуха, и грудная клетка отозвалась сухим, раздирающим, царапающим спазмом. Воздух не шёл внутрь. Мозг мгновенно, без моего участия, произвёл бесстрастную диагностику. Сильнейшее обезвоживание, на грани отказа почек. Критическое истощение гликогенового депо в печени и мышцах, тело начало пожирать само себя. Жёсткий нейронный откат после запредельной концентрации энергии, итогом которого мог стать полный паралич.</p>
<p>Я спал три дня и три ночи. Я знал это так же точно, как знал своё имя, ориентируясь по внутренним биологическим часам, идеально откалиброванным многодневными медитациями в тибетских пещерах, сенсорной депривацией в соляных шахтах и трансовыми состояниями в сердце безводных пустынь. И я с такой же ледяной уверенностью знал, что меня ждёт за дверями этой спальни. Хаос.</p>
<p>С колоссальным усилием, разлепив пересохшие, потрескавшиеся до крови губы, я заставил веки приоткрыться. Полумрак опочивальни, занавешенной тяжёлым балдахином, казался густым и вязким, как остывающий кисель. У самой кровати, не смея даже присесть на краешек, застыли тёмными, напряжёнными тенями мои спальничие. А чуть поодаль, у окна, сквозь которое сочился бледный, безрадостный свет, возвышалась сутулая, похожая на медведя фигура Ивана Юрьевича.</p>
<p>Услышав мой хриплый, прерывистый вдох, больше похожий на предсмертный стон, он мгновенно, с неожиданной для его лет и стати проворностью, обернулся. За эти три дня он, кажется, постарел ещё на десяток лет: под глазами залегли глубокие чёрные тени, густая борода всклокочена и тронута сединой, а лицо приобрело землистый, нездоровый оттенок. Он не спал всё это время. Он караулил.</p>
<p>— Государь… — в его обычно твёрдом, как железо, голосе прозвучало неприкрытое, почти отчаянное облегчение. Он сделал два быстрых шага к кровати и тут же поднёс к моим губам деревянный ковш, который, видимо, держал наготове. Вода, чуть тёплая, с характерным привкусом серебра от кувшина, в котором её держали, показалась огнём. Она обожгла пересохшую, воспалённую глотку, но я заставил себя сделать лишь три крошечных, едва заметных глотка. Больше желудок, сжавшийся в тугой узел, сейчас не примет.</p>
<p>Дядька, что не сводил с меня горящих тревогой глаз, правильно истолковал мой короткий, но властный взгляд, брошенный в сторону застывших у кровати спальничих. Он тут же обернулся к Плещеевым, и его низкий, рокочущий голос наполнил опочивальню властной силой.</p>
<p>— Ступайте в сени. И чтоб ни одна живая душа порога не переступала, покуда не позову.</p>
<p>Спальничие, испуганно кланяясь и пятясь, выскользнули за дверь, притворив её за собой с почтительным, едва слышным щелчком. Тяжёлый створ отсёк нас от остального мира, погрузив комнату в ещё более плотную, напряжённую тишину. Когда мы остались одни, я дождался, пока затихнут шаги в коридоре, и снова посмотрел на Ивана Юрьевича. Пришло время удостовериться в смутных догадках.</p>
<p>— Как стоит Москва? — сухо вопросил я. Собственный голос показался мне далёким, чужим шелестом сухих осенних листьев, гонимых ветром по брусчатке.</p>
<p>Шигона осторожно поставил ковш на резной столик у изголовья и тяжело вздохнул, склонив голову.</p>
<p>— Смута в Москве, государь. Гудит град, аки улей пчелиный пред грозою. Третьи уж сутки от тебя ни слуху, ни духу. Люд с площадей не расходится, денно и нощно костры палит, дым до самого Кремля столбом. Всякое меж собой шепчут, одно слово другого страшнее. Одни, те что попроще, молвят, будто вознёсся ты на небо после подвига своего великого, подобно Илие-пророку. Другие же… — он запнулся, и его огромные, мозолистые кулаки сжались так, что побелели костяшки, — другие вопят, что извели тебя бояре-изменники. Пречистою клянутся, что ежели до закатного часа не узрят тебя живым и здравым — на приступ пойдут, по бревну весь Кремль раскатают и ни единого знатного рода в живых не оставят. Жаждет посад крови боярской.</p>
<p>Толпа. Слепая, бездумная, разрушительная стихия. Перегретый котёл, у которого вот-вот сорвёт клапан, если я немедленно не сброшу давление. И этот гнев, обрушившись на бояр, с той же лёгкостью обратится и против меня, если я не оправдаю их ожиданий.</p>
<p>— Подымай меня, — повелел я, одним резким, стоившим мне вспышки боли движением сбрасывая с себя тяжёлое одеяло.</p>
<p>— Государь-батюшка, куда же ты⁈ — ахнул Шигона, с ужасом глядя, как мои тонкие, почти прозрачные от худобы ноги коснулись холодного узорчатого ковра. — Ноги-то не держат, сам аки тень! Лекаря надобно кликнуть! Сейчас немчина-аптекаря… прикажу…</p>
<p>— Не надобен лекарь, Иван Юрьевич, — отрезал я. — Подай одежду. Простую самую. Порты льняные, рубаху светлую да опашень тёмного сукна, без шитья и жемчугов. Я к народу выйду.</p>
<p>Иван Юрьевич смотрел на меня долго, не мигая. Его губы дрогнули, он было вновь открыл рот, чтобы возразить, молить, убеждать повременить с этим безумием, но слова так и умерли нерождёнными. В моих глазах он прочёл не мальчишеское упрямство, но твёрдую, холодную волю государя, которую не сломить ни мольбами, ни угрозами, волю, что уже перешагнула и через боль, и через страх смерти. Поняв, что любое слово будет пустым звуком, старый воспитатель лишь тяжело, сдавленно вздохнул, будто воздух разом покинул его могучие лёгкие. Он низко склонил свою голову в знак полного повиновения и, не глядя на меня, бросил едва слышный приказ в закрытые двери.</p>
<p>Одевание превратилось в медленную, изощрённую пытку. Каждое поднятие руки стоило мне колоссального усилия воли, отзываясь тупой болью в плечах. Кликнутые слуги, дрожащими, неуклюжими от страха руками натягивая на меня грубое сукно, старались не смотреть мне в глаза — они видели то же самое, что и я в смутном отражении серебряного блюда на стене: истощённый, восково-бледный скелет ребёнка, обтянутый кожей, держащийся в вертикальном положении лишь вопреки всем законам природы и здравого смысла.</p>
<p>Когда всё было готово, я коротко кивнул Шигоне. Он подошёл, и его сильная, широкая ладонь, привыкшая к рукояти сабли, легла мне под локоть так мягко и уверенно, что почти полностью приняла на себя мой вес. Без него я бы просто рухнул замертво на каменный пол.</p>
<p>Мы вышли из спальни. Путь по длинным, гулким переходам терема, освещённым редкими факелами, казался бесконечным лабиринтом. Расписные стены с ликами святых и сценами охоты плыли перед глазами, сливаясь в одну мутную полосу. Я переставлял ноги механически, как марионетка, повиснув на каменной руке моего дядьки-воспитателя. Каменистые плиты казались раскалёнными углями, обжигая ступни сквозь кожу. Я берёг каждую унцию энергии, не растрачивая её даже на правильное дыхание, позволяя себе быть слабым здесь, в тени коридоров, куда не проникал ни один чужой взгляд.</p>
<p>Наконец, впереди показались массивные, окованные медью створки дверей, ведущих на Красное крыльцо. Сквозь щели пробивался яркий, безжалостный свет весеннего солнца, а оттуда, снаружи, доносился низкий, утробный, вибрирующий гул десятитысячной толпы — звук, похожий на рёв океана перед штормом, звук, от которого дрожали каменные стены.</p>
<p>В пяти шагах от дверей я резко остановился. Мои пальцы до боли, до хруста в суставах, впились в плотную ткань рукава Шигоны.</p>
<p>— Пусти, — выдохнул я.</p>
<p>— Государь-батюшка, не устоишь ведь! Слетишь с крыльца, тебя и ветром унесёт… — с неподдельным, отцовским ужасом прошептал старый воин, пытаясь удержать меня.</p>
<p>— Пусти, говорю. Отойди на два шага. И не смей на помощь кидаться, что бы ни сталось.</p>
<p>Шигона с видимой неохотой разжал руки. Я покачнулся, мир на мгновение накренился, но я тут же нашёл точку опоры, вцепившись пальцами ног в пол.</p>
<p>Пора.</p>
<p>Закрыв глаза, я нырнул в самые потаённые, неприкосновенные резервы этого детского тела. Я вспомнил обжигающий холод гималайских вершин, вспомнил, как силой воли заставлял замерзающую, густеющую кровь двигаться по венам. Сосредоточился. Отсёк болевые рецепторы от мозга, как перерезают провода, ведущие к колоколу. Насильно выровнял дыхание, вкачивая кислород в лёгкие глубокими, беззвучными, контролируемыми рывками. Расправил спину так, что между лопаток хрустнули позвонки, вставая на место. Поднял подбородок, принимая царственную осанку.</p>
<p>Когда я открыл глаза, слабого, измождённого ребёнка больше не существовало. Передо всеми стоял Государь. Я шагнул к дверям легко, пружинисто, с величественной небрежностью того, кто держит в руках ключи от этого мира. Жильцы, дежурившие у дверей, в страхе отпрянули и распахнули створки. Солнечный свет ослепительной, режущей волной ударил в лицо.</p>
<p>Я вышел на Красное крыльцо.</p>
<p>Гул над площадью оборвался мгновенно, будто кто-то накрыл всю Москву огромным звуконепроницаемым куполом. Наступила абсолютная, звенящая тишина. И затем море людей, заполнившее каждый дюйм пространства от Спасских ворот до Лобного места, в едином, восторженном, благоговейном выдохе рухнуло на колени. Тысячи шапок полетели на землю.</p>
<p>Я стоял на самом краю крыльца, один, на пронизывающем холодном ветру, который трепал мои рыжие волосы и простую одежду. Без свиты, без охраны, без малейшего намёка на государеву роскошь. Я позволил им смотреть на себя ровно столько, чтобы каждый — от купца до нищего — убедился: я жив. Я не вознёсся, не был отравлен. Я здесь.</p>
<p>Затем я медленно поднял правую руку. Взметнувшаяся волной толпа тысяч людей замерла, ловя каждое движение. Я перекрестил их — плавно, размашисто, уверенно, как это делает митрополит с амвона.</p>
<p>— Мир вам! — мой голос, полетел над площадью, чистый, звучный и сильный. — Услышал Господь моления наши и явил милость Свою! Но ведайте: спасение души не в едином коленопреклонении и праздном чаянии. В трудах ваших земных спасение куётся! Благословляю вас: ступайте к пашням, к ремёслам, к семьям своим. Ибо земля Руси ждёт пота вашего, а не токмо слёз!</p>
<p>Я выдержал долгую паузу, позволив словам впечататься в их умы, в самую душу. А затем добавил, чуть понизив тон, но так, чтобы угроза и тайна отчётливо проступали в каждом звуке, доносясь до самых дальних рядов:</p>
<p>— И не смейте впредь тревожить покой мой. Ибо труды, кои свершить мне надлежит во благо Державы нашей, требуют сил несказанных и времени многого. Ступайте с миром!</p>
<p>Толпа взорвалась ликованием — не бунтарским, а просветлённым, благодарным. Я отвернулся первым, не дожидаясь, пока крик достигнет апогея, и скользящим, плавным, неторопливым шагом вошёл обратно в тень сеней.</p>
<p>Массивные дубовые створки захлопнулись с тяжёлым, глухим стуком, отрезая свет и оглушительный шум.</p>
<p>В ту же секунду лопнула невидимая струна, державшая меня.</p>
<p>Ноги подогнулись, словно из них вынули все кости. Лёгкие схлопнулись, отказавшись принимать воздух и издав тихий свист. Мир перед глазами почернел. Я завалился набок, прямо на каменные плиты, но не упал. Железные руки Шигоны, который, как оказалось, стоял в шаге за моей спиной, нарушив приказ, подхватили меня, прижав к своей широкой груди так бережно, будто я был сделан из тончайшего венецианского стекла.</p>
<p>— На ложе. Живо, — просипел я, повисая на нём мёртвым, безвольным грузом.</p>
<p>Обратный путь я помнил лишь отрывками. Мерцание факелов на стенах, сливающееся в огненные полосы. Испуганные перешёптывания челяди, расступающейся перед нами. Густой запах ладана, которым уже успели окурить покои. Когда меня наконец опустили на мягкие перины, я долго не мог даже пошевелить пальцем, чувствуя, как колотится в груди сердце с сумасшедшей, неровной аритмией — <emphasis>тук-тук… тишина… тук… тук-тук-тук</emphasis>.</p>
<p>Шигона стоял рядом, не смея отойти, и тяжело дышал.</p>
<p>— Слушай же меня, Иван Юрьевич, — прохрипел я, не открывая глаз. — Запоминай и исполни слово в слово. Повели поварам сварить мне отвар из говяжьих мозговых костей. Пусть варят его всю ночь, дабы стал он густ, аки клей. Далее: вели достать свежайшей печени телячьей. Не жарить! Пусть истолкут в ступе, а сок отдавят чрез полотно. Мне надобен тот сок, что с кровью.</p>
<p>— Ещё сыщи в погребах клюкву мороженую с шиповником сушёным. Вели заварить их круто, с мёдом липовым. И трав зелье: зверобой, крапиву да мяту снытную. Пусть заварят так, чтоб отвар тот чернее дёгтя был. И… как его… — Голова пошла кругом, тяжёлая, будто налитая свинцом. Мне пришлось приложить невероятное усилие, чтобы не провалиться в чёрную, вязкую бездну беспамятства. Мысли, ещё мгновение назад бывшие чёткими и острыми, как лезвие дамасского клинка, расползались, превращаясь в липкий, бессвязный туман. Я пытался ухватиться за них, собрать воедино, но они ускользали, как дым, просачивались сквозь пальцы разума. Одно-единственное слово, последнее в спасительном перечне, билось в черепе пойманной птицей, дразнило, но не давалось в руки. Я вцепился в простыни, до боли закусив щёку изнутри, пытаясь силой воли вырвать его из мутной пелены, подступающей к самому горлу. Густое… жёлтое… привезённое с Севера… Ну же! Память, будто сжалившись надо мной, подкинула долгожданное название, и я с трудом разлепил губы, чтобы закончить., — рыбьего жира. Ложку одну. И помни: ни пирогов, ни хлеба, ни каш. Лишь то, что мною речено. Ступай. Живо.</p>
<p>От такого наказа даже закалённый воин вздрогнул. С трудом приоткрыв глаза, я видел, как его лицо, обычно непроницаемое, как гранит, на миг исказилось ужасом и неверием. Сок из сырой печени с кровью, тёмные, дурно пахнущие травы… В глазах верного дядьки плескалось откровенное смятение. Наверняка он думал, что я либо окончательно повредился в уме от недуга, либо, что ещё хуже, прошу приготовить мне яд.</p>
<p>Он было открыл рот, чтобы возразить, позвать лекаря, но осекся. Губы сжались в суровую, упрямую линию, а огромные кулаки стиснулись так, что хрустнули суставы. Он промолчал. Преданность и благоговейный страх, порождённый увиденным за неполные три недели, оказались сильнее здравого смысла. Не задав ни единого вопроса, он низко поклонился и, развернувшись на каблуках так резко, будто рвался в бой, вылетел из покоев.</p>
<p>Оставшись в одиночестве, в густом полумраке опочивальни, я наконец позволил себе застонать сквозь стиснутые зубы.</p>
<p>Мой план удался. Удар по боярской спеси и подчинение толпы сработали идеально. Но я недооценил цену. «Отложенное наказание». То, что я сотворил с Юрием и Тучковым-Морозовым на площади, не было магией из дешёвых романов, работающей из воздуха. Энергия, прана, ци — как её ни назови — не берётся из ниоткуда. Она берётся из самого организма, из базовой жизненной силы. Чтобы запустить регенерацию слуховых нервов брата и парализовать голосовые связки Тучкову, я зачерпнул напрямую из клеточной энергии этого тела. Я сжёг запасы АТФ, растратил те резервы, которые должны были питать естественный рост и развитие семилетнего организма. Я в прямом смысле слова пожрал годы собственной детской жизни ради этого «чуда».</p>
<p>Моё дыхание со свистом вырывалось из груди. Разум сотен прошлых жизней мог конструировать гениальные стратегии, мог выстраивать психологические защиты и терпеть адскую боль, но физика мира оставалась неумолимой. Ещё один такой фокус без многомесячного восстановления, и истощённое сердце Ивана Васильевича просто разорвётся, как гнилой пергамент. Я играл с огнём, стоя по колено в порохе. И теперь вопрос был только в одном: выдержит ли этот хрупкий сосуд ту волю, что я пытаюсь в него втиснуть, или я убью себя сам, быстрее, чем это сделают Шуйские?</p>
<p>Ожидание тянулось мучительно, каждая минута отдавалась глухой, тяжёлой пульсацией в висках. Я лежал с закрытыми глазами, стараясь дышать поверхностно, едва-едва, чтобы не тревожить спазмом истощённые мышцы груди, и слушал тишину.</p>
<p>Наконец, тяжёлая дубовая дверь отворилась. Раздался осторожный, почти неслышный стук кованых каблуков по каменным плитам и лёгкий звон посуды.</p>
<p>— <emphasis> Что-то он быстро обернулся,</emphasis> — с тревогой подумал я и приоткрыл веки.</p>
<p>Шигона вошёл один. В руках он держал широкий серебряный поднос. Дядька двигался с той особой, напряжённой аккуратностью, с которой сапёры переносили неразорвавшиеся снаряды, боясь сделать лишнее движение. Он поставил поднос на низкий столик у кровати и замер, утирая капли пота со лба рукавом кафтана.</p>
<p>— Всё исполнено по слову твоему, государь. Счастье наше, что на кормовом дворе студень готовили, кости с мослами с ночи в печи томились. Я велел тому вареву не остывать, а юшку слить да процедить через сито мелкое. А с травами-то лихо… Березозол на дворе, снега едва сошли, крапива со снытью ещё и не пробились. Велел я взять сушёных трав с лета прошлого, из аптекарских кладовых, токмо не знаю, осталась ли в них сила.</p>
<p>Я с трудом перевёл отяжелевший взгляд на серебряный поднос. Зрелище, откровенно говоря, открывалось неаппетитное, и уж точно не подобающее великокняжескому столу. Яства, достойные скорее псаря, иззябшего на охоте, чем помазанника Божьего. Любой придворный лекарь, не то что заезжий немец-аптекарь, при виде такого угощения крестным знамением бы себя осенил и велел немедля всё выплеснуть в отхожее место.</p>
<p>И лишь густой, ярко-алый морс из клюквы с шиповником, щедро сдобренный мёдом, выглядел почти пристойно. Он был прозрачен, светел и даже искрился в неровных отсветах пламени.</p>
<p>Но для меня, прикованного к кровати и почти иссушенного, все эти нехитрые снадобья, от одного вида которых здорового человека воротило бы с души, смотрелись бесценным даром. Той самой манной небесной, что ниспослал Господь израильтянам, бредущим по безводной и мёртвой пустыне.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 22</p>
</title>
<p>В глубокой глиняной миске дымилась и дрожала, как живая, тёмно-золотистая субстанция — тот самый бульон из мозговых костей и жил, вываренный до состояния жидкого, концентрированного клея. Рядом стоял небольшой серебряный ковшик, на дне которого плескалась густая, тёмно-багровая, почти чёрная жидкость с пузырьками воздуха. Выдавленный сок сырой телячьей печени, неотличимый на вид от запёкшейся крови.</p>
<p>В отдельном резном кубке парил насыщенно-рубиновый настой сушёного шиповника и клюквы, от которого исходил сладковатый, дурманящий аромат липового мёда. Чуть в стороне стояла крохотная фарфоровая плошка с мутноватым, дурно пахнущим рыбьим жиром, вытопленным, судя по запаху, из щучьей печени, и чаша с отваром трав — чёрная и густая, как деготь.</p>
<p>— Приподыми меня, Иван Юрьевич, — прохрипел я. — Подушки под спину подбей. Да устрой так, чтоб сидел я прямо, не клонился.</p>
<p>Шигона споро выполнил приказ. Его сильные руки, бережно приподняли моё невесомое тело, словно пушинку.</p>
<p>— Сядь подле меня, — велел я ему, кивнув на дубовый табурет. — И блюди. Коли в беспамятство впаду, станешь вливать мне сие в уста по ложке. Каждый час. Не смей звать лекарей. Никаких кровопусканий и припарок их дурных. Уразумел ли?</p>
<p>— Уразумел, государь, — твёрдо отозвался старый воин, садясь рядом и впиваясь в меня внимательным взглядом волка, охраняющего своего щенка.</p>
<p>Я начал с кубка. Дрожащими обеими руками, обхватив холодный металл, я поднёс горячий рубиновый настой к губам. Сделал крошечный, детский глоток. Сладковато-кислая, обжигающая жидкость обожгла язык и горло.</p>
<p><emphasis>— Витамин С и глюкоза,</emphasis> — отстранённо констатировала память медика внутри меня. Мой организм сейчас балансировал на грани рефидинг-синдрома — смертельного шока от резкого поступления пищи после голодания. Мне нужна была энергия, которая усвоится ещё во рту. Глюкоза из мёда мгновенно всасывалась в кровь, давая питание умирающим клеткам мозга. А ударная доза витамина С из шиповника связывала свободные радикалы, которыми было отравлено тело.</p>
<p>Окончив с настоем, я позволил себе несколько мгновений передышки. Голова кружилась чуть меньше, а в груди, казалось, затеплился крохотный уголёк жизни. Но этого было ничтожно мало. Мой взгляд, тяжёлый и мутный, переместился на следующий сосуд.</p>
<p>— Подай теперь ковш сей, — едва слышно прошептал я, однако в моём взгляде, устремлённом на малый серебряный ковшик, было довольно воли, чтобы сдвинуть горы. Я кивнул на густую, почти чёрную жидкость, что отдавала запахом железа и сырого мяса.</p>
<p>Старый воин замер на мгновение. Его рука дрогнула, прежде чем коснуться холодного серебра. Он поднял ковш с такой осторожностью, словно в нём была не целебная вытяжка, а яд или нечистая сила. Лицо его, изрезанное шрамами, окаменело, а в глубине глаз отразилось не простое отвращение, но суеверный, глубинный ужас. На Руси пить сырую кровь, даже кровь животную, почиталось делом немыслимым, языческим, прямым путём в геенну огненную.</p>
<p>Шигона торопливо перекрестился, глядя на меня с мольбой.</p>
<p>— Государь… Иван Васильевич, батюшка… — голос его, обычно твёрдый, как сталь, сорвался на хриплый шёпот. — Да простит мя Пречистая и все святые угодники… Это же руда, кровь животная, почитай. Нельзя человеку сие в уста принимать! Пить кровь — грех от века, дело бесовское! Как же ты душу свою погубить хочешь?</p>
<p>Я смотрел на него, не мигая. В его глазах плескался ужас за мою душу, а в моих — лишь ледяная пустота и отчаянная решимость выжить. У меня не было ни сил, ни времени на препирательства и объяснения, которых он всё равно бы не понял.</p>
<p>— Не твоего ума дело, Иване, о душе государевой радеть, — отрезал я, и голос мой, тихий доселе, обрёл прежнюю ледяную твёрдость. Взор мой пригвоздил верного воина к месту, не позволяя ни отступить, ни отвести глаз. — Ежели я сам ступаю на стезю греха, то мне за то и ответ держать перед Престолом Всевышнего, в час урочный. Тебе же не дано ни помыслить, ни судить о путях моих. Ты — рука моя, и только. А руке не след противиться воле головы. Подавай же, доколе гнев мой не обрушился на твою седую голову.</p>
<p>Я обхватил ковш побелевшими пальцами и сделал глоток. Вкус был омерзительным — металлический, приторно-солёный, тяжёлый. Желудок рефлекторно содрогнулся, подкатывая тошнотой, но я усилием воли подавил рвотный спазм.</p>
<p><emphasis>— Кобаламин и ферритин,</emphasis> — мысленно произнёс я, делая второй глоток. Использование праны и долгое обезвоживание — это колоссальный удар по кроветворению. Бледность кожи, шум в ушах — верные признаки тяжелейшей анемии. Чтобы запустить производство эритроцитов, в шестнадцатом веке не было ничего лучше ферментов сырой печени. Если бы повара её сварили, они убили бы все нужные мне соединения.</p>
<p>— Теперь жир, — скомандовал я.</p>
<p>Шигона зачерпнул серебряной ложечкой мутную субстанцию и поднёс к моему рту. Вонючая, маслянистая плёнка обволокла горло, вызывая новый приступ тошноты.</p>
<p><emphasis>— Омега-3 жирные кислоты,</emphasis> — мозг продолжал бесстрастную лекцию. Мои нервные волокна истончены до предела, как искрящая проводка. Жиры — строительный материал для миелиновой оболочки, их изоляции. Без них тремор рук и внутренняя дрожь останутся навсегда.</p>
<p>Я ведь и так уже изрядно подгадил самому себе в будущем. Мне пришлось заплатить свою цену. Ради скорейшего обретения полноты власти, я несознательно пошёл на жертву. На алтарь политики был брошен рост. Тот всплеск праны, что навсегда изменил моё тело и сознание, заодно и запечатал эпифизарные зоны роста в костях. Частично, но навсегда.</p>
<p>Да, запечатал «частично» — в этом-то и крылась самая гнусная ловушка. Удар праны был не точечным и хирургическим, а грубым и рваным, словно взрыв, опаливший нежные ростки костной ткани. Какие-то зоны роста закрылись намертво, другие же лишь пострадали, сохранив крохи своего потенциала. И теперь, вдобавок ко всем политическим интригам, мне предстояла долгая, ювелирная работа по управлению собственным скелетом. Если пустить дело на самотёк, то через несколько лет я рисковал превратиться не просто в низкорослого государя, а в кривобокого уродца с конечностями разной длины, перекошенным тазом и искривлённым позвоночником. Малейшая ошибка в расчётах, питании или физических нагрузках — и здравствуй, сколиоз и вечная хромота в придачу к росту, как у подростка.</p>
<p>А ведь какой генетический материал мне достался! Мой реципиент был настоящим гигантом для своего времени — сто восемьдесят сантиметров потенциального роста. Даже в двадцать первом веке это — вполне себе выше среднего, а в шестнадцатом он возвышался бы над боярами, как Гулливер над лилипутами.</p>
<p>Вместо этого колосса, былинного богатыря, из меня в лучшем случае вытянется полтора метра, плюс-минус пять сантиметров. Что ж, придётся с лихвой компенсировать нехватку физического роста другими, куда более весомыми аргументами. Например, количеством отрубленных голов тех бояр, что посмеют оказаться выше меня.</p>
<p>Хотя, нет. К чему такая расточительная жестокость? Это шутка, конечно. Чёрная, как земля в могиле, но всё же шутка. Мне не придётся никого казнить за высокий рост. Они все, от первого до последнего, с колен в моём присутствии вставать не посмеют. Просто не рискнут. А с этого ракурса разница в росте, как известно, совершенно незаметна.</p>
<p>— Почитай сие моим причастием для плоти, Иван Юрьевич, — криво усмехнулся я своим мыслям. — А теперь бульон.</p>
<p>Иван Юрьевич принялся кормить меня вываркой из костей, как младенца, с ложечки. Правильный костный бульон должен томиться в печи не меньше шестнадцати часов, чтобы молекулы коллагена расщепились на легкоусвояемые аминокислоты. То, что повара уже начали готовить заготовку на студень, скорее всего, спасло мне жизнь. Мой желудок и кишечник за эти дни отвыкли выделять ферменты для переваривания твёрдой пищи. Попытка съесть даже кусок мягкого хлеба сейчас привела бы к завороту кишок. Принесённый бульон, густой и тёплый, обволакивал атрофированные стенки кишечника, поставляя микроэлементы напрямую.</p>
<p>Под конец я запил всё это горьким, вяжущим отваром из сухотравия. Зверобой работал как слабый миорелаксант, снимая судорожное напряжение в мышцах. Сушёная крапива усиливала свойство печеночного сока, восстанавливая объём крови, а веточка мяты, брошенная в отвар, успокаивала раздражённый спазмами желудок, удерживая его от попытки извергнуть всё обратно.</p>
<p>Съев в общей сложности не более половины стакана этой алхимической смеси, я почувствовал, как на меня наваливается тяжёлая, свинцовая, непреодолимая сонливость. Тело, получив первый строительный материал, требовало отключить сознание, чтобы немедленно приступить к починке повреждений.</p>
<p>— Слушай наказ мой, Шигона, — прошептал я, чувствуя, как язык немеет и перестаёт слушаться. — Такова будет трапеза моя на пять дней грядущих. Перейдешь на кости свежие, пусть их вываривают день и ночь. Но никакой снеди твердой. Никто, окромя тебя, не должен ведать, что я в уста приемлю. Аще кто спросит — молви, государь изволит вкушать скудно, пост блюдет.</p>
<p>— Исполню, государь-батюшка. Все как ты повелел.</p>
<p>— Я ныне усну, — голос проваливался в темноту. — Разбуди меня через три часа. Дашь по ложке бульона и настоя. Потом еще через три… Будить. Кормить… Не щади меня. Иначе не встану.</p>
<p>Я не услышал его ответа. Сознание схлопнулось, погружая меня в глубокий, целительный мрак. Отложенное наказание за «чудо» на площади уже выставило мне счет, и я спал, кирпичик за кирпичиком отстраивая разрушенное тело заново, надеясь, что мой хрупкий сосуд выдержит ту волю, что я в него втиснул.</p>
<p>Следующие пять дней слились для меня воедино, превратившись в тягучую, полузабытую череду полутёмных циклов сна, еды и холодной, безостановочной работы разума. Моя опочивальня превратилась в герметичную реторту, в алхимическую лабораторию и ставку главнокомандующего одновременно. Внешний мир доносился сюда лишь приглушёнными отзвуками: далёким скрипом телег, колокольным звоном, лаем псов.</p>
<p>Все эти приглушенные отголоски внешней жизни оставались лишь неважным, далеким гулом, фоном для двух великих дел, что шли во мне параллельно, не мешая, но дополняя друг друга. Первое дело — тихое, глубинное, почти бессознательное — было возвращение к жизни моего бренного, истерзанного тела. Я чувствовал, как драгоценные капли пищи, точно капли живой воды из сказки, латают прорехи в тканях, как жилы и мышцы медленно наливаются силой, как кости вновь обретают крепость. Это была кропотливая, неспешная работа реставратора, возвращающего к жизни ветхий, но бесценный пергамент.</p>
<p>И одновременно с этим, пока моя физическая оболочка безвольно лежала под ворохом одеял, разум мой бодрствовал с невиданной прежде остротой. Второй, незримый процесс, был безостановочным приемом и аналитикой поступающих устных докладов и отчетов. Мозг, не отягощенный заботами о движениях и словах, превратился в совершенный приемный покой, где я выслушивал донесения о том, как были исполнены мои распоряжения — те самые, что я отдал в лихорадочной спешке за несколько часов до начала похорон.</p>
<p>Каждые три часа, днём и ночью, с точностью заведённого в Нюрнберге механизма, Шигона бесшумной тенью возникал у моей кровати. Ритуал не менялся ни на йоту, обретя за эти дни почти литургическую строгость. Он осторожно приподнимал меня за плечи, подкладывая под спину ворох подушек, и вливал мне в рот по ложке смеси.</p>
<p>Мой организм поглощал это топливо с жадностью выжженной пустыни, впитывающей первый дождь. Тело, всё ещё слабое, похожее на брошенную кукловодом марионетку, оставалось в почти полном оцепенении. Но несмотря на крайнюю физическую немощь, мой разум, освобождённый от нужды управлять движениями, продолжало работать с кристальной, почти пугающей ясностью.</p>
<p>В мои покои не ступала нога ни единого придворного, ни одного из многочисленных лекарей, что роились во дворце. Установленный мною порядок был строг, как монастырский устав: доступ в комнату, помимо Шигоны, имел лишь один человек за раз — тот из моих доверенных людей, чья очередь докладывать о деле наступала. Они сменяли друг друга в урочный час, приходя и уходя безмолвными тенями, не нарушая заведённого режима.</p>
<p>Каждый из них неслышно ступал по коврам, глушившим шаги, и замирал у самого края тяжёлого балдахина, словно на границе двух миров. Там, в густом полумраке, едва разгоняемом одинокой лампадой перед образами, они не видели ничего, кроме неясных очертаний моей фигуры под одеялами. Их взоры были прикованы к единственному светлому пятну во всей этой тьме — моему мертвенно-бледному лицу, неподвижно лежащему на высоких подушках.</p>
<p>И оттуда, из сумрака, начинал доноситься тихий, сдержанный голос. Стоя в почтительном оцепенении, они вполголоса отчитывались о том, что было сделано. После чего получали новую порцию приказов и уходили.</p>
<p>— Смута в граде поутихла, государь, — доносился на второй день из полумрака шёпот Шигоны, похожий на шелест сухих листьев в осеннем саду. Он стоял у изножья кровати недвижно, словно вырезанный из чёрного дерева истукан, и лишь тихий голос выдавал его присутствие. — Народ, как и было велено тобою, схлынул с Москвы. Торжища пусты, гомон на подворьях утих. Кто к пашне своей подался, кто к ремеслу вернулся в слободу. Толкуют меж собой о знамении небесном да о милости Божией, что на землю снизошла. Бояре же сидят по своим дворам, аки мыши под веником. Врата заперли на все засовы, на цепь посадили, стражу удвоили, а то и утроили. Ждут. И носа за ворота показать не смеют.</p>
<p>— А как Глинские, что на Воробьевых горах гнездятся? — мой голос, едва слышный, прозвучал из-под одеял на удивление твёрдо и ровно, без предательских детских интонаций. Каждое слово давалось с усилием, но воля была крепче немощной плоти.</p>
<p>— Человек мой, Фома, ока с них не спускает, — так же тихо отозвался Шигона. — Злятся зело. Княгиня Анна, сказывают, утварь в палатах крушит, на челядь последними словами клянет, аж на улице слыхать. Князь Юрий Михайлович в запой ушёл, пьёт фряжское вино без просыпу. Пытались гонцов тайно к сродникам своим в Новгород слать, да люди Фомины у перевоза через Яузу обоих переняли. Тихо взяли, без шуму. Грамотки их у меня, государь.</p>
<p>— Чти, что пишут. Аль есть там что, за что их можно ухватить да прилюдно наказать? — спросил я, уже зная ответ.</p>
<p>— Ничего такого, государь, что можно было бы в вину поставить. Жалобы слёзные духовнику на судьбу-злодейку да на немилость твою. Не более.</p>
<p>Лёгкое разочарование кольнуло и тут же отступило. Я мысленно усмехнулся. Как предсказуемо. Они послали двух гонцов с пустышками, чтобы отвлечь внимание. Для отвода глаз.</p>
<p>— Стало быть, истинного гонца мы упустили… он шёл иной дорогой.</p>
<p>В наступившей тишине было слышно, как трещит фитиль в лампаде. Шигона молчал не долго.</p>
<p>— Воистину так, государь, — наконец выдохнул он. — Верно разумеешь. Человек в Новгород уже мною послан, дабы тамошние соглядатаи наши усилили пригляд за всяким приезжим и постарались перенять того гонца на подходе к городу.</p>
<p>— Добре. Глинские пущай и далее сидят, злятся да пьют, теша себя мыслью, что нас перехитрили. А Фому береги, Иван Юрьевич. Таковые люди на вес злата. Он для будущего Приказа сыскного, почитай, главным основанием и станет.</p>
<p>На третий день, после ухода последнего докладчика, меня накрыла непривычная пустота. Доклады закончились на удивление быстро, прогонять в уме многократно обдуманные планы по второму и третьему кругу стало невыносимо. Пространственное мышление инженера и архитектора, привыкшее к схемам, чертежам и трёхмерным моделям, вскипело, требуя немедленной визуализации. Мысли, до этого чёткие и упорядоченные, начали путаться, громоздясь одна на другую, как камни в мешке.</p>
<p>— Иван Юрьевич, — позвал я, когда Шигона уже сделал шаг к выходу, унося поднос с пустой тарой. Он замер и обернулся. — Вели принесть мне церу. Доску восковую. И писало костяное.</p>
<p>Шигона нахмурился, и в его глазах мелькнула неподдельная, почти отеческая тревога. Он сделал шаг обратно к кровати.</p>
<p>— Государь-батюшка, тебе бы сперва сил набраться… отдохнуть. Руце-то твои ещё дрожат, аки у младенца. Писала тебе не удержать.</p>
<p>— Неси, — коротко отрезал я. — Неси, реку. И не прекословь.</p>
<p>Когда мне принесли деревянную рамку, залитую тёмным, гладким воском, и заострённую костяную палочку, я убедился в правоте Шигоны. Тремор в пальцах был чудовищным. Мышцы отказывались повиноваться, превращая простое движение в тяжелейший труд. Сил держать гусиное перо и выверять нажим у меня бы точно не нашлось. Но писало требовало лишь силы, а не изящества.</p>
<p>Лёжа на боку, закусив губу и преодолевая предательскую дрожь, я принялся царапать на чёрном, податливом воске. Линии выходили кривыми, детскими, пунктирными. Несколько раз рука срывалась, портя целые блоки схемы. Но сквозь эту немощь пробивалась несгибаемая воля. Когда вечером, после доклада, я подозвал Мишурина и велел ему переписать то, что я начертил, дьяк побледнел. Он долго всматривался в восковую доску, его брови сходились на переносице. Сквозь дрожащие детские каракули проступала немыслимая для шестнадцатого века геометрия…</p>
<p>К исходу пятого дня диета дала свои феноменальные плоды. Желудок уверенно переваривал питательную жижу, кровь насытилась кислородом, судорожные спазмы в груди прекратились. Глядя на свои руки в неверном свете масляной лампады, я видел заострившиеся костяшки и просвечивающие сквозь тонкую, почти пергаментную кожу голубые вены. Тремор почти ушёл, сменившись лёгкой слабостью. Внешне я, должно быть, напоминал истощённого, фанатичного послушника-аскета, чуть ли не прозрачного, но внутри этого хрупкого сосуда медленно разгоралась ровная, холодная печь контролируемой энергии. Я понял, что готов ко второму акту своей игры.</p>
<p>Вечером, когда Шигона пришёл с очередной порцией кровавого сока, я сел в кровати самостоятельно, мягко отстранив его руку, собиравшуюся мне помочь.</p>
<p>— Заутра вели приготовить мне овсяной слизи. Пора чрево к снеди обычной приучать исподволь.</p>
<p>Шигона, увидев меня сидящим без поддержки, просиял и торопливо перекрестился.</p>
<p>— Слава Тебе, Господи! Лица на тебе, право, нет, а всё ж таки лик твой, государь, уже не столь смертен, как намедни. И во взоре ясность проступила.</p>
<p>— Оставь речи сии, Иван Юрьевич, — я посмотрел ему прямо в глаза, и он осекся. — Заутра после обеда ждут нас дела великие. Вели слать гонцов. Повели явиться ко мне князю Василию Васильевичу Шуйскому. И князю Ивану Фёдоровичу Телепневу-Оболенскому.</p>
<p>Дядька, собиравшийся было поставить ковшик на стол, замер. Его рука дрогнула так, что тёмная жидкость плеснула на поднос.</p>
<p>— Немого… и Овчину? Вкупе? Государь-батюшка, да они ж аки псы цепные, ненавидят друг друга люто! Меж ними вражда кровная! Пусти их в одну горенку — они ж глотки друг дружке перервут! Шуйский ведь его в порубе почти сгноил!</p>
<p>— Не перервут, — спокойно ответил я, откидываясь на подушки. Мой голос был ровным и тихим. — Оба умны и напуганы. Сие свяжет им руки покрепче любых кандалов. Зови их на единый час. Да устрой так, чтоб дожидались моего слова в одном месте, что в дальних сенях пред палатой. Одни. Без свиты и челяди.</p>
<p>Лицо Шигоны медленно вытянулось. Он был человеком неглупым и опытным в придворных хитросплетениях. До него медленно, но верно доходил весь изощрённый цинизм моего замысла. Посадить двух смертельных врагов — того, кто отдал приказ заковать фаворита и сгноить его в яме, и того, кто этим фаворитом был, — в одну тесную, душную комнату ожидания, не дав им ни охраны, ни понимания, зачем их вызвали. Заставить их смотреть друг на друга час, а может, и два.</p>
<p>— Пущай сидят и глядят друг на друга, — добавил я, закрывая глаза, давая понять, что разговор окончен. — Пущай после исходят да гадают, кого из них я возвышу, а кого — палачу предам. К тому часу, как я их кликну, станут они мягки, аки воск. И на все готовы. Ступай.</p>
<p>Когда за дядькой бесшумно закрылась дверь, в тишине опочивальни прозвучал мой сухой, короткий смешок, лишённый всякого веселья. Бояре думали, что самое страшное испытание для них закончилось после моего пробуждения. Какая наивность. Они не понимали, что государственная машина, которую я строил в этой полутёмной комнате, ещё только-только начала разминать свои ледяные, стальные жернова, готовясь перемолоть их старый мир в пыль.</p>
</section>
<section><title><p>Nota bene</p></title><p>Книга предоставлена <a l:href="https://searchfloor.is/">Цокольным этажом</a>, где можно скачать и другие книги.</p><p>Сайт заблокирован в России, поэтому доступ к сайту, например, через <a l:href="https://storage.googleapis.com/amnezia/amnezia.org?m-path=premium&amp;arf=GGXXD2HVGG3WNKJE&amp;coupon=Floor">Amnezia VPN</a>: -15% на Premium, но также есть Free.</p><cite><p>Еще у нас есть:</p><p>1. Почта b@searchfloor.org — получите зеркало или отправьте в теме письма название книги, автора, серию или ссылку, чтобы найти ее.</p><p>2. Telegram-бот, для которого нужно: 1) создать группу, 2) добавить в нее бота по <a l:href="https://t.me/botbybase_bot?startgroup=1">ссылке</a> и 3) сделать его админом с правом на <strong><emphasis>«Анонимность»</emphasis></strong>.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Если вам понравилась книга, наградите автора лайком и донатом:</p><p><a l:href="https://author.today/work/594659">Царь. Книга 1</a></p></cite></section></body>
<binary content-type="image/jpg" id="c923d8c4-dc18-41c1-bc70-97fe5769e6b2.jpg">/9j/4AAQSkZJRgABAQAAAQABAAD/2wBDAAoHBwgHBgoICAgLCgoLDhgQDg0NDh0VFhEYIx8lJCIfIiEmKzcvJik0KSEiMEExNDk7Pj4+JS5ESUM8SDc9Pjv/2wBDAQoLCw4NDhwQEBw7KCIoOzs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozv/wAARCAKAAcMDASIAAhEBAxEB/8QAHwAAAQUBAQEBAQEAAAAAAAAAAAECAwQFBgcICQoL/8QAtRAAAgEDAwIEAwUFBAQAAAF9AQIDAAQRBRIhMUEGE1FhByJxFDKBkaEII0KxwRVS0fAkM2JyggkKFhcYGRolJicoKSo0NTY3ODk6Q0RFRkdISUpTVFVWV1hZWmNkZWZnaGlqc3R1dnd4eXqDhIWGh4iJipKTlJWWl5iZmqKjpKWmp6ipqrKztLW2t7i5usLDxMXGx8jJytLT1NXW19jZ2uHi4+Tl5ufo6erx8vP09fb3+Pn6/8QAHwEAAwEBAQEBAQEBAQAAAAAAAAECAwQFBgcICQoL/8QAtREAAgECBAQDBAcFBAQAAQJ3AAECAxEEBSExBhJBUQdhcRMiMoEIFEKRobHBCSMzUvAVYnLRChYkNOEl8RcYGRomJygpKjU2Nzg5OkNERUZHSElKU1RVVldYWVpjZGVmZ2hpanN0dXZ3eHl6goOEhYaHiImKkpOUlZaXmJmaoqOkpaanqKmqsrO0tba3uLm6wsPExcbHyMnK0tPU1dbX2Nna4uPk5ebn6Onq8vP09fb3+Pn6/9oADAMBAAIRAxEAPwCbRNN0yTR7NpNMs3Y28ZZmgUknaOScVdfRtKZsrpdmP+3dP8Kr6M//ABJrEf8ATvH/AOgitNXAFDbHYrpomk7cnS7P/wAB0/wpG0fSccaXZf8AgOn+FWi/FKp3cVN2MqLpGkscHSbL/wAB0/wqSPw/pLHf/Zdnj0+zp/hVxcBtuKkuMxIMN8p9KLsDOk0jSyu0aTYg+v2ZP8KfBoGlG3OdKst/bNun+FXUCSkDdkjtT5HkLhEAFF2FjnLrSNMgZlGnWhPtAv8AhVddGspIwfsFqOf+eK/4V0U0Kl/nHXqaqRkDfGAcA8ValoTbUx59Es41BFhakH/piv8AhVYWNgp/48LX/vyv+FbscTSuVJxVGa0cSlR0z1qosloqLY6e686fagDv5K/4VbGk6VIgP2C1HHaFf8KkktWhgAHIPU063hyfmbim2JXKEmk6eGwtjbEf9cV/wpyaXp7fKdPts/8AXFf8K2Ps0ewgd+9Mhg8rLEZ+tK9x2aKUej6cCM6dan/tgv8AhVtdH0o4A0uzP/bun+FWI3XcakMijpUNstEK6Do566bZ/wDfhf8ACmTaJpKEY0yz/wC/C/4VbSXLU8kZyRmldjsjOGj6Wc/8SuzH/bBf8KQaHpnP/EttD/2wX/CrzNg5FSKwYcHmndiMWbRtOT5v7NtAP+uC/wCFQvpmmP8Ad061GPSBf8K27pd8e0VQwEbaBVJksqHStNAB/s+1/wC/K/4Uq6ZpbH/kH2v/AH5X/CrEnpTBwadxbDU0nTN+P7OtD/2wX/CrkWj6SWAbS7P/AMB0/wAKag6EdatR7jgntUtlIZN4d0llBTTbMH2gX/CqB0jTfO8v+zrTIP8AzwX/AAraFwAh9arjIlDFQcnvUOTSuVa7KA0jS+h0204P/PBf8Kf/AGPpXbTbP/vwv+FXJCGVgBg1CPMVC3ari7q5L0dipJo+ln/mHWg+kC/4VCuj6aW/48LX/vyv+FXkO/rTljAPWjUCFdI0pV502zP/AGwX/CmjSdLJ502z/wC/C/4VaZDjg0hUgDuaBkB0TSsZ/s60/wC/C/4UqaLpQ/5htofrAv8AhVhWPSnfMpz2pAImi6TtydLsv/AdP8KBoGlE5/syz/8AAdP8KkEp2ZJqWGbjNLUehQk0fSiGUaXaAjuLdP8ACof7K0xUx/Zdofc26/4VsIGfJI4pkoAjxt6d6fMKxmQeG7Cb5v7PtAB/0wX/AAqVtI0qMMG0uyJHf7Mn+FaNtMFQnPSql3cGQ8AU7thZIzG0nTWJI060/wC/C/4VNDo2mKBnTbRiexgX/CpNhwDmrUUgUe9NslIgXRtLZwRpdngdR9nT/CrEmiaS0fyaTY5/690/wqRW5qxDznnNQ2yrGf8A8I/pYKk6bZ+4+zp/hUsmj6OF2jSrHJ/6dk/wq8yEnFJGqmU5HSi7GYTaJpsLFn060xngeQv+FMuNI0x4y40+0UjpiBR/Sti5hZlJIwo9azJ3ZlAA4qkyTKGmWGf+PC2/78r/AIVNHpmnE86fa/8Aflf8KtpGW7c0m054p3EQtpGnHpYWv/flf8KhbTdOU4/s+1/78r/hV5d2aGhJUmi4FD+ztO/58LX/AL8r/hRVkRHuaKLgM0eQDSLP2t4//QRWis4PFY2lSAaVaD/pgn/oIq+JQSMVLQy+rE0ocqeDVdHOKnDLxmpGSq7lwas3AIgBJziooirYxSywyzZG/gUhlaJG80MjYOauTTFXGDz3qusRi5Y0gcM3SmBaeQH73eoGiBcFeDTt24AelEkiKRj86AI4ows5LGoL2PHzp1zUrnJyDioptzJnrimIVSr22G6+lZ8sgVgE49a0LOIzZ3Ajiq1xZbJuhOe1UnYTTZJDcNIvA6Co3uiQV6ZpxR0Q7UOTxVOVWUncCDT3E0yYOy8g1NFNmqiO2w8UK7L2pPUZfMmOQaPtLZGTVTex6UuGY85osFy8ZgwoWULVQZUZwakUGQg4pWHctmQMKgdFbmp/sxEfv3qM28qoGK5BpoTKzJg1GQoPHWp3bB6VCwIOCMGqRLJYWIYdOeKtIW+Y9qz0ZlkUHoTV2Gf+Ejv1rNt81jRWsORQWp88nllMhQAwHzcCopJdjZFYXiDWissdmuBnDOT6UmrivY2ppCXITAGadExIw3OaiRQYUdXV8qDlTmnRH1qumgr6jygAKjiomYRsOal71E8Bk3Fc0wYeeG4pyyKepqKO3fB9aJIGiALdaALBmReQM04uGTiqW75TSqzMODT5RXJ0KklCamjGDgdKpbWDD1NSq5BxSY0aHmsi4FV5LljlCM5qISknBNBdQc8ZqbDuMLuvy0Ngp71HLJk8UwSGqEKznODT0fHeoyNwzTkTvQBcR84q4mAQQaoxjjmraFTH71DKRM0oUg1CbgFyFqCWQjgHgVXUkyE5600guX7xneFAD+FVpreQ224LjFTKeBuNTmdZYzED24piMWFmR89afI43cDrV6XTsRjafm6mqk6KGGBggc0XuIjiPzYIqY85FRggc0GQYOKYEZjwetFLuopgYumtnTLQf9MU/9BFaCcYrO0xf+JZan/pin/oIq0C+6hiRoI4UVIsw71nBnz1pwmZTzUWKua6TgdBVmOXcOTWMt0o61NHeKOM0rDuapK545qGXgZFVftIPelM7MMdaLBcd5rDPpS+ZvA7U3h154NORFUZzQAJySDTgp/CnHG35Rk1GN5NMRYjn8rqBUc8heQFFyabgtgY/GpogV7UAFvyMv69KWe0jnOVGTTJASDg4Jqxb7kjz1oAy5IjDnKACofLQrkHk9KuagWdwDwD2qG2tlaTBfGKpPQRJbWoZtjdTVlrQQcmo0VoXyTn3q2s6yLtYVN2BAYVuFUrgY6ilS3eI5xketTARxFiO1PRmkiOMUXGNSQopEi53dDU8LRonz9DUJCCIBiS2OBT4l8yHYfWgDPv7fy7g7DkNzx2qDBZgH7Vo+SouNrPk1WvIGilzng1SYmitLECBsIDbh1qYwgN6Vm6rexW8Cp992YfKOvWtK3liuYQ0R49O4qX8Q09BZEUYB5Ncl4rtYJLm1P3ZGOCc9q7IoFGWri/Eksd1rcMIGdg5oA6TR7WOy0yMQHcD1yc1Y8vcc5xVHRJVawCR8BTg1tRrEIzuGcihPQGtSnKvkuFzkGpkkJj2IOTTltfOfk8AcVZSBI0BPai47EcUOx1D96LqAPIc9AKfcyL8oXqOlMAkkBfrjtQhMhSxLxYAFVZrd7YfMuBnrWvA2cFjgCoL0Lc8K4wKaeomtCgjZAyKbLgNQ4ZZMY57UwoxkIar3J9SMtjPNMMgJwTUk0eFziqnVjSGS7vejNRMcUBjmgCwjYqQSCqofmnhjSGXVl4qRZtorOUsTUu4nilYdyxJJuyRUQbDio3faQBSrywosIvRtu6mpYYdzZzVFHG7Gana68tQFoGPedknYZJWqUs4Zie9Kz7znPWo5NvYU0hMN+RSAmot+DSrJ81MRLtaik+0CilqMytLikbTLXHeFP8A0EVfFvIBnFGkws2j2ZA5+zxn/wAdFWAZAME02JFbyHY56VILNuCeatxh8ZK8UchqQXK/2Ev92nppr96sZYU9ZyARmhpjuiBLYRnDGrKRR44PNRMd5puHXpSsBKUG45p21QvFNjYscEc0pR922iwXHKwXJNODgggDrTWGVwRQEZDkcikMeqncM9qGkIfpxTHkGcjpUYcurEHIBptgkSyyYwakS5VYutNibzhGpAG1hzXW+Iox/YB2qM/L2oA5CZ43AbGSKiLJu3DjNXNGZRqdurDO6Qda2vGwC21ttUD5j0FNCMFVMkec0RgBCD1qzYaNqlzCHjt8IRkFiFzTrrRtStYzJNB8g6lCGx9cUgIY9skeG6+tMMhiYohzVmw066vo2a2RWCnBywFPXw9qcrlkgAAOMs4GaSGU137sk0NcGIE9zTrm3ubK4Ec8ZVjxzVi/0i7t7X7RPGqxjHIcGgLlWGUBg7dag1K5xbyTH+EcU1R6c1NKkMlu0UgyHGDQB59PcyPcGQy5bOck11Oh3unGxdnnKXAxsA71xd/phj1OWFJT5YbAr2X4eWcVv4LiTIkyXO4jmk7sFoYM1yFiLtwAMmvO2uTd6wJQcl5ePpXtei6KkbNqF6AFBJRW6AeprgvF3ipte16HTdO2rZRyhcgAea3r9KroLqV/D0wjlmgPc5roo3JasmTw3qmhSC8vYY1idgoZZAxz9K3rHSL3UIfOtURkBwSXAqYlMeXCxfKeTUZlKjaTnNSW2lX975gt0VjG21suBzUEVrcSX5tNuZQ20gHv9aAuTghlGRk1LF8qH1NLfabeWCI0yKqsdoIYHmrUehaltBES88/fFAEEVurIQ/eqEFqqXbLIcr25rauNJuo41aRQOcfK2TUB8O6gx3og/wCBOAaE2FkZJtgLzYT8oPFLfRpGykdau3enXFqC1yhQ9iDkGs9opJm5bgVSZLRWY7vlI4qJrVA5Kmu60iz0m0WFo3WW4mHBbBb8u1Z3jIH7TbKigDaTkVTYkcm9qRjnk1G1uV5xmtA2sqhWPOahI55oBlRUwMlacEYnGKuKFPUU/wAnexKDAA70ydSqqbUOetVyswVmCnA71e24IJFWmdPspXaPmoHuYkblm5FTCTHHerMsCwR7guDVYRvK25U+tG4bDwcc4qQgOBUIfHB7UqSc8UhiyIUXIOaiD/NzUrOSORxURAJoBgzRsw4qKRgG+Wp1VOtRyRqx4NAEOGPOaKmW3+Uc0UgsXdEZRo1hjgm1jz/3yKtNbg5JHPY1k6PJ/wASiyAPIt4//QRV+S7cDDDilrcrQmQ7Rz0pHUE7h0qNZFdQoOKHR8cHIFO7E0hkyuBuJOPany2zKm9MkelDsywEvkL6irMU4jHzcg9zS1uGligrYzuOMU95cqBmluI1lJ8sYPtVTbJH95c1VxFkOU5FP+0fxE81U87IwxxSGQdqALpm3cmpY3DDBNZolxzSi5wetJoLmmxj3YpqJES5Hr0FZ/2jOTnpUNjqEU8s5V+VYLtPepktikzZQBJFC85YV2WuEDRMngfLXF2U6eeu71FdtcXOk31p9nuLyAoQMgTAH+dMRzWmRRPf2zLwRIDWl41YrbW+BnLGrENt4ctZUljvIVZDkZueP51a1aGz1DTDckiVIxvjZG4/SgCppkWtNpcQa5htEC8EpvbHvk4rXtY5vsxS5njuCf41XbkfSst7/SNW01YLq7SEMBlTJtII/nT9PvtDsIGt7e+iRVPV5RyfxoAh8LgK18i8BZcCqV14ouodYaFFTyUfYUI5P41a8KOkj6gyMGUzEgg8EU95PDc2oPczyQR3MT4YSPt5HsetAEviWOOTTI5mGGWRcH6npVy+s7e905YLmUxxkA7lIH865nxL4htrwxWdq4kRZAXcdD9K3bm+0W9tFgn1G3C4GQJlBpAZl74Xit7RriyuHl2jJVyDkexArlLi4McbyMDhRk12t3rWlabpZtrO4SZtpCKjbvzNYmqy+GP+ERlN1LCtw0Rx82JN/sOvWmB5XNf/AGnU2kROGbua9o+H0qv4QhbAChmzj614jBGPtEZ/vEV654L1TS9P8JG2ub+2gkBk+R5QpGenBpPcfQ1vGVjfax4Xmj0i4KsRuKp/y1UdVzXimkI66/axyKV2zqCD1BzXaeDPHY0/VZbDUJf9CmkOyRjxGfXPoak8WWWhS6/aazpGqWMjtOv2iGKdSc5+8AD+dMR6BruiHXbCK3Fx5Gxw+7Zuzx0xkVLouknR7E27XHn5Od2zb/U1zHjnWrObQEWx1KJ5VlXIgmG4fkas+C9VtYtIcXd+iuz5Aml+bGPc1N9R20NLw0f3l7/11qzYabHY3NzfTY8yVzjP8IrM8PajZW8l4ZruGPfLld7gZFQ6v4hiuNShghmX7PG4LPu4b8fSq2EaXihd9pBj/nqKt6pczWeliWFtrjAyRmsvxHqVnLawCC6ilYSAkI4OBUmt6jaTaN5cN1DI/wAvyq4JoArQ6reXxSIuHfd8oCgc1uMl+yqTdxQH0Ee7+Zrj9MvY7K9SduVXrXTXVxo9+qSy3qAKOAJMH8qSGT6xF5miyiXDMq5yB3rjZQ0UO9DkGusvr6yfSJUiuIzlMKu4ZrkmkBjAz07UCLfhyUrqsUbLySTmrHjWbytTsVzjerCs611SxsdXs5bmeOBWb5nkYKBx6moPHesade3VnJY31vcmEEsYZA23nvim2CRYMy7R3IFQSKsiDoDUNvIs0SOD94VMyb3AXpQgGvb7YQ6nJ71NEw8rDLg+tOiQMCucVHPvXKDkUDEuY3KjaOKgSTbhWU1IJ90e0tg06QJsUA5NO9txbjnkSWMIwFNVI443weCMVWkVh34prbvLGKAIZ4BCc5yDVYZq6qiU4epPsUaZZjxTEZpmI45pUfPY1NviDEbRikOwdKAGnBHcUgjHY1YSNXHXFSLbqRkMKQyrtYdDRUhZQSMHiikMqaKdul2ZdePIT/0EVtPHE9vzwx6VnabB/wASSxI720Z/8dFWcOSBg02rvQlOw1LfDDDVeQZgIXr3zWa3mI3U1bt5JMjFJoaZmeIru4srFTGG2FwJCByBWpZSrc2SSgMQV43DBrF8UXrxxx2oxvlfnPpWrotyZLRC2MgYNSyi7BGIDvkHGOKrSzLKMbAOeKvvLE64bkDoKoiEM529M8U0xNFaW2YEMY+D0pBGMHMeK1vMQRr5i8DpWfI6u7bhgGmncVrEK2yOoPrViLT43X5uKkggZ0HlnjHWmPM0JKtwRTTbBqxn6u0Gm2jSDJY8KKxtAlWW5OWQPK3Vjir/AIl3y6f5idVPI9a5rSiVnzLCNp6Me1Kbsgjqzv8Ay0UfKAWHcdKcHIPKdRVKG5WGBAOmKm/tAMuMUl5juNntHdC6k9a2oNXvotDFgsEOwR7AxJ3Gstbo7eBn1pGvzuA9KpiKTQ3JdRg57VZgsyQwnBB7e1TrdLLdwqcZwSamlXznLK2KhPUbWhr+Fbmz0q2nW4nCF2yOCf5CsDVYYLi/nnifKu5YH1qaOKTODgiqt06G8htlHzH5m+lNysCRkahIltJFE0mC7dfSri2bsAytuB71zevO9nrjGTlSMjdXQLraw6DFJIqxs2FGPT1oT1EPaNobd52PyL1rlfEF99suljibMca5/Gul1Job3Q5FimJ2ru+Q9a4W3RkfzGbPbmnsAsVyEZATkq2a3LtvJgaTORIvBFYUijLlV6nHFO+0XIxGYmbaMgE54pNajTJRE+3cF4A5pbIOt7GWGFDgmqr6tPjbtVQKQ3l24G0gAnqBTEdde7RHJGhyWOQafpsxMcKs2D91h6Vy9tq2oTz7Pkcr1yKt213fXW94IVYx8sVNRazLO2NnIF3ZpJIZAMhOlR6N/ac1ur3USrGRkc5NP1bVIrOIJu+diAAK0vcztYlFrMV3dKcLOcoWLgAVYhuRPChBxxUzRFochs+1FwsZqxyHjdTmjkTGWzVh4GXBHftQewYUBqILhwoX0pGkJiJI/GnDBPGOKpapfR2OmyEON7fdpWGnc5TXr4XOpiLJ2x4AqG32vLPs5GBmoZJJLy+WaSLCgc4FT2UkEN6U2khxg8UmNHUaPdI1t5eTlRWtDKzk84xXNWFzCt2VVgFJ6eldAW2tlORjqKI6oHoy15oRhk808fvZNxOc1SBMzAGrrKtvECDzQ1YEyGa3CqWBxUCswK4GRVmR1dMlqryXUEdxBBkhmzijpqHUlkRmxxjjvVZlYMQQfpVpgxcegp8bLuy44FPYncyzIyU8XBcYbkVanihkf7uKjNnhcpTGV2WDI460p8g8AfjT/szNnOOKPskmMqAaLgHkx7PkY5p0dpJt3B+KcLaVQNy4zUjQyqpGcqwwaTYGNPq1tbzNExyVOCRRXOa1DDBq88aoVAI4z7CimI7PSJA+i6egGCLWPn/gIq3FxONx6GszRWxpNkc8/Z4//QRV0ycnJp2AsXKRBt2etQzTRxLuU7QFyahabJ9RVeYiWN1YfKwOaVh3OS1HUZdQ1pZP4A21c+lb+hzlZWjdvbAPFceIkF/sLkJvx1rW0uz2XhDSOg3jGG6ioluVFaHfINwySKr5KOcnFEcgUADP409zn5itOzQaDGLS4Abiqt7KtpbyTSMPlHGe9aCmMpgDDVh+KbcvpnmY5RgeD1ov0E0aGj6k11ZRuSAccirOrxpPpzsr7XAzkVkeHWaaFUdEiWNccdWNHii6nsbAiJSyNwzA9KSGzM167aGyt4XO9nG5sVkC9SC3ibyyQzc1WuNQkvX3SRklRtBz0FTRzrLGsCQ5CfNnPSqexK3Ox0pra8tV2bzgfMGGMGtA2MIUN69qytH1S1axADAPuwRWhDcG5hEkfK5IpRCROtoqx7lfHtTPsyA7mOaXc2MdKp6lO8FnIVk2PtOKqwrmK1+o1tnZmWNW27scLXTxyxyD9zMJI+zVyej35SYxyqJI3cM+4da6vzLNLbzEKqB0VfWs72ZdtCwkmFPNc14gvlsdTt54T+9AIOemK1dWkk0+wSaPq5Gc9s1yfiGaWfUIg33do2nsauyaJu0Gp6nFqjQyTopZOCB35rT1m1hvJLeNAAIow7AdMVykhDSYGBs/WrS6tKolCHe8ihMn+EUcttgcjo7prOx0yVLKPc7rg4PArjzINpDnGPardvqH2eHEgbr0zTZxHPFK24ENyKSb6g0h9qltLEzSSKM8KM96ryzzQzna4wV2k+1VBbBU3OTz2FOWeEIUVWzTsFxAse0lsE5qxBIpeKLGVDdhUC3CdBASKtLqSogSO0A55560mNF97aVL5CIkjTBXI71Y0xX04TIi7RIpDHPXms59aluVWN7Q5BwCDVy1vj5zRtbMSByM1m0aJnc20ypYRuzAKEHOa4vXv+QuDFc7w3Primy6zvBs/wB8gJztx2pktks4kuLYnA5w3arUtCHHU6HQzO6MZJS4XgDFbccu0kZP0rl9M1I28H7oqM/eB9afaa3PNNKNqlt3ShNW1Bp9DppbpBMijqaWVsgDIOa59bs3GqwowCsvXmtW6uFtjFvbAZsZqvQn1JZoX2lFYAsODXBax9st71opJRJsPGa6G88Rwx6iieevlJ97b3rmtbvor+/eaJ9qHjmhO4NWIkv7kK5BVc+gqqr3TzCRJBuB61FkGXLSfL7CrVqbaJWeRjtcYpvQFqXoPtnmG4LRNs9eM11fhsX91CZJnjEQONuMmuRaO1ktUIlIA6E966TQdViiiFoqsST/AA81mm2W0kb8kKpJiNhz0FWI3R4tkg+YVjC4eTxCkTD5Y03fia1TNE8hRSAw5Iq2yUrkVwVt4HkcgIByTXGLqct3rSTE4ReE9q6bXUEulTo4OAuQQa4axWFpERlbdnO7Pahv3RW1PSY72J4FYH5scipov3xwuAKxtHs0NplXY/NyWNadtKvlHZwVbApLYdtR8seSccFetRpIc7e1IjO00mXz7UpGOaYEzIpUlfvHoKriRlbB696axm8wFQfaniJwd0nekgFnud0Yx1FUr7VWs7XzcAnIHNaBjgkYYOOOagvraFbaUqQwCng0hnBatfR3OpTTCVCGxyB7CiqLLGXJx3oqrk2O80oKNIscEA/Zozj/AICKvIA5wQOa5zQL9ZZ4rctxHZxAf98irMfiWHzpF8olUYrkHrim2JG0sA5yK5vXtYaz3W6RMhYffYfyqW98UgOht42wAc5rG1/Uhf2ls3JlA+bipUtbFW0MiG4gWdWkV2AOTx1rVOpw7lmSN0x7cVkwsFkUsM+2KvgxXFsqtlZFbPA7VMmVFHS6TrpvnEXkOWHG4DgVuM/y/NWPoDW8cEgMqgk5yTVvUpZmgKWjxlmH3mcDFVF6Cadxby5NvZyzKRlVyM1zmqa39utLeAOAAA0nPerWri5udGKuVj2Y3kNndXM/YX8tlzux3707oVmdDBq9vFdxvCoAUAHng1pavNPc6PLII0aBhkNnoK5bTkjgQeYFZQ2TmtPUNUOpWgt4isMa8EKeDUx3G9TnzLABj5uPQVe0yaEpIBG/PcDpTH07zJQVIwRjj1otEaISKQVOfWm9VoCVnqWZnitJRPEWT1BXrWxoWq3Mm23jhLqDuZumBWNetmAh12s2CD60/Tb6a0XenV/lxURuVK19Ds7q7SCIyynavvXP6vqVnqGnfKxEwPyim6hq089mbaa3V9w4welYC44L5XB6HvWt7oztYm+zTQhG8/G/GMGus0GGMOFkJllGOc8VzDQSLGjbSSfyq3Z3cult9oBO4dAT1rJs0imdL4pkiuLdIElUSBuVJrjL2ed8QMAxjGAatm4F3O8k7ku/zEk4quZbdckSZ29SaXtEivZtlKK3jNuQ/MhPBpIogkbKcAsepqeW9swFVep560v263zGTgkdc9KHVstAVHXUpSQszKgOWPPWm+VLGSCo47ZrXzbPtl37QvUKKgu7USYZdwDncTinGsnoKVFrUz1WRvlwAScDBpBEiu25gp7+tSi1McgcqSEOT9KikCmZiF4JzVt3Znaw1WhBzuxzUsQjM6c/xVCF6nbn0q1aMWuIsgD5hQ0CNWKO0V870xzx3FSRW9sshdXX5jndmq8lkRNN5b/f6HHSr4s1axEZxnGOlczZ0pFOWx8mYyJKpBTG7PQ0WLzJFLE6jB6Y70zUXEcgRAV2Jzx1qnFcst3EqMQCRuPatFsZPcvyXUNtayIqZY9M+tVbG7WKPzMt5hGOlLqrW80jBXYFOnHBNP0n7MYiWOZvQ1aatqS07hdLMIUuYiwIOc1p2WsrftGt1KE8lSen3jWHdpdxBjvJTPCg1Ha+ZEnmy8hs4HpVJqwmmXtdNmdSSS12hWT5sDvWe7xvEse1Rg5z61G07Sv9zp3xUlqBNeKJhtTvx1qrJEJsgwCzYGakESMnPFWtRsmtJN6qRG4yPaobfbgb8lcdqL3C1i7KYHMESJjGM1tWtymmIZlA3YK5PWsONJDAZY14U9xyaqXF7NcuFJbPSoa1LvpqdJpWrRXOss8n+sZQobtT7K5mm1+5Znwiggj2Fc8IJbOQEffxnrU9p9rdpXBGSOQDyad7bha5Yv8AWLu4ilRZ9yK5UgelVIGhSASIB5nTPpVZfNEkxCbAOXFM+0KAMLk/zp7i2Nmzvbpz5X2spGOTg1t+HrlzLJZSMSc7kLHqK5ZHlSMR+Qp80ZwetXI9SubWOK6WNUaLpnrUX1KtodjE6LeTRbsuuMirkLwtIY3Yb8ZxXC2OuXvn3EmQzSDcTjOKtaFqTPqTXFw5Jb5SW7U2SlqdhcyLbR+ZkEdhSXN3DGI/PYLnoCayNY1a0WOOJCspdhwp6YrB1O5ub6cu24Kv3B6U0DOmtL1byKWSIbtrEDFc/r+sajbr5Rt2hRx165FSaBdpYSSea4WMrnGe9GuarBMIXdVkDKRgfWmI5P7Qv/PEminXE6m4cxx7UJyB6UUahYfbF4ESSIsrvEATntiprUIgMZfBY5HuagikRrJTuwyKAR+FV7WV2vgxXdzhRSb0YLc2/KdONucetK9wDHho1yO2KYb4EbDIqHuD2qSO4gkQZdAehNRcvQh3qynEag+pFJDbskhaSUsjjtVxoYHxiZenXNQzWxliAiuApHoaLjSsTGO08sBWZCO9ViSWJR96r6GrH2UvEp3AkDBGetVFt44VdASjOeAT1osF2WI7pJFMbJle+DUhFsrAjIOOg9KrWqqH+dSCPSlmbypWPk9e+aAuOnsY2OIZhl+QD2qg2lXcchYEEDkgGtFZYzwY9pxxnvUUt1O3EaHpTTYmkQW7wC3md3ZXj4xmqcd6TKdw4PT3qacSGPcYQMnn3qHyZjggqoPtVWuib2Zdupbq5iDKgZIxjAqg91JKyRoSuPT1qW2vnty6htxYY6UxpixykefcCmog3fUuxy3E8ioZOehqe50pp5o2Q7cDDAn9RWdbzSedlhtX0ArTWdsbi/AH5VE3bY0gr7ki+ZaRsjuGQdM849az7jVcRnYNzcjcaq6jeyO2AflB61SeN4wvOQzE4PcVklfVmt7aItQyy3YZS+dx4x1BqtcPLBK0TFmUHrUhU29wrg4I+b86ilaRwsgGFznB9aEtQb0ElilVN4+8B07VbEsc0aRiMCQgOxP07VYhUNpzhlG888/pTmsY4p4BuycAN7YqHItQKls7mFn3bPLJ5J4PtVy0v5Qqsy5Vzj6GmXcUb4VCMFugHbpzVkQpFYOGYDJG3Az/AJ4qG0Wk7lq4Uyw4t8bDy471lzMGYYh2FRg+9WdNu5EkkWTIXOQQe1WtRTb0jBDjIYd6uErSszOpC6uYwYkGn25f7THzxuFMbKx7SDipLQjz4Rt/iHNdTWhyJ6m+4nCM/mpgGo7O4uHZneTagHQ9ae8sIRwEBUHJqKO6t1IUDl+gJrC2hvfUh1CR5mDKd2UJBIqpp1x5MjGfaQegq7M2ZQu0gFD0qnJDEr7SAT1yKpPSxMr3ujRa6s3iw0QJ9cdKz3nkE5ZIk4GFIpsePMwvf1qQxMx5GPpTSRLbLKXEhW3eRA69JFI6e9WLxLSa3zAVjb0IrPYOIyFJyKZsnuI9qdjyKpLUm5HcsbVM7lJPUAVdsbhZ4FG1SV6kiqbhsFJUDKOAfSjTJY4rloT9xvWnzBY2L68DWsiPGrhR+lYzLFHh0DbWGQT0rYvPJNuYlXkjnPcViq5wbY/NGDkGpg3cc7Dobx4XD+aCo/hq9aWv269WZSojHJUdc1mNbQ/d7mp7dzauvlNtI75q2rvQlOy1LV5ZM07SBzitiytovsyeQBnHz561lvqIljOJBuXnbVaLUbyIkIww3NJ3ehSsibU1dGaWJRgHDD+8KzUi3OJERWQj16VObiWSZiwyPT3pY41CnEeCewpJ9Bu25fgP2iJCsi/LwAe1Ur+YtOIXO9R6dKYszW8jEjAPWnfZ0lkWTdkmmrE6jILtba4MiKV4wfQ1cd4Wh3qCjHnIHWqtxaIV3GQgAdKrmUR/LlsAcGjcEJcXLSyeYOo+7irUOoSSxDn5ujVUa3DJuDMc+lMFuI2IJZfxp6dCb6j7u6lWQLjAHI96ikuXmwc4I4qV4FKpNklR1BNTQxQzRybV9xS5rIbV2VRGWGS3NFSMkqHaQOKKd0FiqPKEaZVwdg6fSlt5UjnWQErtYdq17Oyju9Mikjjy4UA1SmsTazYkHyt2qZPRjsGpWkk1zvABBGcio49NfdkDI45zWkjRzwhsFccCpChiUNjAI7Goi7ouyKr6eChk54wCBUsOjRsjMWYcZAqxBLGo8klt7c1PNfKoVFfI75pNspW6laTSo0jws8isR61ly2cpmUF3wvIJPWugtpIrtdx+YrSXJghQF48cZBoTYNI5xhcxjd5zgfWpozdzIAs5aQ9FNJPtmbO75c9Kks5Y4LtSCGx3q33MtLiFdSQ/NJ09RQt3eomTKv5VevbuE4CjHc1n4WVgEUnJ7VV1a7AX7fcOjLIU46cVB9sm3ZIUilkXY7Kygc45p0ygwDaRTEVTKWk5Krk9qlkkaFTsk5PYVBFCXb1weauLGhY7kGT0ouAttI8mVbnPUgYxT7mVo4gB39O9SQSBVZdmB3qrO/zjOMDt+NYTep0QtykUihMhjkgFsUSOJUhz2X9ajlffNu9eDSqvy5PTpQMmMwlMp6lV2qKSR4/syRLyc8f41TO+ItjoeKmhtmmKknC4pMaLC3bmeMj/AFakD8qswoWkMkjHb2FENiFBHp+tW4oC6gsuwKcgeprNq5qtCY2yyRBcYY849ai+zM8m0nAjHA9MGrGnJLLemRvuqOtJdg/2hiM8KNzkelRymlxn9n7IGCr/AKxuSewq45AsCGPKcZI/WnWnn3FqxZThuF+nrWf5rCR43b7vGPSpV+ZBK3KzMuN7H7wOPSpbCHFxCxOfmFVZWKsQOO1WdOcm5iDEj5hXoO9jzVudBcXEKb0EQ+YYzVeG2iuJVkXGY+OnSnSyvDclXJK57rT7a+gS52xcF/vcVgmbvchcCK/jKNliDxWVJpk0lw8rOwyc4rVvpRDdRvkEjPNO3+ckZp81ibX0MT7JIcyJKwAODjtTo7ed5cC4bB561sm38qJ1jBwwJNIlrts1ygzt4NVzC5TNTT7xonf7Q3B4GetJbwXKMWFyVbOK01eNU2bTnHWmxqXdlVVxjkmi8h2iZ10LtGYCVXA74qHSS81+fOXcEGcAVrPZFwVLKoAycVS0VFF/JnBxVJ6akW1NS4jkaUuiAJ5ZwD1rA2XVqu/bkOTjIrpCHuBkRhdvXmqjJPc2aw+WoAY4akpA4GMn2iRwPJA9DSSrdpJ88A+orUWCW3H3xk8VPLHIEWNo2YH0o5tdB8umpgK7RPu+zjP1q3FPMqMRbjGOQakkgIuYht2Lu5DVNJHJNKduAoOCAetVcSVyoZpHgaRbQkA9RToLi4kiZhByMcZ5rbsIVhJRm8s7CdpGd1QeVb/beEYALk9qzUndluKMOW53sd0Thuhotrvy3AAJX0atyeO1AJWM7yepFYl4xinCBAD6irUr6GbjbUluL3HHkHHqDUDt5kBk8hginBI7GrUBR0XgNn17VciYfZZ4tqYIyBjuKSlYLXMqC9WNQnlNlu/rS3zNlTsYgjrUjAb0DIq46EdqnVw0Lg4fHOKHo7oRWjhee0fYCrDoo70WsphBVlxjipILllbYAA3akvtpkjHAPU0utg6XJjNt44PuaKquqbuSR7UUuUdyzpEstrbEsRtZRtHTtT7uZHkBOeRg85xVGbUB/Z8USKMhACR9KjKu4R8ZOME5q2K/Q0YY0Qokbuc84ovZGaURbSAOeaijcxbcAj+lSrcfvQZADk9+9JNDuR74mKtFkS55z3qKAOXkeRMhc4FF7n7Srop2g9AKdDctlt0e30zSa7CLFk6wEKGIJPSrt3i4gyWwwOAPUVmuxQbmXIPIIFV2vZFXnIOehpK47pIdNaSeZtAyPakjs3hnVmX5T6Ur6kiRgk5I96khvBcFQGKehpu9hIZfbgw2jOR2FQwLOHAUkc81buPOUKUwT/Onm1uG2OyhCffrQr8oPcq3KK5yflYdcnOahDKxCY4HU1YubRIwzTSYPpUNtbxTENksCauLViXe5MkUSxsY2G/PemJHPy4UHb6Uy6gCzYjRlHT2qZmlt8NHj7vPPWhtIaTEjLlSxBxmqN0SZRjuMVcjnlbIZcZPTFUrkkygepPNZS+I3g/dGIMRxluuT+QphnJOzPTmpIoXu5xGrBVRTuY9hUkunxxESRXIk9VZdpouirPoQq3yOrdyGH1qzEXmZYo+xqnK+ckDHYCtjSY8RecR96pkVEvQRGNFDc8VciKrhW5J7YpII1n4B5pXsLsOfKI/nS2RRqI0EdoS8LgHuo5qnBHppmBRZGBPzBz1P9ail0q+ktwVvXBz7j8MUy3X7NefP84BGTnvSaHc6RZrWMBG2IWXjPQVwmoh4b6aNsnLnJ9R2rodat7r7Ql1aBJUOMo3YVh3cjXErzfLhj0HanFakVJWVkZs0QV+W5zU9iMXqbW4U5zV2O1jvNolcAHpUL2a2N0uyTdg59q6E00cuzJL/UZsyoDuXOOnNUUndGVskAdc1ZknVHLsQ2TkrjpVMu8srqgyp9qnlByuyxeXDG6ULg8cmtOyczr0PAxWK8TwqH+8p/MVcE0qCMqCF74qZJW0HGTT1NFom+0BDLjPYmpxBI+V3KQvfdWVauz3zTSruB4AJrdiEdqGkkh+Rx1z0pNotalSJMSuXClSuBz0NPhMMWF3pub1p4vrUoStuTjqcVE13Zb1ZbYll702xhfzrHA+wJz3rN0NT587ZUcZ5qbVLhboiOCLA9aqzRSWa7IgxMyDn3q1a1iL63NaPUw0rRLKBt7gdaZHJLIgVMEZP41mz6bNZW0U7SBGk4Kk1oaNbyFU3nKoc575pWtsCbb1IbgSDblTgHvVtNRiVgpBDAVbvbXzGjkDYz1HrVQ2cDY5w59ak0Ilb7ZfHKEqKdaeQHmVxzvOPYVTvkks4vtEEu1w204NUJbm4tiYyysXOT70xGw7F5HuzJ+5X5Vz/OqlrrSPK/yqGPyjJqi2p3TwGDyQYyO1Q28DSSbVRVYjIzUKNtynK9jp3SO4VWcg5PUGsu7tYXkZoWO4Eg56CppJ2sbMFwvyjoOuao2t0JNqqBvdiTmr2RD1diW2sg9usiyH5G+celWoLgRtuyAeRyKW1W48lnjiQ7/lYA1XeJmyrQp15+aounuNwsVrll2lm4x096jhmZIXcY46VZvAzQIptwQnAIaqGCzsIwqqvUE1omrGcotFnT5/N1CPeoJ3ZGKS/tZUuZHMqPlsjbRZiOC5ErtgryMCnsUZiSTyc9KhyXNoVyvl1HJJFsG8ZbuaKrkwZ5l2+2KKq6J5WMSxRrVJA5XKgn8qt28cceED5J6U+22PaRqeTsX+VV5T5c2ApyPUVL1YloSXfmIwGSoHWqhlYHg59CavLM7f6zBA79cileyhnG6I9vu5o5kFiKOYSr3Jxzg1VeeRZtrjPHQ1KU+yYbaQD3pBJC0nzY3kVWwi1DKWj2nbz2pl/BAyB1JJA5poCrgpjOPWnJIhUxygAt2zU9bjMsiFmHyHA64qxBCN6yRAqAehq69gpQhDzjIFRR5SPYflIPeq5r7D23NH7cBEIWVcepHNRyQ+cQ5ZhtORg1nyrJ5a5zz6UlvLMkoj8/APrTilbUV9TRlt47hWDbiwGQzVlLK8Ey7lwAeg6GtWO7kWBo+Hyc7gtVrm3+17CX2nHQjGKcWtgZcTUI7iMBkQE+1JciONl3IACuQQayljmt2ycFPWrzJBPFG5jZRtwxzUy0fkC1ROJIWTIXJIxWVfIFkzjAC1ZnjeAqYF+U9yelMuFlltDvQblycjvUsuDK+k523EZALFQfwBq5qsaLJGqxEuoGfQVjR3DW16sq8BFww9R3rpV2X8CsCCHAyVNS1Y6I6qxkSWJMe8Dg9KsW02xPKHY5+lXTbtZxiIvuQn5cjGKqi2AfcCTk1JWxctbgo+Qa37K5AIYkHmubRAGFXYJGVhg8U2hxOv83z4gEAx9K5/U4FtpMdSRkLWjps5yAT19arazp8k90Z4psfLgg9vpSQ2kN0q5W5gaynIXKkAt1GRiuaeJod0ROHjJU/hXR6XoDQzrcSzM4GG2nnNYGrzRHVLtWbaPNPSnFXMKuxT+1BfvHkHtQL92f5O3rTN8SA8rIvv1qBpYhwjDJrZROVsLiR5X3YAPtRDOytkHBpgUn5t2DSyrvmGGB45xWmmxK7kyXXykMeSelWoLsmQLjK9BWdGoE5bOVTn61bRVeVWQ7V69azlFFqRdaeIy7cYJqxNMZ4gnmNhegrLKBp97Z5PDVYilAkO3j1IrJxaLuOja4XKtnaeCRR9okikVNpKnvTZXc/dkAz61BvnjC7lLD1FUK+pqRxiXJVwuexoaZ4htkwyDnNZElxLt+QEAd6qC5m35YsfaqUb7hzInvp7m7lLSEhE+6Ca2NMluYbZCuZFcduorAlnkc4x7VoaZLfNEY4nAAPANW1oEXqboLb/ADSzFgMgHpWff3LtdFgwC9TgdDU9st9KjBFLyp1XHFVb15I5gJYdrbvmAFZ3u7FytYrXhf7LksCrGqW0SlnznaKvXSs8AO3CluDVWVRATGeQxBBp7aCRPZwuufmIyOmKZNDJbyCUvuIOQRVqzmAnALfwkY9BUupRbtMhkBXoQcdaj3uazKTTjdFa6ja4ib5weM021gWG4g8vls9TQsiNAGUEDGDUZlIvIVU9DVa7Edbm5ZwyTQyrHJscOcmq8OnlrkJIxO9uTU9i5FtdDBJbpjrTPOaKEuuQyc8isE5anS1HRshigBvmtt37sH+VZUi7ZJyOcdDVqwuHN2Z5CO+ar8GSUE8M2P1q43VzOSvZmlbpFJY+cy/vOgps6obbcqlWzg1PDOkcEy43KgG1cd6z57smYeZkAfwYpRV2VJ2K0kCtISWoqR7lEcgxUVrczsLaqBFH8xB2A/pT5pNxwx5x6VFEsjWybWH3Fxz7VYgSRQ28g8YFD5bmWpUglkDFAQcU43TxyktHjFSlRbvGRHhievarLN5jqNqhgOeOtDS3Ag89JoQA68/wtUb2qSAuAAfVarXVpOZWKJtGe1JB9qhJjRjg9zSs0rpjbXUZPA6ZYMSopkNwTKofPHT2rWlUtbhSNx78VS+yhT/q+oq1JNak2sye3vxJLsc8AdRS7hNK52/IDwxqBbHqUyOPSn2ySW3zO/ykHg0Ky1RTd9yzbyW08ckbKRjowFQx20H2j51O0/xZpLaRzBMIcZfjFEEcjTbZ1OwpgEdjR1DcnjaRGCQncpBAxQl+dxSTGV6gimW1o8YdfMbr8pFXXjs3XBhJkAGSe9To9waM++uHeRTEoK+gqay1JobaZJ7YPuXCkjlTRJDDvCqWTByRipJPKa2EfmkPk84ptaWBIjWaC5gYkkOOx7092t40XOckdKqW8TrIwKZx1JqxAjS3kasoRM439qJWsCuZt7bBDvH3WFQadcPDPsVyA3Stm6iBE0UjBmTO0joaw0VluUbHRsEVNtLGifU3Z5LmYJ5jZVecDvUi/dzSjBTB9KYDtOOxqDYeHFSxnBzmoSuelKrbTzSbLRuWcpIG08+9Mnub1pmRRGoHdmqnbzgfKGxWpb2UNz87yHgc4qStxbGe/gJa5mR4QhJKNnGK4a7jme7llc/6xyx59TXW6qVsIWs4HH73liey1jS28cluJFZTJ3WtqaaOas7szYrdXuFMnEYIz9KdNDBFcO0I3AHjNShCWyQoOelWEskyxdSAehU5rTW+pz2KkjxPbYOPNBzxUEDou7cOSMCpLyEo2I1JX1xUW0tCq+WwcHrimKxetbFJIGU9WGQc04QrbEI3rjIqO2juI0BBGD79KNSXymj8py79WqLO9itLF108oKjxHB5qMeWiP5cfJ7mktrh7m0MUhwSeC1Isf2diDOpUdec0ne4EMka3D58zaw7U/wAiWOQDcwGO/SpT9ix5pZR6kHpSXEqPHmO6XPofSnYaQ0xnGJGzngbelNdPJ2sY1KrznHWgzsoTayfTPWpHkjkQea6gn0PShJoCrbPDNNIJEXDcj2q/HFBHbMCxjIOQemDUEdrC6syMh5HOcVLDEZ1kDEPjjB7USV9RxujR0iSUpKNwZSRlvxo1hjDekOg2dVbqCKItOmW0VraRR5hGRnpUOr2zyNsMpGxQDipumNppalHULoPYIqYG1u1UFaSeLBXIQ5LVZmtja243OHUnNU4rhkjdV43HJpoaba1JLZkV2YyEHnpVi4kMlpCQ2QVrMlcopwOSeDWlCBJZRqe68fX0qm/eTYktGkNiiJtyMYx83NV4CDeo7HgGr3mgoFYdBiqMSBZWYdF5oT3YuqR0NsPIJywG7vnmq1w8jiUySKVIxkGprl4FWORuXOOB6VNNFbqCx5UrkLjvXPeyudFruxiWkTrayzkDZjqexqsqOyqynO481K92otLi3I25bIxUcEyp5SkdWBrWzs2ZXV7FxRKrMoBAPPFNmIN5lx1Henys3nSALlRnnNQOjST52kEL0JpJp7jatsWkezZAZEy/c0VnFyCfrRSsO4kBkCgADBUfyrRtGuFbLIGGOBVi0tGNpCwCcxrg/hV63jljb5yjD2rolE50zIu5JjICsW0+mOKjD3DFsR4xXTSRqcFo156VA1vuGRGvvScVYd2YU0krQg7Sr8c0CZxjYmSfvZ71qTA9BACPXFRxREnJUDn+7UcpRTe4lJGYfptpsq3b7WWMrj2rfhtGdvnK+wC1YaBYx874PYdKagkJu5yzXF2uDsxjqMdaY08zSqGgBT0xXTS2UhBKlCPcVTmjkiPJjUD1WtOVEXaMdpFhfMUBz60i3chY5i+8avC3u5iW81MewpRY3CuOSR9RU8qSHdlNtwcyx7sd1NSJcRjJcPyBxVr7Pc4wC2Sah8iUsN+4j/dqeVPcpsqXNwWcGAHA9e9RiWVpQcDbjpmta1sYmJBifPqauR2EYUEwIPrVqJNzENy+0AKB61JFdvGu5o1YHIBrY+xwZAKoM9eKlbT7Vo8KE49qTikNNs55pZJE+ZFzng1ClsrzozBSehx3re+xWpPKrkdcVkvFNb6i6vxEOUwOoqXEqL1J2IBwKjdCeRQT/F61YRRJCcc4rI3KvzAdali3ynG38algg82QAityGziUqMAmok0aRTZlyabJHai5OdpOBtGT+VQpqTWi7BvY+hXFb+qJJJYpbQR+ZLI6qqD+dO1jw0Dp1vNbDzpoUCSDPLe9XTSluRVk47HFX80l9M1zK3zN2B4A9KqEFcbc8j1rakspenkIpHVTnNRG0bAJjjOPfpXTy22OO76lGOMyOqkEnPrS3SNFIyKpUj3rTttPuLh28mNWZRng0t3a+UG8+3wwIBYN0rN7miV4mUqSOhJPHHeiRXRcZUg+hqzsQsFVXwe1OWwOc7DjNOxNyKwR5riOIuEzyCalb75EseWU44qBLlLe5KucGNsgitYn7UPMiA+frUa8xo4x5blQCExrtRvcVXnTL/LbnaR3rciscqCDhhUxt5M/wYA9K0UDJs5pLVjkLb4DCmi1dc/6Nxmup8h+ShQN24qJ4bk8bo/yp8oHPOpPyG2G1elRKmf+XfHPWule0k6OyYx6VX+zBMZ24BqeUdzFDPHk+UOtTpdsFI8sCr5ijkQkMGx121Xmsg6HaeRyOapxQk2TLI0Vss/P3eAOmaqG4mctuBJJ5Oa1rSFXsY42fIHOD2qb7CnXC81KV0U3ZnNXpkeNVKkZPrVPb82SMdjW7qMaLqNtC2NvU4rJLpLNPAmNpbINFrFJle9j8q4C56qDV+1EjQxgHg/N0rPnLS3gDn5QMZq2l6YVjWI7gg7/AFqZJvYcWle5dVEO8SrtJHy49aqyWxjhkLZGe9Wp5biSyjuXj2lJMsMdq0ZbNb21Vw+EA3H3ppaOxL0ZmTwBUtn3HBQZp4cO5AkYl1wM+taa6d52mRn+LaMVi82+slGXeI8DANS4u2pakr6EP9mswOG/Oq5h2FXbOM7a7CW0Cx7hFnI6VzSRmeX7MwwockYq5JoiNh7A4yDkdc0khkJJT7+APwrWksBBAYjhm8vdmoWtm+0YAHMY6VLgtBqVrlDKrwYgx9aKtm3JORj86KORC52aVhJG2n20Q2lhChOTz0FRXOrWNveeVuGBjJ64PpWHa3/2e0kUZExQbS3TpiqMCF5fLkXcXP3s961lfcmK1PRYBDc2yyqQQehqrOqq2FBY1U0iY2dqqyMBwQRTrjVYUnWEjezenas4yTRpODTJVjJGSjA+1JtLzFVVlxyc1a0xftUjRyw7cHg7+1WbyxW2xKsp2GmpJ7ESi47kSzJDE0kjYCDJNcXq2oXF1dpcb22MTtUdhTru9vbqeVvOMdsSVAHcVdso7WXbBKisdu7LdqUmVBXNDQLmSZZIWbIUAjd2q/8AaYGumhfaxUdPU1l6cYrB5vMVvLc7d2OBWNfzuusy7W4z8pWhPQGlc6u5tYyvyErk5wBxUJsyMyFWOPSi11WCW2IdirRpkhu9QWeuSYlO1cSYCqT0puVhKNycrGq434xz1qhcW8sg/d3BP0rTfT4Lr54mTzCORng1Se7trCQQSoCR1C9qblYlRbIra3lSRfNmbYB1rSAi254PuTWRe63bRTiKIBhj5mParOkRySq0v2jzUY8AjpVJ2DlNNEVZFwqkHk1LJIqRl8YxnjHWgptGR19aY8DGIsc4qmkSihly28LgEkkVHJEk5IePzAfXqKuptyEP8R4pJoRG+H+UHow7UmhozP7NST5I5wD2D/40mnITJJARhhkEe9XJYJYwCG69DTbWLF79rb5W+66juMdawqLQ3pvWxVaYWjHd1zWxp6Svam7kJjUjcue4rINuL7UYrYAjzXC7j2Gev5V21nArWQt3ClFAjHfIArNRTNHJofpcCxwhyMO+Tuc849KnbL3JRQTEqFiT3PT/ABquAZpisTfu4/vP/QVox4wyqMLtC5rVIxcjGvbe33BbqEMkmAr9Cv41lah4YkAX7K4dc/dbg/n3rd1aMOYUHJBxiphOnleS2CwGRV3JscXbO+kTsJP3LZ5DcZqxcImqI/kMquxyVB4J9q6ee0tdVh8m8hWVFPykjkH2NYGo6RPo90jwrm0cY8zuje9ZyVtS09LGG9r5TENKQ3TGcUx2aFSGY7QMkk1JPrVnJJKLiBWkUYDgda526vZZVZRJnJ7+npWjk5bEJKOrI3kF7fPgcfwg966LSDGm6AMzMvXdWHbCNHikmGOecDtWpNfWf2SRoIytw7fKwPQVDbvoXFLqbxMiD5fXApGErMSJDjvxVPQ9Uj+zZvMPtOPWl1TV7dmkhsG2yHHDcDNUpPZkOK3RpQplSX7DjNGFJydpIHaqNnFejR3u5HHmA7QjN976VnWMtzaTyPdOGVsllz0NNSuJxsjakvYGuBb7gJAM4rO1ub7PZfK+Hc4FZaXyxzyXLSAyO2cY7VBq14dRu02hfKVRxnvSUndopxVky5os6RybGbDdCD0PvWlO032lVQptH3gK5/YlsRKkm8dNvcGum042dzCJp2XzD8uB1/GiLFJbEdlv85CTmJ1IGBkA5q5cX0dkoad0Vc4qSQ29laM+9diDPynpXMvMNcLo2A2cr7Cl8KHbmYzxBdCS8V4iOE4IrEt3aOVWz35q08cieZBL/rF+UE9CKrmLa2Act6AVcVdES0JSTIWZeadpqr9oWSYEqp6D1p9gojnCXMUhR89ARj3qdTHbxSQhS+58hscipb6FpJ6nU2iRXq7W+aPyypJFUJbtNN0aUKdxVisee4pllNPHpsxgG7ggAnnNc/PdSXUSRyswWPoMUoXTKqWtc6rw/qAvoFiY4dcDFVNR0m5tdX+1MuY5SACOgqLSLL7G8c8VyrBhyprdXV454jBPH8pByT29xUyfQcV1MfXNdeC9iggbAjX5z7msuB2W4Dg+5NZ8+57iRiWb5jyepqe2uxBhWBO3+VXLVEQaTNyfWIdisW3Fo9pJNQQXUk2qq4k/d7QoHpWXcmG/mRov3Xy/NnpmpLHbHHKZJsYIIA701sKWsjoyioSoAHtRWemqxFBvTLdyaKdxcpl28lncLFDMpUhQN4PNTf2NeiceRGZIx0boDUFlYbCs8g3DAKj611Om6qiOLaYfI3Az2qWPcxpkuoGRrhWjyMe2RVc3atcB9o3KOtdXq9ib7SHSAjehyoPY1xaWstvMUnUrIrdDWei1OjnbXKdbpMrCNnZwGI7t0pt9fT6moSORRFGTlP71YEM8quSHzg4A7VchkMZDbgh6n3qXKy0Eo3eoXM0UtmItgBVs4xg1FDOjXAwoGFAyO9WntobmeOds5HoeD9aZLYworyqWR9w+XqCP6UozWzJlB7op3+qtAj2obIzjnsKj0zbdB97D5gQB3qrqK5vJQ5G0nir2i2yqcBcf7TetbNaGUZWZSiW5kupYo92QNpFWY9N1FcoigEdVLjNaskcEMpJGcnOegrStYrTUZAfKww/iU/MKB6PYzNMt7+KNd8qo+7hD1P41W8SPGblQWKS7QTgfzrS1mOe0u0kU9B1A4Yev1rn7i7luppJnTcCepFKLbY5RSWg+y0631S4jCSONo+c47V2dnawQxiOBQsajAA/rWBo1stpbmTbteY5P07VduPN069EkbHYSCVrVaIh6m6LfccY4HQVKAhUQt1PTNWrdRNF569GTPFZl8WjuUcHkCle4WKd7aNHLx25qykC31pj+MCp5yJSrEcuvNVLec20rjsppiIIZZLN/JuU3xZwQf6VYkt4lbzIWBilyM46VdmijuolZsfMOvvVOWxa3Qup3Q9WUHp+FS0UnYz9Jj87VpJAP9Qh/BjxXS5cxrbx5C9GfuaxdCUE3BCBS0wJJ6njvW8rhAeDnNQlqW3oTIoiiEUYxng1aV1AfHQDH6VS83aCevGakiJbPoQT9asghgLTagrP/AAmqurMIb7Kk8nP0q1ApS43LyC3Oaq+IEBKyAHp1oEO02V2heZjwpOPetJZ4r63e3lUMGXDg1l2bhNGGRnexz+FT6cCtrLOT95gAe9K5R5/r2jtYahLbRHe0nG3HbsarL4bvZYcsEUj37V3niqwkNpFqMAUSR/JLuH8Pb9f51zFnqTiVXcIuOo9qly5Srcxj3umT29iiSHo3DAcYrMJ+zyhJAeld1M/nRzRyRL5RBII9K5W7sWy8MmCUPyMO9CkEosTTn8vcAu/d6HioZSZZ2YQ8r+tNtI7iLbtJG89q3LGWCGcO0QZ2IzkUm7MFqtSpZ6zJafuZ1ZouysO9akkVvqsPmq/kTKmcdQRWmfIv7ZluLMMO3y81x955ulXzxRuWh+8ueuDTWuwPTcqm1lnnYRr8u7BPak+z7Llo9wJHcGgXrq2F4QHgClkk3hZMfMzYGOtW7pEKzCMMI5SwPHHArQ0fERErK7FugXoBTjItiyx7hIHXLKRyKnhmAAxHx/IURegmtTqbVLO+tzDJErow5HrXK65osmh3Yubbc1sxwfVK3NPXG11Gxsc+9Wbu5RxJHdLmKROQV4IrJvU2tocbdQz6igmhRuBhT61LZI0LE+UwcfeLCiO+Fq5QcxgEAHtimfb3lcszZLVduhnK25v2V3vHzEEj2Bp+p6TDfWf2m3IimHpwG9jWHDcJuyCRj07V0FrPDdW7wyMQTjBA70SdtUOKT0ZyK3c9s+HYgg4OO1NnmeYAAAqTnpin6tC1rfyI4y7HcCehHtRp6vJKUuEBQ8jnFPS3MLVe6MS5lhTBBGOlWbXUFH3mJI6Va1W1tobXejeUHIyp/pVKxtoFkWXzQ4X+E9zSTjNXGuaJJf2bS+XcwxSYJ/eBVPPvUF7HHbhZogNsvG1u1dVp2rPK4gVcDHTHSm63ptjqNgL6ILG6na3oDSbaaC19Tlp/JawTAwVPAFNMclv5bSoBG4yKsHT5zErR7WA5O05xUWoiSeOKFX4RSSCcU02nYl6jDdQ54Tiis4EAfdFFa2M7m5E5jtI2HQoOKclyvQNlVOOe1Ph0u4m02PypEYlQ2CcYyOlQrYT20m25iZFPfsfxqL7l2Zs2WsNGzLMDgj5SO1P1KL+0dNS6CrvA5bof/wBVYod1uWTcGUHI9q2NOnE2nyQH+JD/ACrF23NYvWzOfdpoG2tFtHY9qIpXk/iOR1zSxXU0TGG4TcMgYPcVbewXa7wtnIyBnpQ9DS3YZHeFArAgfMMj1rUjcFlwcgn+dc4gZtueitg+1a1jIxgUs3O7qaykupcZX0E1XTQ7bwwLHHz9/wAaZp8xjcJKBlew4xVua2ub2cC1UkdSScAH0qX+w7skGRULDujc1sneJzyj7zsirfTGKfH8B7npVnw9cStKcEHnj2rPv0ntJMSjOeMHvUmlXXlLJ8oPyH/gJxxVPVEr3WT6/rM083l9I0zyO5qpYtHOFV92V5YkdqoSyIcJI2Wc1r6TCFtpZCc5IReenr/Smgd7my6gRB1+UAdAKdqWJ7aKQHIZcHipU8toim7L45XPQf4VVZiltLA2cqcrntWjIOj8NSmXS9pPK8VV1hdk4x0aq/hK4IhlU8YOB7Ve1iLcgk9BUoZFGxwpxkDpVa7jAgeQDkmkgdgFHXNJeOfL2g9aYFqykLaW7ZJKHirE7GPT2zySu7NRaZEP7OIPXOT71PqRAt3Axny+VpMaM7SNu+VHztL9QPatm3DRtsY+YhxtrB0ty73HBAjcfjxWtau2zGQWUqR+dShstXarHcHaTjbk/nSxPtGBwSDin6kMsjrjDDBqtG5/dA9iAaoRaaJ408xOSOtV7pkvLB2H3kzuWr2R8wPQ8YrIu0e1uXMZ+V8A0rjK93ci20u2iXlnZtq9z0rTiVhb20XQgb3FZ18irJZTEbhGrY/HFaFlO08jNs2grxnsKlbj6FmcJcBrKU8To2K8yWB4b17c5JVyh+orvUuPP1lR/cGAa5XxPbvYa8bhFzFcEE4/vd6HsC3LNreKkRScdBg+9Udbtcxw3Fqm4KArc1XLfOCGLRoN7g9var0d9bw27up8xCejdqy2ZrurHNtLKs6wqMZPBFa0SPEQBgHux6moFtkZ2vIhiIHKgnkGnB8PnGWPTmttLGV2dBZSOmF8wNgZqfUNOtNUtCkqASoPlbHIrCttQaLKvESD71uw3CvZGRBuZR0rJ6ao0WujOK1HS5oTlIflHdBnNZ4Z47hGZSNvQEV1MuoNFq0bRsGgL7HX3p/iGzSWNb6Abox1Cj7tXGd9CZRtqc+1yZ7lGk+UnjpzV86gqERxICcckjNZMa5l85yQB0qcAMmEYpzV8uhk5am3YalcxxklQyYwc8EfSr+pmXUNMKW0igoOc8GuYQtFEQq59TmtG3kEibM4Pdc9az5eppz9DPe3LBxMuzJPNUmdViwvJ6V0eUR1RuQ3GCMiqGoafAGVkTYz+hwKtNEvVFOKdIyu5s5HK1etL6VJhKrL5Y6jPIrDmiaKUbcnPY9a0LWxkkQbw2DjIAptIE2zSvLj+0LhGEOCgIU98VG1pFAVcI0hYZOOlRNP9nfZChbjknrT7a7uVZVAOMkjmpSsim0zYiSxv4EhubcEL05JxU58OWbwbrJwu3JCnkCobW6EpHmQgf7S1diE0NtL5LgF8he4HpU3tsUloYdpHNaXCv33kHb1zVrULdr6yne2Yo4Yb16Bx64qC8eeCFZJYwM9XTkZFUp9UnFq7R5Bk649PWq3Jt0GacJrdv3p2hSe9aV5pdpqEXnI7Ru3BAHWsW0d/JaRzuGeVq8usf8ALJBjA5NNrqDtsQf8I4o6TfpRTJLyZpCfP60VPvBaJsaf8ljBlRzGvI+lbEW1oQjqGVv7wrG02Rf7Ph3doh+WBV1bhktsMCdpGazk3c0itCpqWkCJ2ngGUPLL/drPtroW8YK/xfJXQmRnhba2fl6Ee1c/qlmLaKK4T/VSYbHoaSd1YTVnczTL5quGGWif5T6gVcsLkvHIO6A8fUVlLMFIzwxJz71Y0xiqSOTywIrVrQhS1IiThMkkg5OexNXll224I+U5zj1NZkjETOB+VO8xsCMk4XnPpQ46BGXvHX6FMI7cs/8AETzW5cKssYKn5sdRXN6bPuso1OCc5NbkEqcLuHAJyTWT00Nr3dyrNFBqtgYbnCzIMB/Q5xXISxTadNNHIMEAjI6Gt/VJXt7hzGSVl24I+vNILWPU7SXpvfPBPf1q4PQzmk2cnEjyMs7dAc11NnGsVgn+184/GsIwTW05s3XBJxn610rxeUETsAAK1RkyxfxlIYbhPvAYJHekmmF1bmVAFfaA/vViL9/p8keOU5ArLVmiYqOhoAsaFcGOV1B25P511UxN3atnkgdfWuJsXkXUJTtCjAINdFpeo5fyXORjGTTQESDy8HJBTk1Wu7gOQAec8VfvIMOzKSAwrMihL3QXcTg9KYjpLGJjaLxnK81Hd7ZrVs8EKcehxWhAoitQR1C8gVmyxyTW7iM7s5G3uDUjM7S/9dOCMAyKf/HavwsFuGbcOOcdDWfaxzReaQhUcc56Hp/Wns8tvIVuY9uRjcOhpIbOjb/TLBSOWXn3qrCo85enzN+uKTTbjaEUHcjL1rQ+zoJt/cHNUIjlOCecc8VTvB5hyD0Xn3q9cxlpN3Tjmst3/edcZPNIZV1OXyo7UMfmbcAPXpV+wZ49OeV+vIBqtqduJ2snI5QsAPrin6jMLa0WBTjaOTUdSiPRyJ9TJPUZqr40X/iVW9yACI5trn69D+Yq7oMY80ydwM0+/i/tHS721K7sqSB7jkfyp9A6nCGRDbTyvk7hgFazLaV2RYny0YOW/wAKmciO3kQZPGRiiwiM20hcknt3pJDerJby7d4UiT5F4wq+lRG5jEwYhm28Cq882Lsr3Q1XO7flTwxyatom50NrcrcbtsR5HQnipoNVe0njt2gDecCBg8isexu7m3VZIyApOCCKluJ45r6FlY5TjI6Z9axsarbQs3QgW5lEQ2EfOc+oFaWm3fmReU/zK4wyk8EVzF7NI888oOckA1Pp946AHPC8AUcto6C51fUbqtu1nelNoCE5QA9qrxCWR+WCjrzTtTvWlkTOMjnNQJdupDHGK2i24mDtclaVlVlzkY9KuxiVdrL8wK+nNZzXTCN1IGXNX4L11ijIIK460newLc0YrlWMe48np/8AXqVhFeWgy+1lOQTWGt0Wvt2MBeeKt+d5VuEDZBOanl1KUi0I4ll3EAlRwx5psuoNCxGBk4A5rNN9IjNgjAHFQq7XOSxOS2K0RNy2ZpJxyp+Y9uM0+CWW1cDarLnO0moWby02gk470xHLkZB47+1JlGzY3Sm6PlqUJGQpPFX55WV/KjO1mUsQehrMtoIxcK6sTtHBqHUL4pf+T2SPj61n1NL2RqwS/a9LktpSAXyCccg1gECyeSN2yy8D3FW0uZvJLjoPvH0qW6tV1GxGD+9X7revtVoz5jCW5cEhcc9acGCoWHeooR5c21geDzmlLbnY5wvarIJfL3cnv/tUUwFWGcmipKOhsAwtYl6ZRfyxVuK5jCPGxwCQD7GqdnMVt7ZWBXEYIb2xVcyoL9kLjbk9fWuaWsjojpE1FmcTmI9TGCP1pkyfatK8k9fLyPqKp+e8dzF13bMD25qzbzBoFz0wcfnQLc49yfN9s8VaifDRoOBnmoJQGnZl+7uNIHJmDeldRzXJrxTFd7h0oQ4zkD5uKlk/0m3DfxAGqiOzLgigZ0VrKqQqTke9TT3T293A0bK0bH5jnt3qmG8mxyWDNjjHJFVGE0pMj/Kq4+UjoPWseW7Nuay0Ld9qJluRHEPkUEjjGfel028eByxPJ5ODxmqUU6DcCccbRnpU0cS7WKMFY9jWltLIzu73ZvxS29xcBnRZJiPvEdKlul+cVlaJFIkztIDuAH61tXaYHf8AGnHYJasfprDzzETw6kVSuFAdkPUcU+NjHKrjPysDxT9QUefvHRxuFAijE4F2FB4ZTViKZ4rgMpAAqkyf6TCeRhs1Yb74pD3Ns3nnQEHqB+dV9OxLf5xxnbWakjJ24z1rf0WLGGZc5IJPpVXJtqbnypDjt0NY08j21xtGdhySR24rTvCDGyjqBkYqmuLk4ODxg+tCGxGWOWTzEI2zICcdKvX1l9otVIwcDg1kRxC1C8kpuOPatYOxtsKeQOfegDJtJWtJGiZR8vSuhs51miHbIrnZJALkiVSCcc1s2eQowchfapGaEh3KV6lehrGdP3vQHJ71tswwrYxWddIBLkDqM0wRBOQptmx0LN7dqxtQuPtD4/2s1oapMFEKjg7W/pWQuXlUdeeahso6DQ0wkrY4wMUWMn/EwYbQckgirGnIE02Rz3FZ2nykX6553NzTEzitctV0y8vIFGSZGH0B5FZ1pOUdCrbcdq6Px9CYddSXblbiIEn3HB/pXLMuOn8PAp2BEVyhN64Q5JG4UtrF51x5MnAKk/Sq6sxvBLyTnGKuwRSyXRl3bFx19ap3JVh0EdykbRKA0bHJOatRaW7AO0m3HGFWpUuo44wiRg+rEcmkkncoWMqg+h7VFrGm5OujQGJgZJCSOeBmom0NVVfKuCMfwsKaLtSoUTIr47nHNStv2eaWwE6lOePcVNw5UUp9Bvc+YqrKv+yazJoGhykiMpz0IrqEuwpV0cYxz7+9TSJa3sWyVFOentTUhOn2OPK75FGeMULOyKEGBitDU9Kks5ldCXh7Njp9azpEUycc88mrTuZaouLGqFSGzxljSM7eWWY9TwPSmI2YGOcDO0VG0oZioNMBJHDLjAyeaLSRi6op75NQ7sPz2p0EhjkYgZJHFFtAW5pkNJwQefSo9ksbZxQxDAbmKtjqKRJJd5UMHHvU7F7mvphmR/niBB55qPXkiUrKQA+duR3HcU20upUAWaQbQP4ev0qHVvLmhiZWw20tgnPes/tFv4Riu0ulymP7ycMvtViwunSHf/dx196yFungRo16uAD9Ku2LGRWiJ+8ua1sZJ6jtUtohdG4VtsbkhuOjVmW7r5/lscx962JSJ7e7h2nKjcvpVPT9ODt5k7BVH8Pemtge5Wa3kLEqV29stRW+sSRqFWOLA9cGigdkOtbsNYxIVU7IxyfpWSZ1kkkEmN554q0hSHToyThnT+lZUxEcoLnkd/UVko6suUtEbFucqJ9xIRdo+lNkfy7AS7+CNoqtp14WuFXcCjZVgRg80l5u+zPb8/JINtNR1By0KV1bG3dSDuRxwaqo2SQfStZ43ms1UryhyKzhAXkwvHqfStEzNqxYsXKuq4LHPStSDTY+C6kkMSAOn4moLTyIEyobcPvNV5JoWHLMDn1p8orkqQmJMIqJ9QTSgyleiOfyojlliYAkyxnseaJyqsdmU3cgHpn2NLS9iul0A+ylQTCuV+9lR19xU8SW8jsr20eD0K/4VnicbA/AJJWpVk3428MKQ7mxbRwxsDEuAxxgn0q/exZjDAdqzrZm2xZ+9jOTWtKN8I47VXQXUyAMgg1JMfOsR/ejoKAOwPBHINRLJtUrxxUjM69mEarIP4SCatoBIvmL8wI7Vn3i+aDGP4ueOwqTSJ2FsFI+4cc+lMSL8ce9xkYHXrXSaSjfZWZcdcVhxMGYbcK3XGOtaek3PlSeXkKGY8dqHoCNIhmkYOMArgGktIwGJI4zjNR3Nw6AYUbcc+xqxp7CU/MByc8UIOpVurckNGec9OansDvj2NnFLextvG3gjP4022wiDtx0oGVry0yQT1zxWhpb5jKnrjHNV55A2M8gnt2p0BEEivwVYc4pAbDD9zg9f1rPlfDLuI+prQK+YqOp49faqc8OW4470MEYWtHF7FHx8sWfzNU7Rd03PajWLhf7fkj3D90ig/ln+tW9PjVmXOMscn6Vn1NOhtzt9n0wAddv51k6f890hI6Hr6VY1S4ZiIQc9vwpNNjRrlRzkfpV9SOhk/EGN/7NiuFAYwy7T7A//qrhre4UJKZgMlfl9jXqXiK1Nxpd5GyBgY96j3Xn+leV3UKtKI1BUcbh6U9xarUhtYC8glc4Rf1qdruSWQqgCqo7CmNL86LGMIvFEZQFweh9O9UIVGlky2QEBxuq3bzRxYIXn35zWczlRjgA9KljZkGdyle4JpBc2Baw3m4lQQ3b0NR2pl065+yzuGib7pJogkwgKPt5GCO/tSarvmjjy4Y7t2QPu1jLc2WquMljNvJIm4bS25fbJ5qxE7pcyMxBjCgYzWbcuzTR/NngAmj7S5Mp9OBTsK6OkjkjuIvLO10Yd65jVLBrGYun+rY4GexrU0u5DRbMdOnvVu4gju4DFLnkc8dPeiLsxSXMjlkci2Ax1OagcbWJH1q9d2/kHyifuD8xVWWMbAVPatkYkY5jznvTrYjzgTzUakhCvrT02oQ+e1NiW5cZl3HHQ+tRpCxlxH8xboKtQxI4XOBuHNWY7RUuUkiJAxn6Gs27Gq1JLW2hktxGzbZI8lwe9Z07Ays2cqQQPpW9c+TslmAAbZzj1rlriUszAdKmC1uObEkY7RKRncuAfeprCVvMZs9FwKjVTLYsO6HOKt2sAhiDn755rUyXcnhHkTNJK5yRgKpyKfNdgFVU9+9VyOdxJ9hVeVx5nPYUDZpi4UDBbBoqtBHugUseSPSilzIdmSyrJNaQgZAEYBwPamG2V4SXYhsAHcvBqe3kAgTgj5ByD7U9ZiOnze5rTkSM3JlCaFofJltwGK/exzUl8ZJIRIEI8zDMPSr5dXHzRq34UyVYmYEgoemRUOGuhXP3KmnyyMuCOB3J6Cnkxxhgqrt68HrU62rxj5CHB5JxzWdcr5cpAHJoSsDd0SyPuGc8Ht6VKgDBSnPOCM96zY52EyhuQTzmrduM54GT7/lQ2CNUxMse6NzjvntUjuLqyeA4DAf/AKqo2s7NsRz8pJ4PrT1ka1u+GyGIBxWb7mifQoRSuY3ic/Mmc5rQtmWWJSG5Y4+lVb8LHqSsAAkh5qfSFV5tqnIDA07k2OjiG2RSxPy8cVrL88QNZIbBVj2Na8GHQduKoDPuowp3DIxWfLKN2OM1tXChwQCCRWFdxsjnpiiwIbZRrPcXA67QAPxqxHbRWqkleR0FV7M+TAZkILs2W+laJu7Zk3Oop6CII5n80PsxgjoMcVoy2bvJHLDuAPzVUN5aMuGH0Aq3b6jH5OByoGMdcUhmlahjAySAsDx60luZYJSQuFGcYplrqEIcAuOef0q8Ck6ERbSCMjHSgRblCyIrjqR0quEKYLE4AoZHCAZwRxx0NTKN8eGO4YoGUrmMgoV5B71TDTW+ck7B0yOlbXkKy7fbg1Xa3/dyRuMbcEH1qWNFvTblZrdY85OOlTyxZIYckCshR9mLvGcYGOtXbG9F1ARkbh1ouDRw2oo8mvebtOJ5thx6Z4roFCwKWBII44qxqWkhYvPQANEd9UWniA3seKm1mV0Fy00pY9K09KjXfvIOc1ii6keYbMBR2rotNK7A3TIqkxMnuVDMikfKykH6V47qUf2W7lhcnzPMZCfoa9gu22vG/UA15h44sPL8QyunPmASAfXr+oqiTBQGGInvzgmnRMDuP40TqQuCc4GKZEwVhz1GKfQV9RjZ3c80/wAtJGIDAEDOD3qOQsrYNO3JsGF59algjSspFQiF+cjg+tXZHWVY8MAUPJ9azLS1uLpv3ZCrjIJrThtRDalpQrSM3A9aylY3hczL0eRd4L7gq7vz6CqhlIh6nLHNP1Rme7cnHXHFQhcwo/dSRVpaGcnqy1bSvvijDEKGya6GBlkCsc5bJ/8ArVzdsGIkcKTtGBityxmU20W9gGBwKUkEWZ+qqWjE2OFYp9azMnYD6dq3Jk+0WZTH32b86x4lH3Gx+NXF6ETRVdsAKOnWg5KoPWpprcjJqa3tmkiI8pjjkNtNWyFqOhkxIqhjkDFX452jkIzx0+lZLho3zjBHNWlm3oSRyahq5cW0WLm7C2Mq7hvft61mDYY1cjO3g0u1pWk3fdU5FEUYVcdQ2aEtAbJLAOFL8bHJFWZZP4SRnsKhiikhhUbcgnIxSv8APIpOBzg1Qhzt8ox2qsh3XAzyM80+RwqNzyKiiYI+T3GKANF5NjbR0HSimCRcDcoJoqOUvmJrcny1HUbR/KlBw3HTNQpIFhUZOdop8bhm56VuYFoHK5HWk3sw56jtTMGMbj09c0xpSknsRwaALkLYGQTg027tEnwd3OODUcb524wMjrUiykg84Izj3FAzn5o2jmIYYK1dsWySMZOOlT6hEsoMijlP1rPtpfKuY2561DGi6rbbkoBhWYMKk1BjgMOoIzikaINAz5yN24H+lV4ZTLHOsvXOV9iKzNELe3JmgUkYdcc/hWp4eth55kJ5VSaw7sAAAfxIM10nh5CbV5ep4XiqWwnubBRmTCjkdeKs2hxlC3IxgEVVa6RVwyn6irNvLAyh95zjHNDGivfSSwyF0Uge3FZkt7uBDck9sVu3Soy5zmuc1FY49xB5NFmDZnxXEkdxMUY5AyF7flU8OpqAFnjAHqpqW0sRuQyD5n5b/CrFzpaSbVAwzHkjsPSla4JlZntrnmGXaR2PFSWpaCbZIxKPwGB6Gqj6ZJC7jGRz+VVXaRIzmQIid80rDubFwZopQolPI71Lba3d6bKkhG8J1GeorKWeO+VA8jqcDL561ISROQMyQg4DMc5NTexW56DHqUckKSKW2ygEe1Ml1u2jyvmZZccAVyS6wkMEiOMrjaDkjB9ang1q1iti4tQeMA98+tHMFjcbXygJQO+eMAdaki1W+uflWBmU8Dsax4tbLoNsEQ2jAJ6f/rqzHrs4TzYYtgXKkMpyTU8xXKNur3UY7xbdlDb03FfT3q5Fp+owwtL9rSJiM81Q86Wa6mkEbN5oAZsjP0z6VHqNpdzW0rEsYQOCxPX0z6Ur6hbQ0odalsoJo76UMCDjceT9BWXb77hRk4rnNxe/w4IIAB3dcgYrpbQBIxtPOKt6ErUv20QDbAfmPrXRWMexFUg/SsOxieSQdMgZ56V0EQnRV4H+IqkJkt2oNrnGSCDiuK8Y2aTX1nd7sKUKt7ntXbtLiLkcEVyPjCLdoom24EU3UehyKpEnn1199lI5yQap7yAB6Grty373cBzjOaoSfK24d6aJZOZhIxLCpI4EdwNw596qqwOR68063l2TbyCQOtSyk9TactZHynkVV29upFRm+MzArkJGCQap3k63twHUYUADJ71EXZLZycDPAwahRNJT7C3SMJg2chzkflUCudpUdc8VZuH3W0DdwKqLHMHDbG4OelWtjJ3uWFLwwg7yA3XBrRsC0s0ac4X5iKrWtoXcSTqQv8KDqa0MTxuAkDBM9hiiSuOLaZPb27RcySqo3E4J9acYLFdzbEfPPTqai8t5cl8AE4+/+lNnVrWM7VKjsVOQaiyKu+pMs+nQT4NsM9Qev860Y9UhYBV+UEcDbiuZeWORw4JyvrVm0kjEbSM5z06ZxTaTVxJtaGnLHBMC8kCO/bcBuNOikVcD7PGu0dAnFUZ2ZFQbw2ec1Zguj8qk5HcGpd7GsLXLskUEyEeUhYjhGUc1Ql0yxmkMaKYZAM/L6/StFlkeJGUbgRnHcfSoEZDc73XLdC3Q/iKhSsXKBjz6VdW8W4qZEUfeTn9KzmOVce3FdxErIwOcjHGO9VL/AEuzvMlE8uXGQyjGfqKqNTozOdK2qOKmBEYJ7imAZiGepNXdRsLizYJKuVHRh0NU2O1PcVsndGD0JWmw2AAcd6Kkt4FeBWYjJz1+tFFx2JdpMakf3RSxN68YotzlBkZAGKHDK4KjqCK1Zki8o3QnbyQTkeoqECOSMqTkHgZ7e1MhmKTIScKy4NSMVSfynxiQZH1pDK8MrRtJAx6AspqYysJYj0JHIqu6hLtUc44IUn0Pai1cy+WT1QMpoAsOw8x2BOD/AEqhNEFlO08dsVahclWJ52vjNQXqmKfzAMgqMVMhxJ7O43N9nJzjHNNWPy558jnoPxqjDN5c+4dM1rTFZH8wdAoJPvUlX1KV3tRyndVArodF3x6ZHwMuSfb/ADxXO3yEXKk/3Bmutto0TTreM8EIKaQbs1LRYpAclcEdKtJaQoSNoI6ggdqyLWVY5AMFl/2q2/3rxCSFl2kdB2pNlIgukjhiIjzj0Nc5LLHdX6W6pnnLZHYVs3BlVvnPXtmsWziYatNI3J2/zpIGaSoomyAOtSOAJ1JHfFJEA0mcdKWXBlUj3NWSUNUYHMaHG7qQKzLXSzqCzAsSo5Pv6VcviSzMGxg+tXPC4yJU3ZBXjP6/zqXuUjLi0dY4tgbDYyF9qmtLdbWRrU5dXG5gema0LpMXZYHpx+FVLfcNRDld27K9amWxUdzYh0XT720hkCuHVtjru6etQw6LFDftDcGQIshEbA8AVJpMrwX8sTn5XIcc9scV0WpxJIkTDA3Ac1Ks0N6Mz5NB0+2tg4Dlgw4z71o2uj2MQUmLeCTncSSR1qrdF1gCHgds+ua0LSXzLMFjyo55p2QrsytKEP2+9tDEm0s3lHHQHtVuJPtumGKcfOvDcdR0rMtCU1lpAerYNdCIwryccMM0JDOA17ShEEuEHzxsFkx3HrVvTEcxguPlHQ+tXtbG6KVMZJU1T0y6Waz8wDO3AI96GJG1aRF0YrwSOx5FaUXnwqDuyvTrWVa6janarB4yOMitiEx5yJTjqRQgYrNIYzk9f1rL123abQdQjPO2Pdj0I5rdKKTuVgQapzIspltnxmWMr9eMVSJPIblt8ayYxkc1QkUlc1euAYyYyOVJz7VUZ90YBFMlkEfIKmlY4UKn401DiTHrShiDgL3qhFqMgW20r171BLLuCxjoOTSCRuU9eKYgPmA1Nhtk26Qxgn7qDirFrNcythmIQe3WoSxNuVHvzVhf3UKJuBwKLBdls3Ui8QEA4pvn3jOFMxz61T3sW+U4x3p4ldXXD5z6UNDvqXQ0sZ+dnkyeoPSr0N2jrtYHkdGHBqlCN567WPGM9ferUcSlSA+SPvKanQepm6hb+TMzL8qEZGOmKhV9sChe7VoX+yWyyr5ePis23HK5I+UZqlsLZlmaeZgqRjLdOlWIpcxbnXJ744NVBL5Cr8pLyH9Kf5itAEI6sc/SoZrFm3a6qijaPl6cMOKssVlbf8oz6dRWLbxQuqgkq24Ec8H2NWmkKE7gc9GG6sHa50KTtqa8avAobOYx684p07LFH5wOVB+YDrWSb+RAuCygrwCOpqzHdIbYLJg/w/WosytGO1AxPbB3QPA5w5/u+9crqOnyWdzsPzRnlG9RXRW06NpkkLkMm4qc9qqSKl7pkMcz4JUqrejDpW8JWZzTjdHPCfYNo6CimOhR2VxhgcEUVuc+pdgbAx9KtuyuAVAyOTVBThl47VIs5QqTyM4NaMknuYsKrr2GeKbOdwgbvgEH+lWCd1ruQ7gOCPaq8iebbBF6hcj1pAISJzsbBkTOM9+Kr2UhR9p6knNCuRcRyHjepBPvTID+/Yn+EGgDQVB5RdRwwHT1ouV82Db6AGltHzCynoRmkJ4Xj7ykUmhrQyXjIP41aE5FoI/VvzFNcozZPAPGfeo5GG4D+77VIy9dIJ5YgvUhVrsreNPMEW4AbcDdXH6YRcX1sp5JbkfTmutNwiSjzEwV49aBom+yGN8SLw3RhV3TonhYgS/J6Gq7zTtF+5QuoGelOtLsOSHbYy9m4zUtopE9+qIpaRlGPWsG3mjlnnkj5G7AI9q0tV8rYWdy24VkaRtEDbOhdjTuBrWuAwBH41BOfL3Mx56CpsFQGX1GRVK8LO2f1piKNxjyz0GOSfbvWp4XjUqzZHLnH4VkXYHluMk4xwR/n2rY8MIVhDLn5gWxUlC3y7JWIPes5JmS4Vl2jGeD/FWtfJ+9Y+tZZZI5lznv0/OlLYI7liJtt6kgwQQOneu5iRbuwTIyVHeuEQZKBQQQOBXaaRcbk25JyAKUdipblW6gItUHUqeCfSrMRCWDEAZIwas31vlD1x7VSuljitNqkmmSZduCJw4H8QrpWXIDDHK1zltgzrz34rpByinPbAoA5rVVBkkrK0i0MVlz/wAtJC5H8v0rZ1dMSv2JHNZGnb5rIFc5B2j8DQxpGpFAB/q4yx9cVpw2+YzuY5xjmsq0a7jkCgOUJx0rXhu9p8ubAz3oETLBLHb7UfO3v1NV0Z/tsZkGBk9OlX1kjEJCk7WBHBzg1msWa6SUHcVYBh3+tMDzjXoEtdbvYcZxOxBHoeRWFKfmOBgV1vjWDy/EkjhuJI0bj1xj+lczMoOflzTIKIzuzTxIUOCMihhhqcV3J7iqEKrq5Jx0prOM8YzTVG3Kk4z3oCYccgikBPB+8YRswCk81bnZAdvTHpVQFYgrY5zUsvLE560hjQ+G4p25QwO38ajZTt3DoKEYFgTxQCLkW44Ze3TJxWrESVVi2G284NZsIEgCnb9a0rRVVWIbdt5I71HmXfoVkli+1MH5OCD71lx4WQrkctjPtWzdIiyCUjJI6AdDWFvHnswHeiLvqElaxoIqSzlyM7OFqABS5APc9aXzfLjDqxGWwfeoTwcsxGfQcmiw72NgzWENvsbcz4/gOaplvPbLqST0AHX/ABqSws5JwSkDhMfebjNbkFm8cYjS2XZ3Jc5qeUpzM5bK++SfEZGzaEYkYHpUM1rqTjMcO35umc4966SOIRriS2Xkc4BP6mhLWIEgQZz0yTS5eoOb2Oehsrm2s5VMT7XU/KRkhvamw+ZFDCGjbYnJBHcn0NdEy5+RU2HPHJFOjBUBZ/3iH+/g4p2FcwZdNsr6Q3JlCGTqF6elFakvhq0mlaSOZkVjkKOgopi0MXUNFa0srW9iJaKWJC/qrEA/lWZjqrDg131sI5dEtopAHR7eMMp7/KK4zVrKTT7xocEgHKn1HatYyu7ESjbUrW0xtpdkmTGamlIiuQQfkccGmRmGWHbKCDjrildVMHlkn5eUY1ZmZ1y0i3JDcbTwBT4j8jE9TmnXikTpIRlSMEimwMuQPSkBbtWIAXpxUpViqY6g1DEwEtShyqo3X56BmfcI0ckozhQTxUMIaR8E8Vo6iocBgPlY849apiMMPkbBAqRm14et1/tJSx+6pP8ASuluogrDcF4rl/DqSLeSMpLEID645rr2EM3yyqQWOBjtSKsT6cI5IjhmV144PUVblFs6lZVBOPvYxWSgS2kJhuCCp6MMjFadveW91Dh1Uy46DgNSZSM66WF4jCSxB9e1UNNVUh2pyNxx+dXdV82WJktyqep71maQpSARFssjEZ9aOgupt5Ahzxn6VnSZeTPAxV1t3k8A5qk+SO/HfFUIybw58zDDdnFdJoWFhTAwQmOK5q4BcBSuCW6gdRzjNdRoyhFxjtj8KhFMbqWRKwHFYsuA+W4AySTxmt3VFAkJ7n1rBuSC4VlyDnAoewLcuWSFlUufnUnOT+P+NdRpT4GehBzg1ytlg25kQnBbv37V0OnyMVUZ5AHapjsU9zppcvHuxisTUDwQBxiteKQsoUnjFZOpBV3464qyTOtgDOuex4rpEy0CnjK/zrmYSRKM8YOa6S3bEHPGBSAwdblwzgqRgZrH06eI2S7X27Scgf3s81q+JZ1jRj6rWDpk1tBYJvcB2JZjtJ60mNI1re/ld9vzEAjtxWg6yyCOQBVOQpweDWGusWcO4PHK4K4yqY5/GmweJXUtHDa5TcGBkbpg+gpXRVmdXBJIlq8jPvC8HA5FQ+bF9nM2V3KQTk4zj0rmZPEdyyTbp1g39VQdaxbrUndP3YklJ9ScflRcVjX8cJBK1rfW0iNvBR9pBIPUf1rkpY26tj6026uJGuNjv052joDQsuRhjn2Naaoz0ZWdAe/PpUQfYc4yO9WZsbx0/CoSgORimiQZBIvB61FsKnBFOUmPhuB2pxBamA6JVnYKcjbU8oy56bQBg1XAMbgLx61IqllI5zSsNMd8qjBNNwqNkNjFNlYlUOMYFNCmXL+tIfUu28u1gGUkH2q0zrGdykrnjIqjDPsjKTAkAcEdasrNbyrwxDehqRliV1NqQc7h0465rGIxLg9qvSyyLGUByD0IFXtO0nefPuRgMOEP9aIqw5alOxhe4GxI87TncegrYt7OzRlklVpZFHULx+tXFMcChEQKB2UChL4twI1H4UyblkXKYACAYHepI50bII6+lVPNzyQOfSnrJHuwow1JjRc84hsAnFPwDhl61Recx5OfxqxDcK/J6H0qSgLuWK42t707LNFhgufpRJsYfhwTTFyehwQOhouAb5k+UDIHTBoppuJIzsHaigCTT1EmmWi7s7YkyPT5axfESmRYLlh0ZomPf1H9a19DmT7KsLgBhFGd3/ARVXxBGv8AZEgxyJg39KS+Ip/Cc2Ig2V65qCS148sORj7oNPMjRYfPKnB+lWeJtj9x1roRzsoxMrxGEncehAqkilHPXjpU00b2d23UKx4IpZZN0isRyR19aAuLC3OD3Bq0h/cJ17kY61Q37Z1xV+1/eKo/useaWwbj51VViifaA/KknqaimsvJCSEhQWwTSasjmSN8jCjAx2NPvp3fTISeobk/hUGljX0yW201SHDYkIJYelaw1i0kjQGTy3V85wRmuMju2mtDC3OBwfamQ+asoRXYAnp2NFmJyR6H59pcEMs8JJ4zuAqa32qCNqtjnivPLa6nkbaYwQOpqxFEWkyCVz6HFS3Y0SudxfIjplkOT12mua052+3yxcjDkj6URRskf+sc/wDAjUdgnl6pKSeqd/rTTuKUWjpk/wBTyQOx7ZqhPNiMgH/69XGG+14PvWbMpCFiMACqIM45MkZVjjPzZ/lXT6VksuRjPv6dK5wLuiTIClSMZPJ7f0rodLcbRgEEDt6VKLZJq6nIbPAHSueuSeGHXNdBqe7HYjHFc/cqBwSB7+lD2F1L+msPsowvDNz7cV0WnRgkdOVHeuesJFWy25BKt1HrW/YMNiMrc9f5VMdi5bmyrOqj07YFZWoSlpiox34rVTeYxk/n6Vl3yjzsdzzmrRDK1qAWy4Oc9TW3GcxgDrjoayYEBB69fStWP/VAjFIZy/iZgbhIWyfN659BWScFgqgBRwAKv+I5C2sMrD/VxAKfqT/hWNDcf6Wy/wBzFZSN4aI1o4FMXIrL1SLyYVZdyhmx8vFb0WGtgRjkVla2/l2OdoOHHXtUR+Iup8Jz8mCuApye57UxpGhXDnI7Cn+bui5Y+1Upg0j/AN4+prrscAkkwaXcQKv2625UHBkJrOS2eQhRgk9x2rZtYBEFXAOKUti4rUiuoN8PEceVGQO9ZeQCc963rt44thIADdMVjanD5ThlGA36VMWVONirMmXx60sTgOFbOKjMhIAxyKlt4mnlCIM1ozJbk/lq7nBJ9qkGEOTkYq7ZwQ424Hy8E1avbFpbF1hcE9SD14rNvoa8vUxZURowwJ5PNR7RGoBJ5p6NvwjkYAwBTWmL8dCD3p2JuRtI5b5QSPcVPAVETu8YDKRjmo1l5wwq3DaCWQNgmNB09TQHmXNOtgB9pk6nkKeg96tM8zsWzj3zVf5k6gE+lOdmc4yBgc80C3JzcHZgj5h3zT1LbQWbk81QjUtIADnuasGQIMkjNAFhZWZicE4/iqaFnJ5Bx2qokpJwvFSwOwBDnknFIZZkOByeD0FSxkIoAPJ5PtVeT5htB+maFbbOWJ7AcdKkZoNyoYEtjqKYsmH5HQfmKS2lDArgHIqGYmOR88bQMUiiZxuYnP6UU6KVGjUl8EjOMUUgCy025S1t7uMbke2TgdR8opNXQz2c8YBJ8vcR3yK2dLI/siyyP+XePn/gIqaa2jmBDqMsMZHXFNrXQd9DzGeP5MjqR0p9jMpG1q2NX0CawJlUebAM8jt9a5+NCjcHoa2i7mElYu30KywgE8k8H3rPMJMARlIYZwfStFpBJa7T1BxUSNiTyWA+7nOetUxIzY4JWbJXpWzbwFYwY+R/EDVdVPnHgbTwQDVyM7FGcj6VL1GnYrXCBiyswA9QOtRqUcG2bkBOD70t6dpBH3SarwAvdh92OMY9alqxV7jbWH55BypAIwfWp7R1GGfJMTYyOeKieYRXciHGSOPrQtvMg5OFfuKNwWhYju4xdOFUAM3GKuxR/vOlZgtvJljbaTg5OBxita2mVpQD6ipkrGtN3LM0giVFPBbpTLcj+0fXKUmqLmWPBAC89etQ20gGooQeCpHNTAuex0UDYTa2Rz+FVNQG2NsOTx61ajYKvKkhuCD0qpehPKbaQSBwp5rUwM+0csxVwdxx1HbNdLpgEaYfIHY56Vh20AkhdwcncBj0xWzppcN5Mncfgf8A69QimTals2YbO7HDAda5i8ZvM+QbucYx1roNRhcZw5xjvWDcxs6sASSCOnWm9hLcuaTHutZA2cA4zjv1roNLieHgncpPY1h2IceblSsTkHOeQcCtzTyEbdgsvHvURLkbcUildp3ZH4VnXsJ8372B2rTEa7Ayxjnue9ULgu/yquD6VZBBZyZ44PHT+taagpBnHAHX0rMt4wH+dVDg9a0wUz5bDAIzjNAHE6heLPrlwTjAIQZ9h/jms6K3UQSz9HeQ8+oq1qsNvDqF44chhMcLVcsYoIkyOTmsrHQtkXobpoIQsn3TjFVdWl+0WqrjClu/tU7bJZY9xGIlzj3rPvnlllCRqpjX370oK8h1JWiZzIEXAINRBc5JHQValhwOhUEc4qNWiVipl3e3Sui5x2JIfLKAIAM9KnBHlq+7AZgq+p9aoyGIdBn6U0Hfhcn5Pu57VLNFKw/UnL3SIEO2Jucd6iuJHuAVKgrnK+1XAgkQ8DnkkmmpEpJC7TgdM0A22ZckQXqv5VbgaKKxJjwkhPUntUptM5yBknrSGwUjBwfWhu5KTTH6c5gtpJ5HBAOB7mtaGRQzBxhQilse9ZJti1skKOFRWzjFTtvLscAB4wjAHrjvUM2jKxSvIoLa6ZNjZHI96o3DrJJuQYPetWb95lpVBIXG/vWdI0KnhQPcGrTMpIgSNpWCrwWOK2YT5SBck4woqnZbcs4QEDgH1NWZXCzhPQc/WqIHrL5srHPfFRzybZAAeG4NQu5iDFf4jgU9I95XeRtTk+9AFyEiKIlvvNUXnbnBRd3pUdzP8gVfvOelRw5BAHJ+vFKwX6F4zSAfOQM9hU9u3zDcT7VUYHG5yD+NTWjgyLkcGkV1LcshCk9utMik3IcHnvSXDZiwMHtUdqQQQe9T0H1L9u4WRCfu9CasXaMY92ASeD9KoRMFYqTkYzzWmjC4tADjoQf6VLLRURmVAFAwPaiqXmmP5CcEcdaKqxFzs9KAOjWR6/6PH/6CKmyVNVdJfGkWfX/UR/8AoIq23PU0nuWhsgVxsIBDDkHmuR1vw55Je6sh8vV4/T3FdWQAduQQPfpTiQQARRGVglG55rblWLp0z1FBUpJ8w56Ka0vEGmnTr/zoV/czHI7bT3FZ7hgBKMEFfmHcV0J3RztWYSbVJdjjIqWKZGTcWwoHFVDFvKqzDkcAngVN9njijw2HGOKT3GhJXSRTtXODnGKqpGTL5pLc/dKjvU8LIsmcnHQY5rRijQjfHhu57YqJOxSVzJkszNOZDkMcULa3ADK2cAdAen1rVPU7kAPfjINMJRmZnjc57461KbK5SrCLgAK8owB/d61PGqpKpz7VG0hBUCMrzg89KnuULlWi+93BPWpd2VFpMl1WQwyRbY/MEq7fpUNrHtvUaRhgg4BprMbmDYxZJU+6c1WUMIzFLkuOQxoiXJnWxRRmM4Zl9s5BqneIRHtBwSeOOaghEwtUaOVgcdDUM80zIysFz1BHerb0MrE1msi7AOhIyvf61tReZGFdQ5G7A+XNYkNwY0jYodwPPPPbrWvDqtqIWVzIhzkEDoalFM03MN1GBIWjb3HFY9xZPFdEA5xz0yKvLrunthZLkDjnIP8AhTJry1uHSSG7Tj7wzxT1EQpeLGux0HOeRWlp17HsMYlVHIyC3f8AGql1LavIjxzxOp64YcEdqsW6WrByJYg2BjJAJo1A2A9wsakzJtzg1FLLsbLTgZ9hwaZDqNnLZlZJYw4z8rOOcVBc3mntHFILiENnDruH507gPF0rXAUyDOccDg1b3v5eQhyOrEVXtr3T1BAuoiB93HJ/Srkl9C0DGMM6Y9MZ/OkBwuusG1Nl24Ock1QlPmDjd8tdY2nLfXT3E0IAIwFplxbqNIvlSEBsk5xycH1qWrs0UrI5NZnUssjAl6VjEzDnaRyeTUjbO4Ix1PWkWCMtgPGc1pypGLk3uQFk+bcwx9acI4SoKoOe5FJPZB36KB2OaIbdoxtWRj6c0xCiOFRhlwfUA0vlxEfKqk+ucUu6WMnIZvqKrSSvgnypAT6ClYdyZdwUqsQxnkYqHYwf5dqD0IpY5ZwmFlA9MjBqVZX2jzcSEe1SO4u6QHiRRj2qN95+Yzde1TGeM8CIgD2NOhSOQ7wijB9KNguVt4UZO88dqSK4jaQKyMFbjdjpVwwKATlQc87Wp3kLjAbvxnqaYjLunLxOiBuPasmUZY/0re1CGXaojYfN95umKzVg/eKyqSoP3j3xTQPYsWgENsoI+bG6omObkn2qX7lsAeWc5NRFPmb6UyWMun2KgPrmpUkG1I+MsdxqC6BMak+lCjddKP7i5oAkhcSXchbkLwKt7lC8HGazVDI7joS1PV2L7c5FAF4kNwSDmpoM/aFHQAVSRzngdPertu2TvHZaQ0SO5Y5HQe3WnKREA7g8ntxVcygIi5xnqKsZGACeKkZIrqHjfnBOPwq/C5WVUB4IyappGZFCryR2q5DYXkku+OB88cmkykV57d3mZlAwT6UVqHSL0nPkH/vqildjsjQ0qQJplnn/AJ90x/3yKtu20g8YrLsiG0K3AbnyEwfQhRU9ncC7sd2PmU4OOual7lLYsM+JDxjB6+1P3DfhuOM1AHEgDNwcbfxppn3kE5AXHPrSKG6pa/b7KSEhcnlSRyD2rh5f3SyRgnzBxyO9egHOSWOV6ZrkNeslj1BZN21JBuwfXvWsHqZTWlzFVxL99BvA/P6UhlAJQYGc+1W5I4FXerBSfpVYyAsQyK64/hrS5kJCrrGxxjnpV21bIAKY7bgeM+9Jax7Vy5JHXjjAqcBlA+XA/wBk/wA6zlIuKJt3lt91s98UNKGPzB8Y+8B1oyrBQjMpx0PelNvKF3LIDg96SKIhb+chx0z3pTaFsbiPzpfMaMHeyj2pryxEfNhyO2eadxWJ/sQPDsuR6GoJ7VfMlZRgDgU6GSKVwoUrhuMirsked46+tA0ySFAIFHtVO8OyZEHU8sfQVoRqdqirMmkwTkvLFnKYzmm3oBkY/cqhO5h1PY5rT0y1S4V1cA1TNukB2BieeSTWpoRxMQOhqbFXMC6tPLnkXHektlCqw6cVp6lFtvJh15zVGMBcmiwjJtWZnkjx/wAtK6O005JbQyYGR7dKxbCA+bNKTwzEAV1NuRHp7gE9KGgWxgyQjzCAOK2tO023nsnLIu4DIaswgNJkngVuaWWSBsAEHtRYLlrTraAJhVUMDkVpiMPbtxWfaP8AvH2oVPJxWpAMRlSeMdaEDG26AR81mX0ZWzvAhGGDdexrUTIDqD0qleRg2VznujZ460xHF7RwDJGD6lTUBiV5Dht4HYLVh9gBXcoH8qiQGM7lmXntnoasgD0KgFSPcUxpSm0As2fQU+R2eTCSAHuCetIUnQhmCkHpzmpGHmgHk8+mKbJNHwGUn3C0rCQHO3IPbFNAnIOExn0PIouFgiIlBKgfRhimiUgEGMnA9OlOCSYOSw45qupIcqFlOeuaQyRZG+8sa4H94UNLuGOE+hpQzoMmPcD0zTclj9z8M0xXEIQj/WE/Q1EWAbC5GO5NWPLQofk/EDrTRAmeAwPpjpSuOxFIHmiAY7genPNQy7o1S3VT/n1qa42QqrgDcTjFRSRv54zKG2ruO08e1NMGhGAaVVHQVGTktTgcAsTz0FR5+Un1polkUxB2ipIl3B36ZwBUD8uvoOtTqf3AXsTTJIduwszNk9qkiCkAnvSTheBkkDvSK3A5wKBksmNwUEY9qu24RbcsG56VQUFvxPFXokZlWKMEsaTBEaR+ZNweewHet600beqvcEon90daWxsYbJQzYaUjqe1Xt7McsR7CnYLk9pHFAv7pIhz1PWrYupw2Tgr7Gs6OVR97GfSp47iFgcevfikykXPtco+6hx9aKTML/Njr70VNy7GJp7tbQ20LHMc8CEex2imaPcNBeyQNnDSbcU2Zwtjpcw6CJAfqFFV3JGvYB4aQEfjWb3ZfQ6QKqjaMFWYnHoP/ANdUnkzuwwUq20j1HaprS5WaXjIOSGHrg8mqsoCTA9jLg8VK3GzRimWVGxnevyntWR4itjLpYcAboH6nng1pR4S4JHO5f5UXcQktpY+zocZ/OqTsxNXRw0VqHTBbdnnJFTraJGSdwzjAGMirSKqA4YcelN8sHksRk4znjNaN3MuWxCFYZHll2x3OKmjLoAdoXNKqjOwEbh3PSp0XDHKg80rDSIxLuBAAz2z0pQ8W4qWYepHrU8irjEcYyR65oELEA7cfhQMgCwycHcc+tSCJA3CkDHenC3k3YD447Co2tpAOZCc+pNMRLGsayAgAAt2qc4AJP8R4qottH5qNvIIOeDVqVgZFX0pp6CtqWIBucL1rXjUm36fd461lW+DKmeAR19DW1bhjEQRz1I96GNGDeIFkJHrVjR/luO3NGpKBIcgg03T3C3C5+lJgP1hQt43HBArHY43Vvawh8xXH93rWDcFUjZiaAINN5jY+rk1uySqsABXaSOcHr6Vz2lhgJM9GO5a1JGDqoz7UdQGABiRgVq2UxSAqOH9OxrNRCtaloqOm1gQwOTj8KLDNS3ddwcY54ORWpCMoeP4axrYlJRG3IHOcVtQt+4GPTihAyBSyS845FVtQf/iXT4HOxsVZJPmDPr6VU1ABdNmYEAhDTEccxCsC4fH6Ux5LfeDkKc9eOKleRnYqcMfQCk8sBSzRgj3PFPUnQgMFszl9w3Yz9aeYl2gocD2pskcMi5+UD2aopUKkeWGI6YOOKkZb2oVAaRsfQVG0cKLuRgT35xVcEMMbeh9ORT0jQ9wKLhYlAHoBnoSelEaq+Qyo3uGpJY4wBhsfXOKrrBlvkmT5uvrQmDLLKowFHT2BqAtcbhjZjpyKcbeRFJ3n8KSEFhtYkN/tL/WjUWgrGRUOG6cngVny3Mgk+QNx37Gpb+TCGOPiU449vWs3BWZVlLsM807DuiaR3mdGZT/Q09maZnfO4scZqeWaE26qpHzcYHUVAiFVxjCryKLBfQY7DG0dqbkYx+dIeVHOM80meD/hTJIncFWx1qTOIUzjpUOcgipp/liX2FMREAS+edrcc08jcQB0FSKQlqoIySM81GM+XkDBNAEsYG7I59Peuj021FrD5jD943P0rH0i2M0u9gdkfP41uPJhiO+KAQ6SQ56ULIePeq5OTz2FKZgqgY6mi4FxZBvzkZxip40jcumMHrkVn5IkU4wCa0rNt5fAwcVLZcUVZbySKQptB296Khli3SsS2MnpRSGPni3+HYMdUhR1/wC+Rmsprhm1G1kXlmx+lXI5pYNNWMsGja2UgHt8orLRt19bhRkoo/nUdyzoIGJ1xEUkBck+2e1LMcahKmeCcj6ioLKQHUmkAOWkwKlvji9BBHL8j8anqM0gfnRzjANWjGHHl5+6fXtVWE74k6Ehs4qdCd79cYxikM5Z7Y+a6sRhWI5qq8aqSM4AbrmtLVIfKvpB2J3AAdjVLjnp+NaozYwRHPzHPpzTl+ZsEEe4PShVVnGcmrMUZ3YCD2yMUxAu8KSrEj+tPabIwTnB70vljB4P4GmER4HB4PccUAKct91hk+9IYpgDiTdmk2kngYzzmnIdrcvkehoAREwy+YOc8VM3+tFIrIWGBkds80p4kGaaQN6lm3bMgAGTj1rdhYNErcgkcVh2v+vXpyK3oo8w4Axx24oYIydTGXzyD1qvaMqyfMOp4q/qMIQY3Z471nRL+854x15qRo0tTIeyBA5WuYvjviIzzXT3Cj7JkcgrzmuYvPl3cduKpCe4tmoQQr6x9Pxq8VVmBB6VnF/LeA5B+XFXWPIKnPFJMCdMAYNWUfdhlYqy8EfjWb5rbs1ehZZlHO1wOOOtO4G5YnzCSx5xWpE2IsDgisLT3kOeOcnPtW1EwMRDHnoaQxjZMgHrVLUSTpVxnkqpH61alfEowOO5FVtQYDTbgnrjsOuaYjjRhG3lzx2PAFO8+MgA8jvmnz7HHQjj061AkAEhwgNMkf5VvKuQoJU9qRYomO3y+/f5TSbrmLO1Y+O3Ipks8oTODn0C0rhZlh4IUBZdyn/ZqoEdmylw2f7rUC5nMZ3AcjocimwzljkuoA9B3odgsPkidj8xYkdsdaiXzAdmxyQOhPQ1ZM6bd3mY28c9TUYu0GGUfjjFIYxln+784WnBZNqhjkemeRSi83OWw2AOuc0PdFcFTgjqCev4UrCMm4Vmu5DgkIagiLNKZHOcHgZqxfybmaVeA33gPWqgBfYiIdx6VoibliFSG3DnGTn2qSR3WHn+I09iYo/LA5IxgdqZNwyhh0HSkNjD/CCegoP+rY9qaSWc/SkkOExxQIg3DeoHc1NPyyoO5qFAGlH14qwRm4BGPl5psRJMu87BwF4FRiMoME5xSSSMpBIySeKntFE1wiep5oGbdrH9nso0HBb5mIo3EOxPUmpnYBvYdKrO+GXPc0DHK24SGmtgQh2Pfikiw0UoB70y5OLRR6GkFjQjBYQt1xV+NljDSdicY9Ky7SQiAE9RjFal0VFquCAeuallx2Kc2fObDD8qKoPcNvPzEUU7E3FvkYaTZzIfl8lQ35Csmzn2k3DetXG1OL+xfIk4IjAAPc1mw4ZEB6dcVNi0zodKJafzeflO1frU+rZF6MHHNN0uMLHbk9HcmpNWx9sAzWa3NHsXNPlLLGrDqCCDV8Aqxyx5Pes2zPMXTK8fWtGbcImKjle3tQCMvXI3VopQAw5ByO1YbM+RygOeBXSamvnWZPUoQxH+Fc+wP3tv6c1pEzluKgYqc9R1waf8+9TG2B33tVd5lTkjGfQVKssbhSu76YqhEv7wjpuPpmgrOzjb8vqM0xkPUy7SO3TNAaUZ53CkAoinC5Zx75p+07B84PvQH3J8xHoV9aZiMYUKox0FAiSIjzVUOevr1qYgbyfQcVCi4dSD8uamBy7e4prYGTwOFuF3cZGMjtW8qt5aOJDjPPNc4Meau4kc9R2rorNhNadQ/HNDGinqYzyrgj9RVCEKT8zY9D71evoQ6Hbx7VkABZAN3P8AtdKQGy8qtZEE9BjiuYuz8+PfArddj9nOfTHB6VjSx75xjjvTQMZLHtVMk5Bxg1YQjeGx2qs6yKx3MzjqMj+tTwnKAkYqWCJxgn7vFPSQjoKYn3cmhW+YHAxmqA3tLl3REFea0UuPkGVIBODmsizbg4AyGxx1NaqEeRg49RSGLMBnOQCMYzVTVpE/s2YdSVAOD71Zuyp2luhqjq0atp8q4B3IDtzjoadhHNPtPVdvpntQHWP7jFj6Zp+1QoQgHHqahJi3bTg+9PQkc0mVKnPPr2qJ5I4RubcR35qdVUNuDLwMHmo57pPNwIhx3UDBoAdHLC8GEkz9arvH8jbQR7bagcxb9/kkOe5BpROYl3sVA9xxQwGPLLsCmL8WGKYY2JUjaG9M5p73RfBzGVx0x1qJrvDD5QFHfNKyJFkhmViQ33v4c1DI779uMfWnSzE4w6c9+uaYwYAkkZ9u9GgDJGYow6oeOKhheSG63YwuO/YVJ87cAMR6YzSeVLyNoA9zVAPlcylXU47UkhLcseacUMOwNjK4OB0pj/vXZzjrk0hiAYxk8mmSPupS+SBTJMEkCmIRGQEcc5qePILSN6YGagiiEkozwq8k1YZt7bQOKBDCC8is3TtV/Sk33ikdhk1SlIVOvtV7RW3PI5ByFxQM0iwaPPvUM5CohzxnrSx8Dk9zUM7AwsuQdrUih8ZAZk5yRmknb/RMd801G2ssmMgjBpGcPbPjsaALtk4cInTirl1OTGUP8NZ1g2JAT2FSXkw5zxUvcpbFCRjvPNFQtvdiygkGiqJKl9EEgj3dWVSPyqazTKhjVvV7CWaxtLmPlVgQMPwFQWakRAHr0qZPQqKszpdOw1rDnI2t/SodSfN2CQcDirmnbFtVzxgjiqOquBdEjsayS1NG9CzZkjYevOM1so3mITzz7Vj2T7k+XnpitO2mIjyy7eeaHuC2EnDGApjIYY965iSSVRhfXFdSz/K2UyFbBrnLr91dyRsjNhuw7VcSZFdJZCcMyH2NSrGvOVyP5UrtErfIu4H25pYpYiPlVo3689PzqyAwo4wDj1NDQq/Knr2HNBRvM3lwwI5B/pUbGUEbCo9BikMkKRxqQQVI68cUo8tcDAzjrTElnbhyPTJ5pGuU8wK5OR3xQBPFtLqdpBHenoRvbPYVHbFGfIfdwcilU/Mx/SqQieNsTAEkCt+xwpIHO7qVFc6pAl5PB61u2khSVcgjjrjg0mND9QVdhIzwaxDHmXoDn1roLsh1Ix8pFYThkY8DrSAlcbYuTnjoKynbEwJ7c8Vo3DnyVAxzWfKAshcc8dAaYMQOjqWPmBT29KdFgoQT05qNZSIyChwOmTnNKp5UqD81JoSLDEKPlPWkDYGWH5UL6AYoYfLgiqQM1tOkQhcsB65rXSRGjO09emRWHYNEyKhIBwSa19i+R97IPTbUlD58bVUAkcdfWq+p5+wSfL1SrMvGA3IYD3qneZNjLjrsOOe1UScpIJHfAXaQOuTSxxOjZZz7/LTlVy5aRlcd8DmlJADMrDI6c0CI5LdmO5Hcd8Ck2uvJIf8ADkVDJI4cA7iD6tSltp2/Ng9sf1o0ESvNEqjqcegqGS4idWbaM+4qSIJ5hAO7Ayc9Kc3kkYOKAIE2yxcBce1QtbwqD8oHvTvs2/IRsLnnNM8iVVIjIcD25oEPjWLzd2wHAwOnNRyPGCcsF/DpQkjKArLuz146VK6xFRhGDYzlh1pXGRI8YGAMnHGKQq+0hSQG7GnBguQ2ee1OdgcdcAdutF0GxSmgkKblJOOvtVcNtTByTnmtWEHAL5WPoSep/Cs+6jEM+FOUY5BpoGRH2/KmiNs7iMCiTOeKYzsOnNMksW5DBx0HFSCJiCRwo7+tVrVsblPU81YmuFeMRI4HY5NIZFPg7SrZUVqaJkJKT3HFY0u1AqZye+K19JkRIAe5bFMEXzypA69qgAWRW45IwaneQRfKe561XJ2zNjp1FIoahBhaPPIqOCUbJAalMf75XA4brVZV8u8K9moAv2vysSKivpCATSByszKOOKqyu81wsanIJpdR9C/Z2czWqNuAzn+dFOa5MR8tei8UVVybE0+6LQEbOd0UYA9OKp3EQjZGXgOoYgetXopBPovlsM7YAR7YFZiy+dCpznAArDqza+h0FsVazB3Y4rMnZmMhJBxgZq5prKbJ43OO4NUGyJHjPQNQkDZe08sjdhkdq2rWQvtB7jmsayRSuc8g+var1rNsmdHGAhHNDGi4HxdPEOjDI+tZmsxuYlmiT5lwGyO3/wCurU8pF9C4PXBqbVWjW3MnTfwf8aFcTOZ8y4IwiLn0NRt9sYN8qKUPPNWHVS+cnHsM1IFABZWUj34NaGZTKXW1WLDJGaeZnj4kVzn0FSs5UnJGPamfaoiMEMxz37U7BcaLuIfKFIHfjmpV8pwD1HrnmgXFuuSUGT69jTXm+X92F9frU21G2WLeKNZCVcg46HrThgEkciorSVnLb05A4x6VKSeQBgGrRIu8CdQwO08E1rWLMCqmU+3oayCMsBzntWnZ7jGODkc/UUMpGu0gki5ABHasa9QOyv19QK0ozyUbpjv1qpcwjBIbBBqUNmZcIXjzGOB3PWqkg3PsYcY4PoavyNtQgHLY6iqcx3IOOR1PrTEQp0ADYPoTUq8BSDnmq+xFO7cw/TipU+WMbDkbuDQJFrBXnIpc5U8jAoXLDJFMZfm9PahDZass745FI4b5s+lb/moIlUbcY6+lYen/AOuMYBwV+b61tC3YwAhcFfekhsJyTtwR7VFI26KRQwwFbt7VLI37tcqflH51XMYk3ANtwDj34qiTli0m/h0HHIxT0cFcbjn8s04lo0/vH6U1mfZwufagRHNGjgFkJI/CoRAWkBQ7T9OPyqR/MKggqOeh5pJZg8yqGVGPU4zmgCLy5Vz5sTMQeqt2+lSRuhDAhycZ+YEU9pZCQrsduPTFJ5YdyQA3HrQAiyQsmMgnsM4ojTC/KcZ9TnNRsI4QSYiPcCoxcwxkfePsO1GotCc5BJZQQOgHeo8oSQQy9hgGkS4WbOJPwIp6qPnYv9cDpQBCIkdsqcfUc0pLsxXaPbmg7SpXf054xUYRgSVYkAdelCAjY7vvRyBR74FJMoaH5EUc9PWn7gwCsM57k1NDaKzkyfKqD160XDcyMHnB7VEVb0/Kr1zbnzSE6Z6+lUpIpASFywp3FYYMrkLkk0bJCM7RSwq8cm4qcAc5qy8u9cRLzjr6UxWIFgZmAbOT2FbFhbEmMKOEOSRUFtDJbqpf5pJT37CtNHW1iCA/KT82am5SQ6cCWI46iqxJwrntwRUkBIkcMeG5FNf5VJAyp60hkMkrxxnBPFQOS0iSe9WWUPBnrVfZhgnY9DQBbd1M3HXHNV7dlFwzkfdqbIEqioYwSZcc54oAgklkeRmXkE0U/wC0JF+7C5A70UwuatuwTSyT/wA8f6VkWBK/KTwTmtm5Cx6XbBRkyQpkfgM1ixMFnaPGMHj6VDW5aZuh/Is+n3hVWNxckFeHC/MKmt51eDypOcdKqoNk3ynvUrYb3LtqpDjjvVuHIdyO9Von/efMuCTzVxOXyOhHWkMWZv3kZ/ujNVr+d5IVJbCZ/P3p0LCWdFY4GeT60mp7QUCEMFHPHHWiISM9rVZeQQoPOc9aZFBHG+1pCSO1TLOpcIVJA79h7VMrKDhwBk1qZghh24Xr3FI0cLNwMkUjBWZl2swHXA4NGWAG0YxxzSGMe3TbkAe4PWmhY1ONpBPWpWkQkhtx45INNchmzHKFGOQeOaexJJA6gttZW7YHWplK+mOahgXCHjnPXOalztIANVcEIzMJlIxkd61dPlBHzDLDkgd6yyR5g3Zx7DrVy3ZIZcAHB5B9qTGjVeTYfM4KnqT2qvLOjIduOacxDeuB+tV5k7q2F68CpRRUdlIbJA4wKpyeYjBw+zDdR3qzOcxkAYOepqgZGwVbJV89u/rTJFkjiJ6nn9KegEaKoyQvc1XPyocrnjtgU+Fyy9CvqKGJF/PyAUxjjgdqchXyyDn15qJiMk5oKZo2uVbJTINasc7NFt28kAgGsa1uA6EEkEVfSbao2gnPpQBakcyRkAYcDpUMfyP5Y4LDmkE/7w9SQuc4oikzcfODj0p2Ezm3WRpGw54JqECZX3b0C+hzS3ARbmXazD5jkfjTRGrjJJH4U7EimHdGcHrzkGolgZXJDZ6cEnFS+XGsZ6sB78UgcYxyMenNFguBmcMPMUEAdhmms6u4Kjr0IODTnXqyydf0ppZsAD5jjqRSHccrk/IY8c/eHNIfJDHewyB3pgmkB6dPU0zzn2s7x5yPqTRcQmLYuQrAD1U0bLUgplsn+Gj7RGOGj2Z9Rio5SJHAO38eaAHCCAg7RyO9PWAY3Hn0y2aiMYGPnIA6AHA/KnOVO3A68ZJpiG/NvGAox1PenPOYjuc5I+6o/rTBKsYdyeB92q08xlIVTs9SKNBomWRZHcykDI4X0piqgzt5A5xUCBFIVcsx71bdNkQbbgdvc0rFFSaMyL8o4zzQgEO3jODTAZGk3O2QOgpVZ5dzCPdjoO1MEa4kRmWaQcDkAelQQ+ZcXeX5DH7p6VHb7yg3rkE9B2q1JdxW7YjQ5HGTUiFmBjJypDDoakRw8f16ioo737VMwKADGBUMSSQSuxJZDz9KBkgYwyFDgK3T0qCc7HB9DU5eK4Qc5weD6VBdfOPcd6BMb5hS5XJ4bpViEbUIbje36VBDH9oaMtwFPzGrs8yvgIoAHAxTsNK40zQodqWoZR0J6miogBjqKKdiuVFxY5ZEiLEALbqVJ6Y2isMia2u8Tg5Hf1HtXVNEG020UrxJEisfbbWHqVlNFGNpLoDxkdKhbu4pdLEiEOgdDTkYggnmqNs4boxBHVauqRnJOKh6Mq9y2bgfKCQSD1qe1m3sVOBgdc1RypYYOc0Wh3zFMfeBx9aAL6Is1yiyPtQHcBnrTL7dLcFkXaiLtXmq0xeGRWYHpgZ9KQyvGoIQ7fbmrQmRPLJC/wC+SNuOecGpoHk3fKgA9Sf/AK1K8CzQiV4cjI5HrSFAq5VOO3vVEljEuzeSMHvUYLHgmQgnqpqv5kzgr2HY00K3VGfIPQHFIC2YN2eS2B16YpGgBBZgXHZqTzpETJRiMeuakW8BDfLj2PrQAQKqQnGRluc04Z3YHSgFvL3chTnj3p9vnacYJB70xCO+CucVbjXzPLAjLAkgHNU5SDJg9O9aFmikbMnOeKGNF1FLW4BJAHB9qryfKvOeOAKnL4yCc/So3bcMntSGzMuXYISwGevWptG0JtcEn+n2dkkIyzXMm3OfSorgebNtyMDnBrV8MparqbXL6xZ6ZPCuIxdRb0cn68UxMh1LwJrdnNCtrD/aMcy5jks33Agdaji8H+JUb59Gu/n6ZXr9a63xJ4ttWi03T7LUo7h4ple4uYF2Rhc8gY7UuoazZ6h43do/EEMdgLddwFwUSQ85XcOn1p6Eq5yp8P6sL0WR024Fyy7vL2c4pP8AhH9VW/FkdMuDcFdwi28ketelN4p8P/bvsrajEd9t5e9ZD5ae3mAZ59aiOv6PAyXEmo2Ja0tmSMRTtKzE9skZPSiyC7OJt/C2sRzqkulTqXBIBXBwKhZWt1eJiqlTzXfaX4l0lo9NabU7YOsD+Z5kgypPY1h+KH0Sd7RbB7U3DMfONqfkA7E0mrDTuVrbwrfXektqkbp5aZIQk7mA7jiki0PWWCSDSp2DDIIXgj1rsLbxBodp9l05LovGsWwyIQYunOTWW1/bWug6lax6iryeb+5Cy5Yr/s1VhXZwlx4O8QvNLINFudhJIIQfnUCeFtaW4WA6ZcmVk3hNnJX1rpP+EgjTwJfWzantv/tJKR+b+8259PSurtvGPh+L7FF/aNsZHtgJZS/CYX7pPrntRYTZ5hD4W1y8hM9rplzJGSRuRe44IqqPCfiC4RpbbSLsxxkqzFepHWvSLTxHo2nXOlWSaxbyRo8ss8yyYQZzgE/jU2maz4YgnjuhrsRZZ5GYS3jKFyf4UHBH1osFzyuPwz4glEMlvp1y0cxxGQmQxqhcfa7G5ktrqJkmjO1kIwVNew6R4j0HTorqF9et83tzI0QjkDCAHufTPWvJNSWWPU7hFljuQJDidDuEnPXNJgVTOrrtcoD1/wAmpPLAQMH2nHY0zyWc/OFx9KRrY4LCQ8DjB/pQAjbyMBdyjnLVGUZMMIhz2UU/5sAsxAHYjmh5C7AIxHHOR0oAik8zao28e9PYbcMcscdMYpzBN24ynIHNRb/MlwrDGeOtAEFyz+SpK43ds1XDBUyc5NTzo7EgsMDtiq0sSqfkY5HWiwXJlwbhUB+pq1eZWNVB+U+9ZkMpil3kbuMVoo5ltNx7HijYpO5Xdsnb2UVesvLFqFP3nPpWcQTIe2RV12KbAAcBRgikwLiyRo65Iwpxj/GllSJgZQUYkcj3qsUEqF1xx3pMmOHc+SDwp96Q9gSNrYebjOei96dYT+bLJHI5G7JFIjM7DdhRjOevFRuyLNuiXbnjPWgRIluAXEbcVA5cJtPODxV2IIqBi2W7AVCzEsQQAAaLDEjdooQp4NR+dhsDkmleTHuaaMdSvNVqXsHmevX60VGy/MeDRSC52VsPN0+0XH3YUI/IVBqMfJRgBGynP1q3ZMI7K0Zv+fdB+gqO+RrgBlGRtII9qze4LY5C9tJIZQEyHB5xToLon5ZOCOua6E2YuLJJeNy8VnyaaGfOOfpRe4rDIyDKgUFuck09EeMGYAgDjdVyCwRVQ4wynr6VqPFG8LRsAARzQtRnPSu11IC6EsBwc9qh2SxR4BbDdVZv5Vblha2dlz8wPOOuKYk0UuUbO4D+Loa0MyCLBJCzyAn+HORSrbSkjzGIGeoNNlilE26FdoPrViJ5BjcCD0IY8fhRYLjlg8snzJCQR04prRwS5657kGp3UTR7SvAHVao/Y5Y5MiQ89sUAPZDEvyO5AHTNAmVh0ZWHY81KYt4Hzt9WwCKgdAM7NpYcBW4osK9i9GTJbh2YnjNFu+0deoqOAFrYLJ8rL2Hp6UqFUfB4z2/pTAlmxuO/kY6irNo+VAV1Ljlc9/aqj8ZPVfbrinwKxUjAbZ83HcVLLRtsVaMOuVYDJwaqPKXJKsNo65ot5l2kNwMZ21H5RVndcFT0FJDKh3l2JPGM5IqnI+JPmLgZ7ng1bmlR3bBI2jHHf2qrhGDbt2c5wRxTuSKiFTzvO4dDUioincMg+hpiA7Q24Z6cUkLBZSZAxz1NAFrI8wepGPpTgG24/Q1BtYKHH6+lSJPk5dcgjAOKEMsKibwOhPeriWbpgliAw7d6zBIVYOi5ArShvBJBtPBH0GKALUUDxsCrHbnofSm3WYmSRyRzUcs7GFmhbJxnFLDJJP8A64gHsW7fSm2KxhXZc3cpAOCx5pihy4Xb16Z9asX7rFfSxhuuCP8AGqpmZCCOo9aEITZng8etI0Jxu3kDPY9aaJ4mcqd3uMcU9imcqBjtk5/Oi4BlYwcDcfU0ryEAb9vzDt0pjMjN0XcPUUkm0bSSC2eh6CncRIfL6AAGq8k6j5UGCevzYNSbZCRyBnkVE6DYWZQT70CsIZFYdBz2zUcrhQOcA980j46KuAOw6ColJbAYHA9BzRcLE6IkiE7s/Q1CxCttUgYHUdzT2O5McJ7d6ixHksrZI6GmIa0WAOcE8+9NMJ8vIJz3FSk7cZ6+tKF45GBjJJ70DKfkl84HA5J9KnRykHlnkD0Hanq7JkgDkc1DNLMFIbaAfWkCI3cbgw7etX0lVrZMqCcYzWUzOw5T8a0LKT9yUwCBzihjHLOI1MRBVfWnBXusRqflHT2olXziAEZc9h0NKlr5Qy7Hdj7oNKw0xWs2jDfNgjgEd6rRLJubYw5HJNWpjApAJKZ7tyDSefbRRKgJJJzuAwKVhkZimt5AFYNhckL0FMnYBRuJBPYGpRKrTNMCRgYHvVaX5m3Hk00gFXOeDwPWnO7D+H8RUZOFwepoJUoB3FMod5j/ANw0Ugbj79FAjs9P2y2NsSeVhUY/AVYDNLPhVIVefrWbYTRR2MG45+RcgfSp5r6VIgQoVeMN3NYvctbD750tbZwDjcwOB25pAqljkY4/SqU3mSorSkgyP+Qq5CoeNOclBg1I0P24RcDljgUpJeQKOcdcUsjchVHzH9Kjw0UZ2jdI/A9qpCINVQBRcZxtOCfY9KxZJCrbgExjk561vM8c1tLASryFTnHTNYG4IcOiha0i7mckTJM7jD/Lx6ZpkqNn5SwPXr2pjRozfLP+HpUhVY8F9x9z3qiSDzZ4WBz+JOaf9vkkG0q5x7VPHcwMvMeAO/pQJIjz5ox7iiwmNiuVjbkEDPI9KVpFnJCxhwT17VDJFFMwKgj6jFI8MsXzB8D/AGaLA2W0uViwhjKqD97tUsbJIhO7cOcH0rIMhJw5I9f/ANVSRXKwkEbj68UBc0i3kN8oJB9+MVcwU2zRYBxkFR0rMN9A0YMisp7EVNaahCoYGZeUIAxUM0RobWaVZYwM4+YZ4FTSZIwzDk4wvTNVBqUCLjLOCPuhe9ULjVZZHCRp5a59cmkUTXDqoKrgNnp6VALgmNg0bZU4z0zSXHMiEZZSOdvWokP/AAHno3rVEPRj/NDP8jKRjkE85p6SKr48vgnk561XZGLHIU88cU9JCBgRnIP8RpBcvkgEAA4I6elRSpub93n6CohN0YYIHanxXNvIuRJg98nBpgPgS4RwCeSeB1q5D54JEylVPBK8VFbSeVIFdhjOQc1clMTAM84HPOW5pDRNBGsL4kLEMO3b60skjpbiR3+4CBmqV1qccMX7oGdum7GKz5rp7jBJYDOdo7UwY+6nFzM0pUL0ABIqEhzyZFAFIApz8+4jt0NMxIOkY56BvSmSKxQfekJ+gpRJEF+Vv++qabdGBOSp9M08QgDcWRgODTEQNMCeHJ78Cmbixyrsfx5qy1uS4BiXbjjBwaaLeNWBII9TkUAiHfIBweeuTS+bGw+bDN/OpykRwFYZ9+9Qui5wNpI9qQDXZB91cj0zTBKqjcRjPYDmp/LUYA5J7UOY04K7W9x3piK7QeauSTg9qj2hW2jGO3NT+WXRiZGLHgADjFNW32DpkmgBmyNPmZifpUMjszBVU7RVkxqBkgkj0qPkA4UEn17UAVyrYGcj3pu1yc5zx3qyz52qCeO/amSKRxndQIh8xQhUj8qbBNtlB5AqXyQVBbA/HFRyRgjCHjrTGaPmCNd38R/lSNeoEztJbsO1U4XVVIlZiw6YqvJMfP3RjgetTYfMWrh3dd0oVVzkKBVdE85jliDUZk8w5Z8496lhbBzxTsFyVt0UfzDp0PrTUw4BI606Zg4VT0xmm5woA70kWOyGJ9KaAMnilOOgpNhUZ9aYDggx3opQQBg0UhmxYpI9qjBxtAwQa1be3aVgzjKr0BrF0uZEISUkrgHitQaizfu4kP41nNahF6Drp4579I921UBx7mpLWQB5Rnn7wH41WKRwr58j/OMkD1qO3Zlb7Q52kjGPakii9dTrbwSSDl34AqO3nuWiwcMzDnI+7VO4ErSiRkBj6qC2Ka186pyFhXGCoHzGhCZpx2sauJIjjPUj1rFlETzyJwSCQBV/Tr9HcR4wCe55rLnUefIwOPnPIq0SyJofKfhSakjUlT8mPqacj5yGO5R1Bp28D7nHPfpVkWGpGnLbufpTnXjI2k+mKMswyNpI96aQ54yc0BYQzMP4uf8AdqEsx+Zv1B4pxjfOcgfU9aaxbuePQChMTQzcE4CJnPcZqWK1Z/3jJt9vWls0WW4JAyw6A1ooN3UFeM89h60nIuML6lXyA2ARV22tIwchAcUSYgtg56scKM9antcrGWbjis27m0VYr3LJGjMQFC1hveI5LJyc8Va1mZpJFhQ8dWrPSMZAxx3qorQznLUso8vLvyvt2pGOWwGDd8EEUiKB13YPpwKefXaTj3q0ZO7E80ouA/P58U+SRlUZbb3GRTCCfuqAevGM4qF2fkMSfagRIzFULCTPb61WWdd4B70rLwCc1A6d8H2oHsatvCJHGScZ6ZrftLOEKP3YJx3rC02UFFZuvQ10sUqLalwQNorN7nRHYjktFKsoHB9B0rKaKWCXZJ0PRscVrxXUbhWLABjjr3plzJDcJsK4GSCe6nsaSYSjcyjhOC4PpipG25CkflUEjLFKUZT8vfPBpAyMchiBWhi10JTCrqQARUP2UQgFXOT3zUpII6sSeOKjkUYwF4HcigQ8H5fvcjpim7S2T5mfYVAY9xxjH0p6r5XQmgehJ8u35WBPuKepBGNvP0pMrLgbefWkZWBxngHnFAC5IOTkD6VGzIX5BGc04xFznDADqQacseOAPxouFisF3thBj2pzLhQQDjpnPJqRlHdgPaowil9pzjOc9qAImaQJtbG0dADzSRyjAAGGPAGKkMTMQRt6d+fypnljdliwyeuKQrEDiXccnPril2k8DJ/DpUrjLdMjuac+IVLDjtx3phYplGLbQc/Wni23em7Hbip8IwDY59MYpNi5JbPTscYouFirLbuASzDjnFQGL64x3qy0JJ5Y8+9L5DH5VB4GTmncViiIsAmpoY2x5hxtHWpPKOcE4GO1N8pkjHzbgeo9DRcQ6V1eRQq7QRzSJhn9hSqmWZuyjmlRlVSR2oNCPLbjgcUu7nFKpIJPWkB5JIouMmUKVB4opgIxwKKLjLdpt3xknI6GtYOEDJCmZP72OBWDBIEwc9Oa6SK8s0gDCeIEjkbhmlOLuRB6FRgYJVM7MzMDtUUrWV1dAylvLx9xRyPxqSK6inmMrXMKKeBlwGAq7Fc2cXAu4cH1kFZWZpoZCECRY7kOrfwuDwavg2/llZpd64xhhUGqmCWP9xdQsQenmCs+BmZj5ksOP9pxTsxXROYEikM8MhCAZwepqrG6t8xPLHnNMvrvJMUb7hnnHSlilgkiQMoR04zn71WkyWx3yK2VbNSoyngEH6VXO1WBDqR7EU9ZY8YZlxnscU7MVywsLLkjA+tOMeV5bmovNiwcSpn/AHhThcRhcCZAfXcKdmGg0QlsknpRJFgDkUnmRMOZxn/eFBaIMMSqR3y/NKzC6IQZrd2eHBDcEetW4r6KQZZtjDl0b09BULPFjCunPcMKYfJkP7xlY4xkkUmrlKVi/DeW92d5IDA4UdgKfe3ohh8uJg7e1ZGLdXwmAO+GxUoMX8LLz3zU8rL9oNkwW3u2WbrxSBVDdM5HBHapCIT0kTj1IpC6AY3L19RVJMzY0DIxgjjjNSFV6bQcevWhGiXJMiknp81LmI5xMv0LCjUQm0MpIOztg0wwEfxDI9acJIwpAdefelDRuOZFA/3qNR6DDDlccc1C8HGOvvVkvGDlZF56/NS+bCcAsmP96jUNCnbSC3kCNwpNbdrKLmNoG+4wwcdazJord1B81Mn0YVHGrxnK3MeB/tChpsqMrGzbpsMls7qSOQ3p6GlnnSJd5O92G0qB3FZRA8zzPtY3EcncKcJEUkmRdzHruqOVl+0XQlLSTvvkxuI/hpyrtH3PyqNp0IGHQY681J9og7yL7fMKpXMm7iZYnIOB25zT+MDcxB746GmGW3cZEyj/AIEKPPiC4aZW99wqrMm5JkY6g/WlZkwAMkkVAZYABl0x6hhT99u3/LdenTcKGmNMAwJHHel8ySJ8hC6n1NIGthHkTKGz03CoxcKWx5yYx/eFFmBYUlskZAPbNNdirYA/WojPHnmVf++hTzcQtg+ah9iwosBFtO7JbPtQjMCdx49QKkE0DdXQf7O4VGrQgM29WOTwWpNMB+Qo/wBZjP407zo3BDMPYiq5aFhgOAfdhUbiFjgSgH609RE8nlg8huevakCpIcAgd+RTEZUXiVT9WFPEidPNUKTztIoswuRsNrBGYYHTtTmjUxk5BA7ZHNNlSAvlZl545IpreUo2+YG+hoswuGSVwMA+hFOzPgkFSGGG460zeF/iX25pRKCcFwc+ppWBDHj+XB556UbCFO0En+VPBiLYLqPxpC6oSgI/76FOwdSozYU8n5j0ojUbSD3omJaXA4HrSqgQZJBJp2ZVxrHD8dKXoKYSSaORTswuiZcbRzRUOT6UUWYXR//Z</binary>
</FictionBook>