<?xml version="1.0" encoding="utf-8"?>
<FictionBook xmlns="http://www.gribuser.ru/xml/fictionbook/2.0" xmlns:l="http://www.w3.org/1999/xlink">
<description>
<title-info>
<book-title>Вьетконг 1965: Тоннели Кути</book-title><author><first-name>Роман</first-name><last-name>Тард</last-name><home-page>https://author.today/u/reetard/works</home-page></author><author><first-name>Арсений</first-name><last-name>Громов</last-name><home-page>https://author.today/u/arsenygrom/works</home-page></author>
<annotation>
<p>Июль 1965-го. Выжженная напалмом деревня под Сайгоном. Инструктор спецназа из нашего времени приходит в себя в тощем теле двадцатилетнего парня из Вьетконга — и первым в нём просыпается не страх, а холодный военный глаз, что считает врага раньше, чем успеваешь испугаться.</p>
<p>Он знает, чем кончится эта война. Но знание тает с каждым днём, а каратели с напалмом приходят по расписанию. Остаётся одно: ремесло, тоннели Кути и счёт, который он предъявит американской военной машине — до последнего. От безымянного бойца в тёмном лазе до командира, которого враг прозвал призраком Кути и боится больше целого батальона.</p>
<p>В прошлой жизни он учил штурмовать укреплённые районы. В этой — стал тем, кого невозможно выкопать из земли.</p>
</annotation>
<coverpage>
<image l:href="#2f8f7787-f1e6-48ad-9317-257772fb3a05.jpg"/>
</coverpage>
<lang>ru</lang>
<sequence name="Вьетконг" number="1"/>
<genre>sf-history</genre><genre>popadantsy-vo-vremeni</genre><genre>historical-adventure</genre><date value="2026-06-18 12:14">2026-06-18 12:14</date></title-info>
<document-info>
<author><first-name>Цокольный этаж</first-name><home-page>https://searchfloor.is/</home-page></author><date value="2026-06-18 12:18">2026-06-18 12:18</date>
<src-url>https://author.today/work/604210</src-url>
<program-used>Elib2Ebook, PureFB2 4.12</program-used></document-info>
<custom-info info-type="donated">true</custom-info><custom-info info-type="status">fulltext</custom-info><custom-info info-type="convert-images">true</custom-info></description>
<body>
<title>
<p>Вьетконг 1965: Тоннели Кути</p>
</title>
<section>
<title>
<p>Глава 1</p><p>«Чужими глазами»</p>
</title>
<p>Первым вернулся слух — и лучше бы он не возвращался.</p>
<p>Сначала был только звон, высокий и ровный, на одной ноте, будто в черепе натянули струну и не отпускают, и сквозь этот звон, откуда-то издалека и снизу, пробивалось другое — сухой, частый треск, с каким горит дерево, когда в нём много смолы; я знал этот звук давно и хорошо, только сейчас, лёжа лицом в тёплой жиже, никак не мог вспомнить, где и когда выучил его так твёрдо. За треском пришёл жар. Он лежал на щеке и на лбу плотно, как мокрая тряпка, вынутая из кипятка, и пах двумя запахами сразу — горелым мясом и керосином, — и от этой смеси что-то внутри сжалось в тугой холодный комок прежде, чем я успел понять, что вообще со мной происходит.</p>
<p>Я открыл глаза, и небо оказалось не на месте.</p>
<p>Оно стояло боком — низкое, серое, в рыжих и чёрных потёках дыма, который не уходил вверх, а полз понизу, — и только спустя несколько долгих ударов сердца, отдававшихся в висках тупой болью, я сообразил: это я сам лежу на боку, в грязи, вдавив щёку в мягкую тёплую землю, оттого и мир опрокинут. В полуметре от глаз торчала из жижи рисовая стерня, и каждый срезанный стебель я видел отдельно, до единой белой ворсинки на изломе, с той болезненной, неживой резкостью, какая бывает или у того, кому очень хорошо, или у того, кто только что чудом остался жив и ещё сам не знает об этом.</p>
<p>Тело отозвалось не сразу, и отозвалось чужим.</p>
<p>Я поднёс руки к лицу — медленно, с трудом: они были тяжёлыми и далёкими, — и это были не мои руки. Маленькие, смуглые, с обломанными ногтями и въевшейся в каждую складку рыжей пылью, узкие в кости, без единого знакомого мне шрама, руки подростка, не выросшего ещё мужчины. Я согнул пальцы, и они согнулись послушно, но с тем неуловимым запозданием, с каким работает чужой, плохо пригнанный инструмент: будто между мной и этими пальцами стоял кто-то третий и пересказывал им мою волю своими словами. На запястье розовела свежая ссадина, которой я не делал. Ноги были обуты во что-то невесомое, и, скосив глаза вниз вдоль чужого худого тела, я разглядел резиновые сандалии, вырезанные из старой автомобильной покрышки, с ремешками из камеры, — обувку, над которой там, дома, я бы только усмехнулся, а здесь она сидела на моих ступнях так привычно, словно я проносил её не один сезон.</p>
<p>Дома. Слово стукнуло в висок и не нашло, к чему привязаться, повисло в пустоте и медленно осыпалось.</p>
<p>Я заставил себя сесть, и за это пришлось заплатить: мир качнулся, отстал на полтакта, потом нехотя догнал, к горлу подкатило и отпустило. Звон в ушах поредел, и в прорехи между звоном и треском полез остальной мир — голоса, дальний надрывный кашель, и поверх всего, ровно и безнадёжно, тонкий детский скулёж, не умолкающий ни на миг, такой, каким скулит под холодным дождём брошенный щенок, который уже не зовёт на помощь, а просто издаёт звук: больно, и по-другому он не умеет. Я повернул голову на этот звук — осторожно: шея не желала поворачиваться и держала голову, как держат треснувшую чашку, — и наконец увидел деревню целиком.</p>
<p>Деревни уже не было.</p>
<p>То, что от неё осталось, ещё горело по краям и дотлевало в середине: чёрные обугленные стропила торчали из золы косо, как сломанные рёбра большого зверя, и между ними оседали в пепел скрученные циновки, а сухой бамбук лопался в огне с коротким сухим выстрелом — вот он, тот треск, что вернулся ко мне первым. Над всем этим стелился жирный, тяжёлый дым; он гладил рисовую грязь и тёк по ней низом, и тащил с собой запах, от которого нутро поджималось ещё до того, как разум успевал назвать его. Я назвал его сам. Я знал. Так пахнет напалм через час после того, как сделает свою работу: горелым человеческим жиром и недогоревшим керосином.</p>
<p>И вот тут, прежде головы, прежде страха, прежде даже простого вопроса «где я», во мне заработал глаз — холодный, привычный, чужой этому хилому телу и до отвращения мой.</p>
<p>Он не спрашивал, кто я такой и как меня сюда положили. Он считал. Удар прошёл с юго-запада: деревья на дальней меже легли вершинами на северо-восток, значит, заходили низко и оттуда, вдоль поля, по длинной оси. Воронок нигде нет, поле не вспахано разрывами — лили с воздуха, баками, размазали огонь широкой полосой, как мажут краской по трафарету. Стало быть, артиллерия ни при чём и шальной снаряд ни при чём: работу сделали нарочно и сделали чисто. Раз дым ещё стелется и не поднялся — били недавно, час назад, может, меньше; сами они уже ушли, отстрелявшись, но такие любят возвращаться поглядеть на сделанное, и значит, торчать здесь столбом посреди открытого поля нельзя ни одной лишней минуты. Всё это прокатилось во мне ровно и быстро, как давно затверженный урок, и только когда оно прокатилось, я успел удивиться: откуда во мне, в этом мальчишечьем теле, посреди горящей деревни, всё это.</p>
<p>Я встал на четвереньки, и под ладонью оказалось что-то мягче и теплее грязи.</p>
<p>Я опустил взгляд — рука сама почувствовала неладное раньше, чем я решил смотреть. Это была женщина — вернее, то, что огонь оставил от женщины, когда насытился. Она лежала на спине и прижимала к себе ребёнка, и пламя сварило их в одно нераздельное целое, в чёрную глянцевую корку, в которой уже нельзя было сказать, где кончается мать и начинается дитя; только по белой ниточке оскаленных зубов, вплавленных в эту корку, угадывалось, что когда-то здесь были два лица. Рука моя лежала на этой корке. Всякая живая рука дёрнулась бы прочь сама, без приказа, — моя не дёрнулась. Я снял её с мёртвых не потому, что отшатнулся, а потому, что вытер ладонь о собственное бедро, медленно, как вытирают её после работы, и заметил, что не дрожит. На тыльной стороне осталась чёрная полоса; я стёр и её. И пока стирал, во мне без злобы, без слов сложилось простое: те, кто это сделал, прошли низко вдоль поля по длинной оси. Не «вообще они». Эти.</p>
<p>Скулёж не прекращался, и я повернулся к нему: живое тянет сильнее мёртвого.</p>
<p>Шагах в десяти, у обвалившегося колодезного сруба, сидел в пыли мальчишка лет шести и качался взад-вперёд, обхватив колени. Целый — огонь его не достал, только обдал жаром: брови сгорели начисто, кожа на лбу пошла красными пузырями, — и он смотрел в одну точку перед собой, в никуда, и качался, и из него ровно, не повышаясь и не стихая, тёк этот тонкий скулёж, без единой слезы — слёзы, должно быть, выкипели вместе со всем остальным. Я хотел подняться и пойти к нему. Я не знал толком зачем и что буду делать дальше; я просто чувствовал спиной, всем своим новым хребтом, что нельзя оставлять ребёнка вот так, одного, посреди этого, — и уже начал переносить вес на ноги, когда меня крепко взяли за плечо сзади.</p>
<p>Хватка была железная — старая, костяная, сухая, но железная, без слабины. Меня дёрнули вниз и вбок, к самой земле, и над ухом коротко, зло зашипели — не по-русски и не по-английски, на чужом, певучем, рубленом языке, которого я не знал и которого знать не мог, но который почему-то понял прежде, чем успел сообразить, что не должен понимать.</p>
<p>— Лежи. Не вставай в рост. Они любят возвращаться.</p>
<p>Я обернулся через плечо. Надо мной, согнувшись вдвое и не подымая головы выше стерни, навис старик.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Он был мал ростом и весь собран из жил и узлов, как старый, перекрученный ветром корень. Седые волосы прилипли к черепу мокрыми прядями, лицо изрезано морщинами так глубоко, что глаз в них почти не видать, и эти спрятанные глаза смотрели на меня цепко, без капли жалости — взвешивали. Левая кисть была беспалой с краю: два пальца отняты давно, заросшие культи белели гладко. Во рту у него что-то двигалось; он жевал, и когда заговорил снова, я увидел, что зубы у него тёмно-красные, будто в крови. Бетель, подсказал во мне кто-то, кто вырос на этой красной глине.</p>
<p>— Идти можешь? — спросил он. — Тхай. Я тебя спрашиваю. Идти можешь или нет?</p>
<p>Тхай.</p>
<p>Имя упало в меня и вошло, как свой ключ в свой замок, и следом за ним хлынуло остальное — чужое, не моё, но лежавшее в этой голове готовым, как лежат вещи в чужом доме, куда тебя вселили. Меня зовут Тхай. Нгуен Ван Тхай. Мне двадцать. Та деревня, что горит, — была моя. Старик — дядя Шау, он никому не родня, его все так зовут, и он у них тут главный. Я прибился к ним недавно, я ничего толком не умею, я лишний рот. Всё это было во мне твёрдой, готовой правдой — и в тот же миг такой же твёрдой правдой было обратное: я не Тхай.</p>
<p>А кто я — за это пришлось ухватиться отдельно и крепко, как хватаются за верёвку над обрывом.</p>
<p>Сергей. Я Сергей. Бессонов. Меня долго учили убивать и ещё дольше учили учить этому других, и я делал и то и другое много лет, на чужих войнах, в горах и в песке, и на одной из них меня — что? Память упиралась в грохот и белую вспышку и обрывалась, и дальше не было ничего, дальше сразу шла эта грязь, этот дым, эти чужие руки. Я не стал тянуть за оборванный конец. Незачем. Что было — кончилось; что есть — вот оно, дымит передо мной и пахнет керосином.</p>
<p>— Могу, — сказал я.</p>
<p>И сам не узнал своего голоса — выше моего на полтона, и слово вышло из меня не русское. Губы сложили его сами, как сложили бы у Тхая, и я понял, что говорю на его языке, не зная этого языка, — так в темноте идёшь по знакомой дороге, которой не помнишь, потому что её помнят ноги.</p>
<p>Дядя Шау сощурился. Что-то в моём лице ему не понравилось — может, как раз то, что я не выл, не трясся и не звал мать, как трясся и звал бы любой на моём месте после такого. Но разбираться было некогда.</p>
<p>— Тогда за мной. По канаве, пригнувшись. Не беги — ползи.</p>
<p>Он двинулся первым, низко и быстро для своих лет, и я пополз следом. Тело слушалось всё лучше — то ли привыкало ко мне, то ли я к нему; колени ныли, в груди драло от дыма, но руки и ноги делали что надо, и делали тихо, без лишнего шума, и это снова была не Тхаева наука. По дренажной канаве, по тёплой жиже, мимо горелых пальмовых пней, прочь от деревни, к меже, где грунт поднимался невысоким бугром, и в этом бугре, за кустом, чернела дыра.</p>
<p>Я бы её не нашёл. Я смотрел прямо на куст и не видел никакого входа, пока Шау не отвёл ветки рукой и не нырнул в лаз головой вперёд, исчезнув разом, как нырнувшая в нору крыса. Сделано было умно: лаз уходил вбок и вниз под крышкой из дёрна, и дёрн на крышке рос живой, и кто-то городил всё это с толком и не вчера.</p>
<p>Я полез следом, и земля сомкнулась надо мной, и мир сжался до ширины моих плеч.</p>
<p>Темнота. Глина. Запах погреба, плесени и немытых тел. Лаз шёл вниз уступами, потом выровнялся, и можно стало ползти на четвереньках, а далеко впереди мигал жёлтый огонёк — каганец, плошка с горящим жиром. Я полз на него. Спина скребла по своду, за шиворот сыпалась труха. Один раз свод просел так низко, что пришлось лечь плашмя и протискиваться боком, выдыхая весь воздух из чужой узкой груди, и как раз в этот тесный миг наверху, сквозь несколько метров грунта, глухо прокатилось — раз, другой, третий, — и земля над лицом вздрогнула и просыпалась мне на щёки мелким сором.</p>
<p>— Не бойсь, — донеслось из темноты спереди, молодой голос, насмешливый. — Это они по головешкам лупят. Гордые. Деревни уж нет, а они всё лупят.</p>
<p>Лаз вывел в камеру — низкую, тесную, утрамбованную до тусклого блеска, в самый раз на четверых, не больше. У плошки сидели трое. Дядя Шау, уже совсем спокойный, опять мерно жующий. Немолодая женщина с туго замотанной грязной тряпкой рукой. И парень — длинный, нескладный, с коленями у самого подбородка, потому что иначе он тут не помещался; он скалился мне навстречу, и в верхнем ряду зубов у него не хватало одного, переднего. На коленях у парня поперёк лежала труба гранатомёта, старая, облезлая, с облупившейся краской, и он держал на ней руку легко и привычно, как держат руку на плече давнего приятеля.</p>
<p>— Очнулся, контуженый, — сказал он мне. — А я уж думал, ты там, на поле, и останешься. Лежал, глаза в небо, не моргал — я тебя за мёртвого считал. Везучий ты, Тхай. Нынче везучих мало. Я Бай.</p>
<p>Я сел, привалившись спиной к стене, и холодная плотная глина легла между лопаток почти приятно. Звон в ушах почти ушёл, и в наступившей ясности я наконец позволил себе додумать до конца то, что обходил стороной от первого вздоха на горящем поле и доныне.</p>
<p>Я в чужом теле. Я в чужой стране. И я знаю, в какой.</p>
<p>Я знал эту землю по картам и по сводкам, по чужим книгам, которые читал когда-то очень давно, в тёплой сухой комнате, за полмира и за полвека отсюда. Юг. Дельта где-то рядом, и большой город рядом, а кругом то самое, что они на своих картах обводили красным карандашом и называли осиным гнездом. Год — шестьдесят пятый, если глаза не врут, если этот дым над пепелищем мне не снится. Самое начало большой войны. Большие ещё только высаживаются на берег, ещё не пришли сюда всей своей тушей, ещё уверены, что управятся быстро и к будущему празднику будут дома.</p>
<p>А я знал, что быстро не будет. Знал то, чего не знал тут никто, — и от этого знания не делалось ни на грамм легче: его нельзя было ни съесть, ни зарядить в трубу гранатомёта, что лежала на коленях у щербатого парня. Я поглядел на эту трубу. Вот с этого и начнём.</p>
<p>— Контузило его, — сказал дядя Шау женщине, дёрнув подбородком в мою сторону. Не мне — про меня, через голову, словно я малый ребёнок или вовсе не в себе. — Бывает после такого. Оклемается.</p>
<p>Пусть думают, что контузило. Контуженый имеет право молчать и путать слова, и всё спишут на удар по голове. Я опустил веки и привалился затылком к глине. Мне нужно было совсем немного времени — собраться и понять, что я умею в этих чужих руках и чего пока не умею.</p>
<p>Времени мне не дали.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 2</p><p>«Второй заход»</p>
</title>
<p>Сверху прилетел новый звук. И он был не как прежние.</p>
<p>Не глухой удар по головешкам. Тонкий воющий свист. Мотор на форсаже. Низко. Шёл прямо на нас.</p>
<p>Тело опознало его само, прежде ума.</p>
<p>— Тихо, — сказал я.</p>
<p>Негромко. Но в норе все замерли. Бай осёкся на полуслове, рука с самокруткой так и повисла. Шау застыл с горстью глины у колен.</p>
<p>Вой провалился в рёв. Рёв накрыл нору сверху, всей тушей. И снизу, сквозь толщу, пришёл новый звук — частый, рвущий, дробный. Авиапушка. Штурмовик зашёл на второй круг. Теперь он чесал поле вдоль. По канаве. По той самой, где мы только что ползли.</p>
<p>Глина под ладонями задрожала.</p>
<p>Я слушал. Очередь шла к нам. Шла поверху. А у входного лаза, под самой коркой поля, оставался ещё один наш — я понял это не ухом, а спиной.</p>
<p>Думать было некогда. Я и не думал.</p>
<p>Тело Тхая было чужое и слабое. Но команда прошла сквозь него, как сквозь моё. Потому что командовал не Тхай.</p>
<p>В дальнем углу был второй ход. Вниз. Узкий колодец с зарубками. Женщина рванулась туда первой — неловко, берегя руку. Бай толкал её в спину.</p>
<p>— Не туда! — Я перехватил её за плечо. Рванул назад. Вжал в стену. — К стене! Все к восточной! Лицом в землю!</p>
<p>Они послушались. Не знаю почему. Голос был чужой — командный, инструкторский; такой входит в спину раньше, чем человек успевает подумать, и тело делает прежде головы.</p>
<p>Шау швырнул женщину к восточной стене. Бай упал рядом. Я навалился сверху, вдавливая их в глину. И наверху лопнуло.</p>
<p>Снаряд вошёл в грунт над западным лазом. Над тем, куда они рвались. Свод в той стороне вспух. Лопнул. Внутрь хлынуло разом — комья, дым, рваный белый свет. Нору тряхнуло, как коробок. Что-то ударило меня по спине, по ногам, придавило к чужим телам. В уши снова вошёл звон. Я лежал. Держал их. Считал секунды. Очередь должна была пройти и уйти. Штурмовик не висит на месте. У него скорость.</p>
<p>Рёв ушёл. Свист истончился. Потянулся к северу. Отвернул, набирая высоту.</p>
<p>Стало тихо.</p>
<p>Я поднял голову. Половины камеры не было. Там, где минуту назад чернел колодец вниз — тот самый, в который они рвались, — теперь лежал обвал. Осел просевший свод. И из-под осыпи торчала нога в резиновой сандалии. Не двигалась.</p>
<p>Тот, у западного лаза. Наш. Имени его я ещё не знал.</p>
<p>Бай выбрался из-под меня. Белый под смуглотой. Выплюнул набившуюся в рот пыль, сплюнул ещё раз, себе под колено.</p>
<p>— Ты… — Он смотрел то на завал, то на меня. — Ты не дал туда. Откуда? Откуда ты взял, что туда нельзя?</p>
<p>Я выдержал его взгляд и отвёл глаза первым — на пролом наверху, на белый день, бьющий теперь сквозь дыру туда, где ему отродясь не место. Сказать было нечего такого, что он мог бы сейчас услышать.</p>
<p>Дядя Шау поднялся. Отряхнул колени тем спокойным, отдельным движением, каким старики делают всё. И застыл, повернувшись ко мне всем телом, как поворачиваются к тому, кого заново примеряются понять. Прежнего «контузило, оклемается» в нём уже не было. Было другое. И мне это другое не понравилось.</p>
<p>— Откуда ты знал, мальчик, — сказал он. Это был не вопрос.</p>
<p>— Показалось, — сказал я. И мотнул головой на провал, на белый свет в нём. — Туда смотрело. Вот и не пошёл.</p>
<p>Слабо. Старик долго не отводил с меня глаз, и беспалая его рука сжалась и разжалась на колене. Потом отвернулся. И пошёл откапывать ногу в сандалии — без надежды, но как надо. Потому что своих не бросают даже мёртвыми.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Откапывали Кху быстро и молча — штурмовик мог вернуться, и каждый это знал. Я выгребал руками рыхлый, ещё тёплый от взрыва завал наравне со всеми и краем уха держал небо: будет третий заход — услышу его раньше, чем он войдёт в пике, и успею крикнуть. Третьего захода не случилось. Им хватило и того, что они сделали.</p>
<p>Тело снесли в нижний ярус, где было сухо и темно. Дядя Шау сам, не доверив никому, накрыл мальчишке лицо отвёрнутым краем циновки. Звали парня Кху. Он был моложе Тхая, совсем зелёный; Бай знал его с детства — они вместе ловили рыбу в оросительном канале, давно, ещё до того, как всё это началось и пошло.</p>
<p>— Он первым к колодцу кинулся, — сказал Бай. Не мне — глине. — Всегда первым лез куда поглубже. Думал, внизу безопаснее.</p>
<p>Я промолчал. Пока руки разбирали обвал, голова уже сама, без спроса, считала то, что осталось: западный лаз завален наглухо — и хорошо, и плохо, входов теперь два вместо трёх; женщина бережёт руку, значит, в драке от неё толку мало, зато тащить может; гранатомёт у Бая один, а выстрелов к нему пока ни одного на руках; нас на эту нору горстка, и одного из горстки только что не стало. Старая, привычная арифметика, от которой никуда не деться: сколько стволов, сколько рук, сколько выходов, сколько продержимся.</p>
<p>Сказать вслух можно было не всё. Но кое-что сказать было нужно — от этого зависело, доживёт ли ячейка до завтра.</p>
<p>— Деревню они теперь знают, — проговорил я, ни к кому. — Раз пришли дважды за одно утро — придут и в третий. На это место они будут смотреть. Здесь сидеть нельзя.</p>
<p>Бай вскинул на меня глаза — опять тот недобрый, складывающий взгляд. Дядя Шау перестал жевать. В тесной норе стало очень тихо; только опалённая корка поля наверху ещё потрескивала, остывая.</p>
<p>— Гляди-ка, — сказал Бай медленно, и в щербатой его ухмылке не осталось ничего смешного. — Утром в небо пялился, слюни пускал. А к полудню уже учит старших, где нам сидеть.</p>
<p>— Не учу, — сказал я. — Говорю, что вижу.</p>
<p>Шау поднял изуродованную руку, и Бай замолчал на полуслове. Старик молчал, не торопясь, глядя сквозь меня в одну ему видимую точку, и прочесть это молчание я снова не сумел. Потом он сказал — спокойно, как о давно решённом:</p>
<p>— Уйдём, как стемнеет. Мальчик дело говорит. — И, помолчав, добавил, отвернувшись к чёрному зеву бокового хода: — Чудной ты стал после контузии, Тхай. Ох, чудной.</p>
<p>Я запомнил и эти его слова — как запомнил имя Кху и канал, в котором тот ловил рыбу. Запоминать здесь придётся часто: и мёртвых, и тех, кто начинает к тебе приглядываться. Вторых — особенно.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Пока ждали темноты, нас оставили вдвоём с темнотой. Бай ушёл наверх — проверить, отвернул ли штурмовик совсем или ещё ходит кругами. Женщина с замотанной рукой ушла куда-то в боковой ход, к другим, которых я ещё не видел и которых, стало быть, было больше, чем те трое у плошки. Дядя Шау сел в дальнем углу нижней камеры, привалился спиной к глине, опустил веки — и то ли заснул мгновенно, как умеют засыпать только старые солдаты, то ли думал с закрытыми глазами свою стариковскую думу, и понять со стороны было нельзя.</p>
<p>И я остался один со своей головой — в первый раз с того, как очнулся на горящем поле под чужим небом.</p>
<p>Каганец в этом ярусе почти догорел, и в последней жёлтой капле его света стены норы казались тёплыми и почти живыми — умятая ладонями глина, в которую кто-то вложил недели труда, в которой кто-то ел, спал, рожал, держал круговую оборону и умирал. Я сидел в этой земле, в нескольких метрах под сожжённым рисовым полем, в худом теле двадцатилетнего крестьянина, которого убили нынче утром в той же деревне и тем же огнём, что и его мать, — и был, против всякого права, жив. Голова была моя. Руки и язык — его. По-вьетнамски, среди этих людей, чужое тело знало неизмеримо больше моего; драться, ставить мину, читать поле и уводить людей из-под огня я знал больше, чем когда-либо узнает оно. На этом, видно, нам с Тхаем и придётся теперь жить, поделив одну шкуру пополам: я даю выучку и холодную голову, он — землю, кровь и слова, и учиться этой делёжке придётся нам обоим, и не день и не два.</p>
<p>Как это вышло и за какие грехи — этот вопрос я отложил в сторону, целым и нетронутым, как откладывают то, на что нет ни времени, ни проку. Я давно, ещё в той жизни, приучил себя к простому правилу: над тем, чего нельзя отменить, думать — впустую жечь то немногое, что у тебя осталось. Меня сюда положили — значит, надо лежать. Меня здесь подняли — значит, надо встать. А раз уж встал, то всё дело только в том, чтобы знать, куда теперь идти, — и вот тут, единственно тут, у меня было перед всеми в этой норе и перед всеми наверху одно тяжёлое, как камень за пазухой, преимущество.</p>
<p>Я знал, что будет дальше. Не угадывал — знал, как знают уже случившееся. Большие придут не разведкой и не штурмовиком на полчаса, а всей силой, дивизиями, и встанут лагерем прямо тут, над этими тоннелями, и будут год за годом лить в эту землю сталь, огонь и яд. И годы спустя уйдут отсюда битыми, через полмира, домой, как уходили до них французы и японцы, оставив по деревням ржаветь свои каски и колючую проволоку.</p>
<p>Только между этим вот «сейчас» и тем далёким «уйдут» лежали годы, и в этих годах помещалось слишком многое. Женщина, сваренная огнём в одно с ребёнком. Мальчишка у колодца с выгоревшими бровями, который скулил и качался и которого я так и не дошёл забрать. Кху под отвёрнутым краем циновки, ловивший когда-то рыбу в канале. И ещё многие, многие, которых я пока не знал в лицо, но которых уже похоронил наперёд этим своим знанием.</p>
<p>Я перебирал их в темноте поимённо, тех, кого уже знал, и без имени — тех, кого ещё нет. Спина чужого тела стыла, прижатая к умятой глине, дыхание помалу выравнивалось само, без моего участия, как выравнивается оно у молодого, который ещё не научился беречься. Я слушал этот чужой ровный вдох под рёбрами и не мог уснуть. В прошлый раз у здешних мертвецов не было за спиной меня. Теперь буду.</p>
<p>Они придут сюда всей своей силой.</p>
<p>И здесь, под этими полями, они и останутся. Я согнул и разогнул пальцы чужой руки в темноте, проверяя её на ощупь, — завтра ей вязать запал. Рука слушалась.</p>
<p>Каганец дрогнул в последний раз и погас, и темнота сомкнулась надо мной полная, без единой щели, тёплая разом, как утроба и как могила. Где-то наверху, далеко, ещё раз глухо ударило — добивали то, чего уже не было. Я закрыл глаза, которым темнота и так не оставила что видеть. Завтра надо было уводить ячейку. Я стал прикидывать тропу.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 3</p><p>«Счет»</p>
</title>
<p>Деревню мы оставили ночью, как велел Шау, и шли подземьем, на ощупь, считая повороты, пока бамбуковая роща у пересохшей канавы не легла над нами в полутора километрах к северу. Здесь ход выводил в такую же тесную камеру, только сырее, и пахло в ней не гарью, а плесенью и стоячей водой, и это было почти облегчение — не нюхать больше то, что осталось от вчерашнего.</p>
<p>Я не спал. Тело Тхая хотело спать смертельно, молодое тело всегда хочет спать, но я держал его на ногах привычкой, которая была старше этого тела на пятнадцать лет: сначала разберись, где ты и с кем, и только потом позволяй себе закрыть глаза. Я сидел у входа в боковой лаз, спиной в сырую стену, плечом чувствуя, как глина тянет тепло, и разбирался.</p>
<p>Нас было немного. Дядя Шау — голова. Бай — единственный, кто хоть что-то стоил в бою, с его облезлой трубой и шестью выстрелами, которые он берёг, как берегут последнюю горсть риса. Женщина с раненой рукой — её звали, оказывается, тётушка Хоа, и она ходила за ранеными и стряпала. Ещё двое мужиков из деревни, пожилых, не бойцы — землекопы, оба молчаливые, оба потерявшие в этой войне уже не по одному сыну. И трое или четверо в соседних коленах, до которых я ещё не добрался. Вот и всё войско, которое держало кусок земли под самым боком у Сайгона и которое американцы на своих картах обводили красным и боялись так, что жгли напалмом целые деревни, лишь бы не лезть сюда ногами.</p>
<p>Глаз сам раскладывал это на стволы, руки, выходы. Выходило скверно, но честно, а с честным уже можно работать.</p>
<p>Связная пришла, когда наверху только-только серело.</p>
<p>Не шаги — шагов почти не было; в лазе шевельнулся воздух, и Шау, дремавший в углу, открыл глаза мгновенно и без перехода, как открывают глаза старые звери. В камеру скользнула девушка. Молодая, тонкая, в чёрной крестьянской рубахе, волосы убраны под платок; она присела к плошке, подобрав под себя ноги, и в жёлтом свете я разглядел её лицо — спокойное, замкнутое, без возраста, какой бывает у тех, кто разучился улыбаться рано. На левом предплечье, от локтя к запястью, кожа была стянута глянцевым розово-белым рубцом, заметным даже в полутьме. Я знал такие рубцы. Так заживает то, что лизнул напалм и не дожёг.</p>
<p>— Лан, — сказал Шау, и в его голосе было то, чего я в нём ещё не слышал, — тепло. — Жива.</p>
<p>— Жива, дядя. — Она положила на земляной приступок свёрнутый в тугую трубку клочок бумаги и придавила камешком. — Из округа. Велели передать сегодня же.</p>
<p>Её звали не Лан. Лан её, должно быть, звали дома, а в ячейке и в донесениях она шла как Май — это я узнал позже; здесь у каждого второго было два имени, домашнее и для войны, и второе хоронило первое заживо. Говорила она мало, по делу, а пока Шау, шевеля губами, разбирал записку, перебирала пальцами тонкий шнурок на запястье — узелок за узелком, туда и обратно, единственное движение во всём её теле. Я смотрел на неё и понимал, что эта тонкая девушка с обожжённой рукой опаснее всех мужиков в этой норе, вместе взятых: внутри у неё уже всё выжжено, до золы, и не осталось ничего, что могло бы дрогнуть.</p>
<p>— В Анхо были каратели, — сказала она, ни к кому, глядя в плошку. — Третьего дня. Согнали тех, кто не ушёл в тоннели, в общинный дом. За то, что ночью у них стоял наш взвод. Дом подожгли с людьми. Кто выскакивал — стреляли. Моя мать выскакивала.</p>
<p>Она сказала это тем же ровным голосом, каким сказала «жива, дядя», и не подняла глаз, и никто в камере не проронил ни слова. Бай перестал жевать сухую маниоку. Тётушка Хоа беззвучно зашевелила губами — молитву или проклятие, не разобрать. А во мне, поверх вчерашней сваренной огнём женщины с ребёнком, поверх мальчишки у колодца с выгоревшими бровями, легло ещё и это — общинный дом в Анхо, мать этой девушки, выскакивающая из огня под выстрелы, — легло холодно и точно, как ложится в патронник досланный патрон.</p>
<p>Вот так это и копится, подумал я. Не из книжек, не из сводок, которые я читал в тёплой комнате за полвека отсюда, где «жертвы среди мирного населения» были строчкой в три слова. А вот так — по одному имени, по одной обожжённой руке, по одному узелку на шнурке, который перебирают, чтоб не закричать. И тот, кто это сделал, и тот, кто подписывал бумагу, по которой деревни становились «зонами свободного огня», — все они теперь шли в одну графу.</p>
<p>Злость горяча и слепа. Во мне всё было холодно и очень ясно, и времени у меня, в отличие от них, теперь было вдоволь.</p>
<p>— Тхай.</p>
<p>Шау обернулся ко мне от плошки, где догорал, скручиваясь в чёрный лепесток, спалённый, как полагается, до пепла клочок донесения.</p>
<p>— Пойдёшь с Баем и Май. К деревне. Заберёте, что от схрона осталось, — мы там оружие прятали, в колодце у крайнего двора. Если уцелело — нам втрое нужнее теперь. Да гляди, — он помолчал, — гляди, мальчик, который всё видит. Гляди в оба.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>К деревне мы подошли низом, по сухому руслу, втроём.</p>
<p>Бай впереди, с трубой за спиной и тесаком в руке. Май в середине — она знала тропы лучше нас обоих. Я замыкал. Тело слушалось уже почти как своё; ноги сами выбирали, куда ступить, чтобы не хрустнуло, и это была наполовину Тхаева крестьянская повадка, а наполовину — моя, вбитая в другие ноги на других войнах. Я обходил сухой бамбуковый лист, не глядя под ноги.</p>
<p>Пепелище ещё дышало. Над чёрными остовами стоял тот стеклянный, дрожащий зной, какой держится над выгоревшим местом сутки, а то и двое. Я не смотрел туда, где вчера лежала женщина с ребёнком. Незачем было смотреть второй раз — то, что нужно, я уже забрал с собой, и оно не выветривалось.</p>
<p>Колодец у крайнего двора уцелел. Бай спустился в него по выступам, нащупал в боковой нише обёрнутые в клеёнку и промасленные тряпки свёртки и подал наверх — один за другим. Две винтовки Мосина, старые, в смазке, ещё, наверное, с французской войны. Карабин. Цинк патронов. И связка из четырёх гранат, обмотанных проволокой, — самодельных, из чего попало. Небогато. Но для нас — целое состояние.</p>
<p>Я как раз принимал у Май последний свёрток, когда она вдруг замерла. Не вздрогнула — именно замерла, разом, как замирает ящерица на стене. И я, не успев ещё ничего услышать, уже клал свёрток на землю и тянул из-за пояса тесак, потому что её неподвижность сказала мне больше, чем сказал бы крик.</p>
<p>Их было двое. Сайгонская милиция — выгоревшая форма, карабины, сытая ленца. Пришли шарить по пепелищу, не воевать. Один на ходу расстёгивал ширинку — помочиться на чужое горе. Вышли из-за обугленной стены в пятнадцати шагах. И разом увидели нас.</p>
<p>Дальше — быстро. На этих пятнадцати шагах всегда быстро.</p>
<p>Бай метнулся к ближнему. Тесак в руке. Длинный, страшный. Дальний вскинул карабин. Целил в Бая. Я был сбоку, в семи шагах. Прошёл их в три прыжка, пока ствол ещё гулял. Не думал. Тело несло само — туда, куда пятнадцать лет приучали нести.</p>
<p>Ударил снизу, под рёбра. Всем весом.</p>
<p>Тесак вошёл легко. Слишком легко. Солдат охнул — по-детски, удивлённо. Осел на меня. Карабин ткнулся в землю, не выстрелив. Я придержал его левой — чтоб не загремел. Провернул железо, как учили. Упор ушёл. Тело стало просто тяжёлым. Кровь плеснула на запястье — тёплая, толчком. Пахло табаком и рыбным соусом. Он ел утром. Думал, поест и завтра.</p>
<p>Рядом влажно хакнул Бай. Стало тихо.</p>
<p>Я опустил мёртвого. Выпрямился. Прислушался. Третьего не было. Руки не дрожали. Отметил это спокойно, как отмечают исправность инструмента. Тело не подвело. Первый сделан чисто. Значит, и сотого сделаю.</p>
<p>Май стояла надо мной — не над убитым, надо мной. И на её лице не проступило ни ужаса, ни одобрения, ничего из того, что бывает у человека, при котором впервые отняли чужую жизнь. Глаза её скользнули с моего лица на карабин убитого, потом на его сапоги — целые, добрые сапоги, — и я понял, что она уже прикинула, кому они впору. Бай вчера делал то же со злостью; эта — спокойно.</p>
<p>— Контуженый, — сказала она негромко. Не мне — себе, проверяя слово на вкус. — Бывает же.</p>
<p>— Бери оружие, — сказал я. — Уходим. На выстрел они не придут, но кровь свежая, унюхают собаками.</p>
<p>Мы взяли свёртки, и оружие убитых, и их патроны — нечего добру пропадать, — и ушли тем же сухим руслом. Я нёс трофейный карабин. Утром у меня не было ствола, а к полудню стало два, и один из них был тёплый ещё от чужих рук.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>В тоннеле нас ждал чужой.</p>
<p>Я понял это, ещё не доползши до камеры, — по тому, как изменились голоса впереди. Шау цедил слова через паузу, по одному, как цедит их человек, который при постороннем взвешивает каждое. И второй голос, незнакомый, — городской, гладкий, с той правильной, книжной чистотой, какой не бывает у крестьян; голос человека, привыкшего говорить, чтобы его записывали.</p>
<p>Он сидел у плошки на месте Шау — и уже одно это говорило о многом. Немолодой, лет тридцати пяти, в чистой, не по-здешнему чистой рубахе; на тонком носу — очки в тонкой оправе, редкая в этих краях вещь, знак грамотности и власти. Перед ним на колене лежала раскрытая книжечка, и он, слушая, что-то помечал в ней огрызком карандаша. Когда я влез в камеру, он оторвался от книжечки и весь обратился ко мне — цепкий, внимательный, ничего не упускающий, — и я сразу понял, что этот человек опаснее всех карателей с напалмом, вместе взятых. Каратель может тебя только убить. А этот решает, свой ты или чужой, и его решение тяжелее пули.</p>
<p>— Вот он, — Шау качнул подбородком в мою сторону, а сам на Тама не смотрел. — Тхай. Тот самый.</p>
<p>— Тот самый, — повторил человек в очках и не спеша оглядел меня с головы до ног: трофейный карабин в руке, кровь, засохшую на запястье, спокойное лицо. Что-то пометил в книжечке. — Я товарищ Там. От окружного комитета. Поставлен следить, чтобы здесь воевали правильно. — Он чуть выделил последнее слово. — Мне сказали про тебя странное, Тхай. Сказали, мальчишка-новичок, которого позавчера контузило так, что он на поле слюни пускал, вчера под штурмовиком одним окриком спас ячейку и угадал, куда ляжет снаряд. А сегодня вот — взял с ножом солдата, чисто, как мясник режет свинью, и руки не дрожат. — Он сложил книжечку, не закрывая, заложив карандаш. — Я человек простой, Тхай. Я люблю, когда странное объясняется. Объясни мне.</p>
<p>Сделалось так тихо, что слышно стало, как где-то в глубине хода падает со свода вода — капля за каплей. Бай застыл у входа. Шау сгорбился над плошкой, и беспалая его рука замерла на колене, не доведя до рта щепоть бетеля. Май отвернулась ко всем спиной, к стене. Все они ждали, что я скажу, потому что от того, что я скажу, зависело теперь и моё, и, может быть, их.</p>
<p>Соврать складно нельзя. Складная ложь — это то, что человек с книжечкой ловит лучше всего, на это у него нюх. Я выбрал то, что было ближе всего к правде и при этом безопасно.</p>
<p>— Не знаю, товарищ Там. — Я сел, привалившись к стене, устало, как и положено тому, кто с ночи на ногах. — После того удара по голове во мне будто что включилось. Видится наперёд — куда ляжет, откуда придут. Само. Я не учился. — Я положил трофейный карабин плашмя на колени, прямо, без вызова. — Хотите — гоните. Хотите — пользуйтесь. Мне теперь всё одно. У меня в той деревне никого не осталось.</p>
<p>Это была правда — у Тхая в той деревне и вправду не осталось никого, и Там это знал, и в этом была вся сила сказанного: ложь, обёрнутая в настоящее горе, перестаёт быть ложью на ощупь.</p>
<p>Там медлил — долго, не выпуская карандаша из пальцев. Потом записал что-то — короткое, в одно слово, — и я многое отдал бы, чтоб прочесть это слово.</p>
<p>— Контузия, значит. — Он дал паузе повисеть и неторопливо защёлкнул книжечку на тесьму. — Бывает. — И, поднимаясь, посмотрел на меня поверх очков, долгим немигающим взглядом, каким смотрят на запись, которую ещё предстоит дополнить: — Я тут побуду, Тхай. При ячейке. Погляжу на твою контузию ещё. Вблизи.</p>
<p>Он сказал это спокойно, почти ласково, и от этой ласковости по спине прошёл холодок, какого не было ни под штурмовиком, ни на тех пятнадцати шагах с тесаком. Там не верил мне ни на грош. Там завёл на меня строчку в своей книжечке — и теперь будет ждать, терпеливо, по-чиновничьи, когда я эту строчку дополню до приговора.</p>
<p>Я придвинул трофейный карабин ближе, разложил на коленях ветошь и принялся счищать с него чужую кровь, пока не присохла. Спешить было некуда. Там сел в своём углу надолго, и я устроился так, чтобы видеть его очки от плошки, — и приготовился сидеть дольше.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 4</p><p>«Чужой среди своих»</p>
</title>
<p>Оружие я разобрал на третий день, всё, до последнего винта: где люфт, где сорвёт резьбу, где затвор подведёт в самый нужный миг. Снаружи такая железка смотрится исправной, а чем она обернётся в деле, до разборки не скажешь.</p>
<p>Я сидел у плошки в нижнем ярусе, разложив на расстеленной тряпке всё наше богатство, и перебирал его медленно, по одной железке, поднося каждую к огоньку и поворачивая так и эдак. Богатство было нищее. Две винтовки Мосина, обе старше и меня, и Тхая, обе ещё с той, давней французской войны, — и одна из них оказалась приличной: ствол изнутри чистый, без раковин, затвор ходит туго, но запирается верно, и с такой, если не пороть горячку, можно положить человека шагов с трёхсот, и не одного. А вторая была рухлядь: ложа треснута вдоль и стянута проволокой, и я знал наверняка, что она переломится в руках на третьем, много на четвёртом выстреле, — и мысленно отдал её землекопам: тем стрелять всё равно не придётся, для острастки и виду сгодится. Трофейный карабин, взятый вчера у пепелища, был легче и ладнее, под низкую руку как раз, да патрон к нему шёл слабый и короткий, так что дальше двух сотен шагов из него можно было только пугать. Цинк патронов к мосинкам я пересчитал дважды, и оба раза вышло невесело: на серьёзный бой этого хватало на полчаса, на хороший — и того меньше, и выходило, что бить нам придётся не в открытом бою, которого мы не выдержим, а из засады, в упор, наверняка, чтобы ни один патрон не уходил в белый свет.</p>
<p>Самодельные гранаты я развязал и осмотрел поодиночке, и две из четырёх отложил в сторону, потому что запал в них был собран криво, торопливыми руками человека, который сам не понимал, что делает: такая граната рвёт не того, в кого её бросили, а того, кто бросил, — а в нашем деле, где каждая пара рук наперечёт, своя дурная граната страшнее десятка чужих. Это надо было переделать, и это я умел; пальцы уже сами, без спроса, прикидывали, как развести запал и замедление, чтобы вышло честно.</p>
<p>Дядя Шау подсел ко мне неслышно, как умел во всей ячейке только он один, — я уловил его не ухом, а той кожей на затылке, что просыпается у человека после нескольких лет под огнём и потом не засыпает уже никогда, — и долго сидел рядом, ничего не говоря, и смотрел, как я работаю. Я держал глаза на затворе и руки в деле: пусть смотрит, мне скрывать по чистке оружия было нечего, кроме того единственного, чего из чистки всё равно не вычитаешь. Руки делали своё, и в этой старой, заученной до сна работе была почти отрада: тряпица, шомпол, капля масла из плоской жестянки, проверить ход, отложить; снова тряпица, снова шомпол. Масло пахло горелым и отдавало керосином — другого тут не водилось.</p>
<p>— Где научился? — спросил Шау, помолчав, и спросил не так, как спрашивал Там, — без книжечки и без второго дна. Старику было просто любопытно.</p>
<p>— Не помню, дядя, — ответил я, и это было почти честно: Тхай и вправду не умел и не помнил, а тот, кто умел, делиться с дядей Шау своей памятью не собирался. — Руки помнят. Голова нет.</p>
<p>Шау сплюнул в угол красным от бетеля и поднял к плошке левую руку. Двух пальцев на ней не было — отнятые давно, обрубки заросли ровно, и кожа на них блестела в свете огонька, как обмылок.</p>
<p>— Я вот этими, какие остались, рыл первые ходы здесь, под Кути, когда тебя ещё и в проекте не было, — сказал он негромко, поднося беспалую ладонь к самому огоньку, будто грел её, и в голосе не было ни хвастовства, ни горечи — одна сухая опись прожитого. — Против француза. Француз был злой, да понятный: он лез в нашу зелень своими ногами, в тяжёлых ботинках, и в этой зелени мы его и съели, по куску, год за годом, пока он не подавился и не ушёл за море.</p>
<p>Я молча подал ему чистую мосинку — попробовать вес. Старик принял её в обе руки, повёл стволом вдоль свода привычным, давно забытым телом движением и вернул мне. Эта тяжесть была ему знакома и, должно быть, дорога.</p>
<p>— А эти, что пришли теперь, — он повёл подбородком вверх, к низкому глиняному своду, за которым лежали метры земли, и поле, и небо, и вся чужая сила, приплывшая из-за океана, — эти ногами не лезут. Эти жгут сверху и сидят за рекой, и достать их нечем, и оттого с ними по-старому, по-французски, уже нельзя. Многие наши этого ещё не поняли. И многие за непонимание это уже легли в землю, которую думали оборонить.</p>
<p>Он замолчал, глядя, как я свожу и защёлкиваю затвор приличной мосинки, и вдруг сказал, не поворачивая головы, под самый щелчок:</p>
<p>— А ты будто понял, чудной. По рукам твоим видать, что ты знаешь, как с ними можно. Откуда знаешь — не спрашиваю. Контузило, говоришь, — пусть будет контузило, мне без разницы, лишь бы дело делал.</p>
<p>Я отложил мосинку на тряпку и накрыл её ладонью, как накрывают то, что уже своё. Сказать это можно было только так — тихо и буднично, чтобы старик принял за пустую похвальбу мальчишки.</p>
<p>— Знаю, дядя, — сказал я. — Я знаю, как их бить. Долго и дёшево. Так, чтобы за каждого нашего они платили десятком своих и всё равно не понимали, за что и откуда прилетело. Дай мне людей и не мешай — и увидишь сам, своими глазами.</p>
<p>Старик глядел на меня долго, из самой глубины своих морщин, и что лежало там, на дне, я опять прочесть не сумел. Ответа не было. Не было ни усмешки, ни окрика на дерзкого мальчишку — он только придвинул ко мне обратно приличную мосинку, толкнув её по тряпке тремя уцелевшими пальцами, так скрепляют сделку, о которой вслух не уговариваются. И мне этого хватило с лихвой. Голова ячейки с этого молчаливого знака была наполовину моя. Оставалась вторая половина — Там, и она сидела сейчас наверху, в большом колене, и ждала вечернего собрания.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Собрание Там устроил вечером, когда сошлись все, кто был в коленах, — десятка полтора душ, считая землекопов и баб.</p>
<p>Это называлось у них занятием, и я, услышав, едва не усмехнулся: я сидел в трёх метрах под рисовым полем, у деревни, которую вчера сожгли напалмом, и нам собирались читать про линию и сознательность. Усмешку я придержал зубами. Эти занятия были не блажь. Это была та самая нитка, на которой держалась вся их невозможная война: не оружие, которого почти не было, не еда, которой не хватало, а вот это — общая вера, которую Там пас, как пастух пасёт стадо, не давая разбрестись. Опасная вещь. И сильная. Я бы такое тоже держал, будь я на его месте.</p>
<p>Там говорил гладко и негромко. Про то, что американец приплыл на чужой берег и за это ляжет в него костьми. Про то, что сила его — в железе, а слабость — в том, что он тут чужой и всегда будет чужой, а мы — свои, и земля за нас. Про то, что бояться нельзя, а можно только ненавидеть, и ненависть надо держать в кулаке, а не растрачивать. Я слушал и ловил себя на том, что почти со всем согласен, и это было неприятно: я не привык соглашаться с теми, кто меня пасёт.</p>
<p>А потом он повернул на меня. Я ждал этого и всё равно почти прозевал — так мягко он повернул.</p>
<p>— Вот Тхай, — сказал Там, не повышая голоса, и полтора десятка лиц обернулись ко мне. — Новенький. Из этой самой деревни, что сожгли. Тхай, расскажи товарищам: за что ты воюешь?</p>
<p>Простой вопрос. Детский. И оттого — капкан: ответишь складно, по-писаному — значит, не свой, значит, выучил где-то; ответишь коряво — придерётся, что несознательный. Я смотрел на огонёк плошки и молчал ровно столько, сколько молчал бы человек, которому тяжело об этом говорить. Потом сказал — коротко, упёршись взглядом в утоптанный глиняный пол:</p>
<p>— У меня мать в той деревне сгорела. И сестрёнка. — У Тхая и вправду сгорели; я брал чужое горе и говорил им как своим, и оно не сопротивлялось, потому что было настоящее. — Я не знаю про линию, товарищ Там. Я неучёный. Я знаю только, что хочу, чтоб они за это платили. Каждый день. Пока я жив. Вот за это и воюю.</p>
<p>В камере стало тихо. Где-то всхлипнула тётушка Хоа. Бай смотрел на меня и не скалился. И я понял по этой тишине, что попал — не в Тама, его так не возьмёшь, а в остальных: для них я сказал то, что у каждого лежало на сердце невысказанным, и теперь они были чуть-чуть мои.</p>
<p>Там понял это тоже. Он поправил очки — мелкий, точный жест, — и в глазах его за стёклами я прочёл не злость, нет. Он увидел, что я сделал, и оценил, как оценивают хороший ход противника.</p>
<p>— Складно. — Он уронил это слово и не спешил его подхватывать, и в одном слове было всё. — Для неучёного — очень складно, Тхай. — Он обвёл взглядом остальных, возвращая собрание себе. — Ненависть — это хорошо. Но ненависть без головы — это труп в канаве. Нам нужна ненависть с головой.</p>
<p>— Так дайте мне голову приложить, товарищ Там.</p>
<p>Сказал — и сам удивился, как вовремя. Все обернулись опять, и Там тоже. Теперь я говорил поверх его головы, в круг лиц у плошки: момент был мой, а такие моменты не повторяются.</p>
<p>— Сожгли деревню — значит, рядом ходят. Кто жжёт, тот ходит дозором, проверяет, не ожили ли. Я знаю тропу, по которой они ходят, — я повёл головой на Шау, давая понять, что знаю с его, стариковского, ведома, хотя знал по-своему. — Дайте мне Бая, дайте три дня и не мешайте. Я положу им дозор. Тихо, без шума, без своих потерь. И они поймут, что деревню жгли зря, что земля тут не пустая. Пусть боятся ходить.</p>
<p>Терпение, сказал я себе, пока говорил. Это всё терпение. Цену я набивал для одного Тама: без него мне не дадут людей, а с одной парой рук эту войну не своротишь. Я давал ему то, что нужно чиновнику: возможность сказать «я разрешил», если выйдет, и «я предупреждал», если не выйдет. Я делал его соучастником, не спрашивая согласия.</p>
<p>Там молчал долго. Очень долго. Я видел, как он считает — выгоду против риска, меня живого против меня мёртвого. Потом закрыл книжечку, прижал её ладонью к колену и сказал, ни на грош не теплее прежнего:</p>
<p>— Три дня. Бая бери. — И, помолчав, добавил, глядя мне прямо в глаза поверх очков, тихо, так, чтоб слышал я один: — Посмотрим, каков ты в деле, чудной. Я ведь не про дозор смотреть буду. Я на тебя буду смотреть.</p>
<p>— Смотрите, товарищ Там. Это полезно. На меня хорошо смотреть, когда я работаю.</p>
<p>Он не улыбнулся. Но строчка в его книжечке стала на одну длиннее, и теперь между нами всё названо: он будет ждать, когда я ошибусь, а я не буду ошибаться. Игра в долгую, по моим правилам. Других я не признаю.</p>
<p>В тот вечер, прежде чем лечь в углу нижнего яруса, я подтянул к себе трофейный карабин — тот самый, лёгкий, под низкую руку, — и ещё раз прогнал тряпкой ствол, хотя чистил его днём. Через три дня ему идти на тропу. Я положил его под бок и накрыл краем циновки от сырости. Молодое тело брало своё; засыпая, я думал не о Таме и не о старике, а о той тропе, шаг за шагом, по которой пойдёт дозор. Бай храпел в двух локтях. Спать ему оставалось три ночи.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 5</p><p>«Подземный мир»</p>
</title>
<p>Чтобы воевать землёй, надо сперва влезть в неё по локоть, — и на следующий день дядя Шау повёл меня вниз, в настоящие тоннели, не в ту нору-времянку, где мы ютились, а в старую сеть, которую он сам начинал рыть полтора десятка лет назад.</p>
<p>Мы спускались долго, ярус за ярусом, и с каждым ярусом мир становился теснее, темнее и древнее. Верхний ход, тот, что в три-четыре локтя под полем, я уже знал: здесь были стрелковые ячейки, отводные карманы, куда отступаешь, пропустив врага над собой, и хитрые колодцы-ловушки с заострённым бамбуком на дне, прикрытые плетёнкой и дёрном. Глубже, локтях в пяти, шли жилые камеры, переходы, склады; ещё глубже, куда не доставала ни бомба, ни вода в самый злой паводок, прятались госпиталь и оружейная, и оттуда, Шау сказал, был выход к реке — на случай, если всё остальное завалят. Три этажа войны, вкопанные в толщу вниз головой. Я шёл за стариком, задевая плечами стены, дышал спёртым, сырым, отдающим плесенью и мочой воздухом. Наверху у них вертолёты, напалм и сила, ломающая через колено. А внизу — вот это: глина, терпение и пятнадцать лет кротовьего труда, по которым силе некуда бить. Я узнавал этот мир руками, коленями, спиной.</p>
<p>В одном расширении Шау остановился и показал мне очаг — простой под, утоптанный до камня, и над ним, вместо дымохода, лабиринт узких глиняных каналов, расходящихся в стороны и теряющихся в стенах.</p>
<p>— Кухня, — сказал он. — Хоангкамова кухня. Дым по этим ходам растекается, остывает, выходит наверх там и сям, рваными струйками, через сто шагов от очага, через термитники. Сверху не углядишь, откуда варят. Эту хитрость мы ещё от француза прятали, под Дьенбьенфу. Без неё в этих норах жить нельзя: костёр без дыма — это жизнь, а дым — это смерть с неба.</p>
<p>Я присел у очага, провёл рукой по гладким, обкатанным дымом каналам — тёплым, чуть скользким от копоти. Рассеять дым по полю, обмануть небо — такого сытый штаб не придумает ни за какие деньги.</p>
<p>У кухни, пока Шау ковырял в очаге, при мне успела вспыхнуть и погаснуть целая война — поменьше моей, но погорячее. Тощий боец уличил сгорбленную над котлом старуху, что плеснула ему ныокмама на полпальца меньше, чем соседу, а та припомнила ему трофейную банку с американским пайком, которую он с прошлой луны зажал и сожрал один, как крыса. Он божился, что банка была пустая; она — что слышала, как он ею гремел. Делить-то им было почти нечего — оттого и грызлись из-за капли да горсти, беззлобно, привычно, как родня. Я смотрел со стороны, с холодной усмешкой инструктора, и не лез. Голодные, вшивые — а живые; такую землю никакой напалм не выжжет, раз они и под ней не уступят чужому свою ложку.</p>
<p>Шау показал мне и другое, чему я подивился не меньше. На переходах между ярусами, в самых узких местах, ходы вдруг ныряли вниз и тут же выгибались обратно вверх, коленом, как горло бутылки. Водяные затворы, объяснил старик. В паводок вода доходит до колена и встаёт — дальше, в жилые камеры, не идёт. А пустит враг сверху дым или удушливое — оно тяжёлое, тоже ляжет в это колено и не пройдёт. Простой изгиб глины, а держит и воду, и отраву. Вентиляцию выводили так же хитро: тонкие косые шахты, замаскированные в термитники и в корни старых деревьев, дышали наружу там, где никому не придёт в голову искать ноздри тоннеля.</p>
<p>Жить здесь было нечем и негде. Воздух в нижних ярусах стоял такой густой и мёртвый, что огонёк плошки горел вполнакала и норовил погаснуть; от стен тянуло холодом и сыростью, одежда не просыхала никогда, и от этой вечной сырости на коже у всех цвели язвы. По ходам шуршало, ползало, кусало: муравьи, многоножки в палец длиной, от укуса которых, как сказал Шау, человека трясёт в жару двое суток, а то и змея, которую враг, бывало, нарочно запускал в лаз. И поверх всего — теснота, та особая подземная теснота, в которой человек месяцами не может ни разогнуться в полный рост, ни раскинуть руки, и от которой слабые сходят с ума тише, чем от пуль.</p>
<p>Я лазал по этим коленам и шахтам, мерил их собственным телом, запоминал каждый поворот — и запоминал уже не как ученик. Где они видели карман, чтобы пропустить врага над собой, я видел угол, из которого его удобно резать в спину. В одном таком кармане я задержался, пощупал кровлю, прикинул, сколько встанет в нём бойцов плечом к плечу и куда отвести гильзы, чтобы не звенели под ногой.</p>
<p>Дальше пошёл госпиталь — низкая длинная камера, где на циновках вдоль стен лежали раненые и больные, и пахло там так, что даже после всего прочего на миг сдавило горло: гниющим мясом, нечистотами, лихорадочным потом. В углу мелко, безостановочно колотило в ознобе совсем молодого парня, желтоватого, ввалившегося, — малярия, вторая после пули причина, по которой отсюда выносили вперёд ногами. Худая женщина в чёрном поила его чем-то из плошки, придерживая ему голову. Никто не стонал в голос. Здесь и стонать научились тихо, чтобы звук не пошёл вверх по ходам.</p>
<p>— Вот, — сказал Шау негромко, остановившись в дверном проёме. — Это тоже война. Не та, что с выстрелами. Эту мы проигрываем тихо, каждый день. Воздуха мало, воды мало, хины почти нет. Крысы жрут запас. Сороконожка укусит — рука пухнет как бревно. — Он посмотрел на меня сбоку, в полутьме. — Ты вот всё про засады да про то, как их бить. А половина войны вот тут. Кто дольше высидит в этой земле и не сдохнет — тот и победил. Запомни это, чудной, прежде чем геройствовать.</p>
<p>Я запомнил. Чем всё кончится, я знал и так. В книге это стоило одну строчку. Здесь это стоило по человеку, по плошке хины, по тихому стону мальчишки в углу.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Тропу, по которой ходил вражеский дозор, мне показала Май — на закате, лёжа со мной и Баем в сухом тростнике над рисовой чекой, в полукилометре от сожжённой деревни.</p>
<p>Враг подтвердил всё, на что я рассчитывал. Сайгонская рота с парой американских советников стояла лагерем у дороги, и от лагеря раз в день, под вечер, выползал дозор — десяток солдат, лениво, по одной и той же дамбе между чеками, проверить, не вернулся ли кто в мёртвую деревню. Ходили одинаково, в одно время, по одному месту — от сытости и от презрения, потому что кто здесь, на пепелище, посмеет их тронуть. Это была не разведка. Это была прогулка хозяев по своей, как им казалось, земле. И за эту-то уверенность они и должны были заплатить первыми.</p>
<p>— Третья дамба, — сказал я тихо, не отрывая глаз от дальней межи. — Видите, где она сужается между двух чек и поворачивает? Там вода по обе стороны, в сторону не сойдёшь, назад под огнём не побежишь. Кто войдёт в это горло — тот наш.</p>
<p>Бай посмотрел на дамбу, потом на меня, и в его щербатой ухмылке впервые не было насмешки — было трезвое любопытство человека, который вдруг понял, что рядом стоит кто-то, умеющий его ремесло лучше него.</p>
<p>— Десять стволов, — сказал он. — А нас трое да две мосинки. Положат.</p>
<p>— Не положат. Стволами мы их не возьмём, верно. Возьмём вот этим.</p>
<p>Я разгрёб тростник и показал то, ради чего, собственно, и привёл их сюда засветло.</p>
<p>Бомба сидела в иле на краю чеки, наполовину утонув, — длинная, ребристая, с погнутым стабилизатором, сброшенная, должно быть, в тот самый налёт и не разорвавшаяся. Таких по здешним полям валялось без счёта: американцы сыпали железо щедро, а железо щедрых имеет привычку отказывать. Для них это был брак, мусор, недоразумение. Для меня это были полцентнера готовой взрывчатки, любезно доставленной к месту будущей засады их же самолётом.</p>
<p>— С ума сошёл, — выдохнул Бай и невольно отодвинулся. — Она ж не рванула. Тронешь — и нет нас.</p>
<p>— Не тронь — и будет, — сказал я. — А я трону правильно.</p>
<p>Я подобрался к ней с хвоста, как подбираются к спящей гадюке — не со страху, а с уважением, потому что страх суетлив, а уважение точно. Взрыватель у этих был в донце, инерционный; я знал эту систему, знал, где она тонкая, и где у неё та самая чека усталости, которую можно обмануть, если руки не дрожат и если помнить порядок. Руки не дрожали. Я работал медленно, по одному движению, объясняя себе каждое прежде, чем сделать, и слышал за спиной, как Бай перестал дышать, а Май, наоборот, дышала ровно, и под этот её счёт ложилось каждое моё движение — лучше всякой молитвы. Минута. Две. Стопор пошёл. Я вынул взрыватель и положил его отдельно, в сторонку, на сухое, и только тогда позволил себе один долгий выдох.</p>
<p>— Вот, — сказал я. — Теперь это не бомба. Теперь это наш фугас. Вытащим заряд, перенесём к третьей дамбе, заложим в откос, выведем провод вон в тот тростник. Когда десяток втянется в горло — я замкну. И от десятка останется то, что они оставили от моей деревни. Их же гостинцем.</p>
<p>— А чтоб горло сработало наверняка, — продолжил я, уже не столько для них, сколько для себя, доканчивая в голове картину, — заряд заложим не в середину дамбы, а под дальний поворот. Передние пройдут — задние ещё будут втягиваться. Рванёт под серединой колонны, когда войдут все до одного. Кого не возьмёт взрыв — возьмёт вода и две мосинки с флангов: назад по узкому не побежишь, в стороны — чека, по грудь в жиже, барахтайся да жди пулю. Бай с трубой сядет на дальнем углу: вышлют из лагеря подмогу — один выстрел по головной машине, и дорога встанет колом, пока уходим. Отход — по сухому руслу, врассыпную, поодиночке. Всё дело — минута, от силы полторы. Дольше минуты на одном месте на этой войне не живут.</p>
<p>Я говорил, а перед глазами стояла уже вся работа разом, до последнего движения: вот сюда заряд, вот так провод, вот отсюда я смотрю и жду, и вот в этот самый миг, когда последний из них минует поворот, я свожу два конца — и дамба встаёт дыбом. Я делал это в уме столько раз, на стольких чужих тропах, что теперь рука просилась сама. Разница была одна, и она грела: те тропы были чужие, а эта — за мою деревню.</p>
<p>Я обернулся. Бай сидел над разряженной бомбой и всё не решался её тронуть, и по лицу его видно было, как складывается что-то новое, чему он пока не подобрал слова. А Май бомбу будто и не заметила. Её занимал я. Она взвешивала меня заново — холодно, без спешки, тем же расчётом, что и тогда, у пепелища, над убитым. И что-то впервые сдвинулось — в мою пользу. Не теплота, нет, до теплоты ей было далеко, как и мне. Но что-то вроде признания: я ставила на тебя осторожно, а теперь, кажется, не прогадала.</p>
<p>— Чудной, — сказала она тихо, повторив словцо Шау. — Где ж тебя такому научили, контуженого.</p>
<p>— Земля подсказала, — ответил я, как отвечал всем. И добавил, глядя на третью дамбу, на её узкое горло, в которое завтра под вечер войдут десять сытых, уверенных, живых ещё людей: — Завтра, как пойдут. Бери Хоа, пусть готовит место для раненых. Раненые будут. Только не наши.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 6</p><p>«Первая засада»</p>
</title>
<p>Заряд я закладывал сам, ночью, никому не доверив, — потому что фугас прощает любую ошибку, кроме одной, последней, а последнюю оплачивают сразу всем взводом.</p>
<p>Мы вышли затемно, втроём с Баем и Май, и ещё двое землекопов несли разобранную бомбу в двух корзинах под рисовой соломой, как носят на рынок батат. К третьей дамбе подобрались с воды, низом, чтобы не оставить следа на тропе. Я заложил заряд там, где и говорил, — в дальнем колене, под самым поворотом, в подмытый паводком откос; вырыл нишу, утрамбовал, забил камнем и глиной, чтобы взрыв пошёл не вверх и не в воду, а вдоль дамбы, вдоль того узкого горла, по которому им предстояло идти. Провод я вёл осторожно, по дну сухой борозды, присыпая землёй через каждый шаг, и вывел его в тростник на нашем берегу, шагов за сорок, к той самой кочке, с которой всё горло простреливалось глазом из конца в конец. Два конца я пока держал врозь. Сводят их в последний миг — это закон, и закон хороший: пока концы врозь, тебя не подведёт ни случайная искра, ни собственная дрожь.</p>
<p>Бая я посадил на дальнем углу, у поворота тропы к лагерю, с его трубой и тремя выстрелами из шести — больше я ему не дал, остальное берёг. Его дело было одно: если из лагеря, услышав, вышлют машину, — положить головную поперёк дороги, чтоб встала пробка, и уходить. Май с приличной мосинкой легла на левом фланге, в кустах над чекой; второй стрелок, молчаливый землекоп по имени Кьем, бравший, как оказалось, ещё японца, — на правом. Я остался у провода, в середине. Себе я отвёл не выстрел — кнопку. На засаде главный не стреляет: главный смотрит и решает, а решает он один раз, и от этого одного раза зависит всё.</p>
<p>Светать начало в шестом часу, и пришёл Там.</p>
<p>Он явился неслышно, в своей чистой рубахе, нелепой здесь, в грязи, лёг рядом со мной в тростник, поправил очки и стал смотреть. Книжечки при нём на этот раз не было — и это сказало мне больше книжечки. Человек пришёл смотреть своими глазами. Чужим словам он больше не верил. Что ж. Смотри, товарищ Там. На меня хорошо смотреть, когда я работаю.</p>
<p>— Если положишь своих, — сказал он тихо, не сводя глаз с пустой пока дамбы, — я тебя спишу. Не как труса. Как дурака. Дурак на войне опаснее труса.</p>
<p>— Не положу, — сказал я. И больше мы не говорили. Слова кончились. Начиналось дело.</p>
<p>А дело это было — ждать, и нет на войне работы тяжелее. День тянулся медленно и пусто; солнце встало и пошло по дуге, тростник раскалился, и в нём звенело и жалило всё, что умеет жалить в этой земле. Пот заливал глаза, и смахнуть его было нельзя: лишнее движение в засаде стоит дороже любого неудобства. Я лежал у кочки неподвижно, как лежал когда-то на других позициях под другим солнцем, и держал тело Тхая в этой неподвижности привычкой, которая была старше самого тела. Рядом не шевелился Там — городской, белоручка, а выучку терпеть в нём, надо отдать должное, природа вложила. Остальных я не видел и не слышал, и это было хорошо: значит, лежат правильно. Так мы и пролежали до самого вечера, и за весь этот пустой, звенящий зноем день я ни разу не усомнился, что они придут. Сытые приходят по расписанию. К полудню солнце выжгло тростник добела, потом начало клониться, и тени дамбы вытянулись поперёк горла — туда, где им предстояло войти.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Они пришли под вечер, как и ходили всегда. Я услышал их задолго — по голосам.</p>
<p>Десяток сайгонцев тянулся по дамбе нестройной кишкой, вразвалку, карабины болтались за спиной на ремнях, руки свободны; шли и переговаривались, и кто-то даже смеялся, и этот смех над выжженной, мёртвой деревней был последним, что я хотел от них услышать, прежде чем убить. Они шли, как ходят хозяева, — и в этом была вся их беда. Ни один не глянул на подмытый откос, ни один не сошёл с тропы в обход узкого горла. А земля была не их.</p>
<p>Я прижался к кочке. Мир сузился до горла дамбы и до двух медных концов в моих пальцах. Дыхание я положил на ровную, длинную ноту — вдох, выдох, и считал не секунды, а шаги. Головной поравнялся с ближним краем заряда. Рано. Третий, четвёртый. Рано. Я ждал не первого и не середину — я ждал последнего. Пусть войдут все. Пусть горло проглотит их целиком.</p>
<p>Замыкающий обогнул поворот.</p>
<p>Я свёл концы.</p>
<p>Земля встала.</p>
<p>Дамба вздулась. Лопнула вдоль. Вверх ударил столб — глина, вода и то, что секунду назад было людьми. Грохот пришёл потом, с опозданием, толкнул в грудь.</p>
<p>Я видел это рвано, как при вспышке. Колонну переломило посередине. Одного подбросило целиком и уронило в чеку мешком. Другого развернуло и швырнуло на третьего. А из бурого дыма, где было горло, выползал на четвереньках кто-то без руки. Рука летела отдельно. По своей дуге. Разбрасывая тёмные капли. Она упала в воду раньше хозяина.</p>
<p>Кого не добрал фугас — добрали мосинки.</p>
<p>Слева работала Май. Сухо, размеренно, по одному — как стучат молотком. Справа в такт ей бил Кьем. Уцелевшие метались в горле. Деваться было некуда. Назад — завал и вода. Вперёд — вода. В стороны — чека по грудь, вязкая, держит как клей. Бей как уток.</p>
<p>Один встал. Поднял руки. Заорал — тонко, по-детски, захлёбываясь. Май срезала его на крике. Крик оборвался.</p>
<p>Другой не вставал. Полз в жиже к тростнику, к жизни. Кьем достал его вторым, в спину. Полз — и перестал.</p>
<p>Команды добивать я не давал. Её и не нужно было. Все здесь, кроме человека в очках рядом со мной, цену пощады знали давно. Той самой пощады, какой этим не оказывали ни разу.</p>
<p>Из лагеря всё же выслали машину — я услышал мотор раньше, чем увидел. Бай услышал тоже. На дальнем углу коротко, зло хлопнула труба, и головной грузовик, не доехав до поворота, вспух оранжевым и сел на пробитые скаты поперёк дороги, и дорога встала намертво — ровно туда я её и положил в голове ещё вчера. Второй мотор за ним поперхнулся, осадил назад. Дальше они не сунутся. Дальше они будут ждать утра и подмоги, потому что в сумерках лезть в зелень, где только что вот так разнесло их дозор, не захочет никто, у кого есть дом и желание в него вернуться.</p>
<p>— Уходим, — сказал я негромко, и слово пошло по цепи. — Оружие взять. Своих нет — уходим налегке и быстро.</p>
<p>Всё дело заняло ровно столько, сколько я и наобещал им в норе, — минуту. Может, полторы.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Карабинов мы взяли восемь — два утопли в чеке, не достать, — и патроны, и две гранаты, и связной планшет с какими-то бумагами, который я сунул за пазуху для Тама: пусть читает, это его хлеб. Десять стволов вышло из лагеря под вечер. Ни один не вернулся. У нас — ни царапины.</p>
<p>Я отжимал воду из трофейного ремня. Десять имён, которых я не знал, против одного, которое знал. Ремень был хороший, толстой кожи, чужой выделки, с латунной пряжкой, потемневшей от пота прежнего хозяина; я отжал его досуха и продел в свою.</p>
<p>Бай подошёл, мокрый по пояс, с двумя карабинами на плече, и долго стоял рядом, и наконец сказал — без обычной своей насмешки, тихо:</p>
<p>— Я думал, ты хвалишься. Тогда, в норе. «Десятком за одного». Я думал — мальчишка языком чешет. — Он сглотнул. — А ты не чесал.</p>
<p>— Не чесал, — сказал я. — И не за один раз сочтёмся. За всё.</p>
<p>Май принесла мне трофейный карабин — тот, что получше, — и протянула молча. Я взял, проверил затвор привычно, не думая. Она смотрела, как я это делаю, и в холодных её глазах опять мелькнуло то, чему я не знал названия.</p>
<p>— Чисто сработал, — сказала она. Не похвала — оценка, какую равный роняет равному над общей работой. — За мать спасибо. — И, помолчав, глядя на воду, где догорал закат над бурым горлом дамбы: — Их там много было, у меня в Анхо. Тоже думали — хозяева. Тоже смеялись. — Она отвернулась. — Хорошо, когда хозяева перестают смеяться.</p>
<p>Я перехватил карабин поудобнее. Отвечать было нечего. Мы были из одного теста, она и я. С такими не говорят лишнего. С такими стоят рядом и молчат, и этого довольно. Она дослала патрон в трофейный карабин, проверила, как держится ремень, и закинула его на плечо рядом со своей мосинкой.</p>
<p>Там стоял чуть поодаль, у самой воды, и смотрел на дамбу — на то, что от неё осталось, на бурую кашу в горле, которую уже накрывали сумерки и над которой уже вилось, спускаясь, вороньё. Лицо его было непроницаемо, очки поблёскивали в последнем свете. Я подошёл, протянул ему планшет.</p>
<p>— Ваше, товарищ Там. Бумаги. Может, пригодятся.</p>
<p>Он взял, не глядя на планшет, глядя на меня. И в глазах его за стёклами я прочёл то, чего не видел в них до этого дня ни разу: не подозрение и не страх, а то, что было хуже их обоих, — настоящий, холодный интерес. Подозрение можно усыпить, страх — переждать. А этот интерес — это когда человек понял, что перед ним загадка, и решил её разгадать во что бы то ни стало.</p>
<p>— Дозор ты положил чисто, — сказал он медленно. — Чище, чем кладут наши кадровые, что учились на Севере. Без потерь, по уму, по науке. — Он помолчал. — Только науке этой, Тхай, у нас в дельте не учат. И во французских книжках, что я читал, такого тоже нет. Где-то есть. Но не здесь и не у нас. — Он сунул планшет под мышку и закончил совсем тихо, так, что слышал только я: — Я тебя не понимаю пока. Но я терпеливый. Я пойму.</p>
<p>Лицо я держал пустым. Спорить, оправдываться, отшучиваться было нельзя — это всё была бы слабость, а слабости он и ждал.</p>
<p>— Понимайте, товарищ Там. — Трофейные карабины оттягивали плечо вниз. — Только понимайте быстрее. Их там, — я повёл рукой в сторону, где за рекой, за лагерем, за всем этим стояла невидимая отсюда чужая сила, о которой никто из них ещё не знал того, что знал я, — их там много. Очень много. И они только начали. Скоро им станет тесно, и тогда они придут сюда не дозором. И тогда мне понадобится, чтоб ты меня уже понял. Иначе разгадывать будет некого.</p>
<p>Я повернулся и пошёл к воде, к своим, не дожидаясь ответа. Ответа и не было. Его взгляд лежал у меня между лопаток всю дорогу — на той самой коже, что разучилась спать ещё в прежней жизни и не вспомнила сна в этой.</p>
<p>Чужой ремень сидел на мне как влитой. На ходу я затянул его на одну дырку туже.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 7</p><p>«Граница памяти»</p>
</title>
<p>Утром после засады ячейка была пьяна — без единого глотка, одной удачей.</p>
<p>Восемь трофейных карабинов лежали в углу, как восемь слитков; бойцы трогали их, передавали из рук в руки, считали патроны и снова считали, и даже молчаливые землекопы за ночь будто помолодели. Десять врагов за ноль потерь — для этих людей, привыкших платить за каждого чужого двумя, тремя своими, это была не победа, это было чудо. На меня смотрели иначе, чем вчера. Так смотрят на того, кто принёс в дом удачу и, может, принесёт ещё.</p>
<p>Бай удачей не интересовался. У него с утра лопнул ремешок на сандалии, и он чинил его, сидя на корточках у входа. Обувка у нас у всех была одна — «хошимоновки», резанные из автопокрышки: подошва от протектора, ремни из старой камеры. Свежий ломоть ската он раздобыл где-то, видно, с подбитого грузовика, и теперь кроил из него ремень тесаком, примерял к чёрной от грязи ступне, морщился, срезал ещё на волос. Зажатая в щербатом рту незажжённая самокрутка прыгала, пока он ворчал под нос — что на дельте резина шла мягче, а эта хоть на зуб пробуй, ходишь в ней как на колодках. Кто-то сунул ему трофейный карабин — глянь, мол; он покосился, буркнул «карабин как карабин» и снова взялся за ремешок, будто драная сандалия была ему сейчас дороже всех десяти стволов.</p>
<p>Я не разделял этой радости, и не потому, что был выше неё, а потому, что знал слишком много. Я сидел в стороне, точил трофейным напильником криво посаженный запал второй гранаты и ждал, пока схлынет первый хмель, чтобы сказать то, что сказать было надо, — и от чего хмель схлынет сам.</p>
<p>— Не привыкайте, — сказал я наконец, не отрываясь от напильника. Негромко, но в тесной норе негромкое слышно всем. — К лёгкому не привыкайте. Вчера было легко, потому что они нас не считали за людей. Дозор шёл, как на прогулку. Так больше не будет.</p>
<p>Бай фыркнул, всё ещё хмельной удачей:</p>
<p>— Что ж теперь, и засад не ставить?</p>
<p>— Засады ставить. Только знай, кому ставишь. — Я отложил напильник и обвёл их взглядом — Шау, Бая, Тама в углу с его вечной книжечкой, землекопов, тётушку Хоа. Всех. — После такого они придут считать. Сначала пришлют тех, кто побольше. Потом поймут, что и большим тут тесно. А потом, — я говорил медленно, кладя слово к слову, — потом придут совсем большие. Не сайгонцы. Сами. И придут так, что небо потемнеет от их машин.</p>
<p>— Это как же? — тихо спросил один из землекопов.</p>
<p>И я рассказал им. Осторожно, обходя то, чего знать не мог, выдавая знание за догадку, за виденное у французов, за стариковскую сказку, — но рассказал. Что придут машины, которые садятся прямо в поле, в любом месте, и высаживают солдат там, где их не ждёшь, и тут же взмывают за новыми. Что будут чесать землю клетка за клеткой, жечь и ровнять всё, что между клетками, чтоб не осталось ни укрытия, ни тени. Что встанут лагерем — большим, на тысячи штыков, с пушками и складами, — и встанут, всего верней, прямо здесь, над этими рисовыми полями, над этими тоннелями, потому что эта земля у них как кость в горле и они захотят сесть ей на самое горло.</p>
<p>Я говорил, а сам смотрел на их лица. Землекопы слушали с ужасом, как слушают предсказание беды. Тётушка Хоа крестилась — по-своему, по-буддийски. Бай перестал скалиться. А двое в норе не испугались. Дядя Шау слушал, опустив тяжёлые веки, и время от времени коротко смыкал губы, будто пробовал моё слово на вкус и узнавал давно знакомое, — он эту форму войны видел, он чуял её костями, и моё слово только называло то, что он и так знал нутром. А Там слушал, замерев, и не писал.</p>
<p>— Откуда ты это знаешь, Тхай? — спросил он, и голос его был тих и страшен своей тишиной. — Машины, что садятся в поле. Лагерь на тысячи штыков. Откуда крестьянский мальчишка из сожжённой деревни знает, как воюет армия, которой он сроду в глаза не видел?</p>
<p>Вот он, главный вопрос. Тот, на который у меня не было честного ответа, который я мог бы дать.</p>
<p>— Не знаю, товарищ Там. — Я не дрогнул и голос не уронил. — Снится. После контузии снится наперёд. Хотите — верьте, хотите — нет. Только сбудется.</p>
<p>Карандаш Тама так и завис над книжечкой, не дойдя до бумаги. В стёклах его очков плавал огонёк плошки, и в этой заминке было поровну недоверия и того, что недоверием не назовёшь, — оторопи перед сказанным.</p>
<p>Тишину сломал Шау. Он сплюнул бетель, отёр губы тылом изуродованной руки и сказал, ни на кого не глядя, в утоптанный пол норы:</p>
<p>— Сбудется. Эта форма мне знакома. Француз тоже думал, что сел нам на горло навсегда, тоже строил форты, тоже жёг деревни. — Он поднял на меня тяжёлые глаза. — Только француза было мало, а этих будет тьма. Что делать станешь, чудной, когда небо потемнеет?</p>
<p>— Готовиться, дядя, — сказал я. — Пока тихо — готовиться. Другого у нас нет.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Лагерь я пошёл смотреть сам, той же ночью. Своими глазами. С Май.</p>
<p>Я не мог иначе. Знание знанием, а командир, который не видел врага в лицо, — слепой командир. Мне надо было сверить то, что лежало в памяти, с тем, что есть на земле. Мы вышли затемно, налегке, без оружия, кроме ножей, — на разведку оружие лишнее, на разведку берут глаза и тишину.</p>
<p>Май вела. В темноте она двигалась так, что я, привычный к чужим ночам, едва поспевал не отстать. Мы обошли поле верхом, по сухой меже, перетекли через дорогу в кювет, и к третьему часу ночи легли на брюхо в кустарнике на бугре, под которым весь лагерь лежал открыто, до последней палатки.</p>
<p>Я сверял.</p>
<p>Колючка в два кола. Вышки по углам, прожектор. Палатки рядами, машины под навесами, гаубицы, зачехлённые. Часовые ходят парами. Снизу тянуло соляркой, остывшей кашей и нужником, вырытым не там, где надо, — по ветру на палатки; кто-то в ближнем ряду кашлял мокро, с надрывом, и я подумал, что этот до сухого сезона не дотянет. Прожектор лизнул бугор, я вжал лицо в траву, переждал, поднял снова. Всё, как я помнил, всё, как должно быть, — и в этом совпадении была холодная радость мастера, чей расчёт сошёлся. А потом я потянулся памятью дальше — за число. Когда. Когда сюда придут большие, настоящие, дивизией. В сухой сезон? Через полгода? Через год?</p>
<p>И память не дала числа.</p>
<p>Она держала форму — крепко, ясно, всю: и машины, что садятся в поле, и лагерь на тысячи, и чем всё кончится через годы. Но число, дату, тот самый день, к которому надо успеть, — память не держала. Там, где должно было стоять число, была меловая муть, как бывает, когда силишься вспомнить имя и оно вертится, и нет его. Я знал, что буря придёт. Я не знал, в какой день она ударит. И понял вдруг, холодно и трезво: и не узнаю. Потому что я уже толкнул эту землю в сторону от того, что помнил, — десятью убитыми на дамбе, одним живым мальчишкой в чужом теле, — и муть будет густеть с каждым моим шагом, пока однажды не сожрёт и форму.</p>
<p>— Двое, — выдохнула Май мне в самое ухо, одними губами. — Снизу. По кювету. На нас.</p>
<p>Я не услышал их. Вот что страшно — я, сверяясь с памятью, заглядевшись в неё, не услышал того, что было рядом, на земле. Память о завтра оглушила меня к сегодняшнему. А Май — Май жила сегодняшним, и потому услышала.</p>
<p>Дозор шёл по кювету под бугром. Двое сайгонцев, лениво, с карабинами под локтем, проверяли периметр. Шли прямо под нами. Десять шагов. Восемь.</p>
<p>Бежать нельзя — услышат, поднимут лагерь. Лежать — найдут.</p>
<p>Я тронул Май: замри. И сам вжался в землю, в её запах, в её холод, и стал не телом, а кустом, корягой, тенью бугра — той наукой неподвижности, что старше любого числа и любой даты. Она сидит в спине, в костях, в тех бесчисленных ночах, что я пролежал так на других буграх; голова тут не указ. Память о будущем умолкла. Осталось только сейчас: два дыхания внизу, хруст гравия, тёплый, кислый запах чужого пота и табака.</p>
<p>Передний поравнялся с нами. Прошёл. Задний отстал на шаг, и этот шаг нас спас бы — но он остановился. Прямо под нами. Стал мочиться в кювет, задрав голову к звёздам, и взгляд его лениво пополз по бугру, по кустам, по нам.</p>
<p>Нож был у меня в руке давно, я не помнил, как его вынул. Бросок отсюда — верный. Один тихий бросок, и заднего нет, а с передним справимся вдвоём. Но тогда наутро в лагере недосчитаются двоих, и поймут, что в кустах кто-то лежал, и насторожатся, и вся моя засада завтрашнего дня, и послезавтрашнего, и через год — всё пойдёт прахом из-за двух часовых, которых я убрал сегодня не вовремя.</p>
<p>Терпение. Самое тяжёлое.</p>
<p>Я держал нож и не бросал. Я смотрел, как чужой взгляд ползёт по мне, и считал теперь его скуку. Человек, который мочится среди ночи, не хочет ничего видеть, он хочет спать. Не дай ему повода. Не шевельнись. Стань скукой.</p>
<p>Взгляд прополз по мне и пошёл дальше. Солдат встряхнулся, буркнул что-то напарнику и побрёл догонять. Гравий хрустел всё тише. Потом стих.</p>
<p>Я разжал пальцы на ноже только тогда, когда их шаги растворились совсем. Рука затекла.</p>
<p>— Уходим, — выдохнул я. — Видел, что хотел.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Назад мы шли молча. Май опять вела — читала темноту спиной, ногами, всем телом, обходила сухую борозду прежде меня, замирала на шорох и трогалась снова. Платок у неё сбился, и на затылке белела узкая полоса кожи, светлее лица; я смотрел на неё и держал шаг в шаг, ставя ногу туда, куда ступала она. Лагерь я разглядел, сверил, запомнил. Думал я не о лагере — о том пустом месте, где должно было стоять число и не стояло.</p>
<p>Что ж. Дар я взял в руку и взвесил, честно, как взвешивал утром гранату. И решил, как с гранатой решают: с кривым запалом она тоже бьёт, только класть её надо ближе и беречь до верного случая. Истрачу по капле, на крупное, чего иначе не угадать, — а войну выиграю не ею.</p>
<p>Выиграю тем, что превращу эту нищую горстку в норе в людей, которые умеют то, что умею я: лежать неподвижно, ставить фугас, читать поле, не бросать нож не вовремя. И когда придёт буря — в какой бы день ни ударила, — её встретит не чудной мальчишка со снами наперёд, а отряд, которому сны не нужны.</p>
<p>Я вернулся в нору под утро. Утренняя граната лежала там же, на тряпице, — запал, что с утра сидел криво, я к выходу досадил ровно, и теперь она годилась в дело. Я переложил её к стене, под руку, тяжёлую и прохладную, лёг и уснул крепко, как не спал ни одной ночи с тех пор, как очнулся в этом теле, — без снов, ни про завтра, ни про вчера.</p>
<p>Завтра я начну учить.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 8</p><p>«Первый американец»</p>
</title>
<p>Май принесла весть на третий день после дозора: лагерь зашевелился.</p>
<p>— Машинами подвезли солдат, — сказала она, лёжа у плошки, не отдышавшись с дороги. — Много. Рота, не меньше. И с ними двое-трое длинных. Белых. Ходят, смотрят, тычут в карту. Завтра пойдут чесать.</p>
<p>Длинные. Белые. С картой. Я слушал и складывал — и складывалось скверно и хорошо разом. Скверно — потому что за вырезанный дозор пришли считаться всерьёз, не сайгонской ленцой, а той рукой, что водила сайгонцев по карте. Хорошо — потому что эта рука впервые вышла из-за реки на нашу землю, и значит, до неё впервые можно было дотянуться.</p>
<p>Я знал, что так будет. Знал, что лёгкое кончится, что на чистую засаду они ответят прочёсыванием, а на дешёвую кровь — дорогой. Я сам говорил это ячейке три дня назад. Но одно дело знать форму, другое — когда форма приходит к тебе домой с картой в руках. Передо мной лежал выбор, и невелик был выбор: зарыться и переждать, пропустить каток над головой, потерять лицо, которое только-только начал зарабатывать, — или встретить. Встретить было безумием: рота против полутора десятков, да ещё те, белые, что водят роту. И встретить было единственно верным. Потому что отсиживаться — это проиграть медленно, а я не за тем сюда положен.</p>
<p>— Встречаем, — сказал я. — Не дадим им чесать спокойно. Дадим один укус, злой, в самое мясо. Чтоб поняли: ходить сюда — дорого.</p>
<p>Там, сидевший в углу, поднял голову от книжечки.</p>
<p>— Рота, Тхай, — он заложил книжечку пальцем, снял очки, протёр. — И советники. Ты предлагаешь полутора десяткам тронуть роту с американцами. Это не засада. Это похороны.</p>
<p>— Это засада, товарищ Там. — Я повёл пальцем по утоптанному полу камеры, чертя рощу, лаз, цепь. — Если в правильном месте и на правильную минуту. Мы не станем держать бой. Мы укусим и уйдём в ходы прежде, чем они поймут, откуда укусило. Их сила — в том, чтобы найти, во что бить кулаком. А мы не дадим кулаку цели. Укусили — и нет нас. Вся наука.</p>
<p>Шау молчал, жевал, смотрел в пол. Потом сказал, не поднимая глаз:</p>
<p>— Где кусать будешь?</p>
<p>И я понял по этому вопросу, что старик уже за меня. Он не спрашивал «стоит ли». Он спрашивал «где». А это совсем другой разговор.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Кусать я решил на старой плантации — там, где разбитая каучуковая роща подходила к самому краю тоннельной сети, и где под рядами одичавших деревьев был у нас выход, узкий лаз, прикрытый корнями.</p>
<p>Расчёт был такой. Рота пойдёт чесать рощу — рощу нельзя не чесать, в ней укрытие. Пойдёт развёрнуто, цепью, медленно, осторожно после дозора. Я не стану бить по цепи — по цепи бить нечем. Я подпущу головной взвод к самому лазу, к тому месту, где мы заранее заложим всё, что есть: фугас из второго дуда, который мы выкопали и разрядили, обе самодельные гранаты с переделанным запалом, растяжки. А когда рванёт — мы не побежим. Мы нырнём в лаз, под корни, и уйдём нижним ярусом, и выйдем за полкилометра, в другом конце, и нас не будет там, где нас станут искать.</p>
<p>Мы готовили это всю ночь и всё утро. Я закладывал заряды сам, проверял каждую растяжку трижды; Бай с Кьемом резали и маскировали; Май ушла наблюдать за дорогой. К полудню всё было готово, и мы залегли — в лазе, у самого устья, и в стрелковых карманах по краям, откуда можно было ударить и тут же скрыться.</p>
<p>Они пришли после полудня, и пришли не так, как сайгонцы.</p>
<p>Я смотрел из-под корней и сверял — и впервые то, что я видел, было опаснее того, что я помнил. Цепь шла грамотно. Не кишкой, не вразвалку — рассыпавшись, держа промежутки, поводя стволами. Сайгонцы по краям были всё те же сытые увальни, но в середине, за цепью, шли двое белых, и эти двое всё меняли. Один — крупный, в выгоревшей панаме, винтовку нёс в руках, стволом чуть книзу, готовую, — шёл и читал рощу с моей же выучкой: глазами, ищущими не тень, а неправильность тени. Он остановил цепь раз, без причины, по одному ему видному знаку, оглядел — и двинул дальше, забирая чуть в сторону от прямого пути. В сторону от того места, где было чище всего идти. В сторону от ловушки.</p>
<p>Он чуял. Не видел — чуял, как чую я. И я понял, холодно и ясно, ещё до первого выстрела, что вот этот, в панаме, и есть настоящий враг. Не рота. Рота — мясо. А этот — голова, и голова, равная моей.</p>
<p>Менять было поздно. Заряды лежали, цепь шла, и головной сайгонец уже почти ступил на растяжку.</p>
<p>Он ступил.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Роща встала дыбом.</p>
<p>Фугас рванул под головным взводом. Через миг лопнули растяжки. За ними — обе гранаты. Я связал их в одну волну: било не точкой — полосой. Деревья качнуло. Кору сорвало с ближних стволов и понесло пластами. Головной взвод просто перестал быть. Был — и нет. Только бурый дым да тряпьё в ветвях.</p>
<p>Сквозь дым я вдавил спуск карабина. Ударил не по мясу — мясо и так легло. Ударил туда, где голова. По белому в панаме.</p>
<p>И промахнулся.</p>
<p>Он успел. За тот удар сердца, что фугас рвал цепь, он уже падал — не от пули, сам, на упреждение, в корни, за ствол, — и моя пуля взбила щепу там, где он только что стоял. Профессионал не стоит, когда рвёт рядом. Профессионал падает раньше, чем решит упасть. Я это знал. Он это знал. Оттого я и промахнулся, оттого он и жив.</p>
<p>Дальше пошло быстро. И не так гладко, как на дамбе.</p>
<p>Сайгонцы заметались. Заорали. Начали бить наугад, во все стороны. И часть этого «наугад» легла в нашу сторону — щёлкнуло по корням над головой, посыпалась труха. Бай поднялся на колено. Труба рявкнула. Те, кто сбился в кучу у дороги, кучей быть перестали. Кьем работал мосинкой — коротко, по одному, без спешки, будто колол дрова на счёт. Я держал белого. Очередь по корням, за которыми он залёг. Ещё очередь. Не дать поднять голову. Не дать стянуть к себе уцелевших, свить из россыпи кулак. И на миг показалось — выходит. Рота стала орущим стадом. Мы рубили его с двух сторон. Пора было нырять.</p>
<p>И тут белый в панаме подал голос.</p>
<p>Я не понял слов — английского я тут не знал, его не знал и Тхай, — но я понял голос. Короткий, ровный, продёрнутый сквозь визг и пальбу одной твёрдой нитью. Он не кричал. Он командовал. И орущее стадо вдруг перестало быть стадом: те, кто был ближе к нему, залегли, развернулись и ударили разом, в нашу сторону, в корни, в лаз. Один голос. Один человек. Он за десять секунд сделал из обречённого мяса — обороняющийся взвод.</p>
<p>— Уходим! — рявкнул я. — В лаз! Бай первый!</p>
<p>И тут Кьем вскрикнул.</p>
<p>Коротко, удивлённо — так вскрикнул тот сайгонец на дамбе, и так вскрикивают все, кого находит пуля, когда они ещё думают, что неуязвимы. Я обернулся. Старый землекоп, бравший японца, переживший француза, сидел, привалившись к корню, и смотрел на свой живот, на расплывающееся по чёрной рубахе тёмное, и не понимал. Очередь оттуда, от белого, нашла его, когда он привстал прикрыть отход.</p>
<p>Я метнулся к нему. Подхватил под мышки, поволок к лазу. Он был лёгкий, старики все лёгкие, в них уже мало что держит землю. Бай нырнул, принял его снизу, я свалился следом, и над нами по корням, по устью лаза хлестнуло свинцом — кучно, прицельно, рукой, какой у сайгонцев отродясь не водилось. Это бил белый. Это он провожал нас, не видя, но точно зная, куда мы делись, потому что на его месте я делся бы туда же.</p>
<p>Земля сомкнулась. Стрельба осталась наверху, глухая, бессильная, как стук дождя по другому миру. Мы ушли нижним ходом, и нас было не достать.</p>
<p>Кьема мы вынесли. Но вынесли уже мёртвого — он отошёл в лазе, тихо, не сказав ничего, и только пальцы его, скрюченные на ложе мосинки, никак не хотели разжиматься, будто и мёртвый он не желал отдавать оружие, добытое им ещё у японца.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Уже потом, в нижнем ярусе, когда отдышались, Бай вытряхнул из кармана то, что подобрал в роще, у самого лаза, в корнях, где залёг белый.</p>
<p>Зажигалка. Тяжёлая, латунная, американская, из тех, что зовут «зиппо», с гравировкой на боку — мелкие чужие буквы и какой-то знак, не то крылья, не то стрела. Белый обронил её, когда уходил из-под моей пули в корни, — выронил и не вернулся подобрать, потому что был занят тем, что спасал свою роту от меня.</p>
<p>Я взял её, повертел. Холодный латунный вес лёг в ладонь привычно — я и сам когда-то носил такую, в другой жизни, на другой войне. Открыл, крутнул колёсико — щёлкнуло, вспыхнул ровный огонёк. Работает. Я закрыл, погасил.</p>
<p>— Брось, — сказал Бай. — Чужое. Не к добру.</p>
<p>— Не брошу, — сказал я и спрятал зажигалку во внутренний карман, к пуговице, которую снял утром с Кьема, — в тот глухой счёт, что я вёл по своим мёртвым, по каждому, кого не довёл. — Это не чужое, Бай. Это его. Того, в панаме. Он за ней ещё придёт.</p>
<p>Я нажил его сегодня так же верно, как он — меня: по тому, как он лёг на упреждение на четверть секунды раньше пули, по одному слову, что вязало рассыпанную роту обратно в строй, по тому, где каждый из нас положил заряд.</p>
<p>За первую американскую кровь — а я пустил её сегодня, пустил впервые в этой земле, и роща осталась за нами заваленная их мясом, — я заплатил Кьемом. Старым землекопом, который пережил две чужие армии и не пережил третьей. Мосинку из его остывшего кулака мы выпрастывали уже внизу, по одному пальцу. Теперь придут не за деревней — за мной.</p>
<p>Латунь под рубахой нагрелась о тело и стала тёплой, почти живой. Я её больше не доставал. Лежала у самого ребра, рядом с Кьемовой пуговицей, тихо, как затаившийся зверь, — и я знал, не доставая: гравировка кверху, колёсико цело, ждёт хозяина. Я провёл по ней большим пальцем сквозь ткань и пошёл смотреть, чем закладывать новый лаз: старый мы сегодня вскрыли, а до темноты надо успеть.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 9</p><p>«Вертушки»</p>
</title>
<p>На третий день они пришли по воздуху.</p>
<p>Меня подняло раньше, чем я понял, что именно подняло: тело уже сидело в лазе с ножом в руке, а ухо ещё догоняло. Звук. Тяжёлый, рубленый, ритмичный стук, наплывающий с востока, с низкого розового неба, — туп-туп-туп-туп, перепонками в груди, а не ушами. Эту ноту во мне опознавала память глубже Тхаевой: голос всей этой войны, её главный звук, под который она будет жить и убивать ещё десять лет. Вертолёты.</p>
<p>— Подъём! — крикнул я в темноту лаза. — Всем наверх, по местам! Они идут по воздуху!</p>
<p>Я вылетел в стрелковый карман у опушки и залёг, и то, что я увидел, я тоже знал наперёд — и всё равно на миг захолонуло. Их было много. Они шли низко, над самыми верхушками, тёмными жуками на светлеющем небе — десяток, может, больше. Впереди и по краям — поджарые, горбатые, с короткими крыльями, увешанными гроздьями: ганшипы, летучие пулемётные гнёзда. За ними, брюхатые, — те, что несли в себе солдат. Они шли прямо на наши поля, и я понял по этому строю, по этой высоте над верхушками, что лагерь, обжёгшись о наши тропы, решил больше пешком не ходить. Теперь они будут падать на нас сверху, в любом месте, минуя все наши лазы и засады, все пятнадцать лет кротового труда. Вот она, та форма, о которой я говорил ячейке. Пришла.</p>
<p>Ганшипы качнулись и легли на боевой.</p>
<p>С неба ударило — длинно, рвуще, в несколько струй разом. Трассы пошли в грязь, в рощу, в поля, бессмысленно и щедро, прижимая, выжигая, расчищая место для тех, кто сзади. Один заход прошёл по опушке в полусотне шагов от меня, и я вжался в горячую грязь, и она прыгала подо мной, и срезанный бамбук сыпался сверху дождём. Бить по ним было нечем и незачем — карабином по летящему ганшипу только обозначишь себя, и тебя срежут вторым заходом. Я лежал, вжав щёку в тёплую грязь, и ждал, и злость моя была холодной и терпеливой: лети, лети. Высадишь солдат — спустишься к нам, на нашу землю. Вот там и сочтёмся.</p>
<p>Брюхатые пошли вниз.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Они садились в поля, поднимая бурю, кладя рис плашмя, и из распахнутых боков посыпались солдаты — пригибаясь, разбегаясь цепью, занимая опушку. И теперь это были не сайгонцы. Это были они сами, длинные, в зелёном, в касках, грузные от снаряжения, — и их было много, взвод за взводом, и за их спинами садились новые машины с новыми взводами.</p>
<p>Бежать было нельзя. По открытому полю, под ганшипами, что висели сверху и ждали движения, бежать — значило подарить им спину и лечь под трассу на третьем шаге. И стоять было нельзя. Оставалось третье, единственное, чему меня учили на других войнах и что я теперь должен был вбить в этих людей за минуту: подойти к врагу вплотную. Так близко, чтобы небо не смело бить, боясь попасть в своих.</p>
<p>— К ним! — заорал я, перекрывая грохот. — Не от них — к ним! Вплотную! Кто отстанет в поле — труп! Держись за их пояс!</p>
<p>И первым кинулся вперёд, не назад. Это было против всего, что кричало тело, против всякого здравого смысла, и оттого верно. Я бежал не от высадившейся цепи, а на неё, согнувшись, петляя, и за мной, матерясь и не понимая, бежали Бай, Май, бойцы. Расстояние между нами и американцами таяло, и вместе с ним таяла их главная сила: ганшип, заходивший на нас, вильнул и не ударил — внизу были уже и его солдаты, и срезать одних значило срезать других.</p>
<p>Мы влетели в их цепь, как нож в живот. Снизу вверх. В упор. Неожиданно.</p>
<p>Дальше была не война. Была резня в три обхвата.</p>
<p>Первого я свалил прикладом в лицо, под обрез каски. Он ещё падал, а я уже всадил нож под мышку, в щель брони, и провернул. Тёплое плеснуло на руку. Бросил его. Второго достал из карабина в упор, в живот, не целясь — тут не целятся. Он сел в жижу, держа руками то, что вываливалось. Третий вскидывал винтовку, длинную, чёрную, не нашу. Я ушёл с линии. Поднырнул под ствол. Ударил снизу — в пах, в горло — и повалил, и придавил коленом, и доделал.</p>
<p>Они были крупные. Сытые. Обвешанные железом — подсумки, фляги, лопатки, рации, запас на роту. Оттого медленные. Оттого чужие здесь, на залитом поле, по колено в тёплой жиже, среди торчащих стеблей, где босой малорослый юрче и злее любого из них. Их учили воевать богато, с дистанции, из-за брони и огня. Этому их не учили — когда враг уже внутри цепи, под локтем, в обнимку, и режет соседа, и небо над головой ревёт, но молчит, боясь задеть своих.</p>
<p>Бай работал тесаком. Молча, страшно, длинными взмахами нескладных рук. Май била из мосинки в упор, в спины — тех, кто пятился, кто рвался разорвать дистанцию и подарить ганшипу цель. А ганшип висел над нами, ярился, разворачивался так и эдак — и не бил. Молодой боец из дальнего колена повис на спине у здоровенного американца, обхватив руками и ногами, как обезьяна, и пилил ему горло серпом, и оба ушли под воду, и вода вспухла бурым. Кругом был рёв винтов, плеск, чужой высокий крик — чужой, потому что наши не кричали; наши делали дело молча.</p>
<p>Я держал их пояс. В этом был весь расчёт, вся жизнь на эту минуту: держать пояс, висеть на враге репьём, не отпускать ни на шаг. Отпустишь на десять — небо вспомнит, что умеет, и срежет тебя в этих десяти.</p>
<p>Долго так нельзя — это я знал тоже. Минута боя, две — и масса задавит, числом, весом, железом. Бить и таять. Укусить в самое подбрюшье и уйти под землю, пока облава не сомкнулась над головой.</p>
<p>— В лазы! — крикнул я. — По одному! Я последний!</p>
<p>И они пошли — Бай первым, утянув за собой раненого в плечо бойца, потом ещё двое, потом Май, нырнув в свой лаз под корнями. Я прикрывал, отползая к устью. На краю поля, у севшей машины, во весь рост стоял человек в панаме и что-то кричал, указывая рукой в нашу сторону, разворачивая цепь, чтобы отрезать нас от лазов. Тёрнер. Он понял мой манёвр мгновенно — и так же мгновенно искал, чем его сломать. Но было поздно. Я уже сваливался в лаз, и последнее, что я видел сверху, был его жест: не ярость, не растерянность — холодный, рабочий жест человека, отметившего на карте, где ушёл под корни зверь, которого он ещё достанет.</p>
<p>Земля приняла меня. Грохот остался наверху.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Не довели мы двоих.</p>
<p>Землекоп по имени Дык, тихий, остался лежать в поле — его срезало на бегу, когда мы шли на сближение, в те несколько шагов, что мы были открыты. И мальчишка-связной, прибившийся неделю назад, не дополз до лаза, и его взяли живым, оглушённого, — а потом сверху, с поля, докатилась одна короткая очередь: того, кого не стали тащить с собой, прикончили на месте. Раненный в плечо Хунг — дотащили, и тётушка Хоа уже резала на нём рубаху.</p>
<p>Двое за утро. Облава ушла к полудню — потопталась, посекла рощу, спалила пустые хижины, не нашла под рисом ничего, погрузилась в свои машины и ушла, оставив поля в трупах, и большая часть трупов была их. Мы посчитали потом, по тому, что видели: их легло втрое больше нашего, может, вчетверо. Для них это был неудачный день. Для нас — страшный.</p>
<p>Пока они топтались наверху, мы лежали в земле и ждали. В нижнем ярусе пахло сырой глиной, порохом, принесённым на одежде, и тем, особым, медным, что сочится из распоротого человека, как ни затыкай. Хунг хрипел сквозь зубы — тётушка Хоа вынимала из плеча то, что туда вошло, при свете коптилки, и тень её рук ходила по своду огромная и спокойная. Воздуха не хватало; его всегда не хватало, когда нас тут набивалось много, а наверху сидел враг и нельзя было открыть отдушины, и приходилось дышать вполгруди, медленно, по очереди, как умеют дышать только те, кто давно живёт в норе и научился делить на всех даже тот воздух, что есть. Сверху, сквозь два метра глины, глухо доходил тупой топот сапог и редкий стук — это они от злости били прикладами в грунт, наугад, зная, что мы где-то здесь, под ними, и не зная где.</p>
<p>Я сидел в нижнем ярусе и перебирал не их потери, которых было втрое, а свои, которых было трое. Дык, рывший этот самый лаз, через который мы ушли, оставшийся лежать лицом в рисовой жиже на тех самых нескольких шагах, что мы были открыты небу. Связной-мальчишка, чьего имени я так толком и не запомнил и теперь уже не запомню никогда, добитый наверху короткой, скучной очередью — такой добивают то, что неохота нести. И Кьем позавчера, старый, переживший две чужие армии и не переживший третьей, так и не разжавший на ложе скрюченных пальцев. Трое за три дня. Я сам всё это затеял — и всё равно вынимать живого за живым из общего кармана своими руками, теми, под ногтями которых ещё стояла чужая кровь, оказалось совсем другой работой, чем расписывать по книге заранее.</p>
<p>Правая ладонь у меня всё ещё стояла полусогнутой, как держат нож, и не отпускала пустоту. Я разжал её через силу, пальцем за пальцем. Под ногтями была чужая засохшая кровь, и в складках кожи, и на запястье — её было много, чужой; своей сегодня я не пролил ни капли. Кровь засыхала и стягивала кожу, и я тёр ладонь о грубую штанину, и она не сходила, въевшись в каждую складку, а я всё равно тёр и тёр, чтобы рука была хоть чем-то занята и не лежала на колене мёртвым крюком.</p>
<p>— Запомни, Бай, — сказал я. Бай сидел напротив, мокрый, выпотрошенный боем, и всё ещё не выпускал из руки тесак, будто тот прирос к ладони. — Запомни и передай остальным. Сядет вертушка — не беги. Беги — умрёшь. Иди к ним. В обнимку с ними небо тебя не достанет. Их сила — расстояние. Отними расстояние — и силы нет.</p>
<p>Бай молчал. Потом одними губами, без звука, повторил за мной — «отними расстояние» — медленно, тяжело, и опустил наконец тесак на колени.</p>
<p>Тот, в панаме, вернётся за своей дичью с чем-то получше. Пусть возвращается.</p>
<p>Земля холодила спину. Где-то наверху, далеко, ещё долбила одинокая вертушка — искала, не находила. Я закрыл глаза. Завтра — хоронить Дыка. А послезавтра — учить живых.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 10</p><p>«Напалм»</p>
</title>
<p>Деревню Кхо они сожгли через неделю после высадки, и сожгли не сгоряча, а с умыслом — это я понял сразу, едва над ней потянулся знакомый жирный дым.</p>
<p>Тёрнер не нашёл нас под землёй. Он искал — прочёсывал, садился с неба, лез в рощи, — и не находил, потому что искать дырку в земле, когда земля вся в дырках, дело пустое. И тогда он сделал то, что на его месте сделал бы всякий умный каратель, упёршийся в пустоту: перестал искать рыбу и взялся за воду. Не можешь поймать партизана — выжги рисовые поля и деревни, которыми он кормится. Убери воду — и рыба сама задохнётся на песке. Старая, как сами войны, наука; я знал её с другой стороны, я сам когда-то, в другой жизни, читал про неё в умных наставлениях, где она называлась сухими, чистыми словами про «лишение базы». Здесь у неё не было чистых слов. Здесь у неё был вид деревни Кхо.</p>
<p>Я пошёл туда с Май и Баем. Помогать было уже некому; мы шли смотреть и считать. Брать Май я не хотел: Кхо стояла в трёх километрах от её Анхо, тем же кустом деревень, и в Кхо у неё была родня — двоюродная сестра с детьми. Но Май пошла. Она вообще всегда шла туда, где было хуже всего, словно проверяла на прочность то выжженное, что осталось у неё внутри. Я только сунул ей пустой мешок под трофеи и отвернулся: каждый лечит своё по-своему, а у нас обоих лекарство было одно — смотреть и запоминать.</p>
<p>Кхо горела ровно и сыто, как горит то, что облили правильно. Напалм не разбрасывает огонь, как бомба, — он кладёт его одеялом, и под этим одеялом всё спекается разом: и бамбук, и циновки, и буйвол в загоне, и человек. Мы вошли в неё, когда пламя уже опадало, и шли по чёрной, хрусткой, ещё дышащей жаром улице, и я считал.</p>
<p>Я считал так, как выучился за эти недели, — насухо, без рук, без горла. Пахло горелым тростником, жжёной соляркой и под ними, тяжелее всего, тем сладким, мясным, от чего к горлу подкатывает у всякого, кто слышал его впервые; я слышал не впервые и дышал через раз, ртом, как привык дышать над падалью. Вот двор, и в нём чёрный остов, и не сразу поймёшь, что это была свинья, пока не увидишь обугленный пятачок. Вот колодец, и у колодца — те, кто бежал к воде, потому что горящему человеку кажется, что вода спасёт, а вода не спасает, напалм горит и в воде. Их было четверо у колодца, и они так и лежали, дотянувшись, спёкшись в одну чёрную гроздь, и меньшая фигурка в этой грозди была совсем маленькой, с кулачок головы. Вот порог дома, и на пороге — женщина, и она не сгорела дотла, ей досталось краем, и оттого было хуже: огонь снял с неё кожу с одного бока, как снимают кожуру, и под кожурой было красное и белое, и она была ещё тёплая, и мух на ней ещё не было, мухи не успели.</p>
<p>Май остановилась у одного из остовов. Долго стояла. Я не подошёл — есть вещи, к которым не подходят. Потом она нагнулась, подняла из пепла что-то маленькое, оплавленное, — детский браслетик, дешёвое олово, какие надевают младенцам от злых духов, — зажала в кулаке и пошла дальше. Я остался смотреть ей в спину. Лица она мне так и не показала. Но спина говорила за неё: по тому, как прямо Май шла через этот ад, не убыстряя и не замедляя шаг, эта прямая спина была страшнее любого крика.</p>
<p>Я стоял посреди сожжённой деревни Кхо и не торопясь обходил её всю, двор за двором, потому что спешка в таком деле — неуважение к мёртвым. Четверо у колодца. Женщина на пороге. Сестра Май с детьми, которых мы так и не нашли, потому что от них, должно быть, не осталось и остовов. И ещё, и ещё. Многое из той, прежней головы уже выцветало, истиралось, как стёртая справка, — а это держалось намертво, не выцветая. Мёртвых я не забывал. Только их и не забывал по-настоящему.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>— Это он, — сказал я Баю, когда мы выбрались из Кхо и залегли передохнуть в бамбуке. — Тот, в панаме. Это его работа.</p>
<p>Бай вертел в щербатом рту незажжённую самокрутку, гонял её из угла в угол и не закуривал — рядом с гарью Кхо даже ему не курилось.</p>
<p>— Лётчики жгли, — сказал он наконец. — Самолёты. При чём тут он.</p>
<p>— Лётчики бросают, куда укажут. А указал он. — Я был уверен в этом так, будто стоял у Тёрнера за плечом, когда он водил карандашом по карте. — Он не дурак. Он сообразил: нас под землёй не достать. И решил достать иначе — отнять у нас деревни. Чтоб нам некуда было прийти, нечего есть, не у кого спать. Чтоб народ, боясь такого, гнал нас от себя. Это не злость, Бай. Это расчёт. Холодный, как у меня.</p>
<p>Бай сплюнул, длинно, зло.</p>
<p>— Умный, значит, гад.</p>
<p>— Умный, — согласился я. — Оттого и опасный. Дурак бы просто жёг. А этот жжёт с целью. — Я помолчал, глядя на дальний дым над Кхо. — Только в одном он, при всём уме, ошибается. И эта ошибка его и погубит.</p>
<p>Я знал, в чём ошибка. Я знал это не догадкой — знал наперёд, всей памятью о том, чем кончится эта война и почему. Тёрнер думал, что, выжигая воду, осушит море. А выходило наоборот. Каждая сожжённая Кхо не отнимала у нас людей — она гнала их к нам. Тот, у кого напалм отнял дом, семью, рисовое поле, переставал бояться: отнимать у него было уже нечего; а человек, которому нечего терять и есть за что мстить, — это и есть лучший на свете партизан, готовый, обозлённый, бесплатный. И было в этом что-то почти смешное, если бы рядом не лежала спёкшаяся в гроздь семья у колодца.</p>
<p>— Уйдут к нам, — сказал я вслух, скорее себе. — Те, кто из Кхо уцелел, — придут. И из соседних деревень придут, когда узнают. Он нам сейчас приведёт пополнение, какого мы сами за год не сманили бы.</p>
<p>И они пришли. Не сразу — через день, через два, поодиночке и семьями, потерянные, обугленные горем, с тем мёртвым спокойствием в глазах, которое я опознавал теперь с одного взгляда, потому что носил такое же. Парни, потерявшие родителей. Мужики, потерявшие детей. Девки, потерявшие всё. Они приходили в тоннели, и Там записывал их в свою книжечку, и впервые с того дня, как нас свела зона, в его взгляде на меня не было подозрения — была общая с ним, на двоих, тяжёлая правота. Я брал их, и кормил тем, что было, и начинал учить — тех, кто годился, — а тех, кто не годился в бойцы, ставил на тропы, в связь, в норы. Ячейка пухла. За одну сожжённую деревню я получил больше рук, чем за все свои засады.</p>
<p>Пришёл и мальчишка из Кхо — лет пятнадцати, по имени Зунг, тот самый возраст, в каком был бы я, будь я и вправду Тхаем. Он не плакал и почти не говорил; у него в Кхо остались под напалмом мать, две сестры и дед, а сам он уцелел случайно — был в поле за буйволом. Он сел у входа в лаз и сказал только: «Дайте оружие». Не «возьмите меня», не «отомстите» — «дайте оружие», коротко, по-взрослому, и в глазах его стояла та самая сухая, выжженная пустота, что и у Май, и у меня. Я отдал ему карабин Кьема, тот самый, что старик не хотел выпускать и мёртвым. Зунг взял его обеими руками, прикинул на вес, нашёл затвор, передёрнул. Руки знали, что делать, хоть он, верно, и не держал оружия прежде. Пусть стреляет. У того, у кого всё отняли, рука не дрожит никогда.</p>
<p>Там вписывал их в книжечку, имя за именем, слюнявя химический карандаш, и от карандаша губы у него были в лиловых разводах. Я смотрел через его плечо и запоминал каждое имя отдельно от его списка.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Ночью, один, я достал его зажигалку.</p>
<p>Я делал так иногда — доставал её, тяжёлую, латунную, чужую, перекатывал в ладони и думал о нём. Это было не сентиментальностью — сентиментальности во мне не осталось, как не осталось её в Май. Это было работой. Чтобы убить умного врага, надо его понять; чтобы понять — надо влезть в его шкуру, в его голову, поглядеть на войну его серыми, как мне сказали, глазами. И, грея его зиппо в кулаке при свете плошки, я лез в Тёрнера и видел оттуда то, что видел он.</p>
<p>Он видел дикарей. Он видел дурную, влажную, малярийную дельту, набитую людьми, которые не хотят того счастья, что он им принёс из-за океана, и прячутся в норах, как крысы, и режут его сытых, чистых парней грязными серпами. Он видел работу — тяжёлую, грязную, неблагодарную работу по наведению порядка, и делал её, как умел, профессионально и без ненависти, и напалм для него был просто инструментом, как для меня — фугас. Он не был злодеем. В том-то и беда, в том-то и весь ужас, что он не был злодеем. Он был такой же, как я, — холодный мастер своего дела, делающий своё дело хорошо. Только дело его было — жечь мою землю, а моё — гнать его с неё. И оттого между нами не могло быть ни мира, ни пощады, ни даже той ненависти, что бывает между чужими. Между нами было хуже: узнавание. Два сапога одной пары, надетые на разные ноги, идущие навстречу, чтобы растоптать друг друга.</p>
<p>Я знал, что положу его. Не теперь — теперь он сильнее, за ним небо и железо. А пока — брал из его огня людей, учил их и ждал. Терпение бедных. Самое страшное оружие на свете, потому что его нельзя ни купить, ни сжечь.</p>
<p>Я крутнул колёсико. Огонёк вспыхнул — ровный, чистый, американский, надёжный, как всё, что они делают. Я поднёс к нему лоскут бумаги — список новых, тех, кого привёл мне его напалм, — и хотел было сжечь, как сжигают всё лишнее. И не сжёг. Спрятал. Пусть лежит. Пусть растёт. Это была теперь моя бухгалтерия, и я вёл её аккуратно, в двух колонках: что он у меня отнял и что он мне, не желая, дал. Колонки росли обе, и я знал, что однажды подведу итог, и итог будет в мою пользу, потому что отнятое забывается, а долги — нет.</p>
<p>Я погасил зажигалку. Латунь остыла в ладони. Где-то над нами, в выжженной чёрной ночи, за колючкой, на сухих простынях, спал человек, веривший, что выигрывает. А наутро мне было учить семнадцать новых, и я ещё с вечера отложил у входа семнадцать заострённых бамбуковых кольев — с них начинают все, у кого нет другого. Зунг проснулся раньше меня и уже сидел над своим карабином, разобрав затвор на тряпке.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 11</p><p>«Учитель»</p>
</title>
<p>Учить я умел лучше, чем убивать, — и это была правда, в которой я не признавался даже себе, пока не встал перед строем выжженных горем людей и не начал делать то, ради чего, выходит, меня и положили в эту землю.</p>
<p>В той, прошлой жизни меня держали не за то, что я хорошо убиваю, — убивать хорошо умеют многие, — а за то, что я умел вложить это умение в чужие руки, в десятки чужих рук, и сделать из глины, из необученного, испуганного мяса то, что стоит в бою и не бежит. Оно остаётся, когда сам уже не можешь поднять автомат: я положу пятерых, а пятеро, которых я выучил, положат сотню, и в этом вся арифметика большой войны, которую сытые штабы с их вертолётами так и не выучили до конца. Тёрнер пригнал мне учеников — три десятка обозлённых, готовых, которым некуда было идти и нечего терять. Грех было не воспользоваться.</p>
<p>Учил я не в норе и не лекциями — лекций я не терплю, от лекций мухи дохнут, а живые забывают. Учил в поле, в воде, в грязи, телом, повтором, до отупения, до того, чтоб руки делали сами, без головы, потому что в бою голова занята другим. Лечь и не шевельнуться три часа под солнцем, когда жжёт, когда жалит, когда ползёт по тебе сороконожка, — и не дрогнуть, потому что дрогнешь в засаде раз, и больше тебе дрогнуть не дадут. Разобрать и собрать затвор с завязанными глазами. Заложить заряд так, чтоб взрыв пошёл вдоль, а не вверх. Уйти под землю за десять ударов сердца и не выдать лаз. И главное, то, что я вбивал в них злее всего, мокрых, измотанных, ненавидящих меня в эти часы лютее, чем американца: не геройствуй. Не лезь грудью. Укуси — и в землю. Живой партизан, ужаливший десять раз, стоит десяти мёртвых героев, ужаливших по разу. Терпение, говорил я им. Ваша сила не в смелости, смелых у них тоже хватает. Ваша сила в терпении, в том, что вы тут навсегда, а они — в гостях.</p>
<p>Не все годились. Один, постарше, из дальней деревни, на третий день сломался — встал из засады в полный рост, когда над полем прошёл ганшип, и побежал, и если б не Бай, перехвативший его за ворот, выдал бы всех. Бить его я не стал — что бить, и так весь трясся. Отослал на тропы, в связь, к лопате: там тоже нужны руки, а в засаде такой человек не боец, а смерть для соседа. Жалеть слабых на войне — значит хоронить из-за них сильных. Зато из оставшихся я лепил то, что хотел: не храбрецов, храбрецы хороши в песнях, а терпеливых, тихих убийц, которым всё равно, и оттого не страшно.</p>
<p>Зунг учился злее всех. Тот мальчишка из Кхо, с карабином Кьема, с выжженной пустотой в глазах, тянул из меня науку, как тянет воду растрескавшаяся за долгую сушь корка, — молча, жадно, без вопросов. Он лежал в траве дольше всех, не шевелясь, и когда я подходил проверить, жив ли, открывал сухие глаза и снова закрывал. Он не мстил — месть горяча, а в нём всё перегорело дотла, как у Май, как у меня; он просто делал то, что осталось делать, когда отняли всё остальное. Из таких выходят самые страшные — те, у кого внутри тихо и пусто, и для кого убить — не подвиг и не грех, а просто работа, которую надо доделать до темноты. Я растил из Зунга такого. К концу второй недели он мог пролежать в траве под солнцем дольше, чем я отмерял, — я уходил, забывал про него за делами, возвращался через час, а он лежал на том же месте, в той же позе, и только глаза двигались, считая, что вокруг. Ни разу не позвал, не спросил, скоро ли.</p>
<p>В полуденный жар я давал им час — отлежаться в тени, у воды. В такой час Бай и завёлся. Развалился под кустом, щербатый, мокрый, поковырял в дёснах травинкой и выдал что-то про сайгонского старосту, рисовую меру и чужую жену — быстро, на дельтовом говоре, щёлкнув языком на последнем слове. Поляна легла. Хохотали все, даже Зунг дёрнул углом рта; новичок давился и колотил себя по колену. Слова я разобрал — старосту, меру, жену, — а соль ушла, как вода в песок: в ней сидела какая-то присказка, перевёртыш, который тут каждый знал с пелёнок, с материнской груди, и которого мне было не нагнать никаким повтором. Я усмехнулся — на полвздоха позже, чем надо, для виду. Поле, огонь, отход, угол прицела — это моё, это я возьму с любого языка. А вот эту травинку в зубах, эту меру риса, этот смех от слова, которого я не слышал ребёнком, — нет: тут я чужой по крови, по молоку, по выговору, и этого мне у них не выучить никогда.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>На пятнадцатый день я вывел их на первое дело — сразу на настоящее, без поддавков, потому что выучка без крови стоит дёшево, а боец, не нюхавший своей засады, ещё не боец.</p>
<p>Цель я выбрал по уму: грузовик. Дозор или патруль — мелочь, их завтра заменят и не почешутся. Снабжение шло из лагеря по грунтовке раз в два дня — крытая машина под жидким конвоем, везла рис и патроны сайгонскому посту за рекой. Грузовик — это не люди, это нерв; перережь нерв, и пост за рекой начнёт голодать, занервничает, запросит подмоги, оголит другое место. Я разбил своих на три руки: подрывники к насыпи у поворота, стрелки по гребню, отход через сухой канал к лазам. И отошёл сам в сторону, на бугор, смотреть. В этот раз я не стрелял и не подрывал. В этот раз стреляли и подрывали они. Учитель на выпускном молчит.</p>
<p>Грузовик вполз на поворот в полдень.</p>
<p>Я лежал на бугре и не дышал. Считал. Не машину — людей вокруг неё. Восемь, на подножках и в кузове сопровождения. Конвой жидкий, ленивый, потный, уверенный, что грунтовка своя.</p>
<p>Передний мост наехал на отметку.</p>
<p>Подрывник замкнул.</p>
<p>Фугас рванул снизу, под мостом. Чисто — я бы и сам не лучше. Грузовик подкинуло. Развернуло поперёк. Бросило в кювет на бок. Из-под капота повалил чёрный дым, потом лизнуло рыжим — занялось.</p>
<p>Конвой посыпался. Оглушённый, ослепший, ничего не понимающий. И тут с гребня ударили мои.</p>
<p>Коротко. По одному. Не поливать — класть. Пятнадцать дней я выбивал из них желание жать на спуск дольше одной секунды — и выбил. Первый сайгонец сел в пыль, держась за грудь. Второй ткнулся лицом в дорогу и не встал. Третий вскочил и кинулся назад по грунтовке — домой, к посту, к жизни.</p>
<p>Его взял Зунг.</p>
<p>Мальчишка не торопился. Повёл стволом за бегущим, на полкорпуса вперёд, на упреждение — выученным, отработанным движением, — и нажал. Бегущий сложился на ходу, проехал на животе по пыли, замер. Зунг уже не смотрел на него. Зунг искал следующего — спокойно, буднично, переводя прицел на новую цель так же ровно, как только что снял первую. Первый его убитый ещё дёргался в пыли, а мальчишка о нём забыл. Внутри у меня дрогнуло. Не жалость. Узнавание. Я смотрел на себя — на того, каким стал давно, на другой войне.</p>
<p>Остальное доделали быстро. Подрывники прошлись по кузову, добрали уцелевших, выдернули два автомата и ящик патронов. Стрелки прикрыли. Минута — и поворот опустел: горел грузовик да лежали в пыли восемь.</p>
<p>Я дал отмашку. Мои потекли к сухому каналу — низко, ходко, рассыпавшись, не сбиваясь в кучу: земля впитывала их по одному, и через десяток ударов сердца впитывать было уже некого. Никто не залюбовался работой. Никто не застрял над трупом. Никто не закричал победно — я вытравил из них и это. Они уходили молча и деловито, унося трофеи, не бросая своих.</p>
<p>Месяц назад это была толпа перепуганных погорельцев. Теперь это был отряд — мой, по моему образцу, по моей науке. И где-то в этой стекающей в канал цепочке шёл пятнадцатилетний Зунг, унося свой первый труп так же легко, как трофейный автомат за плечом. Он шёл предпоследним, как я и ставил, прикрывая спину переднему, и на ходу, не глядя, большим пальцем щёлкал предохранитель — туда-сюда, туда-сюда, проверяя на ощупь, что снято. Этому я его не учил. Это он добрал сам.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Вечером Там подсел ко мне у плошки — без книжечки. Книжечку он при мне теперь доставал всё реже.</p>
<p>— Хорошо учишь, — сказал он. Это была не похвала ради похвалы; Там слов на ветер не бросал. — За месяц из погорельцев — рота. Я таких докладов наверх ещё не писал. — Он помолчал, поправил очки. — В округе спрашивают, кто у нас завёлся. Я отвечаю: контуженый мальчишка. Мне не верят.</p>
<p>— И не надо, чтоб верили, — сказал я. — Меньше знают — крепче спят. И мы, и они.</p>
<p>Там посмотрел на меня долго, своим цепким, всё ещё не разгаданным взглядом, и подозрения в нём не осталось вовсе. Осталась нужда — трудная, неохотная, прочная. Он закрыл книжечку, в которую заносил меня с первого дня, и сунул в карман непрочитанной.</p>
<p>— Округ просит ещё людей под тебя, — сказал он, поднимаясь. — Из соседней зоны. Я написал: пришлёте — выучит. — Он постоял, глядя на меня сверху. — Раньше я писал про тебя осторожно. Теперь пишу, что без тебя в зоне станет хуже. Сам не рад, что пишу. А пишу.</p>
<p>Он ушёл в темноту хода. Та, что поначалу хотела меня проверить и, может, списать, теперь держалась за меня сама — и не понимала за что.</p>
<p>Я погасил плошку и пошёл вдоль яруса спать. Пахло остывающей землёй и оружейным маслом. У дальнего поворота, где глина держала ещё дневное тепло, горел огарок, и над ним на корточках сидели двое: Зунг и новенький, прибившийся третьего дня, — совсем сопляк, моложе самого Зунга. В руках у Зунга был его карабин, тот, с которого он снял сегодня троих. Он не чистил его. Он показывал.</p>
<p>— Не так держи. Накроешь левой сверху — поведёт вверх. Снизу подопри, под цевьё, ладонью, и локоть в глину, не на весу. — Зунг разнял пальцы новенького на ложе и переложил, как надо, как переложил бы я, теми самыми словами, какими говорил я. — За бегущим веди стволом наперёд. На полкорпуса. Не по нему целься — туда, где он будет, когда дойдёт пуля. И жми один раз. Не держи спуск. Один раз — и в землю.</p>
<p>Новенький послушно вдавил локоть в глину, повёл стволом за невидимым в темноте бегущим. Зунг смотрел молча. Поправил ему хват ещё раз, пригнул выше торчащий локоть, не похвалив, и отвернулся искать, что ещё не так. Огарок выхватывал из темноты только два склонённых мальчишеских затылка и воронёное ложе между ними.</p>
<p>Я постоял в темноте, не выдав себя, и пошёл дальше. Из погорельцев — рота; рота родит десяток таких вечеров в десяти деревнях, а я тех деревень в глаза не увижу. Один человек, даже помнящий вперёд, против дивизий не весит ничего. А вот это — рука, перекладывающая чужую руку под цевьё, — этого Тёрнеру не выжечь: тут нет места, по которому бить. Я строил ему могилу. Медленно, по одному хвату.</p>
<p>Завтра Зунг поведёт свою пятёрку. Тёрнер пусть пока жжёт — он мне ещё нужен. За спиной, у дальнего поворота, всё скрёб по ложу мальчишеский голос — негромкий, без нажима, повторяя одно и то же, пока не ляжет в руку само: «Не по нему целься. Туда, где он будет». Я не обернулся.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 12</p><p>«Ловушка»</p>
</title>
<p>Большое дело Тёрнер начал готовить в конце августа, и я почуял его приготовления загодя, ещё до первого выстрела. Память тут молчала — я читал их по тем мелочам, которые видит всякий, кто умеет смотреть.</p>
<p>В лагерь за рекой третий день шли машины — гружёные, осевшие на рессорах; подвезли пушки, поставили рядами под маскировкой, пристреливали по дальним ориентирам, и эхо пристрелки доходило до нас глухими, ленивыми ударами. На грунтовке прибавилось патрулей. Над зоной зачастили лёгкие самолёты-наблюдатели — кружили, высматривали, фотографировали, и я знал, что на снимках они ищут то, чего на снимках не видно: нас. А ещё в трёх деревнях по краю зоны сайгонцы вдруг согнали народ и увезли — в лагеря, за проволоку, «для безопасности». Это был самый верный признак. Перед большой операцией каратель всегда первым делом убирает воду, чтобы рыба осталась на виду. Тёрнер расчищал доску. Он собирался не чесать на этот раз, а молотить — всей силой, батальоном, может, и больше, с пушками и небом, чтобы раздавить зону, которая месяц подряд пускала ему кровь и плодила призраков.</p>
<p>— Идут на нас всерьёз, — сказал я Шау и Таму, собрав их у плошки. — Не ротой. Батальоном. Скоро, через день-два, как кончат пристрелку. Будут давить — артиллерией, потом высадкой, потом цепью, прочёсывать клетка за клеткой, жечь всё между клетками. Хотят разом покончить с зоной.</p>
<p>Там снял очки, потёр переносицу — он делал так, когда было по-настоящему худо.</p>
<p>— Уходить надо, — сказал он тихо. — Рассеяться. Переждать в дальних коленах, пропустить над собой. Батальон с пушками — это не дозор, Тхай. Это нам не по зубам.</p>
<p>— Уходить — отдать зону, — сказал я. — Отдадим раз — отдадим и навсегда. Народ увидит, что мы прячемся, когда приходит сила, — и перестанет нам верить, и правильно сделает. Нет. Мы не уйдём. Мы их встретим. Но встретим не грудью — грудью нас сметут. Встретим землёй.</p>
<p>Шау, всё это время молчавший, провёл по краю плошки беспалой ладонью, будто стирал с него невидимую грязь.</p>
<p>— Землёй, — повторил он, будто пробуя слово на вес. — Землёй можно. Она своя. — Он пожевал, сплюнул красным под корень. — Только, мальчик, землёй встречать — землёй и платить. Много ходов изроем — много в них и ляжем. Это ты знаешь?</p>
<p>— Знаю, дядя, — сказал я. — Лучше тебя знаю.</p>
<p>И это была чистая правда, от которой старику стало не по себе, а мне — привычно, как привычна старая боль в старом шраме.</p>
<p>И я разложил перед ними то, что сложилось у меня в голове за эти три дня, пока Тёрнер пристреливал свои пушки, — мой капкан.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Капкан этот зрел во мне с того самого дня, когда Шау свёл меня в глубину старой сети и я, лазая по оборонительным коленам, увидел западню там, где старик пятнадцать лет видел укрытие.</p>
<p>Замысел был прост, как всё, что вправду работает. Я не собирался держать оборону — оборону батальон проломит за час. Я собирался впустить их. Дать им войти в зону легко, почти без боя, дать поверить, что зона пуста, что призраки сбежали, что молотить не по кому. Заманить вглубь, в Старую рощу, к самому сердцу тоннельной сети, где грунт под ногами весь в три яруса изрыт нашими ходами, где на каждом шагу — лаз, ловушка, заряд. А когда батальон растянется по роще, увязнет в ней, расслабится, — ударить отовсюду разом, снизу, из-под дёрна, накоротке, чтобы дотянуться рукой, и тут же исчезнуть, провалиться в лаз, и бить опять уже из другого свода, и опять исчезнуть, превращая их собственную силу в их же беду: чем гуще они набьются в рощу, тем кучнее наша цель и тем опаснее им бить в ответ — попадут в своих. Не бой — мясорубка, в которой жернова из глины, а мясо они принесут своё.</p>
<p>Три дня и три ночи мы готовили рощу. Это была кротовья работа, чёрная, слепая, и я гнал на неё всех, кого мог поднять. Мы рыли новые стрелковые лазы — узкие, на одного, прикрытые дёрном, из которых можно встать, ударить и кануть. Мы тянули под корнями новые ходы, связывая старые колена в единый лабиринт, чтобы по нему можно было течь в темноте, выныривая то здесь, то там. Мы закладывали заряды — все, что были, и новые, из ещё трёх неразорвавшихся дудов, что натаскали с полей; я ставил их сам, привязывая к местам, где батальон неизбежно пойдёт, к тропам, к удобным полянам, к тени больших деревьев, куда всякий уставший солдат тянется присесть. Мы готовили колодцы-ловушки с бамбуком, растяжки, ложные лазы, ведущие в тупик под выстрел. Я превращал тихий, мирный с виду каучук в машину для убийства. Грунт тут был лёгкий, сухой, резался ножом, как сыр; ход за смену уходил на полтора локтя глубже, и к рассвету ладони у меня были стёрты до мяса о черенок.</p>
<p>Шау работал рядом со мной, молча, и старику было не по себе — это читалось по тому, как медленно и неохотно он рыл. Эти ходы он начинал пятнадцать лет назад, чтобы в них прятаться и выживать; я переделывал их в то, из чего убивают, и его оборонительная нора становилась наступательным жерлом. На вторую ночь он сказал, не разгибаясь, в глину под собой:</p>
<p>— Француз сюда не лез. Француз был умнее — обходил. А эти полезут. На твой зов полезут, как мотыль на огонь.</p>
<p>— Полезут, дядя, — ответил я. — Я на то и зову.</p>
<p>Старик помолчал, потом крякнул, тяжело и согласно, как ставят точку, и снова взялся за работу, и больше мы об этом не говорили. Он рыл свою старую глину под мою новую войну и, кажется, только теперь, за все пятнадцать лет, чуял в ней не только могилу для своих, но и могилу для чужих, — и это знание было ему и страшно, и сладко разом, как бывает страшно и сладко старику, которому на излёте дней вдруг показали, что и его терпеливая, вечно отступающая война может однажды обернуться наступлением.</p>
<p>К исходу третьей ночи роща была готова. Снаружи — обычный клочок одичавшего каучука, рваная тень, бурьян, тишина. Внутри, под корнями, в три яруса — заряженная, взведённая, ждущая машина, и я знал на ней каждый рычаг, потому что сам её и собрал.</p>
<p>Зунга я в рощу не пустил.</p>
<p>Он рвался — он теперь всюду рвался, мой тихий ученик, — но я оставил его в дальнем колене, при тётушке Хоа, с приказом готовить место для раненых и беречь запас. Он насупился, поджал губы, как обиженный щенок, и отвернулся к своему мешку — но приказа не оспорил. Я только тронул его за плечо и пошёл к лазам. Объяснять было нельзя. Нельзя было сказать вслух то, что холодно стояло у меня внутри: что в большом деле кто-то всегда не возвращается, что я знаю это вернее всякой приметы, и что этого мальчишку, в которого я вложил себя, я не отдам первой же мясорубке — приберегу, как берегут семенное зерно, на потом, когда нынешние все лягут. Я и Май отослал бы, да её было не отослать; она уже встала в роще на своё место и не двинулась с него, и по этой её неподвижности — узел донесений затянут, руки сложены на коленях, взгляд в стену хода — я понял: предложу уйти — оскорблю. Есть люди, которых нельзя уберечь, не убив в них то, ради чего они живут. Май была из таких. Я из таких сам.</p>
<p>Под вечер, перед тем как развести людей по лазам, я застал их за тихим делом, какого дома не увидел бы. В дальнем колене, у глиняной приступки, боец постарше воткнул в стену тлеющую палочку благовония, и сладковатый дымок потёк вверх по тёмному ходу, к корням, к тем, кто лежал в этой глине прежде. Рядом он положил на лист банана щепоть варёного риса — предкам, на дорогу, чтобы было чем встретить. Дальше, в полутьме, ещё один трогал зашитую в тряпицу ладанку на шее и беззвучно шевелил губами, а новичок, совсем мальчишка, просто сидел, зажав в кулаке костяной образок, и смотрел в утоптанный пол перед собой, будто читал на нём что-то понятное только ему. Дома, в той жизни, я прошёл бы мимо такого не задержав глаза, списал бы на тёмность и страх. Здесь не прошёл и не списал. Здесь, в трёх локтях под корнями, перед тем как впустить на себя батальон с пушками и небом, эта щепоть риса и эта струйка дыма были не слабостью и не суеверием тёмных людей — они были тем же по сути, чем был для меня проверенный с вечера контакт под большим деревом: последним, что человек успевает сделать своими руками, прежде чем отдать себя тому, чего уже не изменишь. Каждый готовился по-своему и брал силу там, где умел её взять. Я не мешал никому. Сила у нас была разная, а земля и война — одни на всех.</p>
<p>Ночью я в последний раз обошёл готовую рощу — заряд за зарядом, лаз за лазом, как обходят выверенную работу перед сдачей. Пахло сырой глиной и срезанным дёрном. У третьего фугаса, под большим деревом, рука сама легла на проводку, проверить контакт. Я уже проверял его с вечера. Контакт был там, где ему быть. Рука знала это — и всё равно полезла трогать. Я подержал холодную медь в пальцах, послушал, как в дальних коленах спят те, кого я наутро поведу в землю, и пошёл дальше по ходам, не вынув руки из кармана.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Они пришли на рассвете, и начали с того, что я им и напророчил, — с грома.</p>
<p>Артиллерия била час. Целый час земля над нами вставала на дыбы и оседала. Вставала и оседала. С потолка сыпалась труха. Гасли плошки. В дальних коленах дети не плакали — их давно отучили плакать под обстрелом. Я лежал в своём лазе, в трёх локтях под корнями, и пережидал, и считал разрывы. По их рисунку мне открывался весь чужой план, шаг за шагом. Вот перенесли огонь дальше, к опушкам, — расчищают площадки. Вот ставят завесу по краям — отсекают зону от мира. Вот пошло реже. Кончают. Сейчас полезут. Старая музыка. Я слышал её с другой стороны не раз и знал каждую ноту.</p>
<p>Гром оборвался.</p>
<p>И в оглохшей тишине пришёл сверху другой звук. Рубленый. Наплывающий. Знакомый до тошноты. Вертушки несли десант.</p>
<p>— По местам, — выдохнул я в темноту лаза, и слово ушло вниз по ходам, от человека к человеку, до самых дальних колен. — Пропустить. Никому не бить, пока не дам. Пусть войдут. Пусть все войдут.</p>
<p>Я приник к щели между корнями. Светало. Над опушкой Старой рощи, в рассеивающемся дыму, заходили на посадку первые брюхатые машины, и из них, едва коснувшись травы, посыпались солдаты — много, цепь за цепью, разворачиваясь, занимая опушку, втягиваясь под деревья, прямо мне на голову, на третий фугас, на контакт, который я с вечера держал в руке.</p>
<p>Я лежал, не дыша, держа в пальцах два медных конца, и ждал, пока пасть наполнится вся. И где-то там, за цепями, за дымом, за рёвом садящихся машин, стоял сейчас на краю моей рощи человек в панаме и не знал ещё, не мог знать, что ведёт свой батальон не в зачистку, а в ловушку, которая его уже проглотила и только ждёт, чтобы сомкнуть челюсти.</p>
<p>Ещё рано. Пусть войдут все.</p>
<p>Замыкающая цепь скрылась под деревьями.</p>
<p>Палец сам лёг на медь. Я снял его. Рано. В капкане главное — не поспешить. Пусть углубятся. Пусть расслабятся. Под деревьями загомонили вполголоса, кто-то засмеялся, звякнула фляга о пряжку — расходились, закуривали, садились. Чем глубже войдут, тем меньше у них останется неба над головой.</p>
<p>Прямо за корнями скрипнул под чужим ботинком грунт, посыпалась тонкая струйка красной пыли, легла мне на тыльную сторону ладони. Я не стряхнул. Два медных конца в пальцах нагрелись от моей руки. Я ждал, когда последний из них зайдёт поглубже под деревья.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 13</p><p>«Цена победы»</p>
</title>
<p>Я свёл концы, когда последняя цепь втянулась в рощу и батальон встал в моём капкане весь, до подошв, до отставшего обозника, — и роща взорвалась.</p>
<p>Не в одном месте — везде разом. Я заложил так, чтоб било полосами, веером, снизу вверх, из-под корней, в самую гущу растянувшегося под деревьями строя, и дуды Тёрнера, его же неразорвавшиеся щедроты, сделали то, для чего их когда-то отливали за океаном, — только над теми, кто их сбрасывал. Землю выбросило вверх стенами. Деревья валило, как траву. Там, где минуту назад шла осторожная, уверенная в своей силе пехота, встал бурый, ревущий ад, и в этом аду я уже не различал отдельных людей — только летящее, рвущееся, перестающее быть.</p>
<p>И сразу, не дав осесть земле, мы ударили из-под неё.</p>
<p>Вот для чего три ночи я плёл этот лабиринт. Мои поднимались из стрелковых лазов — отовсюду, со спины, вплотную, — били короткими, по одному, как было заучено до отупения на ночных прогонах, и тут же канали обратно в лаз, и поднимались уже в другом месте, в десяти шагах, и снова били. Батальон, оглушённый, ослеплённый, с выбитой головой и порванным строем, оказался не в бою — в мясорубке, где жернова поднимались из-под ног и уходили в лаз прежде, чем по ним успевали навести ствол. Они палили во все стороны, густо, бешено — и валили своих, потому что мы были среди них и под ними, а не перед ними. Их сила — огонь, число, небо — вся обратилась в ничто, потому что огню некуда было бить, числу негде было развернуться, а небо не смело сыпать на головы собственной пехоте.</p>
<p>Бай поднимался из лаза, бил из трубы в скучившихся и канал. Май работала с фланга, одиночными, по офицерам, по тем, кто пытался стянуть к себе уцелевших в кулак, — выцеливала, выдыхала, жала; обезглавливала то, что я обезглавил уже раз фугасом. Мои новички, мои выученные из горя, делали всё, как на том грузовике, только теперь врага было не десять, а сотни, и оттого работа шла не минуту, а долго, страшно долго, и была это лучшая работа, какую я ставил в этой войне. Кто-то из новичков застрял в узком лазе, и я через плечо рыкнул ему пригнуться, уйти ниже, прежде чем сверху нашарят. Под сапогами трещало, чавкало, оседало; глина сыпалась за шиворот тёплой трухой. Тёрнер, если уцелеет, поседеет над картой, не понимая, как батальон вошёл в пустую рощу и не вышел.</p>
<p>Это была победа. Чистейшая, огромная, моя.</p>
<p>И ровно посреди неё, на самом гребне её, пришла беда — с той стороны, с которой я её не ждал.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Связной приполз с тыла, из дальних колен, и лицо у него было такое, что я понял всё прежде слов.</p>
<p>— Сзади, — выдохнул он. — В тылу. Они сзади.</p>
<p>И тут меня прошибло холодом — не страхом, хуже страха: пониманием своей ошибки. Я держал в голове форму этой операции — большой сметающий удар в лоб, батальон в рощу, — и форму я провёл, форму я переиграл. Но в форме, которую я помнил, не было одной детали. Тёрнер, кроме батальона в лоб, высадил вертушками малую группу в тыл, за нашими коленами, на отсечение, на тот случай, если мы побежим, — обычный, грамотный, прописной ход, который я знал в общем и проглядел в частном. Десяток стволов, два пулемёта, четверть часа работы и обратно на полозья. Я готовил пасть спереди. А он сунул нож сзади. И сзади, в дальних коленах, где было тихо, где я спрятал раненых, тётушку Хоа, запас — и где я спрятал Зунга, чтобы сберечь, — сзади сейчас шли американцы.</p>
<p>Я бросил рощу на Шау и рванул назад — нижним ходом, на четвереньках, на животе, сдирая кожу о корни, не разбирая темноты. В голове билось одно, холодное, считающее: успею или нет. Ответ был ясен уже на первых метрах. И всё-таки гнал я его от себя и полз дальше, быстрее, чем когда-либо доводилось ползать — что в этом теле, что в прежнем, оставшемся за сорок лет вперёд, — обдирая локти, расшибая колени о крепь, проталкиваясь там, где днём протискивался боком. Лаз казался бесконечным. Каждый поворот, знакомый наизусть, тянулся вдвое против обычного — как тянется дорога в дурном сне, где бежишь и не сходишь с места. Где-то впереди, в дальних коленах, шла короткая чужая работа: глухие хлопки сквозь свод, сквозь толщу над головой. И по тому, как быстро они стихли, всё уже было понятно.</p>
<p>Я опоздал.</p>
<p>В дальнем колене, у входа в госпитальную камеру, всё было кончено к моему приходу. Блокирующая группа ушла так же быстро, как пришла, — вертушки уже унесли её, сделавшую дело, — и оставила за собой то, что оставляет всякая такая группа: тишину и тела. Тётушка Хоа лежала в проходе, поперёк, лицом вниз, прикрыв собой кого-то, и из спины её, прошитой очередью, уже не текло. А под ней, наполовину из-под неё, торчала тонкая мальчишеская рука, и в руке, в мёртвых, не разжавшихся пальцах был зажат карабин — карабин Кьема, который я отдал Зунгу.</p>
<p>Я перевернул её. Я уже знал, что увижу. Я всё равно перевернул.</p>
<p>Зунг лежал на спине, и глаза его, сухие, выжженные глаза, в которых никогда не было слёз, теперь смотрели в глиняный свод спокойно и удивлённо — тем самым детским удивлением, с каким умирают все, кто ещё думал, что неуязвим. Хоа закрыла его собой, старая, безоружная, бесполезная в бою тётушка Хоа, — закрыла собой мальчишку, и обоих прошило одной очередью, насквозь, и её, и его, и карабин Кьема между ними. Тот, кого я берёг. В том самом месте, которое я выбрал, чтобы сберечь.</p>
<p>Я опустился на колени в этой тесной, смрадной, мёртвой камере, посреди величайшей своей победы, и держал на руках остывающего мальчишку из Кхо, которого спрятал в самое надёжное место на свете, и место это стало ему могилой.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Наверху ещё догорала, ещё дотлевала моя победа, когда я вынес Зунга на руках в нижний ярус. Нёс его низким ходом, согнувшись, на весу, чтобы не волочь по глине, — тем самым ходом, что сам три ночи рыл ему в укрытие. Он почти ничего не весил, мальчишка: пятнадцать лет, а весил как мешок риса в полмеры. Положил рядом с Хоа. Старуху перевернул на спину, свёл ей руки на груди, как кладут. Зунгу тоже сложил руки и поправил блузу на простреленной груди, будто это могло что-то поправить. Руки слушались — делали привычное, обряжали мёртвых, как делали уже не раз.</p>
<p>Победа была настоящая. Это я знал трезво — тем сухим счётчиком внутри, который не выключить даже сейчас. Мы положили в роще больше четырёхсот — батальон перестал существовать, и зона осталась за нами, и слух об этом дне пойдёт по всей дельте, и в сводках Тёрнера встанет чёрная строка, какой здесь не стояло в той войне, что я помнил. Я выиграл этот день крупнее, чем он был выигран без меня. Согнул историю через колено. Всё так.</p>
<p>И всё это не стоило сейчас ничего.</p>
<p>Я сидел над двумя телами. Над старухой, что всё это лето варила нам рис, вынимала осколки, поила хиной, — и которую я держал в тылу как раз затем, чтобы уберечь, потому что в драке от неё толку не было. И над мальчишкой из Кхо, которого учил всему, что умел сам, и которого спрятал глубже всех. На блузе у него, на левом нагрудном, темнела вкатанная в ткань глина — он лёг лицом в пол, когда вошли, как я его учил ложиться под огонь. Только огонь пришёл не оттуда.</p>
<p>Я разжал мёртвые мальчишеские пальцы и вынул из них карабин Кьема. Пальцы поддались не сразу — пришлось отгибать по одному. Карабин был тёплый ещё, тёплый чужим теплом, и приклад залоснился там, где Зунг держал его, как держал до него Кьем, как буду теперь держать я. Оружие, пережившее двух хозяев и обоих похоронившее. Оно лежало в руке привычно, ствол был выверен мной самим, и я не знал, что мне теперь с ним делать.</p>
<p>Знаю форму — не знаю детали. Вижу, куда пойдёт батальон, — и не вижу, куда сунут взвод.</p>
<p>Пришла Май. Встала в дверях камеры, обвела взглядом Хоа, Зунга, меня с мёртвым мальчишкой на руках. Не сказала ничего — что тут скажешь. Только присела к нам, на колено в глину, и закрыла Зунгу глаза, те сухие, удивлённые, осторожно, двумя пальцами, как закрывают своим. У неё в Анхо остались под напалмом такие же.</p>
<p>Потом принесла воды в плошке, намочила тряпицу и стала обмывать мальчишке лицо — глину, копоть, бурое у виска, — сама, без слова, тем старым рубцеватым предплечьем, по которому ей напалм выгладил такую же дорогу, какую сегодня прошли по этим двоим. Я подержал ей плошку. Больше делать было нечего. Мы сидели рядом, двое холодных людей над двумя ещё тёплыми телами, в смрадной тесноте, где плошка выхватывала из темноты только её руки и мёртвое мальчишеское лицо под ними, — и молчали, и молчания хватало.</p>
<p>Подошёл Шау — спустился сверху, пригибаясь под низким сводом. От него несло гарью и чужой кровью, не своей; на культе левой руки запеклось бурым. Постоял над мальчишкой, над Хоа, опустил тяжёлую трёхпалую руку Зунгу на лоб, подержал. Потом сказал — ровно, без жалости, которой у него для меня не было:</p>
<p>— Землёй встречать — землёй и платить, мальчик.</p>
<p>Спорить было нечего и не с чем. Перекинул карабин Кьема за спину — третьему хозяину; в нищем краю, где патрон дороже хлеба, оружие не оставляют мёртвым, даже своим. Потом тронул сквозь блузу зажигалку Тёрнера — латунь у самой груди, холодную там, где руку ещё грел карабин. Рядом с ней ляжет что-нибудь от Зунга. Прядь. Не знаю что. Чтобы не забыть.</p>
<p>Победа гудела наверху. Внизу, в темноте, память моя на мёртвых сбоев не давала — держала каждого, кого не уберегла. Зунг. Хоа. Кьем. И серые глаза за рекой, с которых я начну спрашивать.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 14</p><p>«Каток»</p>
</title>
<p>За рощу они отомстили не сразу — отомстили страшно.</p>
<p>Умный враг, потеряв батальон в ловушке, не лезет в ловушку второй раз. Тёрнер и не полез. Он сделал то, что делает на его месте всякий, кому нельзя достать врага руками: перестал доставать руками. Над зоной встал каток — не операция, не прочёсывание, а ровное, тупое, ежедневное перемалывание земли, под которой, он знал теперь, мы живём. Артиллерия била по площадям без цели, по сетке, квадрат за квадратом, день за днём, просто чтобы ни один бугор не знал покоя. Самолёты приходили по расписанию, как на работу, и сыпали бомбы и напалм на всё, что хоть отдалённо походило на укрытие, — на рощи, на бугры, на брошенные деревни, на отдельные деревья. Всю зону объявили зоной свободного огня. Это означало простое: всё живое здесь теперь дичь, стреляй без спроса, жги без разбора, никого не считай.</p>
<p>Они превращали нашу землю в лунную. И в этом был выверенный, не раз обкатанный расчёт, который я, к своей злости, понимал до донышка: если не можешь отделить партизана от народа — убей народ, и партизан останется в пустыне, без воды, без еды, без рук. Тёрнер сушил море всерьёз. Раньше он спускал воду по деревне за раз; теперь спускал её со всей зоны разом. И море, моё море, в котором я плавал и из которого черпал бойцов, на этот раз начало мелеть по-настоящему.</p>
<p>Мы ушли глубже. Глубже было одно спасение. Верхние ярусы теперь обваливались от тяжёлых разрывов — те самые стрелковые лазы, из которых мы били батальон, складывались, погребая всё, что в них было. Жизнь сползла в нижние колена, в третий ярус, к воде, в духоту, где огонёк плошки задыхался и гас, где люди сидели в темноте неделями, не видя солнца, дыша по очереди, как ныряльщики. Малярия пошла гулять чаще — в этой сырости она косила тише и вернее любого напалма. Запас таял. Хины не было совсем. Раненых класть стало некуда — госпитальную камеру, где погибли Хоа и Зунг, я приказал замуровать вместе с теми, кого не успели вынести, и копать новую, дальше, ниже. Мы зарывались в глину от неба, как зарывается зверь, и земля принимала нас, и в духоте нижнего яруса мы выживали — но выживание это с каждым днём всё больше походило на медленное погребение заживо.</p>
<p>И всё-таки это было ещё не самое дно. Дно открывалось ниже, по одному человеку. Старуха-мать одного из бойцов, которую не успели увести, однажды ночью просто перестала дышать в углу третьего яруса — не от раны, а от темноты, от спёртого воздуха, от того, что старое сердце не выдерживает, когда сутками сидишь в глухом колене и не знаешь, ночь наверху или день. Её нашли сидя, лицом к стене, руки на коленях. Так и сидела, будто заснула. Двое детей из дальней деревни слегли в сырости горловой жабой, и лечить их было нечем, и они угасли тихо, как угасает плошка без жира.</p>
<p>Молодого бойца змея взяла в темноте — потревоженная бомбёжкой, она ушла вниз, к людям, к теплу, и легла в его свёрнутую циновку. Он сунул туда руку под утро. Меня позвали, когда нога уже шла вверх — от лодыжки к колену вздувалась чёрно-багровым, кожа лоснилась и трещала. Хины не было. Сыворотки не было. Был жгут, нож и моя память о том, как делают там, где есть чем. Я перетянул бедро выше колена, рассёк ему ранку крест-накрест, отсосал и сплюнул чёрное, ещё раз, ещё — то, что положено делать в первый час и что на третий уже не делают. Я знал, что поздно. Делал, потому что человек, у которого на глазах умирает другой, не может сидеть сложа руки, — а на меня смотрели те, кому ещё жить, и им надо было видеть, что командир дерётся за каждого до конца. Парень горел три дня. На третий, в бреду, он звал мать. Я сидел рядом и менял ему мокрую тряпку на лбу, и тряпка высыхала под ладонью быстрее, чем я успевал её намочить, и руки макали её, отжимали, клали на лоб, макали снова, сами по себе. Мать его лежала в земле уже год. Сказать ему это было нельзя — и я отвечал ему её голосом, тихо, по-вьетнамски, что я здесь, что я рядом, спи. Он затих к утру.</p>
<p>Так у нас появилась первая своя могила прямо в доме — глухая глиняная пробка в стене колена, за которой остались Хоа, Зунг и ещё пятеро невынесенных. Раскапывать я не велел: у живых не было сил хоронить как следует, а раскопанные тела в подземной жаре убили бы заразой и тех, кто ещё дышал. Все теперь ходили мимо этой пробки молча. И я ходил молча. И каждый раз, проходя, ловил спиной это место в стене: пробка тянула холодом сильнее остального колена, и плечо само обходило её подальше.</p>
<p>Я держал их. Это была теперь главная моя работа — не бить, бить было пока нечем и не по кому, а держать: не дать сойти с ума в темноте, не дать сломаться, не дать поверить, что всё зря. Я ходил по коленам, говорил с людьми, заставлял чистить оружие, которого не из чего было стрелять, заставлял рыть, штопать, считать, — потому что занятый делом держится, а без дела в темноте под катком ломаются за неделю. Шау держал стариков и баб. Бай держал шуткой тех, кого можно было держать шуткой. Май держала связь — тонкую ниточку наверх, к округу, по которой ещё доходили вести и уходили донесения. А я держал всё это вместе, и держал зубами, потому что знал: каток не вечен, у катка кончается горючее, кончаются снаряды, кончается терпение там, за океаном, — надо только пережить, пересидеть, перетерпеть. Кто дольше высидит в этой земле, тот и победил. Так сказал мне Шау в первый день. Теперь я повторял это им каждый день, его словами.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Тёрнер не ограничился катком. Каток был для зоны. А для меня у него нашлось отдельное.</p>
<p>Я понял это, когда мы потеряли связную группу — троих, ходивших по тропе на восток, к соседней ячейке. Тропа была глухая, дальняя, ею пользовались месяцами, и брали её осторожно. Их взяли всех троих, разом, чисто, без боя — на той самой тропе, в том самом месте, где сошлись бы и мы, иди мы там. Не засада сайгонцев. Засада умная. Поставленная тем, кто думает, как я.</p>
<p>Он изучал меня. Вот что это значило. Тёрнер, переживший рощу, не просто мстил зоне — он сел за меня, как садятся за шахматную партию: разбирал мои ходы, мои тропы, мой почерк, искал в нём закон и ставил на закон капканы. Он понял в роще то же, что я понял в первой нашей засаде: напротив сидит равный. Не крестьянин с трофейной винтовкой — равный, читающий поле так же, как он. И этот равный теперь охотился на меня лично, моими же методами, и это было опаснее всего катка.</p>
<p>Я сменил всё. За одну ночь. Тропы, время выходов, порядок, знаки — всё, что могло иметь закон, я сломал и собрал заново, наугад, без системы, потому что система — это то, что читает умный враг. Я стал ходить не как удобно, а как нелепо; не по расписанию, а по жребию; не там, где лучше, а там, где он не ждёт, потому что там, где лучше, он уже ждал. И всё равно мы теряли людей. Не пачками — поштучно, тут и там, тихо, на тропах, у схронов. Связной не вернулся к утру. Дозорного нашли в трёх шагах от лаза, лицом в палой листве, без единой раны на спине, — пуля вошла спереди, в упор, из того места, где засаду умел бы посадить я сам.</p>
<p>Однажды он почти достал меня самого.</p>
<p>Я шёл малой группой к реке, к старому выходу третьего яруса, проверить, цел ли он после бомбёжек. Шли ночью, не тропой, руслом. И у самого выхода что-то меня остановило — не разум, спина, та кожа на затылке, что не спит. Слишком тихо. Слишком удобно. Выход был цел, не завален, как нарочно оставлен целым посреди разбомблённой в труху округи — приманка, на которую партизан, измотанный катком, потянется, как на свет. Я залёг и пролежал час, не двигаясь, глядя на этот соблазнительный, уцелевший лаз, и за этот час разглядел их: двое, на той стороне русла, в тени, неподвижные, терпеливые, как я. Они ждали, когда я войду в лаз. Они хорошо ждали. Почти так же хорошо, как умею ждать я.</p>
<p>Мы ушли, не тронув их и не выдав, что заметили. Бить было нельзя — за этими двумя наверняка стояли другие, и весь этот уцелевший выход был один большой капкан, поставленный на меня тем, кто меня изучил. Я увёл группу назад, в нижнее колено, и всю дорогу думал об одном, холодно и почти с уважением: он близко. Он угадал, к какому выходу и когда я потянусь. Ещё немного — и он будет угадывать меня вернее, чем я сам.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>В нижнем колене, отдышавшись, я достал его зажигалку. Откинул крышку большим пальцем — латунь щёлкнула в темноте, сухо и чисто, как затвор. Закрыл. Откинул снова. Кресало я не трогал: огня было нельзя, да и не за огнём я держал её. Палец сам нашёл рубчик колеса и гонял крышку туда-сюда, щёлк-щёлк, и я поймал себя на том, что считаю эти щелчки, как считал бы шаги охотника по ту сторону русла.</p>
<p>Партия пошла всерьёз. До рощи между нами была война партизана и карателя — я бил, он жёг, каждый своё. После рощи началась война двух равных, лично, на измор, и в этой войне у него пока было всё: небо, железо, каток, время, целая армия за спиной. А у меня — земля, терпение и знание того, чем всё кончится. Знание, которое в роще не уберегло Зунга и которое не убережёт и многих других, потому что оно про большое, а умирают от малого.</p>
<p>Пусть он близко. У меня было перед ним одно, чего он не мог ни выучить, ни предугадать: я знал, что он проиграет. Не я — он. Он играл, чтобы выиграть войну, и не знал, что война уже проиграна им, ещё не начавшись по-настоящему. И оттого я мог позволить себе терять фигуры, держать удар, уходить под свод и ждать.</p>
<p>Щёлк. Щёлк. Он был хорош, этот человек в панаме. Лучший враг, какого посылала мне любая из двух моих войн, — и оттого обыграть его стоило настоящего труда. За одно это я почти готов был сказать ему спасибо. Палец сбился, крышка щёлкнула не в такт.</p>
<p>Скоро придёт не каток. Скоро придёт большое — всей тушей, дивизией, сядет нам прямо на голову, на эти самые своды, к новому году. И тогда то, что я зову сейчас худшим, покажется лёгким временем.</p>
<p>Я зажал крышку, чтоб не щёлкала. Эту латунь я не выброшу. Сунул её в нагрудный карман, к самодельной карте зоны, застегнул клапан и пошёл будить Бая: до рассвета надо было успеть вывести людей на новый, ещё не хоженный лаз.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 15</p><p>«Почти»</p>
</title>
<p>Предал нас не трус и не подлец. Предал сломавшийся, а это страшнее, потому что трусов и подлецов видно издали, а сломаться под катком может всякий.</p>
<p>Его звали Чыонг, он был из тех, кого привёл к нам напалм, из погорельцев, и месяц он воевал не хуже других. А потом каток сделал с ним то, что каток делает с теми, у кого тоньше становая жила: выел изнутри. Его взяли на тропе живым — раненого, в беспамятстве, — и Тёрнер, который теперь брал наших живыми нарочно, для этого, поработал с ним так, как умеют работать те, кому некуда спешить. Я не виню Чыонга. Я знаю, что делает с человеком умелый разговор в умелых руках; я сам учил когда-то и тому, как такой разговор вести, и тому, как его держать, и знаю, что держат его единицы, а ломаются почти все, и стыдиться тут нечего — это просто предел, у каждого свой. Чыонг свой предел нашёл. И отдал то, что знал: восточное колено, ближний вход, схрон у тройной развилки.</p>
<p>И всё же, не виня его, я уже знал холодной своей частью, что Чыонга придётся искать и убирать — не в наказание, а как убирают прорванную плотину, пока не хлынуло остальное. Сломанный однажды ломается снова, и второй раз отдаст уже не колено, а всех — имена, ходы, людей, до последнего. Грязная это была арифметика. Но другой на этой войне не водилось, и считать её приходилось мне, потому что больше было некому, а из жалости к одному сломавшемуся я не имел права хоронить полсотни целых.</p>
<p>Май принесла весть, что Чыонг пропал, на день позже, чем он пропал. День — это много. За день сломленный успевает рассказать всё.</p>
<p>— Уводи людей из восточного колена, — сказал я, едва сложив одно с другим. — Сейчас же. Всех, до последнего. Запас не брать, бросить запас. Берите людей.</p>
<p>Не успели мы вывести и половины.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Они пришли к восточному входу на рассвете — не лезть, а душить.</p>
<p>Лезть в тоннель после Чыонга они не стали: Чыонг, видно, рассказал и про колодцы-ловушки, и про бамбук на дне, и про то, как мы режем тех, кто суётся в лаз. Поэтому в лаз они не сунулись. Они поступили умнее и страшнее. Они стали нас выкуривать.</p>
<p>Сверху, в устье восточного входа, заработал мотор. Я узнал звук — компрессор, помпа, — и сердце у меня упало, потому что я знал, что будет. В лаз пошёл дым. Густой, жирный, химический дым, который они нагнетали помпой под свод, чтобы он растёкся по коленам и выдавил нас наверх, под стволы, или задушил внизу. А следом за дымом, я знал, пойдёт вода — они подтянут шланги от реки и зальют колена, утопят то, что не выкурили.</p>
<p>В восточном колене в этот час было пятнадцать человек. И я среди них.</p>
<p>Дым шёл низом, тяжёлый, стелющийся, и в свете гаснущих плошек было видно, как он наползает по полу серой рекой, как поднимается, занимая ярус снизу вверх. Люди закашлялись. Кто-то кинулся к ближнему лазу наверх — туда, где ждали стволы. Я перехватил его, свалил, рявкнул сквозь нарастающий кашель:</p>
<p>— Наверх нельзя! Там убьют! Вниз! Все вниз, в третий ярус, за водяной затвор!</p>
<p>Вот тут и спасла нас стариковская хитрость, та самая, которой подивился я в первый свой спуск, — водяные затворы. Колена ныряли вниз и выгибались вверх горлом бутылки, и дым, тяжёлый, как вода, не мог перевалить через это горло — оседал в нижней петле и вставал. Я гнал людей в третий ярус, через затворы, и за каждым затвором дым отставал, упирался в изгиб, не шёл дальше. Мы ныряли в эти глиняные горла, захлёбываясь, по пояс в застойной воде, таща тех, кто уже падал, и за нами оставался дым, бессильный перед простым коленом, которое слепой крот вырыл против слепого газа пятнадцать лет назад.</p>
<p>А следом пошла вода.</p>
<p>Они залили колена от реки — этого я и ждал, едва застучал мотор. Вода хлынула сверху, по лазам, и стала прибывать — быстро, чёрная, холодная. Водяные затворы, спасшие нас от дыма, теперь оборачивались против нас: вода вставала в тех же горлах, запирая ходы, и третий ярус, наше убежище, начал заполняться. Мы оказались в мешке — дым сзади, вода снизу, стволы наверху. Это Тёрнер. Это его рука, грамотная, безжалостная, всё просчитавшая: он не лез к нам, он закупоривал нас в нашей же норе и ждал, когда мы захлебнёмся или полезем наверх, на убой.</p>
<p>Почти получилось.</p>
<p>Я вёл их в темноте, по горло в прибывающей воде, на ощупь, по памяти Тхая и по своему счёту шагов, к единственному, что могло спасти, — к дальнему, аварийному выходу у самой реки, тому, что Шау показал мне в первый день: «на случай, если всё остальное завалят». Всё остальное заваливали и топили прямо сейчас. Вода дошла до груди, до горла. Кто-то не дотянул — захлебнулся в темноте, тихо, без крика, и я не смог обернуться, потому что обернуться значило погубить остальных. Я считал шаги и тянул живых, и вода поднималась быстрее, чем я шёл, и за десять шагов до выхода её стало по подбородок, и я уже думал, что просчитался, что выход тоже залит, что это конец, — и тут рука нащупала вверху, над водой, край аварийного лаза, сухой, спасительный край.</p>
<p>Мы вышли к реке — мокрые, выблеванные землёй, потерявшие в чёрной воде четверых из пятнадцати. Вышли в камыши, в ночь, под чужими звёздами, и я пересчитал тех, кто выполз за мной, и насчитал одиннадцать, и понял, что Тёрнер почти выиграл этот ход. Почти. На четверых почти.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Восточное колено мы потеряли. Залитое, выкуренное, преданное — оно стало мёртвым, и хоронить там было некого и нечего, вода всё взяла себе.</p>
<p>Я сидел в камышах у реки, в липкой холодной грязи, отплёвываясь чёрной жижей, которой наглотался в воде, и считал — шевелил губами, как над чётками. Одиннадцать выползших со мной лежали и сидели вокруг в высокой осоке, мокрые до нитки, измазанные глиной с головы до пят, и дышали тяжело, со всхлипом, отхаркивая ту же чёрную дрянь, и никто не говорил ни слова, потому что говорить было нечего и нечем. У одного, совсем молодого, зуб на зуб не попадал, и он зажал рот кулаком, чтоб не стучало; другой набирал в горсть чёрную воду и смотрел, как она течёт сквозь пальцы, и снова набирал, без цели, лишь бы заняты были руки. Над рекой стоял тот серый стылый час перед рассветом, когда тело отпускает, и тогда-то и подступает к горлу всё, что в бою держал на запоре.</p>
<p>Четверо утопших. Восточное колено с запасом. Чыонг, которого я не виню и которого всё равно придётся теперь искать и убирать: послать к нему Бая с одним, чтоб тихо, ножом, без шума и без слов. Тоннельная сеть, которую пятнадцать лет рыли как убежище, впервые показала мне свою изнанку: то, что защищает от неба, запирает под водой; тот же затвор, что отвёл от нас дым, запер над нами воду. Тёрнер догадался. И с каждым нашим мёртвым понимал нашу глину чуть лучше.</p>
<p>Я сбился. Четверо утопших — а до них кто? Я начал заново, с первого имени. Тхуан, который шёл за мной третьим и которого ещё на пятом ярусе я держал за ворот, чтоб не отстал, — а на десятом шаге уже не держал, потому что рука была занята другим, и я не услышал, когда он ушёл под воду, за плеском и за своим счётом. Старый Кан, рывший эти колена ещё при французах, знавший в них каждое горло и каждый затвор, — он-то и ушёл под воду молча, без крика, как уходят те, кто давно отвоевал своё и знает цену лишнему шуму. Двое мальчишек из погорельцев, которых привёл к нам тот же напалм, что и Чыонга, чьих имён я в этой темноте и спешке так и не успел затвердить, — один шёл в обрезанной не по росту американской куртке, подобранной на тропе, другой босой, сандалии потерял ещё на спуске, — и теперь не у кого было спросить, потому что спрашивать имя у живого можно, а у воды нельзя. Я начал в третий раз и снова не свёл: имена путались с числом, число не держалось. Этот счёт я вёл в голове всегда — шаги в темноте, пуговицы мёртвых, головы выходящих наверх, — вёл сам собой, поверх всего, как дышат, и ни разу за эту долгую осень он у меня не сбивался. А тут не сошёлся с третьего захода, и руки мои, разложенные на коленях, чтоб унять, мелко тряслись — и не от холодной воды.</p>
<p>Ни разу до этой ночи земля меня не подводила. Земля, на которую я молился с первого дня как на единственное наше преимущество, нынче повернулась ко мне другой стороной, и эту сторону нащупал умный враг и вывернул мне же навстречу: то, чем мы были сильны, во вражеских понявших руках убивало нас не хуже стволов. И всю эту осень я шёл на шаг впереди — знанием, ремеслом, землёй; а нынче Чыонга сломали раньше, чем я узнал, дым пустили раньше, чем я вывел людей, воду подали туда, где я считал себя в безопасности.</p>
<p>Я знал, что выстою. Это я знал так же твёрдо, как оба своих имени, и сомнения в этом во мне не было ни на волос. Но между этим знанием и чёрной водой, в которой остались четверо, лежала пропасть, и дна у неё я ещё не достал.</p>
<p>Над рекой светало. Где-то за спиной, в выкуренной, залитой норе, под чёрной водой остались те, кого я не довёл. А впереди, на том берегу, под сухим брезентом и охраной, просыпался человек, который этой ночью почти меня достал — и теперь знал, что достанет в следующий раз или через раз, надо только давить.</p>
<p>Я разложил пальцы на колене и свёл счёт ещё раз, медленно, заставляя руку держать. На этот раз он сошёлся: одиннадцать живых, четверо в воде. Светало быстро, и торчать одиннадцати мокрым людям в камышах у самой воды было нельзя — к утру тут пойдут вертушки досматривать берег. Я поднялся и пошёл к живым.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 16</p><p>«Охота на охотника»</p>
</title>
<p>Чыонга я начал искать тем же утром, едва вытряхнул из ушей речную воду, и искал без злобы, без сведения счётов — так заделывают пробоину в плотине, пока вода не снесла всё: холодно, споро, понимая, что времени у меня ровно столько, сколько отмерил ему страх перед вторым разговором в умелых руках Тёрнера.</p>
<p>Сломленный однажды отдаёт не всё сразу — отдаёт частями, по мере того как его доводят: сперва колено, потом схрон, потом, когда из него вынут и это, — людей, имена, лица, всех до последнего связного в дельте. Тёрнер взял его на тропе живым нарочно, для долгой работы, и работу эту вёл не спеша, отпуская обратно к нам сломанную пружину, чтобы та привела его к остальному. Я не собирался дать ей привести. Из жалости к одному погорельцу, которого война выела изнутри, я не имел права класть в ту же чёрную воду полсотни целых; и раз считать эту арифметику было больше некому, считал её я, и подписывал тоже я.</p>
<p>Май принесла первую ниточку к полудню — три слова, ни одного лишнего, и шнурок донесений всё перебирала в пальцах, пока говорила. Чыонга видели в Анфу, у тётки по матери, куда он приполз ночью, грязный и трясущийся, и где тётка, ничего не зная, отмывала и кормила родную кровь. Анфу лежало в пасти у дороги, под самым носом у поста, и это говорило мне всё: его не просто отпустили — его вели. Аккуратно, на длинном поводке, на виду, чтобы он привёл наблюдателей к норе, а не к мёртвому концу. Значит, и за хутором уже смотрели — соглядатаи, бинокль с насыпи, может, и кто из деревенских, перекупленный на рис и на страх.</p>
<p>Май это подтвердила, не дожидаясь моего вопроса. У плетня напротив тёткиного дома второй день торчал мальчишка, не местный, лузгал семечки и считал входящих; на насыпи к полудню сменялись двое с биноклем, и не лень им было сидеть на жаре ради одного сломленного погорельца. Сидели они не ради Чыонга. Сидели ради того, к кому Чыонг их выведет, — ради меня, ради ходов, ради всей сети, и сами того, может, не зная, караулили собственную приманку. Я слушал Май, складывал это в голове по слоям, как складывают подход, и видел уже не хутор с тёткой и племянником, а размеченную доску: где сидят глаза, докуда они достают, какая мёртвая зона у них со стороны воды и в какой час эта зона темнеет.</p>
<p>Где-то на дне черепа привычно зашевелилась справка — та, что прежде подсказывала наперёд ход больших колёс. Шевельнулась и смолкла, пустая. Про катки и дивизии она знала. Про то, как тихо снять одного своего на хуторе у дороги, чтоб он не отдал остальных, в ней не было ни строчки — этому меня учили в другой жизни и другие руки, и расплачиваться за это приходилось не справкой, а ремеслом. Справка таяла. Ремесло оставалось. Хватало его ровно на то, чтоб посветить себе под ноги, — как тёткиной плошке за бамбуковой стеной, не дальше.</p>
<p>— Сама не пойдёшь, — сказал я Май, опередив её. — Тебя там знают. Возьму Бая и двоих из новых, кого в Анфу не видели. Войдём с воды, со стороны протоки, после темна.</p>
<p>Она вскинула на меня глаза — тёмные, без дна, под такими у других людей подгибаются колени, — и спорить не было о чём. Затянула узелок на шнурке донесений, он не лёг, распустила, связала заново. Только обронила:</p>
<p>— Тётка ни при чём.</p>
<p>— Знаю, — ответил я. — Тётку не тронем. Уведём так, чтоб она спала.</p>
<p>Готовил я это как любую тихую работу — холодно, по списку, — и оттого, может, выходило тяжелее обычного боя, где всё решает горячая минута. Тут горячей минуты не предвиделось. Тут была дорога ночью, протока по горло в тёплой воде, два часа лёжки в иле под звёздами, выверенный подход к спящему хутору и одно короткое дело, которое я брал на себя и ни на кого перекладывать не собирался. Бай против обыкновения не шутил. Он мял у уха самокрутку, не закуривая, и в темноте под навесом, где мы ждали ночи, сказал только: «Поганое дело, командир». Я смотрел на воду и считал, через сколько гребков до того берега. Дело было поганое, спору нет, но из всех поганых дел этой войны оно было сейчас самым нужным, а нужное и поганое здесь сходились так часто, что я давно перестал их разводить.</p>
<p>Перед выходом я почистил карабин Кьема — первым, рука сама тянулась к нему раньше прочего, заученным движением, что жило во мне дольше этого тела, — и проверил нож. Нож, не ствол. Ствол ночью у спящего хутора — это шум, это пост в трёхстах метрах, это вертушки через четверть часа. Латунь зажигалки Тёрнера холодила мне грудь рядом с тем, что осталось от Зунга. Я застегнул блузу поверх обоих, проверил, не звякнет ли что на ходу, и перестал думать. Пошёл.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Протоку прошли в темноте. По горло, на руках над водой — оружие, узел.</p>
<p>Ил под навесом держал плохо. Лежали два часа. Москиты, тёплая жижа, запах гнили.</p>
<p>Хутор спал. Одна плошка за бамбуковой стеной — гасла.</p>
<p>Я поднял двоих: глядеть тропу и насыпь. Бая — к задней стене. Сам пошёл в дом.</p>
<p>Чыонг не спал. Сидел в углу на корточках, лицом к двери, и ждал. Знал, что придут. По глазам понял — он почти рад.</p>
<p>Я опустился перед ним на одно колено. Тихо, чтоб не разбудить старуху за перегородкой.</p>
<p>— Они меня вели, — выдохнул он. — Я знаю. Я не хотел.</p>
<p>— Знаю, — сказал я.</p>
<p>— Я отдал колено. Только колено. Больше ничего.</p>
<p>— Знаю, — повторил я.</p>
<p>Он смотрел на меня снизу, и в выжженном лице дёргалась жилка.</p>
<p>— Завтра поведут снова, — сказал он. — Я не выдержу.</p>
<p>— Не выдержишь, — согласился я.</p>
<p>Это было всё. Дальше слов не было. Я перехватил его за затылок, чтоб не дёрнулся, и сделал то, зачем пришёл, — быстро, в упор, одним движением, которому учил когда-то других. Он не закричал. Выдохнул мне в плечо, коротко, и обмяк, и налился той последней тяжестью, которую ни с чем не спутаешь. Я придержал его, опустил на циновку, чтоб не стукнул. Старуха за перегородкой не проснулась.</p>
<p>Кровь шла тихо, в землю. Я вытер нож о его же рубаху.</p>
<p>Прорванную плотину я заткнул. Этой ценой.</p>
<p>Вышел к задней стене. Бай ждал, не глядя в дом.</p>
<p>— Уходим, — сказал я. — Тётку не будить.</p>
<p>— Сделал?</p>
<p>— Сделал.</p>
<p>Он сплюнул в темноту, сунул незакуренную самокрутку за ухо. Мы канули в протоку тем же путём, и за нами осталась спящая старуха, которая утром найдёт родную кровь холодной и не узнает, чья рука и за что, а узнает только, что война взяла у неё ещё одного.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Повернуться я решил сразу. Не отлёживаться, зализывая, — кусать в ответ, пока враг считает меня загнанным под воду.</p>
<p>Тёрнер давил уверенно, и в уверенности крылась его первая ошибка за всё это время. Он привык, что после катка, после дыма и потопа, после Чыонга мы зажаты, оглушены, заняты своими мёртвыми, — и оттого его связные группы, его малые дозоры советников, что шарили теперь по тропам подхода к выкуренной зоне, ходили чуть свободнее, чем ходили бы, считай он меня живым и злым. Я был живой и злой. Оставалось показать ему это так, чтобы дошло.</p>
<p>Тропу выбрала Май, и выбрала верно — узкую гать через топь к северу от Анфу, единственную сухую нитку, по которой группа с поста ходила смотреть следы у залитых колен. Ходила малой силой: советник, переводчик-нгюй, отделение солдат охранения. Я ставил засаду не на батальон, не на каток — на горстку, и ставил так, как ставят укус: коротко, насмерть, с отрывом прежде, чем небо успеет вмешаться. Фугас из неразорвавшейся бомбы — в начале гати, где не свернуть. Бая с трубой — на фланг, по охранению. Двоих стрелков и себя — на тех, кто уцелеет после первого удара. И ни секунды лишней на месте: ударили, добрали, ушли в топь, растворились, пока с поста поднимают тревогу.</p>
<p>Они вошли на гать в третьем часу пополудни, гуськом, как и должны были, — деваться им с узкой нитки было некуда, и в этом весь расчёт. Я пропустил голову до отметки и свёл провода.</p>
<p>Гать встала дыбом. Болото плюнуло вверх грязью и железом.</p>
<p>Бай ударил из трубы с фланга. Охранение смело в воду.</p>
<p>Я бил коротко, по тем, кто поднимался. Двое стрелков — со мной, в два ствола.</p>
<p>Советник уцелел после фугаса — здоровый, в американском пятнистом, рванул с гати в топь, и я снял его на третьем шаге: повело, уронило в жижу лицом. Переводчик заверещал, вскинул руки — его срезала очередь сбоку, не моя.</p>
<p>Бай перезарядил трубу. Вторая граната ушла в голову колонны, где ещё копошились. Дёрнуло, разбросало. Камыш лёг от тяги.</p>
<p>Солдат охранения, кого не достал фугас и не смыло тягой Бая, бил наугад, густо, во все стороны, оглушённый, без цели, валя своих и пустой камыш, — и эта слепая густая пальба сказала мне всё, что я хотел знать: они тоже умеют теряться. Их тоже можно поставить в ту мясорубку, где сила обращается в ничто. Один пулемётчик попробовал собраться, лёг за тело, повёл стволом в нашу сторону, толково, — и его сняли мои двое в два ствола прежде, чем он нащупал нас в тростнике. Минута. Больше я на гати не дал никому.</p>
<p>— Отрыв! — рявкнул я.</p>
<p>У советника, прежде чем уйти, я задержался на счёт «три» — ровно настолько, чтобы вынуть из его нагрудного кармана то, что у таких всегда там лежит. Карта в целлофане, разлинованная их сеткой, с пометками от руки: тропы, которые они уже знали, колена, которые вычислили, кружок над выкуренным восточным входом. Я сунул её за пазуху, не разглядывая, — разгляжу под землёй. Сунул туда же, где латунь Тёрнера и прядь Зунга: горькая моя казна сегодня пополнилась впервые не мёртвым своим, а живой добычей с мёртвого чужого.</p>
<p>И мы канули. В топь, в тростник, по одному, врассыпную, каждый своей заранее размеченной ниткой, затверженной до того, что ноги несли сами, — прежде чем с поста поднялись стволы, прежде чем небо учуяло, что внизу опять кусаются. Над гатью ещё оседала грязь, когда нас там уже не было. Позади на узкой нитке осталась вражья кровь — впервые за много дней не наша. Латунь Тёрнера, что ночью холодила мне грудь, к этому часу нагрелась от тела и лежала под блузой тёплая, своя.</p>
<p>Вечером, в новом схроне, Шау выслушал всё — и про Анфу, и про гать, — помолчал, гоняя за щекой бетель, глядя в земляной пол перед собой. Потом сплюнул красным в угол и проговорил, не подняв на меня глаз, будто отмечал то, что и так всем видно:</p>
<p>— Огрызнулся, мальчик. Это хорошо. Только не спутай: огрызнуться — не то же, что встать.</p>
<p>Я не спутал. Один советник на залитой гати не отменял ни катка, ни выкуренного колена, ни четверых под чёрной водой. Инициативу я не вернул — нащупал только край, кончиками пальцев, на одну короткую засаду; под этим краем по-прежнему чёрной водой стояла та пропасть из камышей у реки, дна которой я так и не достал.</p>
<p>Тёрнер сидел за рекой, на сухом, под крышей, и пока ещё считал меня загнанным. Скоро учует, что загнанный начал огрызаться, и придёт другим.</p>
<p>Я дождался, пока Шау уйдёт спать, придвинул плошку и расправил на колене трофейную карту. Целлофан был ещё липкий от его пота. При свете фитиля проступила их сетка, и в ней — наши тропы, наши колена, кружок над выкуренным восточным входом, обведённый дважды. Я разгладил складку большим пальцем и стал читать, что они про нас знают.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 17</p><p>«Один»</p>
</title>
<p>Дно у этой осени оказалось не там, где я его ждал, — не в бою, не под напалмом, не в чёрной воде восточного колена, а здесь, в сухой глиняной норе на втором ярусе, куда я заполз отлежаться и где остался один, без людей, без приказа, без дела, — разводить рядом стало больше некого.</p>
<p>Колено это лежало на дальнем краю сети, у самого выхода к каучуку, и месяц назад тут спала дюжина бойцов вповалку, грелась друг о друга, переругивалась шёпотом, жгла одну плошку на всех и тушила её на ночь, чтобы хватило масла. Теперь тут лежал я. Один. Плошку я не жёг — берёг масло, которого не подвезут, и сидел в темноте, привалившись спиной к холодной крепи, и считал, потому что счёт был единственным, что у меня осталось целым; патроны и людей считать стало коротко, и я считал другое — ту длинную, расходящуюся во все стороны убыль, которую каток намолол за эти недели и которую я, привыкший держать в голове форму большого, проглядел в малом так же, как проглядел блокирующую группу над Зунгом.</p>
<p>Ячейки больше не было. Была россыпь. Каток Тёрнера не разбил нас в одном бою — он развёл нас по дальним коленам, как разводят воду по канавам, чтобы нигде не собралось силы на удар. Шау с пятью людьми сидел в северной петле, за двумя завалами. Бай с тремя — в плантации, в схроне у тройного термитника. Май водила то, что осталось от связи, кружным, длинным, выматывающим путём, потому что прямые тропы враг держал засадами по моему же почерку. А я лежал тут, на стыке, и ни в той своей жизни, ни в этой ещё не командовал тем, чего собрать в кулак не мог. Полтора десятка стволов, разнесённых на три версты гари и воды. Голод, который из угрозы стал бытом. И тишина в дальних коленах — та особенная тишина, что встаёт там, откуда ушли живые, и которую я научился узнавать спиной.</p>
<p>Голод считался хуже всего — его приходилось решать каждый день заново. Рис кончился ещё на той неделе. Подвоза не было: тропы перерезаны, деревни выжжены или согнаны в сайгонские загоны, что они зовут «стратегическими хуторами», а связные, что носили нам горсть на двоих, ложились теперь в засады или возвращались пустыми. Я разделил последнее третьего дня — холодный комок на ладонь, по щепоти на человека, тем, кто был рядом, — и с тех пор жевал то, что жуют в этой земле, когда нет риса: размоченный корень маниоки, горький, вяжущий рот, от которого пухнет живот и мутится голова, и который держит тело ровно настолько, чтобы оно не легло совсем. Дома такое не дали бы и собаке. Здесь это держало роту. Я грыз этот корень в темноте и прикидывал отстранённо, по привычке, сколько ещё мой двадцатилетний крестьянский организм протянет на горьком корне и стоячей воде, прежде чем свалит малярия, которая уже ходила по коленам, тряся людей через одного, или прежде чем тело просто откажет, как отказывает машина без горючего.</p>
<p>И здесь, на самом дне расчёта, я наткнулся на то, чего не считал давно, потому что привык, что оно всегда под рукой, как нож на поясе. Справка. Знание конца. То единственное, ради чего, как я твердил себе с первого дня, меня и вложили в это чужое худое тело.</p>
<p>Я полез за ним в темноте, как лезут за флягой в жажду, — и нащупал пустоту.</p>
<p>Раньше оно лежало в голове плотно, увесисто: я знал, что эта война кончится их уходом, нашим Сайгоном, красным флагом над дворцом; знал, что огромная вражеская сила надорвётся и потечёт домой за океан; знал даже грубо, по большим узлам, как и в какой год это пойдёт. И это знание грело — не сердце, сердце мне грело другое, — грело расчёт: терпи, держись, всё это только цена, дно затвердеет, оттолкнёшься. Теперь я лез за этим знанием и доставал труху. Не потому, что забыл. Помнил. Но между тем, огромным и верным, что я помнил, и этой сухой норой, в которой я грыз горький корень один, лежала такая пропасть, что знание конца перестало доставать до неё, как длинная рука не достаёт до дна колодца. Кончится война через десять лет? Через десять лет. А корень кончится завтра. Малярия свалит Бая на той неделе. Тёрнер додавит к зиме. Десять лет — это там, наверху, в большом, в дальнем, в книжном. А завтра — здесь, в малом, в горьком, в моём, и до завтра справка из будущего мне не помогала ничем, ровно ничем: будущее наступит для тех, кто доживёт. А доживать предстояло на маниоке и на ремесле. Знание, чем кончится, в этот счёт не входило.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Шау нашёл меня к ночи — приполз сам, нижним ходом, из северной петли, и в темноте я опознал его по одному дыханию и по тому, как он двигался: медленно, основательно, по-стариковски, не тратя лишнего.</p>
<p>Он подобрался ко мне впритык, плечом к моему плечу, и затих. Бетеля у него давно не осталось, и оттого рот его был непривычно пуст, а сам он непривычно тих — без того красного жевания, по которому я привык мерить его покой. Долго мы так сидели, двое в темноте, и я слушал, как над нами, по верхнему ярусу, осыпается с потолка струйка сухой глины — далёкий разрыв, привычный, не наш.</p>
<p>— Худо, мальчик, — проговорил он наконец. Не спросил. Обронил без нажима, тем голосом, каким старики называют вещи своими именами и не ждут на это ответа.</p>
<p>— Худо, дядя Шау.</p>
<p>— Тоан умер. — Он сказал это в темноту, мимо меня, и я не сразу отделил новое имя от прежней тяжести, столько в ней уже лежало мёртвых. Тот Тоан, молодой, из погорельцев, с гнилым зубом, что всё мерил дни до конца сухого сезона. — Не от пули. Лихорадка. К утру остыл. Бай его закопал в плантации, под корнями, неглубоко — земля сухая, твёрдая, копать нечем и некому.</p>
<p>Лёг ещё один в тот мёртвый счёт, который я вёл точнее любого другого и из которого ничего не вычёркивалось. Тоан. Лихорадка. Без боя. Просто остыл к утру в неглубокой яме под корнями, и теперь там, где он лежал в схроне, осталось пустое место и его винтовка — лишний ствол при недостающих руках.</p>
<p>— Бай прислал весть, — продолжил Шау. — С Май. — Он порылся за пазухой, достал не записку — записок Бай не писал, не умел, — а половину сухой рисовой лепёшки, твёрдой, как черепок, и сунул мне в руку в темноте. — Это тебе. От Бая. Велел передать: командир пусть жрёт, а то командовать будет некому.</p>
<p>Я держал этот черепок в ладони и не ел. Бай отдал мне свою половину — Бай, который сам грыз сейчас тот же корень в плантации, который закапывал Тоана в твёрдую глину, который шутил, наверное, при этом что-нибудь чёрное, чтоб трое живых не легли следом за мёртвым. Отдал последнее из того сухого, окопного, что крепче любой сытости. Я разломил лепёшку надвое в темноте и вложил половину обратно в твёрдую трёхпалую руку Шау.</p>
<p>— Ешь, дядя. Пополам. — И, чтоб он не спорил, сжал его трёхпалую ладонь на лепёшке, как ставят на приклад руку новичка — твёрдо, не оставляя выбора: — Командиру нужен живой Шау больше, чем сытый командир.</p>
<p>Старик помолчал. Взял. Мы грызли чёрствую лепёшку в темноте, по-братски, по половине, и я думал, что вот это — последнее, что у нас по-настоящему есть, когда нет ни риса, ни патронов в достатке, ни земли под ногами, которую враг не вывернул бы наизнанку: вот эта половина черепка, отданная назад. Этого Тёрнеру не вычислить и не выкурить — в его расчёт стволов и троп оно не входило, и в мою прежнюю, книжную, тоже, и только теперь, на дне, я нащупал, что начинать-то, может, и надо было с этого.</p>
<p>— Он нас не добьёт, — сказал Шау в темноту. Не утешая — он не утешал никогда. Просто кладя ещё один камень в основание. — При французах было хуже. Тогда нас тут было совсем мало, и рыли мы руками, и французы жгли так же. Выжили. Земля осталась. Французы ушли.</p>
<p>— Уйдут и эти, — отозвался я. И впервые сказал это не как знающий наперёд, а как все, — на ощупь, без справки за спиной. — Только сами не уйдут, дядя. Эти сами не уходят.</p>
<p>Шау повернул ко мне в темноте невидимое лицо. Помолчал.</p>
<p>— То-то и оно, мальчик, — сказал он тихо. — То-то и оно.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Он уполз под утро — обратно в северную петлю, к своим пятерым, нижним ходом, и я снова остался один в дальнем колене, с половиной несъеденной лепёшки за пазухой и с тем, что Шау во мне сдвинул, — а приползал-то он не сдвигать ничего, приползал просто посидеть плечом к плечу да назвать худо худом.</p>
<p>Я сидел в темноте до света, который сюда не доходил, и считал заново — но уже не убыль, убыль я отсчитал ещё до его прихода. Теперь я брался за то, чего раньше за меня не считал сам, оттого что это делала справка, а справка вышла, и место её надо было чем-то занять, пока пустота не заняла его сама. Я раскладывал в холодной своей голове, по-инструкторски, как когда-то чужие войны на доске перед офицерами, всю нашу гиблую механику. Прежде я видел тут временную яму на пути к известному мне заранее концу. Теперь, в первый раз за все эти недели, передо мной лежала голая задача, у которой никакого известного конца нет и которую решать придётся мне самому, здесь, руками.</p>
<p>Мы держались всё это время тем, что я наперёд знал ход большой войны, и большая война шла в точности по этому знанию, — и всё равно нас перемалывали, оттого что Тёрнер бил по малому: по тропам, по схронам, по связи, по сломавшемуся под его руками Чыонгу. Бои я выигрывал, а войну быта — голод, малярию, рассеяние ячейки по канавам — проигрывал день за днём. Россыпь не собрать в кулак, пока враг держит тропы, а тропы он держит потому, что научился наперёд читать мой собственный почерк. Почерк же мой он вызнал за однообразие: я воевал умно, но всегда одинаково, одной школой, своей единственной, которую вколачивал в людей, как заученный наизусть догмат. Я кладу фугас, я считаю углы, я веду людей через затворы, я решаю, кого из своих придётся убрать. Везде в этой ячейке — один только я; вся она длинная тень, отброшенная одним мной.</p>
<p>И тут счёт у меня сбился. Сорвался с числа, на котором я держал его всегда, как срывается нога с верной ступени в темноте, — и не пошёл дальше. Я сидел и не мог его собрать. Не справка иссякла. Изучили — меня.</p>
<p>Ставить ремесло другим людям я в той жизни умел даже лучше, чем воевать собственными руками. Это сильнейшее своё оружие я и зарывал в глину двенадцать недель кряду, делал всё сам, втихую гордился, что делаю чище и злее всех вокруг, — и оттого-то нас и развело по канавам, и давило теперь по одному дальнему колену за раз.</p>
<p>Я достал из-за пазухи половину Баевой лепёшки и доел её всю, до последней крошки, в темноте. Не голод гнал — впереди лежала работа, для которой это тело ещё понадобится. Работа предстояла жёсткая, медленная, не на одну неделю и не на две: собрать россыпь не в кулак, который враг разобьёт одним ударом, а в живую сеть, где каждый узел держится сам и вяжет за собой соседний; разнести моё единственное ремесло по многим рукам, чтобы зона ощетинилась сотней мелких и разных призраков взамен одного приметного, и чтобы Тёрнер, с таким трудом вызнавший одного, утонул в этой сотне непохожих почерков. Чтобы выжить тут и однажды подняться, мне надо перестать быть одним и перестать быть незаменимым.</p>
<p>Над дальним каучуком вставал свет, которого я не видел, но знал по времени. Далеко отсюда, под сухой брезентовой крышей, на сухой койке просыпался человек, который развёл нас по канавам и считал, что осталось только додавить. Он считал верно — пока я оставался один. Я проверил карабин Кьема на ощупь, по привычке, первым, как чистил его всегда, подобрал то, что осталось от снаряжения, — и пополз нижним ходом в северную петлю, к Шау, к его пятерым. Завтра кто-то из них в первый раз заложит фугас сам, моими руками, но без меня, — и я буду стоять рядом и молчать, пока он не справится.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 18</p><p>«Не память, а ремесло»</p>
</title>
<p>К Шау, в северную петлю, я добрался под утро — и не с пустыми руками, а с готовым планом, который сложился у меня в голове ещё в дальнем колене, пока я грыз Баеву лепёшку и решал, что воевать памятью больше не стану.</p>
<p>Решить-то решил. А пополз — всё равно с памятью за пазухой, как ползёт с краденым тот, кто поклялся завязать с завтрашнего дня. Май принесла к рассвету весть. С юга, от выжженного Бенката, к нашим коленам тянется прочёсывание: рота, не больше, ARVN с парой советников, идёт по сухому, нащупывает северную петлю, где сидел Шау. И едва она сказала это, как у меня в голове сама собой развернулась картинка, ровная и подробная, как штабная схема под лампой. Рота пойдёт уступом по дамбе между залитых чеков. Головной дозор оторвётся. Советник с рацией будет держаться при второй группе, в середине, под прикрытием. Ударить фугасом по голове, вторую группу прижать с фланга — и можно снять и дозор, и того, кто наводит, одним коротким делом, прежде чем рота развернётся в цепь.</p>
<p>Так было написано в книге, которую я носил в голове. И я повёл людей по ней — в последний раз.</p>
<p>— Фугас под край дамбы, у сухой пальмы, — сказал я Баю. Он приковылял из плантации со своими тремя, на мою весть, и сел, морщась, баюкая ногу. Третьего дня ему зацепило осколком бедро; он выковырял железо ржавым штыком и присыпал золой, и теперь хромал. Но трубу держал, а труба мне была нужнее его ноги. — Ты с B-40 — по второй группе, как пойдёт. Шау с двумя — за термитник, отсекать дозор. Май уводит, не ждёт.</p>
<p>Бай поглядел на дамбу, на пальму, на залитые чеки по сторонам, поскрёб щербину, щёлкнул языком.</p>
<p>— Узковато, командир, — сказал он. — Чеки залиты, в стороны не сойти. Если что не так — нам с дамбы деться некуда.</p>
<p>— Будет так, — ответил я и похлопал ладонью по сухой бровке, под которую уже легла начинка. Я не сомневался ни на грош.</p>
<p>Я расставил людей и лёг ждать у провода, в горячую глину, лицом к мёртвой пальме, и провод лежал тёплый под пальцем — последний раз в этой войне.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Рота вышла из марева в восемь. Дозор. За ним — основная.</p>
<p>Я держал палец на проводе и считал шаги головного до пальмы. Двадцать. Пятнадцать. И тут книга кончилась.</p>
<p>Они не пошли уступом. Они пошли двумя колоннами — по обеим бровкам дамбы сразу.</p>
<p>Дозор не оторвался. Прижался к основной.</p>
<p>Рация была не в середине. Рация шла в голове, с дозором; антенна её качалась над колонной уже у самой пальмы.</p>
<p>Я понял это за миг до того, как стало поздно. И поздно стало в тот же миг. Голова колонны накрывала пальму, и советник с ней. Ждать вторую группу, как по книге, — значило упустить и его, и всё. Я рванул провод.</p>
<p>Дамбу вспороло. Снаряд поднял землю стеной, швырнул вверх головных. Советник, тот, что шёл не там, где я его помнил, исчез в буром столбе вместе с дозором. Это сошлось. Это я снял.</p>
<p>Дальше не сошлось ничего.</p>
<p>Вторая колонна не сбилась. По уму ей полагалось сбиться, замяться, подставить бок под трубу Бая. Она не сбилась. Залегла за бровку и ударила — сразу, слитно, по термитнику, где сидел Шау, и по сухой пальме, где рвануло, веером, на оба наших огневых. Их было больше, чем рота. За первой колонной из марева выходила вторая.</p>
<p>Не рота. Две. Я считал по книге — а пришли по жизни.</p>
<p>— Бай, бей и уходи! — заорал я в грохот.</p>
<p>Бай встал на колено на открытой бровке — деться с залитой дамбы было некуда, он сам сказал, узко, — и пустил трубу. B-40 хлестнул огнём, ударил в залёгшую колонну, выбросил вверх ошмётки, кого-то развалил надвое, я видел, как полетела в чеки оторванная нога в ботинке. Бай рвал трубу перезарядить — и тут по бровке, где он стоял один, голый на голой глине, прошла очередь.</p>
<p>Его сшибло. Не наповал — швырнуло на спину, и он закричал, коротко, зло, держась за то же бедро, что и раньше, только теперь выше и страшнее, и кровь толчками пошла между пальцев, чёрная на сухой глине.</p>
<p>Я был уже рядом — на животе, по бровке, под огнём. Зажал. Затянул жгутом выше раны, своим же поясом, рванул узел зубами. Бай хрипел сквозь зубы что-то про то, что командир был прав, узко, деться некуда, и щербатый его рот кривился не то от боли, не то по привычке.</p>
<p>Шау с двумя бил от термитника короткими, отсекал тех, кто пробовал подняться в обхват. Один из его двоих ткнулся лицом в глину и больше не встал — я увидел это краем глаза и недосчитал сразу, не успев даже узнать, который. Над дамбой повело знакомым стрёкотом: вертушки, поднятые на пальбу, разворачивались с юга на нас.</p>
<p>— Вниз! — рявкнул я. — К лазу! Тащи Бая!</p>
<p>Мы сползли с дамбы в дренажный лаз, в жижу, волоча Бая и второго раненого, под первой очередью с вертушки, что прошлась по опустевшей бровке, по нашим свежим следам, на секунду позже нас. Земля сомкнулась над головой. Стрёкот остался наверху.</p>
<p>Мы вырвались. Не все. И не так, как было в книге, которой больше не было.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Внизу, во втором ярусе, куда мы сползли по дренажу и где темнота наконец отрезала нас от вертушек, от двух рот вместо одной и от грамотного человека за рекой, я перевязал Бая по-настоящему, при свете последней плошки, и сел рядом, на корточки, спиной к мокрой стене, и долго не находил, с какого края начать считать.</p>
<p>Бай дышал тяжело, бедро его, перетянутое, обложенное тряпьём, держало в себе вражеское железо, которое я выну, когда будут руки и кипяток, а не сейчас. Жить будет. Хромать будет дольше прежнего. Второго раненого Май уже обихаживала в углу. А того, третьего, что ткнулся в глину у термитника, мы не вынесли — остался наверху, на дамбе, под вертушками, и я даже не успел узнать в лицо, которого из пятерых Шау недосчитался.</p>
<p>Я сидел в этой жиже, в темноте, и разбирал минувший час холодно, как разбирают отказавший затвор. Две колонны вместо уступа. Дозор при основной. Рация в голове, не в середине. Две роты, не одна. Каждая мелочь по отдельности — поправка, пустяк, на войне так бывает. А все вместе они сходились в одну, и эта одна била наотмашь, сильнее очереди: я выстроил весь бой по той войне, которую помнил, а здесь воевали по другой.</p>
<p>То, что я сказал себе словами ещё на дне, в дальнем колене, на дамбе оплатилось кровью Бая и жизнью безымянного из пятерых Шау. На дне я это понял. Здесь — поверил.</p>
<p>Справки больше не было. Не «таяла», не «выходила по капле», как я твердил себе все эти недели, тешась, что козырь ещё при мне, только истончился. Высохла начисто. И доказательство мне нынче пришло не в голову, а в поле, жгутом на бедре Бая. Я сам своими руками свернул эту войну так далеко от той, что помнил, что старое русло больше никуда не ведёт — и сегодня по стёртой карте чуть не положил Бая и положил-таки чужого мне мальчишку.</p>
<p>— О чём думаешь, — не спросил, а сказал Шау. Он подполз из темноты, сел напротив, и я различил, как в нём что-то опустилось устало: ещё один из его пятерых остался наверху.</p>
<p>— О том, что повёл вас по тому, чего нет, дядя, — ответил я ровно, наружу, по-крестьянски, как привык говорить вслух. — Понадеялся на память. Память соврала. Бай теперь хромой, а твоего бойца я даже в лицо не запомнил.</p>
<p>Старик долго молчал. Бетеля у него не было давно, и рот его был пуст и горек, как у всех нас.</p>
<p>— Память — она у мёртвых хорошая, — выговорил он не сразу, тихо, без укора, потому что укором тут было не помочь. — Мёртвые всё помнят и лежат смирно. А ты живой. Живому помнить мало. Живому надо уметь. — Он помолчал. — Я французов не тем пережил, что знал, когда они уйдут. Я их пережил тем, что рыть умел да ждать. Вот и весь мой секрет, мальчик. Другого нет.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Ту ночь я просидел без сна, у входа в камеру, где забывался в горячке Бай и где спали вповалку те немногие, кого я свёл к Шау, — и думал сам, с нуля, на ощупь, как все на этой земле; прежде за меня думала память.</p>
<p>Я раскладывал в холодной своей голове то, что у меня осталось, когда отняли главное. Руки, что вяжут фугас из трофейного дуда. Глаз, что читает рисовую дамбу как бруствер, с её мёртвыми зонами и канавами для обхода. Счёт дистанций и секторов, который не врёт, потому что считает не далёкий конец войны, а ту землю, что лежит перед тобой здесь и сейчас. Три яруса под ногами, водяные затворы, ложные ходы, дренаж, по которому мы только что ушли из-под вертушек. И горстка людей, которым я нужен теперь не как пророк, знающий, чем всё кончится, а как тот, кто умеет их сберечь и научить, — хромой насмешливый Бай, что и под очередью держал трубу; холодная Май, чья память на тропы и лица надёжнее моей; старый Шау, переживший одну империю голым своим уменьем рыть и ждать.</p>
<p>И ещё я додумал в ту ночь то, чему сегодняшняя кровь меня утвердила намертво: делать не одного незаменимого себя, на которого Тёрнер уже выучился, как на букварь, а многих и разных, чтобы зона ощетинилась не одним приметным почерком, а сотней непохожих.</p>
<p>Под утро Бай очнулся, нашёл меня глазами в полутьме, облизал сухие губы и попробовал оскалиться.</p>
<p>— Командир, — прохрипел он. — Ты ж говорил — будет так.</p>
<p>— Соврал, — сказал я ему просто. — По памяти соврал. Больше не буду — по памяти. Буду по уму.</p>
<p>Бай тихо, через боль, засмеялся — и тут же сморщился, схватился за бедро.</p>
<p>— Давно пора, — выдохнул он. — А то заладил: знаю, знаю… Знал бы — не хромал бы я теперь.</p>
<p>Шау, сидевший рядом в темноте, не засмеялся. Он поглядел на меня долго, из-под седых бровей, тем своим взглядом, которым с первого дня мерил, не пойму ли я наконец того, что он понял ещё при французах.</p>
<p>— Вот теперь ты заговорил делом, мальчик, — сказал он. — Не про то, что знаешь, а про то, что умеешь. С этого и надо было. — Он отвернулся в темноту, помолчал и прибавил тише, словно про себя: — С этого, может, и встанем.</p>
<p>Я не ответил. Я сидел в темноте под землёй, на самом дне своей войны, ниже которого не было уже куда, рядом с хромым Баем и старым Шау, и впервые за все эти недели не чувствовал, что лечу вниз. Дно затвердело. Завтра я начну собирать рассеянную катком россыпь, учить уцелевших, вязать сеть заново — с первого же, кто доползёт к нам нижним ходом.</p>
<p>А пока я подтянул к себе моток трофейного провода и стал наматывать его на ладонь, виток к витку, на ощупь, в темноте, чтобы к утру было готово хоть это. Руки помнили лучше головы. С них и начну.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 19</p><p>«Призрак Кути»</p>
</title>
<p>Дно у падения всё-таки оказалось, и я нащупал его не разумом, а телом — той ночью, когда выполз из камышей к старому термитнику и понял, что больше падать некуда, а значит, можно отталкиваться.</p>
<p>Нас осталось мало. Я считал по головам, как считают патроны перед долгим боем, бережно и без иллюзий: одиннадцать, что вышли со мной из чёрной воды, да горстка тех, кого каток разметал по дальним норам и кто теперь жался к стенке выкуренных колен порознь, в одиночку да парами, оглохший, потерявший своих, потерявший веру, что своих вообще ещё кто-то соберёт. Дядя Шау держал три лаза на западе с пятью бойцами. Бай отлёживался с осколком в бедре, выковыренным ржавым штыком и присыпанным золой, и злился на бедро, на осколок, на весь белый свет. Май ходила между норами связной нитью, потому что больше связывать эти обрывки было некем. Командира над всем этим не было. Командир был убит, рассеян, утоплен или сломлен — выбирай по вкусу; командира не было, а зона была, и люди в зоне были, и враг, считавший зону мёртвой, был тоже.</p>
<p>Никто меня не назначал. На этой войне вообще мало кто кого назначал бумагой; здесь старшим становился тот, за кем шли, когда переставали идти за прежним. Я не стал ждать, пока районное командование вспомнит, что у него тут была ячейка, и пришлёт нового человека с мандатом и без понятия о здешних ходах. Я просто начал собирать.</p>
<p>Собирал тихо, по-крестьянски, как собирают рассыпанный рис — по зёрнышку, не поднимая шума. Через Май передал по норам: кто жив, тот пусть выйдет к нижнему ярусу под старой плантацией в третью ночь. Не приказом — словом, которое сильнее приказа, когда приказывать некому: что хватит сидеть поодиночке и ждать, пока тебя выкурят, как выкурили восточное колено; что земля ещё держит, что нора ещё ведёт, что есть кому собрать их и вести. Полслова надежды дороже полного приклада, когда люди на дне.</p>
<p>Пришли не все. Пришли четырнадцать. Я смотрел на них в чадном свете плошки — отощавших, в коросте, с воспалёнными от дыма глазами, — и видел четырнадцать выживших — тех, кого каток просеял, как сито: дрянь просыпалась, осталось зерно. С таким зерном можно было работать.</p>
<p>— Будем драться, — сказал я им просто. — Скоро. И первыми.</p>
<p>Кто-то поднял глаза. В этих глазах ещё не было веры, но было то, что я искал, — голодное желание, чтобы кто-то взял и сказал им, что делать. Я и сказал.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Бить я решил туда, где нас меньше всего ждали, — а ждали нас теперь нигде, потому что Тёрнер доложил наверх, что зона выпотрошена, и сам, должно быть, в это поверил. Когда враг хоронит тебя раньше срока, он расслабляет руку. Вот эту расслабленную руку я и наметил рубить.</p>
<p>Справка моя к тому времени высохла досуха. Тот ворох из будущего, что грел меня первые месяцы, что подсказывал, где сядут вертушки и как пойдёт большое прочёсывание, — он истончился, расползся, как намокшая бумага, и я давно уже не доставал из него ничего годного. Месяц назад это пугало меня. Теперь — нет. Потому что вместо тающей справки у меня осталось то, чего отнять было нельзя: ремесло. Оно говорило ясней любой справки, без дат и без пророчеств, одними углами да дистанциями.</p>
<p>Я взял Май и две ночи сам лазал смотреть. Не с чьих-то слов — выползал к самой дороге на брюхе, мерил дистанции своим глазом. Командир, который не видел тропы, кладёт людей вслепую, а класть их вслепую я отвык в той ещё жизни. Мы лежали в слоновьей траве над грунтовкой, что шла от поста ARVN к деревне Анфу, и я считал. По этой дороге раз в три дня ходила колонна снабжения к выносному посту — две машины да полугусеничный с пулемётом в кузове, при них десяток сайгонцев и, через раз, двое советников, длинных, в американской пятнистой ткани, с винтовками, которых у нас не водилось. Колонна шла нагло, среди бела дня, не таясь: водитель головной курил, выставив локоть из кабины.</p>
<p>Место я выбрал на дамбе. Дамба — это насыпь между залитых полей, узкая, машине с неё не съехать, человеку с неё не спрыгнуть иначе как в открытую воду, под пули. Идеальный мешок: вошли — и деваться некуда. Я лежал, смотрел на эту дамбу и видел не межу, а схему огня: сюда фугас, под третий столбик, где грунт держит заряд; отсюда достанет труба Бая; здесь ляжет Май с карабином, по головам, по тем, кто очухается и попробует командовать; а вот по этой канаве слева мы и стечём вниз, в лаз, когда сверху придёт ответ, — а ответ придёт, ответ всегда приходит, вопрос только, успеешь ли ты к тому часу стать землёй.</p>
<p>Фугас собрали из старого знакомца — из американской же бомбы, что когда-то легла в поле и не разорвалась, подарок неба, который мы выкопали, обезвредили взрыватель и вложили свой, самодельный, на батарейке от трофейного фонаря и двух проводках. По всем правилам, какие я знал, сапёра за этакое гнали бы из ремесла взашей; здесь это была лучшая взрывчатка, какая у нас имелась, и заряжал её я сам, никому не доверив, потому что руки помнили счёт проводкам и контактам, а цена ошибки тут — полтонны тротила.</p>
<p>— Зароешь так, чтоб било вверх и вперёд, веером, — сказал я Баю, когда тащили заряд в темноте. — В кузов, в людей. Не в железо. Железо нам ни к чему.</p>
<p>— В людей так в людей, — отозвался Бай, припадая на больную ногу и скалясь щербатым ртом. — Командир сказал — в людей. Жаль, я их не спросил, согласны ли.</p>
<p>— В тоннеле доскалишься, — сказал я. — Дотащи сначала.</p>
<p>Он дотащил. Они у меня все дотащили — четырнадцать отобранных ситом, по местам, в землю, в траву, в тишину перед рассветом. Я прошёл по цепи последний раз, проверил каждого, как проверяют узлы перед спуском в пропасть, и лёг сам к подрывной машинке, и стал ждать колонну, и в этом ожидании, какого не помнил уже которую неделю, мне было спокойно. Не от веры в победу. От того, что снова делал своё дело и делал его правильно.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Колонна вышла на дамбу в седьмом часу.</p>
<p>Я дал ей втянуться. Всю. До отставшего полугусеничного.</p>
<p>Головная поравнялась с третьим столбиком.</p>
<p>Я свёл провода.</p>
<p>Дамбу подбросило. Землю, воду, железо — вверх стеной. Грузовик встал на дыбы и переломился. Кузов с людьми распахнуло изнутри, веером, — ровно так, под этот разлёт, я и закладывал заряд. Куски летели по дуге. Оторванную руку швырнуло в залитое поле, и она ушла под воду, оставив круг.</p>
<p>— Бай! — крикнул я.</p>
<p>Труба кашлянула. Граната ушла в полугусеничный. Пулемёт в кузове замолчал вместе с расчётом — обугленные, скрюченные, там, где секунду назад были люди.</p>
<p>— Бей! — И мы ударили из травы.</p>
<p>Коротко. По одному. Каждому выстрелу — своя цель, ни одного в белый свет: это вколачивалось в них неделями.</p>
<p>Сайгонцы посыпались с дамбы в воду. В воде их и взяли. Май с фланга не торопилась — ждала, пока поднимут голову, кто закричит, кто попробует сбить уцелевших в кулак и огрызнуться. Карабин у неё не частил: по разу на каждого. Голова — взмах — следующий.</p>
<p>Один советник уцелел в первый миг. Длинный, он скатился за переломленный грузовик и огрызался оттуда из своей винтовки, грамотно, короткими. Профессионал. Я узнавал руку — не Тёрнера, но школы Тёрнера.</p>
<p>— Гранату, — сказал я ближнему.</p>
<p>Граната легла за грузовик. Хлопок. Винтовка смолкла.</p>
<p>Минута. Всё заняло минуту.</p>
<p>На дамбе горело железо и лежали люди — кто целым, кто частью. Дым стелился над водой. Тот, кто ещё хрипел, скоро затих.</p>
<p>— В землю, — сказал я. — Всё. Уходим.</p>
<p>Мы стекли в канаву, как вода уходит в песок, прежде чем небо опомнилось и прислало вертушки на пустую, дымящую дамбу с одним только мёртвым железом и мёртвыми людьми. Вертушки молотили воздух над голой дамбой, утюжили пустоту — нас там уже не было. Поздно. Мы были под ними, в трёх метрах глины, и Бай, припадая на ногу в тесном лазу, всё-таки досказал свою байку, и я в этот раз не велел ему замолчать.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Наутро по зоне пошёл слух, и слух этот был обо мне, только меня в нём не было.</p>
<p>В нём был призрак. Кто-то безымянный, кто поднялся из мёртвых, выкуренных, утопленных нор, которые сам враг похоронил, и в одну зорю стёр колонну на дамбе у Анфу — всю, без остатка, с советниками, с пулемётом, — и сгинул, не оставив ни тела, ни следа, ни имени. Крестьяне в деревнях шептали, что Кути не отдала своих мёртвых, что земля сама встала за себя. Бойцы по норам выпрямляли спины. То, что вчера было горсткой сломленных по одному, за одну ночь снова стало силой, у которой есть свои мёртвые, своя дамба и свой кто-то, кто ведёт. Имени у этого кого-то не было. Был призрак Кути.</p>
<p>Я не поправлял слух. Пусть будет призрак. Призрака не возьмёшь живым на тропе и не сломаешь умелым разговором; призрака не выкуришь дымом и не зальёшь водой, потому что у него нет колена, которое можно выдать. Призрак — это не человек, это страх в чужой голове, а страх в голове врага стоит роты в поле. Пусть враг гадает, кого он хоронил.</p>
<p>Дядя Шау пришёл с запада, как только пала темнота, со своими пятью. Опустился рядом на пятки, выплюнул жвачку бетеля в темноту и долго держал на мне тёмные свои глаза в морщинах.</p>
<p>— Раньше я тебя водил, мальчик, — сказал он наконец и не докончил.</p>
<p>Беспалой своей рукой он тронул меня за плечо, коротко, по-стариковски, как трогают, когда уже всё про себя решили, — и убрал руку. Ветеран, рывший эти норы против французов, когда я ещё не родился ни в той жизни, ни в этой. Этого было довольно. Он не отдал мне ничего, чего у меня уже не было бы по факту, — но дороже мандата из района стоило, что отдал это он.</p>
<p>А по ту сторону реки, на сухой ухоженной базе, этой же ночью не спал ещё один человек.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Капитан Рэй Тёрнер стоял над картой сектора Кути и катал в углу рта незажжённую спичку.</p>
<p>На карте, у деревни Анфу, лежала свежая пометка — его собственной рукой, утром: колонна снабжения, десять солдат ARVN, двое его людей, советников из его же группы. Уничтожены полностью. Тел собрали не все. Засаду никто не видел до подрыва, и никто не видел после: те, кто это сделал, пропали без следа, словно земля их выпила.</p>
<p>Он две недели назад доложил наверх, что зона выпотрошена. Что после газа и воды сопротивление в треугольнике сломлено и можно снимать давление. Он редко ошибался в таких докладах. Он не любил ошибаться.</p>
<p>Тёрнер провёл пальцем по карте — от Анфу к старой плантации, к реке, к тем коленам, что он сам выкуривал и топил. Почерк он узнал сразу, ещё по сводке: тот же расчётливый, экономный, злой почерк, что водил батальон в рощу и не выпустил, что резал его связные группы умными засадами, что уходил в землю на секунду раньше, чем небо успевало ударить. Тот же. Живой. Он, Тёрнер, копал этот треугольник две недели, заливал, выкуривал, ломал людей по одному — и был уверен, что добрался и до этой руки тоже. А рука дотянулась до его колонны и стёрла её начисто.</p>
<p>— Ты не сдох, — сказал он тихо, спичке, карте, пустому лагерю. — Ну хорошо.</p>
<p>Он не злился. Злость — для тех, кто проигрывает. Он смотрел на пометку у Анфу холодно и почти с уважением, как смотрит охотник на след зверя, которого считал битым, а зверь вышел и задрал собак. И за этим взглядом уже складывалось решение — то самое, ради которого я и накликал на зону всё, что должно было на неё прийти.</p>
<p>Раньше он гонял по треугольнику ARVN с горсткой советников, рейды из Бьенхоа, вертушки на день. Это была мелкая война, война одного охотника против одного призрака. Теперь он снимет трубку и скажет тем, кто над ним, простую вещь, от которой у штабных загораются глаза: зона не мертва, зона смертельна, зона стоит большой операции. Под Сайгоном, в двух шагах от столицы, у врага крепость, которую не берут полумерами. Сюда нужна дивизия. Сюда нужно прийти всерьёз, надолго, всей тушей — встать прямо над их норами и выжечь землю до глины.</p>
<p>Он этого пока не знал — а я знал, потому что это и было то немногое, что ещё держала иссякшая справка: что большое идёт сюда, что встанут базой над тоннелями, что мелкая вольница кончается. Я выиграл эту ночь и эту дамбу — и той же ценой, тем же ударом разбудил то, что спало, и развернул его сюда, на нас.</p>
<p>Тёрнер положил спичку на карту, поверх Анфу, как кладут камень на могилу, которая отказалась держать мертвеца.</p>
<p>— Хорошо, — повторил он. — Теперь по-крупному.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 20</p><p>«Большая война»</p>
</title>
<p>Май пришла в третий ярус за полночь, когда я уже отчаялся её дождаться и сидел в духоте над глиняной картой зоны, которую вычертил ножом на утоптанном полу, передвигая по ней камешки так, будто от этого что-то ещё зависело от меня одного. Она спустилась по лазу беззвучно — ни осыпавшейся глины, ни задетого корня, — присела напротив, сняла нонлу и положила её на колени донышком вверх, и по тому, как она это сделала — медленно, без спешки, которой требовала бы простая дурная весть, — я понял, что новость крупнее любой, какие она носила мне раньше. Лампа из гильзы коптила между нами, и в её жидком свете ожог на её левом предплечье казался свежее, чем был, а тёмные глаза её были холодны и пусты, как всегда перед тем, как она скажет что-то, от чего другая бы заплакала, а она просто говорит.</p>
<p>— В Анхо радист округа поймал ихний эфир, — сказала она ровно, перебирая в пальцах шнурок со связкой донесений. — И с верхней почты пришло разом. Дядя велел тебе передать слово в слово, пока не забыла.</p>
<p>Я отодвинул карту и стал слушать так, как слушают сапёра над невзорвавшейся бомбой, — не перебивая, держа в голове каждое её слово отдельно, чтобы потом сложить из них форму. Она говорила своим сухим, размеренным голосом про то, что было далеко, на нагорье, у какой-то реки с незнакомым именем, которое выговаривала по складам, и пламя в гильзе мелко дрожало от её дыхания. В горах, рассказывала она, сошлись большие силы — не чета здешним наскокам: настоящее сражение, какого здесь ещё не видели; американцы высаживали с неба разом сотни солдат, целыми ротами, вертушка за вертушкой, садились прямо в гущу боя и поднимались, и снова садились; и небо над тем местом несколько дней не пустело от самолётов, и под конец, говорил эфир, оттуда, с самого края неба, которого не достаёт ни одна зенитка, начали валить такое, что земля горела квадратами в километр, и от полка, что стоял на той высоте, осталось имя да списки. Долина Йа-Дранг, выговорила она наконец чужое имя целиком. Где это — она не знала. Я знал.</p>
<p>Я знал даже больше, чем следовало знать деревенскому парню после контузии, и оттого молчал. Это и была та самая большая война, которую я носил в себе как приговор с первого своего дня в этом теле, — война на вертолётах, война числом и небом, война, в которой пехоту возят по воздуху, как воду в вёдрах, и сыплют на головы сразу столько металла, что считать его бессмысленно. Я помнил, что она придёт. Ни дня, ни имени этой долины, ни того, что начнётся она именно так, на нагорье, в стороне от меня, — но я узнал её сразу, по почерку, как узнают давнего знакомого по походке издали, прежде чем разглядят лицо. Справка, истончавшаяся месяц за месяцем, выгоревшая дотла ещё там, в роще, где деталь, которой я не помнил, убила Зунга, не дала мне ни даты, ни цифры — только это, общее: то, чем я пугал себя по ночам, встало в полный рост на нагорье и теперь поворачивалось искать, куда шагнуть дальше. Я слишком хорошо знал, куда смотрят такие, как Тёрнер, когда у них за спиной появляется такая сила.</p>
<p>Глиняная карта лежала передо мной, камешки на ней — те, которыми час назад я двигал вражеские рейды по нашим тропам, — и теперь видно было, как мелка вся моя игра. Я бил батальоны. Я плёл засады на роты. А история всё это время стояла за моей спиной целой дивизией и ждала, пока ей надоест смотреть, как мальчишка-крестьянин кусает её за щиколотки. На нагорье ей надоело. Я провёл рукой по лицу и задел край карты; половина камешков съехала, смешалась, рассыпалась по глине. Поправлять я не стал.</p>
<p>— Это ещё не всё, — сказала Май, и я поднял на неё глаза. — Дядя сказал — ты поймёшь сразу, а другие нет.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Шау ждал нас в средней камере, где у нас был совет, — привалился спиной к стене, ворочал за щекой бетель, и красная жвачка темнила ему углы рта, а в неверном свете лампы его седина казалась чище глины вокруг. Бай примостился рядом, катал в пальцах сухую щепотку табака и для виду скалил зубы, но я видел, что и ему сегодня не до баек. Там сидел чуть в стороне, прямой, в тонких очках, с книжечкой на колене, и мерил меня тем своим цепким взглядом с первого дня, — взглядом человека, который всё ещё ждёт, что крестьянский мальчишка наконец оступится и покажет, кто он на самом деле.</p>
<p>— Передала? — спросил Шау, не поднимая головы.</p>
<p>— Передала, — ответил я и сел. — Йа-Дранг.</p>
<p>— Это далеко, — сказал Там ровно, по-книжному, и закрыл свою тетрадку пальцем, заложив страницу. — Центральное нагорье, второй корпус. До нас оттуда — как до Ханоя. Народ не надо пугать тем, что за тремя провинциями. У народа здесь свой враг, под боком.</p>
<p>— Далеко, — согласился я. И помолчал, подбирая слова попроще, чтобы сказать сложное так, как сказал бы Тхай, а не так, как думал Бессонов. — Только это не три провинции, товарищ Там. Это они показали, как теперь будут воевать везде. Возить солдат небом. Высаживать сразу помногу, куда захотят. И жечь с самого верха то, до чего не дотянуться руками. То, что было в горах, придёт сюда. Не завтра. Но придёт.</p>
<p>— Откуда тебе знать, мальчик, как будут воевать американцы? — спросил Там, и в голосе его не было злобы, была старая, ровная подозрительность, отточенная, как штык. — Ты их видел десяток раз. А рассуждаешь, будто сидел у них в штабе.</p>
<p>Я переждал. Тут нельзя было ни оправдываться, ни умничать — и то и другое выдало бы меня вернее всего.</p>
<p>— Не у них в штабе, — сказал я. — На дамбе. Я смотрю, как они ходят, и считаю. Кто так высаживается в горах, тот так же сядет и на наше поле. Лучше думать об этом сейчас, чем потом удивляться.</p>
<p>— Он дело говорит, — отозвался Шау тихо, не повышая голоса, как умел только он гасить любой спор одним словом. — При французах было так же. Сперва далеко гремит, в дальней провинции. Думаешь — пронесёт. А потом в одно утро гремит у тебя за околицей, и ты уже не успел вырыть, что собирался. — Он сплюнул красным в темноту. — Только французы приходили пешими и по дорогам. Мы знали дороги. А эти, говоришь, с неба. С неба дорог нет. С неба они везде сразу.</p>
<p>Он замолчал, пожевал, и в этом стариковском молчании было больше веса, чем во всех словах Тама. Шау рыл эту землю с сорок восьмого, схоронил в этих тоннелях половину тех, с кем начинал, и по его лицу, спокойному и тёмному, я угадывал: он понял раньше меня. Французы тогда устали, собрали чемоданы и ушли за море. Эти за море не собирались. Эти пришли строить.</p>
<p>— С верхней почты что было? — спросил он наконец.</p>
<p>Я повторил то, что принесла Май, теперь уже им всем, и в средней камере стало очень тихо. Из округа предупреждали: к Железному треугольнику стягивается не каток, к какому мы привыкли за эту осень, не рейд из Бьенхоа на день. Идёт большое. Дороги на севере полны техники, на старых плантациях французов чужие сапёры рубят просеки и ровняют площадки под вертушки, по реке поднимаются баржи, и за всем этим, по всем приметам, стоит не полк — стоят дивизия и при ней люди не из этих краёв, говорящие на чужой манер, в чужих шляпах. Связные с того берега доносили: в деревнях вдоль большой дороги на Сайгон вывешивают приказы о переселении, скот сгоняют, людей считают по дворам. Так не делают перед вылазкой. Так расчищают поле перед тем, как объявить его зоной свободного огня и жечь всё, что осталось шевелиться. Готовится операция, какой зона ещё не знала, — чтобы перепахать Треугольник весь, разом, сверху донизу, и нас вместе с ним.</p>
<p>— Значит, и эти будут с неба сыпаться, — сказал Бай и наконец сунул самокрутку за ухо, так и не закурив. — Как в той долине. — Он попробовал усмехнуться по привычке, но усмешка вышла кривая. — А я-то думал, помрём по-человечески, в своей земле, от честной пули. А нас, выходит, с облака польют.</p>
<p>— Помрём — потом, — сказал я. — Сперва поработаем.</p>
<p>— Сколько у нас времени? — спросил Бай, и впервые за вечер не пошутил.</p>
<p>— Не знаю, — честно сказал я, и это была правда, голая, без остатка справки под ней. — Недели. Может, месяц-другой. Они сначала всё разведают, нащупают, где мы дышим. А потом придут всей тяжестью.</p>
<p>Там медленно снял очки и подержал их в руке, не надевая, будто без них ему виделось яснее. Он не сдался — такие не сдаются, — но за все наши месяцы он ни разу ещё не обрывал спор вот так, на полудороге, а спросил иначе, и в этом «иначе» было больше, чем в любом признании:</p>
<p>— И что ты предлагаешь делать, командир?</p>
<p>Командир. Он сказал это без насмешки, ровно, как говорят должность, а не дразнят. Я отметил это и отложил — потом. Сейчас важнее было другое.</p>
<p>— Сначала — посмотреть своими глазами, — сказал я. — Слухам верю наполовину. Пойду гляну на плантацию, где, говорят, рубят площадки. Если правда то, что в эфире, — увидим по тому, что они тащат. Возьму Бая.</p>
<p>Шау грузно поднялся, Бай за ним, и они полезли в лаз — старик впереди, чтоб не споткнулся. Там не двинулся. Он дождался, пока их пятки скроются в темноте, аккуратно заложил тетрадку соломинкой и закрыл, и только тогда заговорил — вполголоса, ровно, без той подозрительности, что точил весь вечер. Почти по-доброму, и от этого «почти» по спине прошло холодком.</p>
<p>— Хорошо воюешь, командир, — сказал он, разглядывая меня поверх очков, будто строчку в донесении. — Слишком хорошо для деревни. Старик это видит и радуется. А я вижу и записываю. Не со зла — служба. Сегодня такой, как ты, на вес золота: округу нужен тот, кто бьёт их числом. Удобно. — Он помолчал, дал слову осесть. — Удобно — пока удобно. А чем удобнее ты теперь, тем длиннее выйдет тетрадка, и решать по ней будут не тут, в яме, а наверху, где тебя в лицо не видели. Сила твоя, мальчик, — она же и расписка. Я тебя не пугаю. Я тебе говорю, чтоб ты знал: я смотрю.</p>
<p>Дома за такой разговор — наедине, без свидетелей, с заложенной страницей — человека уже тихо вели бы под особый отдел. Я выдержал его взгляд, не отвёл и не дёрнулся. Ответить было нечего: оправдаешься — подтвердишь, что есть в чём; срежешь умно — снова подтвердишь. Я только кивнул, как кивают на дельный совет, и сказал ровно:</p>
<p>— Спасибо, товарищ Там. Записывай. Заодно запиши, сколько они сегодня привезут.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Мы вышли в серый предрассветный час, когда туман ещё лежал в низинах и глушил звук.</p>
<p>Шли долго, тропами Май, по грязи, по корням. К плантации подобрались на брюхе. Залегли в дренажной канаве у края старого каучука.</p>
<p>И я увидел.</p>
<p>Не рейд. Не роту. Целый край леса, который вчера был наш, кишел врагом. Просека рублена широко — под технику, не под тропу. Бульдозер драл деревья с корнем. Поодаль ровняли красную землю под площадку — не под одну вертушку, под десяток разом. По свежей колее, утопая, ползли тупорылые бронированные коробки, одна за другой, без конца. И людей — людей было больше, чем я видел в этой зоне за все месяцы сразу. Чужие лица, незнакомый говор сносило к нам ветром. Не сайгонцы. Эти.</p>
<p>— Матерь божья, — выдохнул Бай рядом, и улыбка сошла с его щербатого рта. — Их же тут…</p>
<p>— Молчи, — шепнул я. — Считай.</p>
<p>Я считал. Холодно, набело, тем навыком, что у меня уже не выключался. Машины. Стволы. Где встанут палатки. Откуда пойдут. И с каждой цифрой во мне оседало одно: это не выдержать в лоб. Никак. Ничем, что у нас есть.</p>
<p>Слева хрустнуло.</p>
<p>Дозор. Двое. Шли вдоль канавы прямо на нас — не нашли, шли проверить. M14 на ремне, каски, потные красные лица. Десять шагов. Восемь.</p>
<p>Поздно ползти. Я показал Баю два пальца: бери левого.</p>
<p>Они поравнялись.</p>
<p>Я встал из канавы в упор. Первый успел повернуть голову — и всё. Приклад карабина Кьема в горло, хрустнуло, он осел, хватаясь за шею. Я добил штыком, снизу вверх, под каску, коротко. Тёплое плеснуло на руку.</p>
<p>Бай свалил второго навалом, зажал рот, нож вошёл и вышел.</p>
<p>Тихо. Только наше дыхание.</p>
<p>Я обшарил первого. Под каской — сложенная карта. Я сунул её за пазуху, не глядя. Глядеть будем в норе.</p>
<p>Шеврон на плече. Не та эмблема, что у тех, из Бьенхоа. Другая. Новая часть. Дивизия.</p>
<p>— Уходим, — выдохнул я. — Бегом. Низом.</p>
<p>Мы канули в туман прежде, чем нас хватились.</p>
<p>А я бежал низом, по корням, по грязи, и в голове стояло одно: большая война больше не за горами и не в эфире. Она пришла. Она рубит площадки в нашем лесу прямо сейчас. Чужая карта за пазухой липла к мокрой коже и на каждом шаге жгла, будто её только что вынули из огня. Под землёй её надо было высушить над лампой, расправить и прочесть всю, до последнего значка, прежде чем она размокнет в труху.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 21</p><p>«Перед бурей»</p>
</title>
<p>Земля под Кути за последние недели стала другой, и я читал эту перемену так же ясно, как читают чужой приказ, перехваченный накануне наступления, — потому что сухой сезон, пришедший на смену муссону, отжал из глины воду, спрессовал верхний слой в твёрдую корку и тем самым отворил ворота всему тяжёлому, гусеничному, многотонному, что до сих пор вязло в нашей раскисшей грязи и от чего нас весь долгий влажный сезон берегла простая жижа под ногами — храбрость тут была ни при чём. Теперь жижа ушла. Дамбы, по которым ещё в октябре техника сползала юзом и тонула по ступицу, держали человека насухо; рисовые чеки, неделю назад чавкавшие под подошвой, отзванивали под пяткой, как пол; и колеи на дороге к Бьенхоа, разъезженные осенью в бурое месиво, легли утрамбованно, в самый раз для колонны. Я стоял на меже у крайнего поля, в дешёвой своей крестьянской блузе, с мотыгой в руках, как положено парню, что вышел до зноя поковырять глину, — а сам мерил это поле не мотыгой, а тем холодным циркулем в голове, что остался при мне от прошлой жизни и не ржавел ни в какой воде: где встанет техника, откуда удобнее заходить, куда они сядут вертушками, по какой меже потянется пехота, когда решит, что в этой тихой, разморённой солнцем зелени никого нет.</p>
<p>А что они придут, я читал теперь по воздуху, по тысяче мелких примет, которые умеет складывать всякий, кто долго делал на войне эту работу. Память моя тут уже почти не помогала. Справка моя к декабрю истёрлась: дат в ней не осталось, остался только горб того, что надвигалось. Зимой большая сила придёт сюда, в Треугольник, всем весом, — основательно, надолго, с тоннелями всерьёз, уже не наскоком и обратно, как прежние рейды; будут с ними и не одни американцы, — кажется, островные, из тех, что пришли за океаном следом, австралийцы, привычные к зарослям; и после этой зимы каток уже не уйдёт с нашей головы — сядет на неё базой и останется. Форму я помнил. А чисел — ни дня, ни часа, ни номера дивизии, — и оттого читал землю заново, как все, на ощупь: по дыму над Бьенхоа, по тому, как зачастили в небе разведчики, по слухам, что приносила Май с дальних троп: будто к северу пухнут лагеря, будто гонят технику, будто скупают и жгут рис в деревнях вдоль трассы, отрезая нас от хлеба загодя, как отрезают от воды осаждённую крепость. Всё говорило: скоро. И эта малая разница — между «помню, что придут» и «вижу, что вот-вот войдут» — была теперь весь мой дар провидца, ужавшийся до того, чем владеет любой битый солдат: до нюха.</p>
<p>И вот тут, на этой меже, под этим белёсым от зноя небом, я и делал главную свою работу: гнул будущее. В той войне, которую я смутно помнил, большую зимнюю операцию здесь встретили не так. Зона держалась за рубежи, цеплялась за деревни, теряла людей в открытом бою с тем, кого нельзя бить в лоб, — и платила за это страшно, и тоннели вскрывали один за другим, потому что встречали врага грудью там, где надо было встречать землёй и пустотой. Я этой ошибки повторять не собирался. Я обходил зону день за днём, медленно, по-стариковски, и в голове перекладывал её всю заново: не рубеж, а мешок. Губка, в которую враг войдёт, провалится, увязнет и захлебнётся своей же тяжестью. Пусть входят. Пусть займут пустые деревни и доложат наверх, что заняли. Пусть полезут вниз — туда, где их ждёт лабиринт, выстроенный против них загодя, с ложными коленами, с тупиками, с водяными затворами, с фугасами на изгибах. Я уже знал, как Тёрнер выкуривает дымом и топит водой; этот урок мне обошёлся в четверых утопших и в целое восточное колено, и я заплатил по нему сполна, и теперь готовил ему встречу с той стороны, с какой он не ждал, — готовил так, чтобы его же приём в моих коленах обернулся против него. Платить за зиму придётся всё равно — но не своей грудью на их рубеже, а их телами в моей темноте.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>В тот же вечер мы сошлись на совет в глубоком колене, у кухни Хоангкам, где дым уходит в землю и не выдаёт огня.</p>
<p>Шау сидел у стены, кряжистый, спокойный, и катал за щекой бетельную жвачку, и в углах рта запеклось бурое. Бай вертел самокрутку, не закуривая. Май пристроилась в углу, тонкая, неподвижная, и перебирала пальцами связку донесений на шнурке. А товарищ Там разложил на колене книжечку и смотрел на меня поверх тонких своих очков тем цепким взглядом, каким смотрел на меня с первого дня, всё прикидывая, откуда у деревенского мальчишки растут такие руки.</p>
<p>— Деревни придётся бросить, — начал я без нажима, тоном дела, решённого ещё до совета. — Все. Увести людей, скот, рис — в землю, заранее. Оставить врагу пустое.</p>
<p>Там захлопнул книжечку.</p>
<p>— Бросить деревни, — повторил он, и голос у него стал тонкий, как проволока. — Сдать землю без боя. Ты понимаешь, товарищ Тхай, как это назовут в округе? Как это назову я в донесении?</p>
<p>— Называйте как хотите. — Я не отвёл взгляда. — Только живых легче назвать, чем мёртвых.</p>
<p>— Народ нас не поймёт. Народ ждёт, что мы его защитим, а не уведём в нору и отдадим хутора карателю.</p>
<p>— Народ, товарищ Там, уже понял, — сказала Май, тихо, не поднимая глаз от шнурка, и затянула узел коротким рывком, от которого даже Там примолк. — В Анфу вчера была зона свободного огня. Согнали стариков, кто не ушёл, в один дом для досмотра, а хутор подожгли с воздуха. Дом тоже занялся. Старики горели вместе с хутором. Те, кто заранее ушёл в лазы под рисом, — живы. Кто остался защищать своё, по вашей правде, — пепел. Народ это понял быстрее нас.</p>
<p>В колене стало тихо. Бай перестал вертеть самокрутку.</p>
<p>— В Анфу у меня свояк, — проронил он, и голос у него сел, и щербатая усмешка сошла с лица. — Был. — Он помолчал, покатал в пальцах нераскуренную самокрутку и заговорил снова уже привычным своим мрачным говорком, тем, каким он шутил перед каждой засадой: — Так что я за нору, командир. В норе хоть знаешь, что над тобой земля, а не эти ангелы с керосином.</p>
<p>— Это не отступление, товарищ Там, — сказал я мягче, поворачиваясь к политруку, потому что ссориться с ним было нельзя, а нужен он был мне целым и согласным. — Это засада размером в зону. Землю мы не сдаём. Мы прячем её. Пусть войдут в пустое, пусть устанут, пусть полезут вниз. Внизу их встретит выстроенный против них ход, ложное колено, тупик с фугасом на изгибе. И вот тогда мы и защитим народ — так, чтобы каждый их шаг по нашей глине им дорого встал. У хутора нас сожгут с воздуха в полчаса; внизу за каждый поворот они платят кровью.</p>
<p>Там долго молчал, постукивая карандашиком по закрытой книжечке. Он был неглуп, этот политрук, и в том была его сила и моя докука: дурака я бы переспорил легче.</p>
<p>— Допустим. — Слово вышло у него через силу, нехотя. — Допустим, мальчик. Но если ты ошибся? Если они вниз не полезут — просто сожгут всё сверху и встанут базой? Что тогда?</p>
<p>— Тогда они встанут базой на пустом месте, — сказал я. — А мы будем у них под ногами. Это лучше, чем лежать перед ними в открытом поле.</p>
<p>Шау, молчавший весь спор, сплюнул бетелем в плошку и поднял на меня тёмные свои глаза в морщинах.</p>
<p>— При французах, — выговорил он, роняя слова тяжело, по одному, и все повернулись к нему, потому что когда Шау поминал французов, спор обычно кончался, — при французах мы тоже один раз решили держать деревню. Хорошую деревню, большую. Подержали. — Он шевельнул левой рукой — той, на которой осталось три пальца. — С тех пор знаю: землю держат не сверху, а снизу. Мальчик дело говорит. Уводим людей. Роем.</p>
<p>И на том совет кончился, потому что слово Шау в зоне весило больше любой книжечки.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Следующие два дня я почти не вылезал из ходов и лазов, из сырой глины, и эти два дня стоили мне больше, чем иная неделя боя.</p>
<p>Я взял Бая и десяток самых толковых и повёл их ставить зону на новый лад — с нуля, под одного-единственного гостя, которого ждёшь и к которому готовишься всем домом. Площадки, на которые сядут вертушки, я знал наперечёт — их в зоне немного, ровных и сухих, годных принять машину, — и каждую мы засеяли загодя: фугас из неразорвавшейся бомбы под дёрн, в стороне — стрелковый лаз, чтоб бить уходящих и тут же канать вниз, в нору. Тропы подхода, по которым пойдёт пехота, мы обнизали ловушками так, чтобы не убить первого же — первый подорвётся, остальные залягут и станут осторожны, а осторожный солдат медлит, а медлящего ждёт следующее колено. В самих тоннелях я перекраивал ходы под тех, кто полезет вниз: рыл ложные ответвления, что приводят в тупик, ставил водяные затворы там, где их не было, готовил глухие мешки, в которые враг втянется по одному и из которых не выйдет. Дым, которым Тёрнер выкурил моих, я уводил теперь в ложный рукав; воду, которой он топил, разворачивал ему под ноги. Это была лучшая работа, какую я тут ставил, — не впопыхах, как раньше, а узел за узлом, как надо.</p>
<p>— Хитро плетёшь, командир, — сказал Бай, отирая пот, когда мы заканчивали последнее ложное колено. — Сам-то не заплутаешь в своём лабиринте?</p>
<p>— Заплутаешь — выведу. — Я ткнул колом в развилку хода. — Запоминай повороты. Кто эти ходы поставил, тот в них и хозяин. Остальные — гости.</p>
<p>Он щербато ухмыльнулся и пополз запоминать.</p>
<p>Под вечер первого дня в колено спустилась Май — мокрая до пояса, в глине, со свежими вестями с дальних троп. Она присела к плошке на пятки, отёрла лицо тыльной стороной ладони, попросила воды и, отпив из фляги, выложила всё разом, скупо, как привыкла:</p>
<p>— Колонна вышла из лагеря под Лайкхе. Идёт сюда. Сапёры с ножами для проволоки, собаки, тягачи. И с ними не одни американцы — рослые, в широкополых шляпах вместо касок. Говорят на своём, не по-английски.</p>
<p>Островные, отметил я про себя. Широкополые шляпы, речь не английская — австралийцы. Те самые. Значит, всё, что я тут строю, — под них.</p>
<p>— Когда? — спросил я.</p>
<p>— Дня три. Может, два. Точнее не скажут даже те, кто гонит технику.</p>
<p>Три дня. Я принял срок молча и вернулся к работе. Три дня — это успеть дозарядить, доплести, добить последние узлы; на тревогу времени не оставалось. Мы рубили бамбук на колья, обжигали острия на малом огне, чтобы дерево взяло крепость кости, и мазали их тем, от чего рана гниёт, и сажали в ямы под тропами, прикрыв дёрном так, что и я, знавший каждую яму, ступал поверху по памяти, на ощупь подошвой. Мы вязали растяжки из трофейной проволоки, ставили гранату в консервную банку — выдерни, и банка отпустит чеку. Воевали не заводом, а руками и землёй, и каждый узел вязали так, будто на нём одном всё и держится.</p>
<p>В один из тех вечеров Май, отдав весть, не поднялась сразу наверх, как поднималась обычно. Осталась. Села рядом у плошки, взяла конец трофейной проволоки и стала вязать растяжку — ловко, привычно, будто всю жизнь только это и делала. Я не гнал. Лишние руки в эти два дня стоили дороже хлеба, а её руки я знал: они не дрожали даже там, где было от чего.</p>
<p>Мы работали молча, плечом к плечу, в жёлтом свете плошки. Я сажал кол — она вязала узел. Тень на глиняной стене была одна на двоих. Так уже было однажды — в ту ночь, когда мы вдвоём, не сказав ни слова, обмывали Зунга и тётушку Хоа. И тогда, и теперь между нами стояло не слово, а дело. Оно связывало крепче слов.</p>
<p>— В Анфу, — сказала она вдруг, поверх своей работы, — у меня была двоюродная сестра. В том доме, что подожгли.</p>
<p>Пальцы на миг застыли на проволоке. Узел под ними разошёлся; она распустила его и связала заново, туже.</p>
<p>— Я не сказала на совете. Незачем. Просто завяжи здесь крепче, командир. Чтобы те, кто придёт, заплатили за её дом сполна.</p>
<p>— Заплатят, — сказал я. — За её дом и за все дома.</p>
<p>Она затянула узел — коротко, по-деловому, тем движением, каким скрепляют уговор, так, что проволока зазвенела и рукав сполз, обнажив на предплечье старый напалмовый ожог. Она его не поправила. Больше мы об этом не говорили. Но, провожая её взглядом, когда она ушла наконец наверх, в ночь, на свои тропы, я поймал себя на простой мысли: этой скупой, холодной, ничего не просящей помощи я жду теперь не как помощи связной. А как-то иначе. И отвыкать от этого «иначе» было поздно.</p>
<p>К ложному колену под утро спустился и товарищ Там — посмотреть. Он долго ходил за мной по ходам, светил трофейным фонариком в тупики, в водяные затворы, в глухие мешки, и книжечка его на этот раз оставалась в кармане. У последнего поворота он остановился.</p>
<p>— Я записал в донесении, что зону укрепляют под большую операцию, — сказал он, и в голосе его впервые не было проволоки. — Грамотно укрепляют. Это я тоже записал.</p>
<p>Я молча ткнул колом в стену недорытого тупика, показывая, куда ляжет следующий заряд. Поправка к тетрадке, в которую меня занесли с первого дня, стоила дороже всякой похвалы, и оба мы это понимали без слов.</p>
<p>К вечеру второго дня зона была другой. Снаружи — та же сонная, выжженная солнцем зелень, пустые деревни, брошенные с виду хутора. Внизу, под дёрном, — заряженная западня, ждущая своего часа, и каждый её узел держал я в голове разом, как держат партию, расставленную до последней пешки. Я вылез на поверхность подышать, в тот короткий лиловый час, когда зной спадает и глина отдаёт дневное тепло, — и услышал в небе ровный, далёкий, ноющий звук.</p>
<p>Самолёт. Не штурмовик — тот воет иначе, злее. Этот шёл высоко, медленно, кругами, не торопясь, и заходил на круг снова и снова над нашей зоной, над Треугольником, выглядывая, фотографируя, считая. Разведчик. Он висел над нами в стынущем небе спокойно и деловито, как висит над полем сарыч, высмотревший мышь и не спешащий, потому что мышь никуда уже не денется. Я стоял в тени бамбука, задрав голову, и смотрел на эту далёкую точку, и точка эта говорила мне без слов, что считанные дни остались, что наверху уже свели карты, разметили квадраты, назначили час, — что буря, которую я ждал и под которую загодя перекроил всю зону, собралась наконец над самым нашим порогом и вот-вот рухнет вниз всем своим железом.</p>
<p>Пусть рушится, подумал я, не отводя глаз от кружащей точки. Земля готова. Я готов. Чего не помню умом — то выстрою руками. Они идут — со дня на день. Точка ушла за бамбук, мотор стих, и небо снова стало пустым. Я подобрал брошенную у межи мотыгу, закинул на плечо и пошёл вниз, в колено, — там оставалось довязать две растяжки, и засветло я хотел успеть.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 22</p><p>«Земля готовится»</p>
</title>
<p>Большая война шла к нам по сухой дороге, и я слышал её шаги за месяц.</p>
<p>Самих гостей ещё не было. Но земля уже звенела под ними — не та, что у нас, а та, дальняя, от Бьенхоа и от реки: туда сгоняли технику, туда садились вертушки гуще обычного, оттуда по ночам несло соляркой, когда ветер тянул с востока. Май приносила одно к одному, обрывками, как нанизывают рис на нитку: сапёры мостят гать через старое русло; в каучуке у плантации встал американский лагерь под колючкой; ARVN зачем-то скупает по деревням буйволов и брошенные дворы метят краской. Я складывал обрывки и видел не пейзаж, а замысел: к нам шли не рейдом на день. К нам шли садиться надолго, всей тушей, перепахивать Треугольник насквозь. Я знал это и так, помнил смутно из своей выцветающей справки, что зимой сюда придёт каток, какого здесь ещё не видели. Но справка теперь молчала о главном — о числе и о дне, — и день я выгрызал из земли сам, по соляре и по буйволам.</p>
<p>— Сколько у нас, по-твоему? — спросил Шау.</p>
<p>Он привалился к крепи у входа в нижний ход, гонял за щекой бетель, и беспалая левая рука лежала на колене спокойно, как у человека, который своё уже отвоевал и теперь просто считает чужую беду.</p>
<p>— Недели три. Может, меньше, — сказал я. — Сухой сезон. Им только дорогу домостить.</p>
<p>— Три недели, — повторил он и сплюнул красным. — При французах за три недели мы один колодец рыли. А ты что задумал, мальчик?</p>
<p>Я задумал многое. Я сказал коротко:</p>
<p>— Перерыть всё. Встретить их так, как они не ждут.</p>
<p>И зона дала мне руки. Это была вторая сила, которой я не считал поначалу, а она оказалась крепче СКС и B-40, вместе взятых: зона ненавидела врага так, как ненавидят только дочиста ограбленные. В каждой деревне был свой счёт — сожжённый двор, угнанный отец, поле, объявленное зоной свободного огня и выбитое с воздуха вместе со скотиной. И когда по «почте» пошло, что новому командиру — тому, что положил в роще батальон, — нужны землекопы, они пришли. Старики, что рыли ещё при французах. Бабы. Подростки. Пришли с мотыгами и плетёными корзинами, молча, без лозунгов, и я расставил их по коленам и дал работу, и работа закипела днём и ночью, посменно, под землёй, где авиация слепа.</p>
<p>Был среди них один дед из Анхо, жилистый, весь из сухожилий и тёмной кости, который копал молча и быстрее молодых. Я спросил Май, кто он. Она ответила ровно, тем своим ничего не выдающим голосом, что его двор пожгли в один день с её домом, той же напалмовой свечой, и что под той свечой остались две его внучки, и хоронить было нечего — собрали в одну корзину то, что собрали. Дед пришёл ко мне рыть, потому что мотыгой он умел, а стрелять руки уже не держали. Я поставил его на ложные лазы — там точность важнее силы, — и он выводил их так чисто и заманчиво, что я понял: эту корзину он закапывает каждый день заново, и закопает её только в тот день, когда в его яму сунется первый вражеский сапог. Таких у меня было полсотни. Они приходили затемно, с мотыгами и корзинами, и уходили затемно, и платы не просили — кроме той, что я обещал им в чужой крови.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Я строил не нору. Я строил машину для убийства, и собирал её из глины, бамбука и трофейного железа три недели подряд, выгрызая каждый ярус, каждый поворот, каждую петлю под тот бой, который видел заранее, как видят чертёж.</p>
<p>Первое, что я задал, — ложь. Враг полезет туда, где видны входы, и потому видных входов я наделал щедро: с десяток ложных лазов, нарочно небрежных, нарочно заметных, с притоптанной тропкой, с брошенной у горла плошкой — чтобы нашли, чтобы поверили, чтобы сунулись. Каждый такой лаз вёл в короткий рукав и упирался в тупик, а в тупике, в полу, под тонкой глиняной коркой, ждала яма с бамбуком, обмазанным тем, чем мажут крестьяне, — гнилью, дерьмом, чтобы рана, даже неглубокая, загнила и свела человека в горячке через неделю. Настоящие же ходы, рабочие, я увёл в сторону и запер так, что найти их можно было только зная, а зная — я никому, кроме своих, знать не дал.</p>
<p>Второе — ярусы. Я гонял людей на глубину, на третий уровень, к воде, потому что вся моя задумка стояла на простом законе подземной войны: кто наверху, у того сила огня, а кто внизу, у того сила темноты и поворота. Я резал ходы коленами, в рост и ниже роста, чтобы рослый чужак в полной выкладке полз там на брюхе, а низкорослый наш сидел в боковом гнезде и бил его в упор, когда тот протиснется, — и канал глубже прежде, чем подоспеет второй. Я ставил эти стрелковые гнёзда в шахматном порядке, по колену, по два, по три, так чтобы каждый метр его пути простреливался из темноты, а сам стрелок оставался в мёртвой для ответа зоне. За такую работу мне когда-то ставили зачёт и сухое «грамотно». Здесь зачётом была чужая смерть, и я выводил её в глине так чисто, как не выводил ничего в той, прежней жизни.</p>
<p>Третье — затворы. Враг, я знал, придёт с дымом и с водой, как пришёл уже однажды к восточному колену, выкурил и затопил, и забрал четверых, которых я не уберёг. Дважды на одни грабли я не наступал. Я приказал углубить и умножить водяные затворы — те самые горла бутылок, что ныряют вниз и встают вверх: дым в них садится и не идёт, а воду я теперь пускал не во вред себе, а на пользу. На главных рабочих коленах мы устроили запорные камеры с глиняными пробками, чтобы при нужде отсечь затопленный участок от сухого одним обрушением, — и тот, кто полезет за нами с помпой, зальёт лишь пустой тупик, а себя посадит в мешок.</p>
<p>Над всем этим я держал воздух. Без воздуха гарнизон задохнётся раньше, чем дойдёт до боя, и потому вентиляцию я разводил с тем же тщанием, что и засаду: косые шахты, выведенные далеко в сторону от ходов, замаскированные в термитники и в воронки от бомб, заломленные коленами так, чтобы ни газ не прошёл прямо, ни запах дыма не выдал кухню. Кухню Хоангкам — бездымную, стариковскую, ту, что разводит горячий дым по длинным глиняным рукавам и выпускает его остылым и редким за сотню шагов от очага — я велел переложить заново и вынести её отводы к ложным шахтам, чтобы и здесь обмануть: пусть бомбит пустую воронку, из которой тянет тёплым, а люди едят и держат оборону в другом конце.</p>
<p>И четвёртое, любимое, — железо. Главным моим поставщиком был сам Тёрнер. Зона была засеяна его щедротами — авиабомбами, что не разорвались, снарядами, увязшими в мякоти полей; и старики из деревень знали каждую такую тушу наперечёт, потому что жили рядом с ней годами и боялись её. Мы их собирали. Бай, с самокруткой за ухом, выкручивал взрыватели голыми руками, насвистывая сквозь дыру в зубах, и я всякий раз холодел, глядя, потому что одно неверное движение — и от напарника останется тёмное пятно на стене. «Помрём — так с музыкой, командир», — щерился он и тянул следующий. Из вынутой начинки мы лепили фугасы и закладывали их там, где деться будет некуда: на дне ложных лазов, под полом тупиков, у входов, что мы оставляли «по недосмотру». Дома за такую мину сапёра отдали бы под трибунал. Здесь её собрали из американской же бомбы, и это было лучшее, чем мы располагали, и оттого вдвойне сладкое.</p>
<p>Ночами, при свете прикрытой плошки, я пробовал всю эту работу на себе. Полз ложными ходами, считая углы. Лежал в стрелковых гнёздах, прикидывая сектор. Тыкал штырём в пол, ища, где глиняная корка над ямой просядет под весом, а где удержит лишний день. Я думал, как думает враг: вот я — рослый, потный, злой, я лезу в эту дыру первым, и фонарь у меня в одной руке, а ствол в другой; куда я посвечу, куда поползу, где у меня сведёт спину от страха перед поворотом. И в каждой такой точке я ставил ему смерть — тихую, терпеливую, из бамбука и глины, без единого выстрела. Потом стирал пот, гасил плошку и шёл к следующему колену.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>На десятый день дуд едва не забрал нас сам.</p>
<p>Бай держал стодвадцатипятку у самой дамбы. Длинная, в ржавой окалине, до половины вошла в грунт. Мы окапывали её вдвоём, американскую тушу. Он завёл ключ на тугой взрыватель.</p>
<p>И тот пошёл внутри с хрустом.</p>
<p>Сухой щелчок отдался в железе. Что-то сдвинулось в проржавелом нутре. Бай застыл, не сняв руки с ключа. Я подался к бомбе, прижал ухо к её холодному боку.</p>
<p>Внутри тикало. Не часы — слепая ржа и случай.</p>
<p>— Уходим. Только тихо, — выдохнул я ему.</p>
<p>Мы поползли назад, на локтях. Метр дался долго. Второй ещё дольше.</p>
<p>Рвануло на пятом метре.</p>
<p>Дамбу вспучило горбом за нашими спинами. Меня швырнуло лицом в жидкую грязь. По спине хлестнуло мёрзлыми комьями. В уши вошёл тонкий, ровный звон. Я сгрёб Бая за ворот и сволок вниз, в ближний лаз. Сухая глина текла нам за воротники.</p>
<p>— Цел, щербатый?</p>
<p>— Зубов меньше не стало, — прохрипел он. — Их и так нет.</p>
<p>Отдышаться не дали. Снаружи, через поле, коротко свистнули. Вражеский дозор шёл на взрыв.</p>
<p>Я выглянул из горла лаза наружу. Через сухое поле к ложному входу шли четверо. ARVN, в касках, M14 наперевес. Шаг осторожный, грамотный — кто-то их этому учил. Они шли точно на мой «небрежный» лаз, на притоптанную тропку и брошенную плошку.</p>
<p>— По местам. Пустить внутрь, — шепнул я своим.</p>
<p>Двое первых сунулись в горло. Поверили в брошенную плошку. Полезли в темноту на четвереньках.</p>
<p>Из бокового гнезда коротко ударила Май. Сухо, по одному, в спину. Передний ткнулся лицом в глину и затих. Задний рванулся обернуться в тесноте.</p>
<p>Поздно он обернулся.</p>
<p>Третий подался назад, к дневному свету. Бай встретил его у самого горла лаза. Короткая очередь в упор сложила того пополам. Тело вышвырнуло наружу, на ту же тропку.</p>
<p>Четвёртый залёг в поле и бил вслепую по кустам, длинными. Я ушёл низом, боковым рукавом, и вынырнул у него сбоку. Он не успел довернуть тяжёлый ствол ко мне. Я успел первым.</p>
<p>Стало тихо так же быстро, как стало шумно. Четыре тела лежали на тропке и в горле ложного лаза. Чужая кровь медленно уходила в нашу глину, поила её.</p>
<p>— Вот и проверили на живом, — сказал Бай, сплёвывая розовым. — Ловушка работает.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>К исходу третьей недели земля была готова.</p>
<p>Я провёл Шау по всей задумке — не хвастаясь, а сдавая работу старшему, как сдают командиру выверенный рубеж. Заложенные фугасы я обвёл красной глиной, чтоб свои не сунулись. Старик шёл следом, молчал, трогал культёй стены, тянул ноздрями сырой дух свежей выработки, и под сводами был дома, как нигде, потому что эту землю он начал рыть, когда меня ещё не было ни в одном из двух моих тел.</p>
<p>У выхода он остановился. Долго жевал. Потом сказал негромко, не глядя на меня, в темноту:</p>
<p>— Я рыл нору, чтобы прятаться. А ты вырыл нору, чтобы убивать. — Помолчал и добавил, уже мне в глаза: — Земля готовится, мальчик. Теперь не мы их боимся. Теперь пусть лезут.</p>
<p>Я держал его взгляд. Он сказал всё, и слова тут только мешали.</p>
<p>Май стояла у самого устья, там, где в лаз падал последний дневной свет. Платок сполз, и видно было тугой чёрный узел волос и старый розовый шрам на левом предплечье — тот, что оставил ей напалм в Анхо вместе со всей роднёй. Она смотрела не на меня — наружу, на сухое поле, по которому скоро пойдут гусеницы. Лицо ровное. Только пальцы перебирали шнурок с донесениями — туда, сюда, туда.</p>
<p>— Скоро, — сказала она. Не вопрос.</p>
<p>— Скоро, — подтвердил я.</p>
<p>Я вышел последним и оглядел зону сверху — рисовые поля, бамбук, мирные на вид деревни, под которыми лежала теперь не нора, а капкан в три яруса, выверенный до последнего поворота. Где-то на той стороне реки, за проволокой, куда наша рука не дотягивалась, человек со шрамом на подбородке и серыми глазами готовил свою большую операцию — сводил полки, считал технику, чертил стрелы на карте Треугольника. Он шёл сюда давить. Он не знал, во что вгрызётся его сила, когда сунется под землю, которую я три недели затачивал под него одного и под таких, как он. Его латунь лежала у меня на груди, рядом с карабином Кьема, тёплая от тела, и я тронул её сквозь блузу — на месте.</p>
<p>Пусть приходят. Земля готова.</p>
<p>Внизу, в темноте, дед из Анхо обмазывал последний кол гнилью и пробовал пальцем остриё. Я спустился к нему и стал рядом, и месяц страха под рёбрами наконец отпустил. Работы на сегодня хватало. Я взял мотыгу и стал копать.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 23</p><p>«Crimp»</p>
</title>
<p>Большая война пришла на нашу землю не выстрелом, а гулом — низким, ровным, нарастающим, и я разобрал его сквозь сон задолго до света, и по одному этому гулу узнал всё, что нужно было знать о наступившем дне.</p>
<p>Я лежал у вентиляционного хода в верхнем колене, прижавшись щекой к сырой глине, и слушал, как этот гул собирается на востоке из множества отдельных звуков в одну сплошную, давящую массу, и в темноте, по одному только слуху, разбирал и считал то, что в нём было. Вертолёты — много, не пара и не звено, а волны, идущие одна за другой так, что винты их сливались в общий тяжёлый рокот, какого над этой зоной не стояло ещё ни разу за все мои здешние месяцы. Под вертолётами, ниже тоном, шли моторы — тягучий, упрямый лязг гусениц, и не двух-трёх машин, что приходили раньше пощупать тропы, а колонн, которые ползли с дальних дорог к нашему краю широким, не торопящимся фронтом, уверенные в себе, как ползёт паводок. И поверх всего, выше любого мотора, стоял ровный реактивный свист — самолёты держали небо над зоной заранее, до боя, как держат крышку над котлом. Я слушал эту музыку и читал её, ноту за нотой, и она говорила мне ровно то, чего я ждал к новому году и боялся, и о чём твердил Шау последние недели, когда тот качал головой и не верил, что станет настолько хуже: каток, о котором я помнил из своей выцветающей справки только то, что он будет и что будет огромен, — этот каток наконец тронулся и шёл прямо на нас, всей тушей, всем железом, всем небом сразу. Я повёл это утро не как утро боя, а как утро большого ухода вниз, потому что в лоб такую силу не встречают — в лоб под неё ложатся и ждут, когда она пройдёт по тебе и устанет, и это въелось в меня глубже всякой памяти, и в той жизни, и в этой, твёрже, чем держалась любая дата. Я отполз от хода в темноту, к своим, и стал делать то единственное, что в это утро имело смысл, — уводить ячейку с поверхности в три яруса земли прежде, чем железо доберётся до деревни и встанет над нами всем своим весом. На ходу я перебирал людей, входы, колодцы, повороты — кто где спит, кого будить первым, какой лаз держит запас, какой воду. От того, насколько быстро мы это сделаем, зависело, сколько из тех, кто спал сейчас в верхних камерах, доживёт до вечера в нижних.</p>
<p>Шау уже не спал. Он сидел у развилки, спиной к глиняному откосу, и не жевал — бетель остыл у него за щекой, челюсть стояла. По одному этому я понял, что старику страшно по-настоящему: жевать он переставал только тогда, когда страх подбирался вплотную.</p>
<p>— Пришли, — сказал он, не спрашивая, выслушав гул вместе со мной.</p>
<p>— Пришли, — ответил я. — И не как раньше. Все пришли разом. Уводи людей вниз, дядя. Верхние камеры бросить. Запас — на третий ярус, что не унесём — в схроны и под воду. Наверху не оставлять ничего и никого.</p>
<p>Он молча развернул затёкшие ноги, поднялся и пошёл будить и гнать вниз, а я взял Бая и Май и пошёл смотреть, как далеко железо и сколько у нас времени.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Времени у нас не было.</p>
<p>Я понял это, едва высунулся к опушке плантации. Поле уже шевелилось от них. Цепи пехоты шли по жнивью развёрнутым строем, медленно, густо, прочёсывая каждую борозду. За цепями ползли бронированные коробки, разваливая бамбук. Над головами висели вертолёты. Это был не рейд. Это была облава на всю зону.</p>
<p>— Матерь божья, — выдохнул Бай рядом. Зубы он на этот раз не скалил.</p>
<p>— Назад, — сказал я. — Тихо.</p>
<p>Мы канули в траву.</p>
<p>В лоб их не возьмёшь. Я и не собирался. Я собирался укусить и исчезнуть — замедлить головную цепь, заставить их развернуться в боевой порядок, лечь, потерять час. Час стоил жизней — наших, тех, кого Шау ещё не успел увести в нижние ярусы.</p>
<p>Я развёл людей по местам сам. Бая с трубой — за термитник, откуда доставал до брони. Май — на фланг, по пехоте. Двоих новичков — в стрелковый лаз. Себя — на стык, где видно всё.</p>
<p>— По моей, — сказал я. — Бай — головную коробку. Дальше — кто как учил. Один укус — и в лаз. Кто задержится — там и ляжет.</p>
<p>Ждать пришлось недолго. Головная коробка выползла на прогал, подставила борт.</p>
<p>— Бай.</p>
<p>Труба рявкнула.</p>
<p>Граната ушла в борт под башню. Коробку тряхнуло, развернуло, из щелей плеснуло пламя. Кто-то выкинулся из люка горящим комом и покатился по жнивью, сбивая огонь, и не сбил. Цепь за коробкой залегла. И тут ударили мы — со всех точек разом, коротко, по залёгшим.</p>
<p>Я бил по тем, кто поднимал голову. Мосинка толкала в плечо. Один привстал командовать — я снял его, и он сел обратно, держась за горло. Май с фланга била размеренно, без спешки, выбирая цель и отпуская спуск только наверняка. Двое в лазу хлестали короткими по борозде. Пехота вжалась в борозды, не понимая ещё, откуда бьют, и палила наугад, веером, в белый свет.</p>
<p>Вторая коробка попятилась, прикрылась бортом. Бай не стал её бить. Берёг последнюю.</p>
<p>— Уходим по одному! — крикнул я. — Май — первая!</p>
<p>Она канула в лаз.</p>
<p>За полем поднялась новая цепь. Их было слишком много. На одного нашего — двадцать ихних. И небо.</p>
<p>Я снял ещё одного. Передёрнул затвор. Снял второго.</p>
<p>Пуля цвиркнула у виска, ушла в глину. Близко.</p>
<p>Один новичок замешкался — высунулся глянуть. Я рванул его за ворот вниз. Очередь прошла там, где была голова. Он сел на дно, белый.</p>
<p>— Голову не подымать! — рявкнул я. — Вниз!</p>
<p>Вертолёт пошёл на нас.</p>
<p>Я услышал, как он доворачивает, как меняется тон винтов, — и понял, что засекли дым от трубы.</p>
<p>— В лазы! — рявкнул я. — Все! Бай — труба, не бросай!</p>
<p>Мы посыпались в лазы.</p>
<p>Вертолёт ударил по термитнику, по тому месту, где минуту назад был Бай. Пушка распахала борозду, расшвыряла глину, срезала бамбук под корень. Поздно. Бая там уже не было. Бай был уже внизу, тащил свою трубу по лазу и ругался шёпотом на чём свет.</p>
<p>Я скатился в нижнее колено последним, заткнул за собой крышку лаза, привалил, замер. Над головой ходило железо. Земля вздрагивала. Сквозь два метра глины глухо доставал гул — пушки, моторы, винты. А мы лежали под этим гулом, живые, все, и зона над нами уже не была нашей, но и нас в ней уже не было — мы ушли в неё, внутрь, как уходит вода в песок перед тем, как ей снова выступить.</p>
<p>Один укус. Голова цепи стала. Они развернулись, легли, вызвали небо, потеряли час. Час я у них отнял. Теперь начиналась работа, для которой эти ходы и рыли пятнадцать лет — снизу, в темноте, по одному.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Под крышей врага мы слушали, как наверху ходит хозяин, и ждали своей очереди кусать его за ноги.</p>
<p>Это была другая война, чем утренний укус, — медленная, терпеливая, на измор, и вёл я её так, как ведут, когда сила не на твоей стороне и единственное твоё оружие — время и темнота. Мы сидели в нижних ярусах, за водяными затворами, и слушали землю. Шау научил меня читать её ухом ещё в первый месяц, и теперь это окупалось сторицей: по тому, как передаётся через глину дрожь, я разбирал, где встала техника, где роют шанцевым инструментом, где топчется на месте пехота, а где над самым нашим сводом, в трёх метрах над головой, ставят палатки и сгружают ящики — ровно, неспешно, по-хозяйски. Рейд приходит и уходит. Эти пришли остаться. Я слышал это в самой их неторопливости: за облавой встанет лагерь, за лагерем — дивизия, и большая война поселится прямо на крыше нашего дома, на годы, и эту крышу нам теперь не сбросить — под ней только и останется, что жить, грызть её снизу и ждать своего часа, который, я знал, придёт, но придёт не скоро и не дёшево.</p>
<p>Бай вытянулся рядом, во тьме, плечом к плечу со мной, и тоже не спал. Сверху доставал лязг — били колья, тянули проволоку, ставили что-то тяжёлое.</p>
<p>— Крышу нам кроют, — сказал он тихо. — Заботливые.</p>
<p>— Спи, — сказал я. — Ночью работать.</p>
<p>— С такими соседями не уснёшь. Топают.</p>
<p>Воздух в нижнем ярусе стоял густой, спёртый, его не хватало. Плошку жгли одну на колено — на большее не было кислорода. По стене текла сырость. Где-то в темноте грызли стену крысы, и человек, лежавший у дальнего поворота, бил по ним ладонью, не глядя. Малярийный, мокрый, муравьиный быт нашей крепости. Я знал ему цену давно. Сегодня платили её все.</p>
<p>И всё же первый день был наш. Они взяли поверхность — пустую, выжженную деревню без людей, поля без бойцов. А мы взяли то, что под ней. И кусали их весь день.</p>
<p>Фугас на тропе подхода рвал тех, кто не ждал. Растяжка у схрона отрывала ногу тому, кто полез шарить. Мы были везде и нигде — под их подошвами, в их же поле. Они палили в кусты, в термитники, в пустоту. А мы поднимались в другом месте и снова кусали.</p>
<p>Под вечер я взял один укус сам. Сел в боковой лаз у тропы, сдвинул на ладонь глиняную заслонку — щель в палец, на уровне колена. По тропе шли трое, цепочкой, мимо выжженного двора, и я ждал, пока пройдёт первый и подставит спину второй. Глаза мне тут были не нужны — хватало щели. Я повёл ствол за вторым, взял под лопатку и отпустил спуск. Карабин толкнул в плечо. Тот сел в пыль, не вскрикнув, и завалился набок. Передний с задним ещё разворачивались на звук, искали стрелка по кустам, по термитникам — а заслонка уже стала на место, и я полз вниз по лазу, в темноту, считая повороты. Над пустой тропой они били длинными в белый свет, мстя пустоте.</p>
<p>Я разводил людей по лазам, ставил, отзывал, менял на постах, без лишнего движения. Сегодня каждый укус был мелок. Но укусов было много, и наша ячейка не потеряла ни одного.</p>
<p>Это был хороший счёт. Я знал, что долго он таким не продержится.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>К ночи гул наверху не стих — встал ровным фоном, лагерным, обжитым. Хозяин въехал и распаковывал вещи.</p>
<p>И тогда они полезли в первый лаз.</p>
<p>Я узнал об этом от Май — она приползла из бокового колена, и лицо её, всегда ровное, было чужим.</p>
<p>— Сунулись, — сказала она. — В южный ход. Сами. Внутрь.</p>
<p>Я замер. Этого в моей справке не было ясно — было общим пятном, без срока: что однажды они перестанут лить дым снаружи и полезут сами, в темноту, в нашу темноту, на наших условиях. Раньше они в лаз не совались — выкуривали, заливали, рвали сверху. А теперь полез один — луч впереди, ствол наготове, — полез грубо, неумело, светя перед собой, как лезет тот, кто темноты не знает и землю под ней не чует.</p>
<p>— Один? — спросил я.</p>
<p>— Один. С огнём. Шумит.</p>
<p>Я подумал секунду. Послать кого-то из новичков — значит послать на смерть: они темноты под огнём ещё не держат, а тут нужен не храбрый, а холодный. Послать Бая с трубой — труба в тесном колене бесполезна, в упор она убьёт и стрелка. Эту работу следовало сделать мне самому, тихо, руками, и сделать так, чтобы те, кто полезет за этим первым, нашли его и задумались. Враг, сунувшийся в нору, должен исчезать в ней без следа и без звука — тогда следующий пойдёт медленнее, а медленный под нашим сводом уже наполовину мёртв. Это тоже было ремесло, и оно тоже было моё.</p>
<p>Я взял у стены карабин Кьема. Тот самый — наследство, что доставалось мне по горькому счёту, ствол, переживший своих хозяев одного за другим. И пополз в южный ход.</p>
<p>На четвереньках, в полную темноту. Я знал здесь каждый поворот на ощупь — каждое колено, каждую развилку. Считал шаги. Спешить было некуда.</p>
<p>Здесь у меня было всё преимущество, какого не нашлось наверху. Глаза мне тут не нужны вовсе. А ему без них не жить.</p>
<p>Я полз и слушал его впереди. Дыхание — гулкое, частое, лишнее в этой тишине. Шорох слишком большого тела о слишком тесные стены. Стук фонаря о глину. Он шёл на свет. А свет в тоннеле виден из-за поворота раньше человека. И убивает того, кто его держит, вернее любой растяжки.</p>
<p>Шау говорил это мне в первый месяц. Тогда я слушал и запоминал. Теперь — проверю.</p>
<p>Глина холодила ладони и колени. Где-то капало, ровно, как часы. Вот оно. Они полезли к нам домой.</p>
<p>Эту дверь они открыли сами. Закрывать её теперь придётся нам — в темноте, ножом и стволом, по одному, столько раз, сколько их полезет. А полезет их много.</p>
<p>За поворотом дрогнул свет.</p>
<p>Я вжался в холодную глину, перехватил карабин и стал ждать.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 24</p><p>«Крысы лезут»</p>
</title>
<p>Враг переменился, и я понял это раньше других — по двум мелочам, какие замечает только тот, кто всю жизнь читал войну по сору, что она за собой оставляет. Первая мелочь лежала у меня на ладони: короткий тупоносый патрон, не от винтовки, не от карабина — пистолетный, но не из тех, какие я тут знал, новенький, ещё пахнущий заводской смазкой, подобранный Май у северного входа, там, где ночью кто-то лежал в траве и ждал, не вылезет ли кто из норы. Вторая мелочь была в самом пленном — в том, как он держался, в его снаряжении, лёгком, подогнанном, без лишнего звяка, в фонаре с узким лучом и в коротком, тяжёлом ноже, какой не дают тем, кто ходит в строю: такой нож дают тому, кто полезет в тесноту один. Я вертел этот нож в руках, при свете плошки, в третьем ярусе, и теперь, когда понадобилась подсказка, моя справка из будущего молчала, потому что вычерпалась она вся, до самого дна, ещё там, в чёрной воде восточного колена, и больше не было во мне того голоса, что нашёптывал наперёд, куда повернёт война. Осталось ремесло. И оно говорило ясно: они придут в нору сами.</p>
<p>Я знал этого зверя. Я сам когда-то готовил таких — людей, которых суют в дыру налегке, с одним лучом да коротким стволом, чтобы они шли туда, куда не пройдёт ни танк, ни самолёт, ни весь железный достаток богатой армии; людей, которых выбирают по росту, мелких, жилистых, не боящихся тесноты и темноты, и учат убивать в проёме, где не развернуться, на ощупь, на звук, на короткой руке. Они до этого додумались. Тёрнер додумался — я не сомневался, что это его рука, его холодный, грамотный расчёт: не выкуривать нас больше дымом, не топить водой, а спустить под землю своих, обученных, мне под стать, и отнять у меня последнее, что у меня оставалось, — преимущество норы.</p>
<p>— Полезут в тоннели, — сказал я Шау, когда собрались в нижнем зале, и сказал ровно, без нажима, будто речь шла о близком севе. — Сами. Малыми. Поодиночке полезут, парами в лаз.</p>
<p>У Шау остановилась за щекой бетельная жвачка — челюсть замирала у него всякий раз, когда я выкладывал такое, чего знать мне было неоткуда. Он долго молчал, и я знал, о чём это молчание: о том, что при французах в нору никто не лез, французы боялись её, как огня, и оттого земля нас и спасала, а теперь, выходит, время этой спасительной трусости вышло. Он не спросил, откуда я знаю. Он давно бросил спрашивать. Он только повёл седой головой, принимая сказанное, и обронил своё, негромкое, веское:</p>
<p>— Значит, встретим в норе. Земля и тут наша, мальчик. Под землёй мы дома, а они — в гостях.</p>
<p>А вот товарищ Там спросил. Товарищ Там не бросал спрашивать никогда — в том и состояла его служба, и в очках его, в тонкой оправе, отражалась плошка, когда он подался вперёд, поправляя на колене вечную свою книжечку.</p>
<p>— Откуда такая уверенность, товарищ Тхай? — Голос ровный, цепкий, не злой даже, но из тех, что заносят сказанное в тетрадку. — Враг не лез в наши тоннели полгода. С чего ему лезть теперь? Не выдаёшь ли ты свой страх за расчёт?</p>
<p>Я мог бы сказать ему правду — что я сам учил таких, что я чую этого зверя на подходе нутром, кожей, всем тем долгим, что прожил до Тхая и в Тхае. Но правда моя была не из тех, что говорят политруку. Поэтому я не стал спорить — спорить с Тамом было всё равно что бить кулаком воду. Я поднял с глины тот патрон, новенький, тупоносый, и положил ему на раскрытую книжечку, прямо на его ровные строчки, и заговорил по-крестьянски, как Тхай, без лишних слов:</p>
<p>— Вот с чего, товарищ Там. Этим из строя не стреляют. Этим стреляют в упор, в темноте. Кто-то уже лежал у нашего лаза и щупал, не вылезем ли мы. В другой раз он не будет ждать снаружи. — Я выдержал паузу и добавил, кивнув на чёрный зев ближнего хода, чтобы отстал: — Готовиться надо. А спорить будем, когда хоронить некого станет.</p>
<p>Там молчал. Он смотрел на патрон у себя на книжечке так, будто тот мог укусить, и я понял, что довод дошёл, потому что довод был не мой — он лежал у него на ладони, заводской, тупоносый, чужой.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Три дня я готовил восточное колено — то самое, что мы потеряли в воду, а после, когда вода спала, отбили заново, вычерпали, отрыли. Я готовил его не как убежище. Я готовил его как капкан.</p>
<p>Тому, кто полезет в нору один, страшна не пуля. Ему страшна сама нора. Темнота, в которой не знаешь, что в шаге впереди. Теснота, в которой не развернуться и не поднять руку для замаха. Развилки, на которых не угадать, куда. Я знал это по себе и обернул каждый наш недостаток против гостя: сузил ходы там, где можно сузить, чтобы человек с фонарём шёл боком и медленно; поставил у развилок ложные тупики и за каждым — стрелковый лаз сбоку, откуда бьют не в лоб, а в висок проходящему; убрал из ближних колен всё, на что упадёт луч, чтобы гостю не за что было зацепиться глазом. И погасил свет. Весь. До последней плошки. В моей норе гость будет видеть только то, что выхватит его узкий луч, а я — всё, потому что я в ней слепну с пользой: я считал эти шаги сотни раз, а он отсчитает свои первый и последний раз в жизни.</p>
<p>— Фонарь — это его глаз и его смерть, — сказал я Баю и Май, разводя их по лазам. — Свет идёт впереди него. Бьём не по свету. Бьём по тому, что за светом, на полруки выше и сзади. И тихо. Ни выстрела, пока я не выстрелю первым. В тесноте выстрел глушит, бьёт по ушам — оглохнем все. Нож. Удавка. Сапёрная лопатка. Руками.</p>
<p>Бай оскалил щербатый рот — не весело, а как скалятся перед делом.</p>
<p>— Крыса лезет в нору, — Бай понизил голос, пристраивая у лаза свою трубу, которой тут, в тесноте, было не место, но без которой он себя голым чувствовал. — А в норе её ждёт кот. Только кот в темноте видит, а крыса — нет.</p>
<p>— Эта крыса видит, — сказал я. — Этой крысе дали глаз. Потому глаз и гасим первым.</p>
<p>Май не сказала ничего. Она перебирала в пальцах свой шнурок и смотрела в чёрный зев лаза тем своим холодным, ровным взглядом, каким смотрела на всё, что предстояло убить. У неё в Анхо под напалмом сгорели свои, и с тех пор она убивала так же ровно, как дышала, и темнота ей была не страшна, темнота ей была впору. Я поставил её на дальний лаз, за второй развилкой, последним рубежом, — на случай, если кто проскользнёт мимо меня и Бая. Мимо Май не проскальзывал никто.</p>
<p>Мы залегли по лазам, в тёплой, душной, муравьиной тьме, и стали ждать. Я лежал на животе, в боковом стрелковом отнорке, шагах в десяти перед первой развилкой, и дышал ртом, медленно, и слушал ход. Тхаево молодое тело подо мной ныло, затёкшее, привычно непослушное, и я растирал ему мышцы, не глядя, по памяти, чтобы не свело в нужный миг, и думал, что вот и пришёл тот бой, к которому вся эта война вела меня вслепую: бой в моей стихии, на моём поле, голым умением против голого умения. Зверь против зверя. В норе.</p>
<p>И земля принесла мне первый звук. Далёкий, сверху, у восточного устья: тихий скрежет, осыпь, осторожный шорох спускающегося тела. Гость пришёл.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Луч пришёл первым.</p>
<p>Узкий, белый, дрожащий. Полз по глине. Щупал стену.</p>
<p>Я вжался в отнорок. Не дышал.</p>
<p>Гость шёл боком. Медленно. Стиснутый моими стенами.</p>
<p>Фонарь в левой. В правой — пистолет.</p>
<p>Шаг. Ещё. Луч прошёл над моей головой.</p>
<p>Я выждал, пока пройдёт. Спина. Затылок. Пора.</p>
<p>Я взял его сзади. Левой — рот, чтоб не крикнул. Правой — нож под ухо, в шею, до хруста.</p>
<p>Он дёрнулся. Сильный. Бил локтем назад. Я держал.</p>
<p>Кровь хлынула мне на руку, горячая, толчками. Он обмяк.</p>
<p>Фонарь упал. Луч закрутился по своду. Я погасил его коленом.</p>
<p>Темнота. Моя темнота.</p>
<p>И сразу — второй. За первым. В двух шагах.</p>
<p>Этот был умнее. Этот услышал. Луч метнулся ко мне.</p>
<p>Выстрел. Грохот в тесноте — как обух по черепу. В ушах звон.</p>
<p>Пуля ушла в глину у виска. Меня осыпало крошкой.</p>
<p>Я кинулся под луч. Низом. На него.</p>
<p>Сшиблись. Тело к телу. В проёме не размахнуться.</p>
<p>Его нож вышел первым. Короткий. Снизу.</p>
<p>Полоснул меня по лицу. От скулы к челюсти. Огнём.</p>
<p>Я не почувствовал боли. Потом почувствую. Сейчас — работа.</p>
<p>Я перехватил руку с ножом. Вывернул. Хрустнуло.</p>
<p>Он хрипел. Бил коленом. Сильный, гадина, обученный.</p>
<p>Я ткнул его лбом в лицо. Раз. Два. Хрящ подался.</p>
<p>Своим ножом — ему в бок, под рёбра. Провернул.</p>
<p>Он завыл. Коротко. Я зажал ему рот.</p>
<p>Бил, пока не перестал. Долго. Страшно долго.</p>
<p>Кровь — его, моя — лилась мне на руки, на грудь, тёплая.</p>
<p>Третий не пришёл. Их было двое. Я лежал на втором.</p>
<p>Тихо. Только звон в ушах и капель крови. Чьей — не знаю.</p>
<p>Где-то справа, у Бая, — возня, удар, всхлип, тишина. И у Бая чисто.</p>
<p>Лицо моё горело. Половина горела. Я тронул — мокро, глубоко.</p>
<p>Темнота, и подо мной два тела. Я дышал. Живой.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Я выполз наверх, в нижний зал, к плошке, когда всё кончилось, и Май, выйдя из своего дальнего лаза, где ей в этот раз не досталось работы, встала надо мной и долго смотрела на моё лицо. Потом молча намочила тряпицу в плошечной воде и прижала к щеке — к длинной, рваной, через всю левую половину борозде, что оставил мне нож второго гостя, от скулы до самой челюсти. Кровь шла густо, заливала шею. Она держала тряпицу твёрдо, не жалея, и я сидел, запрокинув голову, и считал — по застарелой привычке, тем холодом во мне, что складывает итог даже над собственной кровью, — то, что вынес из этой норы.</p>
<p>Двое убитых, оставшихся внизу. Я осмотрел их при свете, прежде чем подняться, как осматривают всякую новую вещь на войне, и понял по их снаряжению, по лёгкому подогнанному добру, по тому ножу, что распахал мне лицо, что встретил я не случайных смельчаков, а породу — обученную, отобранную, посланную нарочно в тесноту, мне навстречу. Их будут слать ещё. Это была не вылазка. Это было начало. У одного из них, у того, что я взял первым, оказалась при себе короткая винтовка — лёгкая, чёрная, ладная, не та тяжёлая «эмка», что я привык снимать с убитых полгода, а новая, незнакомая, и я повертел её в руках и понял нутром, без всякой справки: раз пошло вот это новьё, раз пошли вот эти, — значит, переменилось не на нашем колене. Переменилось во всей войне.</p>
<p>— Двое наших, — сказала Май, не отнимая тряпицы. Сухо, ровно, как всегда. — На дальнем лазу. Один сразу, один к утру отойдёт — живот.</p>
<p>Я смежил веки, и под ними, в наступившей слепоте, двое наших встали в тот же скорбный ряд, что и всё, что эта земля у меня уже взяла. Я выиграл нору. Я встретил нового зверя на своём поле и убил его дважды, и теперь моя нора станет для этих гостей не лазейкой, а могилой. Завтра я углублю боковые лазы и подрежу своды ещё на ладонь — под их рост, не под наш.</p>
<p>— Шрам останется, — сказала Май, разглядывая моё лицо при плошке, и в голосе её мелькнуло что-то — не жалость, жалости она не знала, а что-то иное, ровное и сухое, отчего мне на миг стало теплее, чем от любой жалости. — На всю жизнь. Через всю щёку.</p>
<p>— Пускай, — сказал я и отвёл её руку с тряпицей. — Зашей. Сухой ниткой, не жильной. И туже — мне в темноте моргать нечем.</p>
<p>Шау подошёл из темноты, посмотрел на мою распоротую щёку, на чёрную винтовку у меня в руках, на двух мёртвых гостей, которых волоком тащили из лаза, и не сказал ни слова утешения — утешение тут не стоило ничего. Он только тяжело, по-стариковски, осел подле меня к стене, упёршись плечом в глину, и долго смотрел на новую винтовку, какой не видел ни при французах, ни за всю эту войну. И заговорил вполголоса, не мне — себе, той памятью, что держала в себе пятнадцать лет этой земли и ещё девять перед ними:</p>
<p>— Раньше они боялись лезть. — Он помолчал, тронул беспалой рукой чёрный ствол. — Теперь не боятся. Худо, мальчик. Это значит, пришли надолго. Это значит, идёт большое.</p>
<p>Я не ответил. Я обтёр с ложа чёрной винтовки чужую кровь полой блузы и положил её к латуни Тёрнера, к карабину Кьема — в горький свой схрон. На прикладе, у пятки, стояло чужое клеймо — буквы и год, — и года этого здесь ещё никто не видел. Я завалил винтовку рогожей и пошёл будить тех, кому до света рыть.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 25</p><p>«Кровь под землей»</p>
</title>
<p>В лаз он полез один. Это я понял сразу.</p>
<p>Не отделение, не цепь. Один человек. Раньше так не лезли.</p>
<p>Я лежал в боковом кармане второго яруса, в полной темноте, и слушал землю. Земля говорила. По глине ползло чужое дыхание, осторожное, считанное. Не крестьянский страх перед дырой. Выучка.</p>
<p>Он остановился у первого изгиба. Замер. Я тоже замер.</p>
<p>Тишина под глиной густая, как масло. В ней слышно сердце. Своё и, кажется, чужое.</p>
<p>Свет он не зажёг. Умный. Свет в тоннеле живёт секунду, потом гаснет вместе с тем, кто его нёс. Он шёл на ощупь. Он работал, как я.</p>
<p>Вот оно, подумал я холодно. Дождался.</p>
<p>Он двинулся дальше. Метр. Ещё метр. Пальцы его щупали стену впереди, искали растяжку, искали кол. Грамотно искал. Низко не брал.</p>
<p>А низко я и заложил.</p>
<p>Бамбук вошёл ему в ладонь снизу, из пола. Я слышал, как вошёл. Глухо, мягко, как в тесто.</p>
<p>Он не закричал. Втянул воздух сквозь зубы. Терпел.</p>
<p>Профессионал.</p>
<p>Я ждал ещё. Раненая рука сейчас мешает, но злит. Злой делает ошибку.</p>
<p>Он сделал. Дёрнулся вперёд, не назад, чтобы уйти с кола. Вперёд, на меня.</p>
<p>Я взял его в темноте на звук.</p>
<p>Левой за лицо, правой ножом под край каски, в шею, снизу вверх — этот ход я когда-то сам ставил таким же на полигоне. Он был большой. Сильный. Он успел перехватить мне запястье, и хватка у него была железная, тренированная, и пистолет в другой руке уже шёл вверх, к моему животу.</p>
<p>Я довернул нож.</p>
<p>Тёплое плеснуло мне на кисть, на локоть. Хватка ослабла не сразу. Он держал моё запястье ещё удар сердца, два, держал мёртвой уже рукой, по привычке тела, которое не сразу узнаёт, что кончилось. Пистолет выпал. Стукнул о глину.</p>
<p>Потом он осел. Всем весом, тяжело, мне на колени, в тесноте, где не разойтись.</p>
<p>Я сидел в глухой черноте кармана, держал на коленях мёртвого солдата, большого, в снаряжении, пахнущего железом и американским табаком, и слушал. Сверху, в устье лаза, было тихо. Они ждали его назад. Они не лезли следом. Они послали одного, и они ждали.</p>
<p>Я обшарил его в темноте, быстро, руками. Каска. Подсумок. Фонарь на шнуре. Револьвер, не винтовка, короткий револьвер для тесноты, и нож с тыльной стороны клинка пилой, чтобы пилить корни и крепь. Снаряжение под нору. Под мою нору.</p>
<p>Зажигалку я нащупал в нагрудном кармане. Гладкую, тёплую от тела.</p>
<p>Знакомую.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Я вытащил его наверх, в третий ярус, к плошке, потому что мне нужно было видеть.</p>
<p>При свете я разглядел всё. Молодой, лет двадцати пяти. Лицо ещё детское под грязью и кровью, веснушчатое лицо мальчишки с другого края света, которого мать растила не для того, чтобы он умер в глиняной кишке под рисовым полем у Сайгона. Я смотрел на него без жалости и без торжества. Я считал.</p>
<p>Этот лез не как сапёр и не как пехотинец, нагнанный приказом в страшную дыру. Этот лез как охотник, как ныряльщик в незнакомую глубину, налегке, с короткой рукой, со светом про запас, низко не открываясь. Так лез бы я. Так отбирают и натаскивают одного из тысячи. А значит, наверху поняли: грубым числом нас из земли не выбьешь, в нору надо посылать своего, такого же зверя. И начали посылать.</p>
<p>Я разжал его кулак и вынул зажигалку под свет.</p>
<p>Та самая. Латунная, потёртая, с угловатой латинской гравировкой на боку. Я знал на ней каждую царапину, потому что в кармане у меня, среди той недоброй мелочи, что я сносил туда с убитых, лежала её родная сестра, снятая с первого американца, которого я тут вскрыл ножом, и Тёрнер с тех пор таскал эту, новую, взамен. Я видел её один раз, близко, у речного выхода, в ту ночь, когда он почти меня достал. Его зажигалка. Его вещь. Он дал её этому мальчишке. На счастье, или как метку, или просто сунул ему в карман своё, провожая во вражью дыру.</p>
<p>Значит, он здесь. Не за рекой, под сетками да вентиляторами своего штаба. Здесь, наверху, над этим самым лазом, в ста шагах над моей головой, по ту сторону глины. Он привёл своих новых, выученных под нору людей и стоит сейчас там, наверху, и ждёт, когда первый вернётся и скажет, что нашёл.</p>
<p>Первый не вернётся.</p>
<p>Подошёл Бай, глянул на мёртвого, на его снаряжение, на пилу с тыльной стороны ножа. Щёлкнул языком.</p>
<p>— Новая порода, — сказал он тихо. — Под нас точёная.</p>
<p>— Под нас, — сказал я.</p>
<p>— Полезут ещё?</p>
<p>— Полезут. Теперь повадятся.</p>
<p>Бай смотрел на детское лицо врага, и в кои-то веки шутка у него не нашлась. Он понимал то же, что я. Раньше тоннель был наш дом и наша крепость, куда чужой совался слепым и умирал слепым. А теперь в нашу землю прислали зрячих. Тех, кто полезет в темноту так же тихо и низко, как мы. Война, которую мы держали под глиной потому, что наверху были слабее, теперь приходила и в нору. И здесь у нас не оставалось преимущества ни в чём, кроме того, что это наша земля, а они в ней гости.</p>
<p>Гость лежал у плошки и стыл.</p>
<p>Подошёл и Шау, низкий, кряжистый, бесшумный в ходах, как и положено тому, кто рыл их ещё при французах. Долго смотрел на мёртвого, на пилу ножа, на фонарь со шторкой, которым свет можно пускать тонким лучом, не выдавая себя. Бетель за щекой у него остановился, а это у него означало, что думает тяжёлое.</p>
<p>— При французах, — сказал он наконец, негромко, — они в нору не шли. Боялись. Бросали гранату в дыру и считали, что убили. А мы за поворотом сидели и смеялись над их гранатами. — Он тронул мёртвого левой рукой, на которой давно недосчитывался двух пальцев. — Этот не боится. Этого учили не бояться. Нора наша против таких уже не вся защита.</p>
<p>— Не вся, — согласился я.</p>
<p>— Значит, дальше будет дороже. — Он обронил это ровно, тем же голосом, каким назвал бы цену риса на базаре, и в простоте этой было больше правды, чем в любом докладе. Он пережил одну такую войну и нюхом чуял начало второй, и чутью его я в эту минуту верил больше, чем себе.</p>
<p>— Зажигалку отдашь? — спросил Бай, поведя подбородком на латунь в моей руке. Он знал про мой карман с метками. Все уже знали.</p>
<p>Я покачал головой.</p>
<p>Эту я отдавать не собирался. Эту я положу к первой, к её сестре, и греть она будет мне не сердце, нет, сердца у меня для таких вещей не водилось, а ту единственную статью расхода, что я держал на капитана Тёрнера.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Своих в тот день мы потеряли двоих. Эту монету я держал отдельно от латуни.</p>
<p>Покуда мальчишка-ныряльщик умирал у меня на коленях, его не зря посылали первым: за ним пошёл второй, дальним лазом, тем, что я считал заваленным, а его за ночь раскопали сверху сапёры. Второй прошёл туда, где сидели наши раненые и две девчонки-связные, и успел срезать троих короткой очередью почти впритык, прежде чем его свалила Май, в темноте, на вспышку. Двое из троих были наши, мои, выученные мной. Тхиен, который у меня закладывал фугасы лучше всех и которого я берёг для большого дела. И девчонка, имени которой я в этой главе называть не стану, потому что не успел узнать его как след: она пришла к нам неделю назад, носила донесения, и легла лицом вниз в той же позе, в какой ложилась когда-то тётушка Хоа, прикрыв собой раненого, и раненого тем спасла, а себя нет.</p>
<p>Тхиена выносили долго, по узким коленам, передавая из рук в руки, потому что в полный рост его не пронести было нигде, а волоком я не дал, волоком носят чужих. В третьем ярусе стояла та всегдашняя подземная духота, в которой плошка горит вполнакала и пот не сохнет, а по сводам, потревоженные стрельбой, ползали разбуженные сороконожки, и где-то в темноте, в стороне затопленного восточного колена, попискивали крысы, которым в эту войну жилось сытнее, чем нам. Я положил его рядом с девчонкой, на сырую глину, сложил ему руки, и подумал то, что думал всегда над своими: что хоронить как след опять не выйдет, что новую камеру под мёртвых мы роем теперь чаще, чем под живых, и что нора, в которой мы прячемся, всё больше становится землёй, в которой мы лежим.</p>
<p>Я считал их холодно, потому что иначе не умел и не имел права. Двое за одного ихнего. Размен в их пользу — и так теперь пойдёт, по двое и по трое за каждого ихнего охотника, потому что охотников у них много, а нас мало, и каждого нашего я растил месяцами, а ихнего обучили за океаном и привезли пароходом готового. Латунь грела счёт. Арифметика остужала его обратно. Я сидел в третьем ярусе между двумя своими мёртвыми и одним чужим и думал ту единственную трезвую мысль, какую позволял себе в такие часы: что выиграю эту войну, и помню, что выиграю, а знание конца всё равно не вернуло мне сегодня ни Тхиена, ни той безымянной девчонки.</p>
<p>Наверху, над глиной, шла своя работа, и работу эту я разбирал по звукам, лёжа на спине, навешивая на каждый гул своё имя — рейд, техника, лопаты. Они не ушли. Потеряв двоих в норе, они не повторили старой ошибки и не полезли следом толпой; они сделали то, что сделал бы умный человек, понявший, что нора кусается: обложили её сверху. Весь день над зоной висели вертушки, и били по площадям пушки, и где-то выше по руслу, ближе к открытому полю, к старым каучуковым плантациям, гудело и гудело тяжёлое, многоголосое, незнакомое, и гул этот не был гулом обычного прочёсывания.</p>
<p>К ночи Май принесла снизу, с дальнего поста, весть, и весть была хуже всех мёртвых разом.</p>
<p>— Они становятся, — сказала она. Лицо у неё было серое от подземной грязи, и только глаза живые, холодные. — На плантации. И дальше, к Донгзо. Не идут дальше. Становятся.</p>
<p>Я не сразу понял.</p>
<p>— Лагерем? На ночь?</p>
<p>— Не на ночь. — Она подобралась к плошке, обхватив колени, и перебрала пальцами связку донесений, как делала всегда, когда новость была тяжёлой. — Корчуют. Жгут кустарник. Ровняют грунт под технику. Тянут проволоку. Старики говорят: так не на ночь становятся. Так становятся надолго.</p>
<p>И тут я понял. Рука сама пошла к нагрудному карману, к латуни, которую я снял с мёртвого, — нащупала, сжала. Латунь была холодная. Тело давно остыло.</p>
<p>Вот оно. Вот то большое, что стояло у меня среди скудеющего знания о будущем самой тяжёлой строкой над этой зоной, и чего сроку я уже не помнил, помнил только, что придёт и всей тушей. Они кончили примериваться рейдами. Они кончили посылать ныряльщиков на пробу. Они привели целую дивизию, со всем железом, со всеми вертолётами и пушками, и сажали её базой прямо здесь, на голову нашей норе, на самую крышу наших тоннелей. Не налёт. Не каток на неделю. Гарнизон. Дом. Они строили над нашим домом свой дом.</p>
<p>Я лежал навзничь под несколькими метрами глины и слушал, как над головой натужно, с подвыванием, ходит взад-вперёд тяжёлая машина и ровняет грунт, и как падают подрубленные деревья — одно, другое, третье. Бай не знал. Шау, переживший французов, догадывался. Я знал.</p>
<p>Они сядут наверху и будут слать вниз своих зрячих, день за днём, на измор. А по той корчёванной глине, между свежих рядов проволоки, будет ходить человек с пустым нагрудным карманом, у которого сегодня под глиной убили посланного.</p>
<p>Я перевернул латунь на ладони, нашёл большим пальцем выщербленный угол гравировки — тот же, что и на первой, — и опустил зажигалку в карман, где уже лежала её сестра. Они стукнулись друг о друга глухо, как две гильзы. Наверху завели мотор, и по своду посыпалась сухая земля, мне на лицо.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 26</p><p>«База на голове»</p>
</title>
<p>Серое небо над полем ещё не отделилось от тёмной кромки дамб, когда они пришли — в тот самый час, что я обещал своим неделей раньше, и пришли не так, как приходили прежние: не цепью прочёсывания по тропе, не вертушкой-другой на одну деревню, чтобы пожечь и уйти к обеду, а всем своим железом разом, тяжело и навсегда, и от первого же гула, прокатившегося по земле над головой, кончилось старое и началось то, чего я ждал и боялся весь этот год.</p>
<p>Я лежал у самого устья вентшахты, в термитнике на краю бывшего рисового поля, и смотрел в дырочку не больше монеты, ту, что мы оставляли для глаза и воздуха. Сначала пришёл звук — низкий, многослойный, не похожий на знакомый посвист одиночного «Хьюи», а будто само небо завели мотором и пустили на малых оборотах. Потом небо потемнело. Они шли волнами, по дюжине, по полторы дюжины в волне, грузные, брюхатые, и от каждой волны рисовая вода в поле приседала ребристыми кругами и трава ложилась плашмя, как под ладонью. Я считал их — холодно, по привычке прежнего ремесла, не из азарта, а потому что число это надо было знать, и число выходило такое, какого здесь не садилось ни разу: не рейд, не налёт, не вылазка из Бьенхоа. Дивизия. Они привезли сюда целую дивизию и ставили её прямо мне на голову.</p>
<p>Машины садились на сухое, на стерню, поднимая бурые столбы пыли, и из их раскрытых брюх выливалась пехота — не пугливые сайгонцы, что жмутся к броне и палят в белый свет, а рослые, неторопливые, уверенные в своём железе люди, которые шли по нашей земле так, будто она уже была их. Я смотрел на них холодным глазом мастера и видел не врага вообще, не плакат, а работу: вот они растягиваются охранением, грамотно, секторами, прикрывая площадку; вот за первой волной идёт вторая, не с людьми, а с грузом — катушки колючей проволоки, мешки, ящики, длинные хоботы каких-то труб; вот садится тяжёлое — приземистые тупорылые машины, которых я тоже узнал по нутру, по той памяти, что ещё тлела во мне и подсказывала имя прежде, чем глаз разбирал очертания: бульдозеры. Они привезли бульдозеры. И там, где сейчас стояло жнивьё и горбились наши термитники с глазами вентшахт, через неделю встанет ровный, голый, выскобленный до глины плац, обнесённый проволокой, набитый людьми, генераторами и пушками, — лагерь, крепость, заноза в самом сердце зоны, которую мы держали полтора десятка лет от французов до них.</p>
<p>И всё это — над нами. В трёх метрах под брюхом первого севшего бульдозера лежал наш первый ярус с кухней Хоангкам, в пяти метрах шли переходы, в десяти, у воды, прятались госпиталь и склад. Они ставили базу на крыше нашего дома, не зная — пока ещё не зная, — что дом под ними обитаем.</p>
<p>Я не шевелился — этому я натаскивал и себя, и своих: лежи камнем до нужного мгновения. Нужное мгновение было не теперь. Теперь надо было только запоминать каждую мелочь, чтобы снести её вниз, в темноту, и выложить перед своими как есть, без утешения: сколько волн, какой груз, где встали вышки. Глаз в дырочку да память — больше у меня тут ничего. Я знал, что они придут. Я не знал, что это так похоже на то, как заколачивают крышку.</p>
<p>Над полем ещё садились волны, когда я тихо сполз вниз, в духоту, к своим.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Внизу меня уже ждали — сошлись в нижней совещательной камере, где толща над головой приглушала всё, кроме того гула, что теперь не смолкал и сочился сквозь свод, как сырость.</p>
<p>У стены, осев на пятки, в скудном свете коптилки катал за щекой бетель дядя Шау — медленно, ровно, и эта ровность выдавала старика крепче всякого слова: ровнее всего его челюсть работала, когда внутри было неровно. Бай примостился рядом, вертел в пальцах незажжённую самокрутку и за весь мой срок при нём впервые молчал. Май стояла у дальнего входа с неизменной связкой донесений в руке, тонкая, неподвижная, и платок её в полутьме сливался с тенью, так что видны были только холодные глаза. Товарищ Там расположился ближе к свету, чтобы видеть свою книжечку, послюнил огрызок карандаша и нацелился на меня тем цепким, всегда настороженным вниманием, каким подбирался к моему чужому знанию.</p>
<p>— Ну, — сказал Шау, не переставая жевать. — Говори, мальчик. Что наверху.</p>
<p>Я опустился напротив, спиной к холодной стене, и выложил им всё число, как нёс его в голове. Не дивизион — дивизия. Не рейд — гарнизон. Бульдозеры, проволока, пушки, тысячи людей, и ставят они это на нашей крыше, ровно над первым ярусом, над кухней, над тропой к колодцу.</p>
<p>В камере стало тихо, насколько тихо тут вообще могло стать под этим гулом. У Бая замерли пальцы.</p>
<p>— На голове, значит, — выговорил он не сразу и щёлкнул языком, но без обычной своей удали, глухо. — Сядут срать — нам в трубу натечёт.</p>
<p>Никто не засмеялся. Шутка упала в землю и осталась лежать.</p>
<p>— Это меняет всё, — сказал я ровно, тем будничным голосом, каким говорят о вещах, которых нельзя пугаться вслух. — Раньше они приходили и уходили. Теперь они отсюда не уйдут. Они будут жить над нами день и ночь: часовые, прожекторы, собаки, обходы по периметру. Колодец под проволокой. Тропы под огнём. Дым от кухни нельзя пустить даже ночью — учуют, засекут, накроют. Каждый выход наверх — теперь не выход, а вылазка во вражеский тыл, потому что тыл у них теперь здесь, у нас на темени.</p>
<p>— Ты говоришь так, — медленно произнёс Там, не отрываясь от книжечки, — будто видел это прежде. Будто знал, что придёт целая дивизия и встанет именно тут.</p>
<p>Вот оно. Я ждал укола и встретил его, не дрогнув. В прошлой жизни за такие слова от политрука сворачивали шеи — но в этой я уже выучил, что отвечать ему надо не умом, а землёй.</p>
<p>— Я говорил, что придёт большая сила, — и я повёл рукой вверх, на свод, откуда сочился гул. — Это слышно теперь и без меня, товарищ Там. А что именно сюда — так куда ж ещё. Мы у них как заноза под Сайгоном. Раньше выковыривали ногтем издали, не достали. Теперь сядут сверху и будут давить, пока не выдавят. На их месте я бы тоже сел сюда.</p>
<p>— На их месте, — повторил Там и что-то черкнул. Но желваки у него не заходили, и укол прошёл вскользь: правда была слишком очевидна, чтобы цепляться к тому, откуда я её знаю.</p>
<p>— Земля помнит французов, — сказал вдруг Шау, и все повернулись к нему. Он сплюнул бурую кашицу в угол и вытер губы тылом ладони. — При французах нас тоже обкладывали. Ставили посты, жгли, гнали из деревень. И мы рыли глубже, и сидели тише, и ждали. Кто дольше высидит в земле — того и земля. Они наверху, на ветру, на виду. Мы внизу, в темноте, дома. Это плохо, мальчик. Но это не конец. Это только новая зима.</p>
<p>Я смотрел на старика. Я знал, что они уйдут, — через годы, но уйдут. Он не знал. Он завёл челюсть на новый круг, ровно, как заводят часы на долгий завод, и эта ровность стоила больше всей моей справки из будущего.</p>
<p>— Глубже рыть некогда, — сказал я. — Они тут, сегодня. Делаем так. Кухню — гасим, переходим на холодный рис и сухое, пока не придумаю, как пустить дым в их же сторону, чтоб думали на свою солярку. Колодец под проволокой бросаем, берём воду из дальнего, у реки. Тропы наверх — все старые забыть, читать заново, под их часовых и прожекторы. И слушать. Месяц только слушать и смотреть, как они живут: где меняют караул, где спят крепче, куда складывают железо. Они нас не видят. Это пока единственное, что у нас есть. И это много.</p>
<p>Шау прикрыл глаза, принимая. Бай сунул так и не зажжённую самокрутку за ухо.</p>
<p>— Холодный рис, — буркнул он. — Любимое. Помрём — так хоть не от изжоги.</p>
<p>На этот раз в темноте кто-то всё же сипло выдохнул смешок. Свод над нами гудел американскими моторами, и под этот гул мы делили холод и темноту, по старой своей привычке, и темнота пока ещё была наша.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Ночью я вышел наверх — сам, не послав никого, потому что первую тропу под новым врагом командир читает своими ногами, а не чужими.</p>
<p>Я шёл дальним лазом, тем, что выводил в камыши у реки, далеко от их проволоки, и всё равно их присутствие давило сверху всю дорогу, через всю толщу глины. Раньше ночь над тоннелями была пустой и тихой, со своими цикадами, со своей луной. Теперь ночь гудела. Сквозь десять метров глины я слышал — не ухом, нутром, костями — ровное низкое дрожание их генераторов, тяжёлый перебой движков, лязг, который не смолкал и в три часа пополуночи. Они не спали. Они работали в три смены, и земля, моя крепость и укрытие, впервые передавала вниз чужую дрожь, как передаёт стена дрожь поезда.</p>
<p>Я выбрался в камыши и замер. Там, куда днём опускались волны вертушек, теперь стояло зарево — белое, мёртвое зарево их прожекторов, какого здесь не зажигалось отродясь. Оно било в низкие тучи и отражалось вниз, на поля, и при этом свете я разглядел то, чего боялся разглядеть: они уже опоясали свой плац проволокой, уже воткнули по углам вышки, и на ближней вышке медленно водил стволом часовой, и луч прожектора с неё лениво полз по жнивью — туда, сюда, туда, сюда, выедая темноту, в которой мы только и жили.</p>
<p>Я лёг и смотрел, как ползёт луч. Считал его ход. Туда — восемь ударов сердца. Назад — восемь. На дальнем краю он замирал чуть дольше: часовой засматривался на реку. В этой малой щели, в этих лишних двух-трёх ударах, и была теперь вся наша жизнь — в зазоре между концом одного взмаха луча и началом другого. Дома такую брешь закрыли бы датчиком, что не спит и не засматривается на воду. Здесь брешь оставлял живой усталый человек, и за это его можно было однажды убить, а пока — обойти.</p>
<p>Луч пополз обратно, и в его холодном крае, шагах в полутораста, я вдруг различил их — двоих. Парный дозор шёл по-за проволокой, вдоль периметра, неспешно, тяжёлым шагом сытых людей, и огонёк сигареты у одного то вспыхивал, то прятался в кулак. Я вжался в ил между корней и перестал дышать — медленно, без рывка, как давно научил это тело. Они прошли близко — я слышал их речь, ленивую, гортанную, не разбирая слов, слышал, как хрустит стерня под их большими ботинками, чуял табак, не наш, сладковатый, чужой до тошноты. Один сказал что-то, другой коротко хохотнул. Они меня не видели. Они шли по моей земле сытые, громкие, со светом за спиной, и не знали, что в трёх шагах от их ботинок, в иле, под слоем ряски и жижи, лежит и не дышит человек.</p>
<p>Я вжимался в грязь, пока дозор не растаял за поворотом проволоки, и запоминал всё, что снесу вниз. Зарево стояло над полем мёртвым нимбом. Кольцо сомкнулось — я чувствовал это всем телом, лёжа на дне собственной зоны, как на дне колодца, в который сверху заглядывает вражеский свет. Они сели нам на голову, и теперь каждый глоток воздуха наверху мы будем красть у них из-под луча.</p>
<p>Пусть. Я растёр озябшие чужие ноги в резиновых сандалиях, дождался, когда луч уйдёт в дальний край к реке, и на восьмом ударе сердца пополз обратно к лазу — в темноту, которая пока ещё была наша. Перед самым устьем задержался, набрал в горсть мокрой глины и замазал свежий след колена на берегу: завтра здесь пойдёт их собака.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 27</p><p>«Жизнь под базой»</p>
</title>
<p>К февралю мы жили под их базой так, как живёт мышь под полом, по которому ходит сапог: слыша каждый шаг сверху и зная, что половицу однажды поднимут.</p>
<p>Они пришли с сухим сезоном, всей тушей, — про это я твердил своим ещё осенью, — пришли с танками, с бульдозерами, с этим их чудовищным умением мгновенно вспороть глину и встать на ней лагерем. Над тоннелями, над тем самым лоскутом, что наша ячейка держала с лета, теперь поднимался периметр: бульдозеры срезали кустарник и рощи в голую рыжую плешь, ровняли, обнажали, выжигали всякую тень, в которой мог укрыться человек, и по этой обнажённой плеши, по бывшим нашим полям и межам, вставали ряды колючки, мешки с песком, вышки. Грунт, который мы пятнадцать лет берегли, в который зарывались, как в мать, теперь утюжили американские гусеницы, и от каждого их прохода с глиняного свода над нами сыпалась труха, и трещины ползли по креплению там, где раньше держало намертво.</p>
<p>Под этим железным небом мы и жили. Двадцать с лишним человек на три тесных колена и две камеры, в духоте, в которой плошка гасла за ночь, выев весь воздух. Воду цедили по глотку: ближние колодцы оказались внутри их проволоки, и за каждой флягой связные ползли теперь полночи. Рис кончался. Его делили горстями, холодный, склизкий, и горсть эта раз от разу мельчала, и я, считавший когда-то секторы и дистанции, теперь считал зёрна, потому что зерно стало стоить дороже патрона. Малярия валила людей рядами: озноб тряс человека так, что зубы выбивали дробь по глине, а через час его жёг сухой жар, и хины не хватало, и мы поили больных горьким отваром из того, что приносила Май, и хоронили тех, кого отвар не держал, прямо в стенах нижнего яруса, замуровывая в нишах, потому что наверх с покойником было не выйти.</p>
<p>Дядя Шау примостился на корточках у входа в дальнюю камеру, тёмный и сухой, и был так тих, что его и за человека-то было не сразу взять. Двигались только руки. Беспалой левой он перебирал гранаты, проверял, и культяшки двух пальцев, отнятых ещё французами, ловко притирали капсюль.</p>
<p>— При французах нас тоже загоняли в землю, — обронил он, не поднимая глаз. — Сидели по горло в воде, ели корни. Они стоят наверху год, два. Земля стоит всегда. Терпение — оружие бедных, мальчик. У нас другого нет.</p>
<p>— Терпением сыт не будешь, дядя, — отозвался я, и в этом была правда тела: брюхо подвело и у меня. А про себя я прикидывал иное. Год они тут не простоят, если им не давать спать. Лагерь силён стенами наружу. А я сидел внутри его стен, под его плацем, под его сортирами, — и стены, обращённые против большой войны, против меня не значили ничего.</p>
<p>Бай скорчился рядом, длинный, нескладный, поджав колени к подбородку, и крутил пустую самокрутку — табака не было третий день. Щербатый рот его дёрнулся в ухмылке.</p>
<p>— Слыхали, какие они там сортиры себе роют? — Он мотнул головой вверх, в сторону потолка, откуда тянуло соляркой и их пищей. — С досками. Сидит американец на доске, штаны спустил, газету мнёт. А под ним, в трёх метрах, я сижу с трубой и думаю: вот бы тебе, родной, прямо туда — гостинец.</p>
<p>Кто-то в темноте хрипло засмеялся, и смех тут же оборвался кашлем. Я не смеялся, но и не оборвал его: злая эта шутка держала людей крепче приказа.</p>
<p>— Договоришь внизу. — Я придвинул к нему трубу носком сандалии. — Пригодится. Сегодня ночью.</p>
<p>У дальней стены кто-то завозился, задышал часто, со всхлипом. Подросток-связной из новеньких: вжался в угол и трясся не от малярии — свод над ним стонал под гусеницами, и до мальчишки доходило, куда он попал. Ещё немного — заголосил бы, а голос под базой стоит патрона. В бою я унял бы это просто, сунув человеку в руки работу; здесь работы не было, и мой холод мальчишку не брал.</p>
<p>Подобралась Май. Присела рядом, тронула его за плечо, присев так, чтобы заслонить от мальчишки стонущий свод, и тихо, как унимают зашедшегося в ночь ребёнка, заговорила про свою Анхо: как пускали по реке на праздник бумажные фонарики, как пахло жареным бататом с угла, где торговала мать. Не утешала — рассказывала. И мальчишку отпустило. Гасить страх одним голосом, одними людьми — этому я не выучился.</p>
<p>В дальнем углу, у плошки, сидел товарищ Там — очки на тонкой переносице ловили рыжий огонёк, на колене лежала раскрытая книжечка. Он писал. Он всегда писал, наш политрук: и про то, как ячейка держит линию под пятой захватчика, и про меня — про деревенского, который после контузии вдруг распоряжается с выучкой не по званию и не по роду, и которого он всё никак не мог разложить по своим тетрадным графам. Очки повернулись ко мне.</p>
<p>— Удар по периметру не согласован с округом, товарищ Тхай, — проговорил он ровно, книжно. — Линия партии велит беречь силы для большой войны, а не дразнить тигра у его логова. Если ты потеряешь людей в своей затее, отвечать перед округом буду я.</p>
<p>— Беречь силы, сидя под их сапогом, — это ждать, пока сапог опустится, товарищ Там. — Я не повысил голоса; со старшими по линии я давно научился возражать коротко и не спорить. — Они роют. Завтра пустят в норы газ и воду, как пускали в прошлую облаву. Кто не кусает первым, того едят. А округу доложишь, что ячейка нанесла урон врагу в его же логове. Такое в твою тетрадь ляжет ровнее, чем то, как нас выкурили молча.</p>
<p>Очки смотрели на меня долго. Потом опустились к книжечке. Он не дал согласия и не запретил — он, как всегда, оставил это висеть, чтобы записать после, смотря по тому, чем кончится. Я и не ждал иного. Согласие мне было не нужно. Нужны были Бай, его труба и колодец, что выходил наверх как раз там, где беспечная сила выставила боком к нам свой свежий, ещё не обжитый край.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Колодец вывел в воронку за вторым рядом колючки. Ночь. Безлунно.</p>
<p>Я шёл первым. За мной Бай с трубой. Третьим — Кыонг, мальчишка, с мешком.</p>
<p>Наверху всё было голое. Утрамбованное, мёртвое. Пахло соляркой.</p>
<p>Я выждал у края воронки. Считал.</p>
<p>Вышка слева. Прожектор водит вправо, влево. Ровно. Лениво.</p>
<p>Часовой ближе. Шагах в двадцати. Стоит у мешков с песком, спиной.</p>
<p>М-четырнадцать на плече стволом вниз. Огонёк сигареты у лица. Курит, дурак.</p>
<p>Прожектор ушёл влево. Я пошёл.</p>
<p>По-пластунски, на локтях, по рыхлой глине. Тихо. Нож в руке.</p>
<p>Десять шагов. Пять. Он переступил с ноги на ногу. Зевнул.</p>
<p>Я встал у него за спиной из самой земли.</p>
<p>Левой — за лоб, запрокинул. Правой — нож под кадык, поперёк, на себя.</p>
<p>Он не крикнул. Крикнуть нечем, когда перерезано горло.</p>
<p>Хлынуло чёрным, горячим, мне на кисть, на рукав. Он обмяк. Я придержал. Опустил тихо, чтоб не звякнуло железо.</p>
<p>Сигарета упала, зашипела в крови.</p>
<p>Бай уже полз ко мне. За ним — Кыонг.</p>
<p>— Палатки, — выдохнул я. — Ряд. Спят. Бай — крайнюю. В упор.</p>
<p>Он вскинул трубу на плечо. Поймал в прицел ближний горб палатки, шагах в тридцати, где спала беспечная, сытая, уверенная в своих стенах смерть.</p>
<p>Тяга.</p>
<p>Хвостом пламени труба плюнула назад, граната ушла вперёд, и палатка вспухла огнём.</p>
<p>Огонь выхватил всё. Разорванный брезент. Летящие доски. Человека без ноги, выброшенного из огня на колючку.</p>
<p>Внутри заорали. Не по команде — от боли, от ужаса, спросонья.</p>
<p>Я бил по тем, кто выскакивал. СКС, коротко, по два. Один сложился в проёме. Второй ткнулся лицом в песок.</p>
<p>Тот, что повис на колючке, ещё жил. Тянул руки. Где была нога — там хлестало, чернело, дымилось.</p>
<p>Кыонг швырнул из мешка две связки в соседние палатки. Глухо ухнуло. Брезент полетел клочьями.</p>
<p>Вышка проснулась. Прожектор метнулся к нам, поймал.</p>
<p>— Назад! — рявкнул я. — В колодец!</p>
<p>Сверху ударил пулемёт. Поздно.</p>
<p>Очередь прошла там, где мы лежали миг назад. Грунт выбросило фонтанчиками.</p>
<p>Мы катились в воронку, головой вперёд, в колодец, в спасительную тьму, в свою землю.</p>
<p>Кыонг охнул. Дёрнулся. Я схватил его за шиворот, сдёрнул вниз, на себя, в лаз.</p>
<p>Над нами по голой плеши хлестал свинец, выл металл, вставал тот самый огневой ад, которым они сильны.</p>
<p>А мы уже были под ним. В земле. Где их сила слепла.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Кыонгу зацепило плечо навылет — повезло мальчишке, кость не тронуло, — и, перевязав его в нижней камере, я отполз в свой угол и сел, вжавшись спиной в сырую стену, и тут малярия, дождавшись своего часа, взяла меня за горло.</p>
<p>Озноб пришёл первым — он всегда приходит первым. Сначала мелкая дрожь под лопатками, потом она разлилась, и вот уже всё тело колотило крупно, неудержимо, и зубы выстукивали по-дурацки чёткую дробь, и я кутался в мокрое тряпьё и не мог согреться в духоте, в которой другие задыхались от жары. Я знал, что за ознобом придёт жар, а за жаром — мутная, потная яма беспамятства на час или на два, и злился на это худое чужое тело, в которое меня вложили: голова моя работала холодно и ясно, считала, помнила, командовала, а тело двадцатилетнего крестьянина гнило подо мной от тропической дряни, как гнили тела вокруг, и поделать с этим я не мог ничего — только пережидать, стиснув зубы, пока трясёт, и снова вставать, когда отпустит.</p>
<p>В горячечной этой полудрёме я и нащупал то, чего боялся нащупать давно. Я полез памятью вперёд — за привычной своей опорой, за справкой, за тем спасительным знанием наперёд, ради которого, как мне когда-то думалось, меня и швырнули в эту войну. Я спрашивал у памяти, когда они выдохнутся и отойдут от Кути, какая операция станет следующей, как её назовут и куда двинут дивизию, — и память, прежде такая услужливая, не дала мне теперь ровным счётом ничего. Там, где раньше всплывали хоть очертания, хоть бледная тень формы будущего, теперь стояла глухая, ровная тьма, такая же непроглядная, как в заваленном тупике, куда не доходит ни искры света. Я помнил ещё только самое крупное, тот дальний костяк, до которого оставались годы: что война эта тянется долго и кончается нашим верхом, что однажды в большом городе у моря всё для них рухнет разом и непоправимо. А здесь, сейчас, под этой базой, в этом сыром феврале — ничего.</p>
<p>Рука сама пошла к карманам — туда, где у прежнего, цеплявшегося за справку человека лежала бы хоть выписка, хоть дата; воевал я давно уже не ею. Я провёл ладонью по горькой своей казне, по той, что носил у сердца и что прирастала с каждым новым мёртвым: холодная латунь зажигалки, отнятой когда-то у американца, с витиеватой гравировкой; затёртый медальон Зунга; тряпица от тётушки Хоа, что лечила и кормила нас в норах. Теперь к этому прибавится что-нибудь и от сегодняшнего часового, чьей кровью у меня и сейчас ещё стягивало кожу на тыльной стороне кисти, — пуговица с мундира или жетон с порванной цепочки, что-нибудь малое, чтоб не забыть лицо, которого я в темноте толком и не разглядел. Лица убитых держались во мне крепче всего прочего, словно одной этой работе нутро моё и не разучилось, что бы ни осыпалось вокруг. Сегодня их список вырос ещё на строку.</p>
<p>Озноб начал отпускать, передавая меня жару, когда из ближнего колена приползла Май. Тонкая, в платке, надвинутом низко, она подобралась вплотную и склонилась надо мной в тесноте, поставила скляницу с горьким отваром у самого моего плеча, тронула мне лоб тыльной стороной ладони — той рукой, на которой от запястья к локтю тянулся старый розовый рубец, выглаженный напалмом её родной деревни. Ладонь её, холодная и сухая, лежала у меня на лбу спокойно и уверенно, и от неё стало легче, и легче стало не от хины и не от горького отвара, а от самой этой руки.</p>
<p>— Жжёт, — сказала она. Не вопрос. Она не спрашивала, она знала. — Пей.</p>
<p>Я пил горькое, давясь. Война давно выжгла из неё всё лишнее, оставив только сухие точные руки да низко надвинутый платок, — а ладонь её так и лежала у меня на лбу, и она её не убирала. И, может, от жара, может, оттого, что держаться теперь стало не за что, кроме живого, я накрыл эту руку своей и подержал дольше, чем надо было для хины, и она руки не отняла, и не отодвинулась. Просто осталась рядом, пока я пил, и молчание двоих остылых людей грело сильнее отвара.</p>
<p>Потом она убрала ладонь и заговорила — тем же тоном, каким докладывают о потерях, и от слов её холод вернулся ко мне раньше озноба:</p>
<p>— Связные с трёх сторон доносят одно. Сгоняют народ из деревень в проволоку, в загоны. Жгут хижины. Зона теперь — свободного огня: всё, что движется снаружи, — цель. — Она помолчала. — Идут чистить. Теперь не выкуривать нас одних — другое. Идут поверху, деревня за деревней, и по тоннелям следом. Каратели. Скоро.</p>
<p>Я допил горькое до дна. Поставил скляницу. Жар уже подкатывал к вискам, мутил, но то, что она сказала, складывалось просто: кольцо, что они весь сухой сезон сжимали вокруг зоны, наконец сомкнулось, и теперь они войдут внутрь и пойдут по нам, по живому, по деревням и норам, выжигая. Без справки. Вслепую. Как все.</p>
<p>Я уперся ладонями в сырую стену и встал, пережидая, пока качнётся и отпустит темнота.</p>
<p>— Буди Шау, — сказал я. — И Бая. Решать будем, кого выводить, а кого оставить в норах.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 28</p><p>«Удавка»</p>
</title>
<p>Пятнадцатого числа удавка, которую они весь сухой сезон сводили вокруг зоны, дёрнулась разом — и петля села намертво, обрезав нам и тропы, и воздух, и последнюю надежду пересидеть.</p>
<p>Я смотрел на это сверху, из бокового термитника на гребне, куда выполз ещё затемно, чтоб увидеть, как оно пойдёт, и оно пошло по моему счёту, и хуже счёта. Они не лезли больше в норы поодиночке, не тыкались ныряльщиками в чёрную воду колен — они шли поверху, широким бреднем, цепь за цепью, прочёсывая зону деревня за деревней, и впереди цепей, выжигая им дорогу, работало небо. Над ближней деревней, над Анхо, над той самой, откуда была родом Май, в сером утреннем мареве прошли две машины, низко, брюхом почти по верхушкам сахарной пальмы, и обронили длинные, лоснящиеся капли, и там, где капли коснулись соломенных крыш, встала не вспышка — встала живая стена огня, оранжево-бурая, тяжёлая, и покатилась по деревне, слизывая хижины, плетни, дворы, всё, до чего дотягивалась. Напалм. Я знал этот огонь не по книге: он не гаснет, он липнет, он течёт за тем, кто бежит, и догорает на нём. Из горящих дворов наружу, к воде, к арыкам, метнулись маленькие фигурки, и одна, охваченная по пояс, пробежала несколько шагов уже не как человек, а как факел, и упала, и продолжала гореть на меже, скорчившись, и до меня, за полкилометра, по ветру дотянуло тем сладким, тошным, ни с чем не путаемым запахом, что я знал ещё по той, прошлой своей войне и узнал теперь — скулы свело разом.</p>
<p>Я лежал и считал. Считал машины в небе, считал цепи, считал время, что у нас осталось, — и время выходило короткое. За цепями, по уже выжженному, шла пехота: сгоняла тех, кто уцелел в огне, прикладами, стволами, гнала к дороге, где ждали грузовики и кольцо колючки — загон. Стариков, баб, ребятишек — всех, кто движется снаружи, в проволоку; зона теперь свободного огня, и всё, что осталось в ней живого и не загнанного, по их закону — наша цель, значит — мишень. Деревня умирала у меня на глазах, методично, грамотно, без злобы даже, с той ровной деловитостью, что страшнее всякой злобы. Горячая пыль термитника набилась под ногти, в зубы, в горло; я сглатывал её вместе с тем сладким дымом и смотрел, как занимается ещё один двор, и ещё.</p>
<p>Связной сполз ко мне в лаз с северной стороны — не Май, мальчишка из дальнего поста, серый, с трясущейся губой.</p>
<p>— Они нашли восточное колено, — выдохнул он. — Пустили дым. И второй вход, у банановой рощи, тоже. Идут по верху к нам. Дядя Шау велел спросить: держать устья или уводить всех вниз, на третий?</p>
<p>Я скатился вниз, в духоту, в глухой свой ход, и пополз к совещательной камере, перебирая на ходу то, что знал и чего больше не знал. Справки не было. Был расчёт. Уводить всех на третий ярус и завалиться — значит дать им спокойно вскрыть верх, найти лазы, спустить дым и воду в каждое колено и выкурить нас, как барсуков, без боя, по одному; так мы умрём в темноте все и задаром. Держать устья всем скопом — лечь под их огнём наверху за час. Между этими двумя смертями была щель, узкая, на ширину ремесла: задержать их у входов малой кровью, дорого продать каждый метр, выбить у них охоту лезть в нору очертя голову — и под этот шум увести вниз тех, кого ещё можно увести. Кого-то — в землю на хранение. Кого-то — в землю насовсем.</p>
<p>В камере, при одной чадящей плошке, сидели мои. Шау — у стены, неподвижный, беспалой рукой перекладывал гранаты с колен на глиняный приступок, по одной, и на каждой беззвучно шевелил губами — считал тех, кто уже не вернётся; Бай — с трубой меж колен, длинный, серьёзный, проверял большим пальцем запал и не острил, как всегда перед самым скверным; Май — у входа, в платке, надвинутом низко, и в тёмных её глазах, когда я вполз, стояло то, чего я никогда там не видел: она уже знала про Анхо. Кто-то ей донёс. В дальнем углу горбился Там, очки ловили огонёк, книжечка лежала закрытой — а её я при нём открытой видел всегда, кроме этого утра.</p>
<p>— Анхо больше нет. — Май потянула платок ниже на лоб, привычным коротким движением, каким поправляла его перед выходом наверх, но рука на середине стала, не довела, и так и осталась у виска. — Сожгли с людьми. Тех, кто выбежал, — в загон.</p>
<p>— Знаю, — отозвался я. Утешать было нечем, и я не стал. — Слушайте, что делаем.</p>
<p>Я говорил коротко, как привык, тремя глаголами там, где другой положил бы абзац. Устья восточное и у рощи — держать, но не людьми, а землёй: фугасы из дудов в лазах, растяжки на изгибах, две связки в нишах — пусть первый, кто сунется, дальше не пройдёт, и второй задумается. У главного северного устья — Бай с трубой и я. Шау уводит вниз больных, баб, мальчишек, всё, что не держит ствол, на третий ярус, к речному выходу, и стоит у затвора. Май — связь между ярусами, и ни шагу наверх. Там пишет, что хочет, после.</p>
<p>— Линия партии, — начал было Там тихо, не поднимая глаз, — велит беречь силы для…</p>
<p>— Силы — это люди, товарищ Там. — Я не повысил голоса. — Я их и берегу. Тех, кого можно. Остальное — наверху, в огне. Будешь спорить — спорь с напалмом.</p>
<p>Очки повернулись к плошке. Там опустил глаза в свою закрытую книжечку и больше не перебивал.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Восточное колено ухнуло первым.</p>
<p>Глухо, через толщу глины. Дрогнул свод. С потолка посыпало.</p>
<p>Значит, сунулись. Значит, фугас сделал своё.</p>
<p>Я лежал у северного устья, у самого выхода в воронку. Бай рядом, труба на плече.</p>
<p>Наверху уже ходила пехота. Шаги. Английская речь. Близко.</p>
<p>Луч фонаря ткнулся в лаз сверху. Повёл по стенке.</p>
<p>Я вжался в нишу. Не дышал.</p>
<p>Голова просунулась в устье. Каска. Под ней — лицо, молодое, потное.</p>
<p>Я взял его за ворот и дёрнул вниз, на нож.</p>
<p>Хлынуло горячим на руку. Он обмяк в проёме, заткнул его собой.</p>
<p>— Граната! — крикнули сверху.</p>
<p>Я успел вжаться. В устье ахнуло, швырнуло глиной, оглушило.</p>
<p>Свет. Дым. Звон в ушах.</p>
<p>Они полезли разом, в три ствола, в дыру.</p>
<p>— Бай! — рявкнул я.</p>
<p>Труба плюнула назад огнём. Граната ушла вверх, в само устье, в тех, кто лез.</p>
<p>Воронку наверху вспучило. Кого-то выбросило клочьями.</p>
<p>Оторванная рука улетела по дуге, роняя тёмные капли в пыль.</p>
<p>Заорали. Не по команде. От боли.</p>
<p>Я бил из СКС вверх, в проём, коротко, по два. В дым, в шевеление, в каски.</p>
<p>Один сложился поперёк устья. Второй сполз по стенке, оставляя красное.</p>
<p>Сверху ударил пулемёт — длинно, в свод, наугад, в ярость.</p>
<p>Очередь прошла по нише слева. Глину вырвало кусками.</p>
<p>Кыонг, мальчишка с перевязанным со вчера плечом, подававший нам связки из глубины лаза, дёрнулся и осел.</p>
<p>Полголовы у него снесло. То, что было лицом, стало мокрым.</p>
<p>Я не успел даже выругаться.</p>
<p>— Уходим вниз! — заорал я Баю. — Закрывай затвор!</p>
<p>Бай пятился в темноту, волоча трубу. Я — за ним, отстреливаясь в светлеющий проём.</p>
<p>Сверху сыпали гранаты в лаз. Ухало за спиной, поддавало в спину горячим.</p>
<p>Свод над нами уже трещал по всем швам. С потолка валило пластами.</p>
<p>Я перевалился через водяной затвор последним. Рубчатый сапог бухнул в устье — там, где я был миг назад.</p>
<p>Бай рванул крепь. Свод устья сложился, отрезал свет, завалил лаз.</p>
<p>Тьма. Своя. Глухая.</p>
<p>Я лежал в чёрной воде по грудь. Через тонкий слой глины над головой долетало, как их свинец молотит и молотит по завалу — впустую, в мёртвый грунт, в то, чего уже не достать.</p>
<p>Кыонга наверху не осталось. И ещё двоих — Тоана с восточного, Хая от рощи. Колена их сделали своё и стали им могилами.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Внизу, в третьем ярусе, у речного затвора, я обошёл живых при свете плошки, тронув каждого за плечо.</p>
<p>Их было меньше, чем утром, на семерых меньше, и каждого из семерых я знал в лицо и по имени, и знал, как кто из них держал ствол, и кого из них я сам поставил под этот ствол, в эту глину, под этот день. Кыонг. Тоан. Хай. Девчонка-санитарка, имени которой я в суматохе так и не спросил, а теперь уже не спрошу. Двое стариков из ополчения, что рыли тоннели ещё при Шау, при французах. Связной с трясущейся губой, тот, что приполз ко мне на гребень, — его срезало в лазе, когда он тянул вниз последний ящик. Семеро за одно утро. Зона наверху, по донесениям, которые приползали к нам снизу, по реке, через дальние посты, перестала быть зоной: деревень не было больше — ни Анхо, ни ближних выселок; были выжженные плеши, загоны с колючкой, грузовики, увозящие народ неведомо куда, и над всем этим, день и ночь, гул их машин и ровный рык бульдозеров, ровнявших то, что не дожёг огонь.</p>
<p>Я сидел у холодной глиняной стены, привалившись, и тот мой кисет с мёртвыми оттягивал карман сильнее обычного. Я доставал их по одной, в темноте, на ощупь: латунь зажигалки с врезанной английской гравировкой, медальон Зунга, тряпица тётушки Хоа. Теперь прибавится ещё. От Кыонга — что? Пуговица с его драного ворота, последнее, что от него осталось целым. От старика-землекопа — горсть той земли, в которой он лёг, той самой, что рыл двадцать лет. Я ссыпал её в кисет на ощупь, по крупице, и долго не мог затянуть тесьму.</p>
<p>Подошёл Там. Постоял надо мной, потом тяжело привалился к стене плечом к плечу, в темноте, и долго молчал, и я ждал его книжной выволочки — про несогласованный бой, про потери, про то, что отвечать перед округом ему. Он не начал её. Он снял очки, протёр их полой, надел снова — без них, в темноте, всё одно ничего не видел. Голос его упал, и из него ушла казённая твёрдость:</p>
<p>— Я писал на тебя, товарищ Тхай. Полгода писал. Что не верю крестьянину, который после контузии командует ротой не хуже офицера с выучкой. Что ты, может, чужой. — Он помолчал. — Сегодня семеро легло. А не семьдесят. И мы внизу, а не в загоне. Это твоя работа. Я… впишу как есть.</p>
<p>Я затянул наконец тесьму кисета, туго, и сунул его глубже в карман. Что тут отвечать. Я бы отдал это признание обратно, не глядя, за одного Кыонга.</p>
<p>Пришла Май. Опустилась рядом, с другой стороны, поставила скляницу с водой — мутной, речной, цеженой, но водой. Тронула мне руку — ту, на которой засохла кровь убитого, ту, что держала Кыонга. Не сказала ни слова про Анхо, про мать, про тех, кого там сожгли. У неё на это слов не было, как и у меня. Она просто сидела рядом, тонкая, в платке, со своим старым розовым рубцом от напалма на предплечье — отметиной того же огня, что сегодня съел её деревню заново, — и молчала, и держала ладонь на моей руке, поверх засохшей крови.</p>
<p>— Затвор держит, — проговорила она наконец, не отнимая руки от моей. — Речной выход чист. Они не нашли его. Пока.</p>
<p>Я допил мутную воду до дна, до песка на зубах. В этом «пока» помещалось всё, что у нас осталось, — речной лаз шириной в плечо да затвор, который держал. В их сводках мы сегодня сгорели вместе с деревнями. Тем лучше: мёртвого не ищут.</p>
<p>Я поднялся в темноте, на ватных, гудящих ногах.</p>
<p>— Шау, — позвал я тихо, в темноту, к затвору. — Веди людей вдоль воды. Уходим под рекой. Эту землю мы им отдадим. На время. — Я подобрал карабин Кьема, тяжёлый, трофейный, переживший уже трёх хозяев, обтёр о бедро ствол, мокрый от речной воды, и закинул его за спину. В кисете у самого сердца лежала латунь той зажигалки — её хозяин ходил сейчас наверху, по выжженному, и думал, что мы сгорели. Первым войду в воду я.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 29</p><p>«Один под базой»</p>
</title>
<p>К тому дню, когда каратели наконец прошли по зоне насквозь и откатились назад, к своим стенам, отчитываться о сделанном, от нашей ячейки осталось столько, что считать можно было на пальцах одной беспалой Шауовой руки, и я сидел в самом нижнем колене, на восьми метрах под их новеньким лагерем, в воде по щиколотку, над пятком беспамятных, и перебирал в темноте то немногое живое и то многое мёртвое, что оставила нам эта неделя.</p>
<p>Они вошли в зону ровно так, как я загодя начертил Май для передачи наверх, — деревня за деревней, по голой выжженной земле, под прикрытием неба, методично, без спешки, как идёт по полю не охотник даже, а молотилка, которой всё равно, что молоть. Сначала прошли поверху, согнали, сожгли, утрамбовали. Потом полезли в нас. Газом, водой, зарядами в устья шахт; а где не брало газом — туда совали уже не толпу, как в осеннюю чистку, а по одному выученного человека с фонарём и стволом, и эти были новые, эти были страшнее газа. За семь дней мы потеряли больше половины тех, кто ещё дышал к началу чистки. Кого завалило, когда они рвали своды сверху. Кого вытащили крюками из забитого дымом колена и достреляли наверху, на солнце. Кого я сам не довёл, потому что довести было некуда: верхние ходы они держали, средние топили, и оставалось одно — уходить всё глубже, в самый низ, в воду по колено, бросая по дороге то, что бросать нельзя, — раненых, которых не унести, и мёртвых, которых не вынести.</p>
<p>Кыонга я схоронил третьего дня сам, в нише нижнего яруса, замуровав сырой глиной, как мы тут хоронили теперь всех, — того самого мальчишку, которому в вылазке месяц назад прострелили плечо навылет и который тогда отделался малой кровью, а в эту чистку поймал осколок свода в живот и умирал долго, тихо, без единого слова, как умирают здесь почти все, не успев или не желая ничего сказать. Я держал его за руку, пока он отходил, потому что больше держать было нечем и некому: Шау с десятком уцелевших ушёл боковым руслом на восток, к реке, пробиваться из кольца, и жив ли он, я не знал; Бай со своей трубой и горсткой бойцов отсекал хвост чистки в дальних коленах и тоже канул в землю, и о нём вестей не было; Май водила связных кружными норами, выводя на волю тех немногих, кого ещё можно было вывести. А я остался держать низ — с пятком больных, со склизким рисом на исходе и с памятью на мёртвых, которая за эту неделю распухла так, что я уже сбивался со счёта.</p>
<p>Пустых мест прибавилось столько, что я перестал замечать их поодиночке, как перестаёшь замечать выбитые зубы, когда выбит весь ряд. Тут лежал тюфяк старого Бэя, что таскал воду и ни разу не пожаловался, — теперь голая глина. Тут спал пулемётчик Хунг со своим РПД, который чистил каждое утро, как я чистил свой карабин, — теперь ни Хунга, ни РПД, оба наверху, в руках карателей или брошены в яме за проволокой. Тут, в нише у кухни Хоангкам, кашеварила глухая старуха, имени которой я так и не запомнил и теперь уже не у кого было спросить. Каждое из этих мест война заполнила собою — пустотой, той самой, что остаётся вместо человека и которую ничем не заткнуть. Где утром был человек, к вечеру — прибранное место, голая глина, тюфяк, скатанный для следующего, которого тоже скоро не станет.</p>
<p>Самое скверное оставили мне не мёртвые. Хуже было то, чего больше не нашлось у меня в голове. Я по старой привычке полез памятью вперёд — за тенью формы, за бледным очерком того, чем эта чистка кончится и скоро ли они уберутся, — и нашарил одну сплошную тьму, такую же непроглядную, как в заваленном тупике. Знание моё выгорело дотла ещё под базой, в феврале, и теперь я сидел в норе в точности так, как сидел тут всякий: вслепую, без козыря. Раньше эта пустота испугала бы меня до холода в животе. Теперь — нет. Я уже привык воевать без неё, и привычка эта оказалась крепче страха.</p>
<p>К ночи — если ночь ещё была там, наверху, потому что внизу её отличить от дня нельзя — больные мои стихли, забывшись в горячке, плошку я погасил, чтоб не жрала воздух, и сидел в полной, мёртвой, глиняной темноте, привалившись затылком к холодной стене, и малярия снова брала меня за горло, привычно, как берёт хозяин надоевшую вещь. Озноб шёл волнами. Я кутался в мокрое и не мог согреться. Голова моя при этом работала ясно, отдельно от трясущегося тела, и в этой ясности не было ни страха, ни отчаяния — было одно простое знание: что под восемью метрами латеритной глины нет следующего этажа, на который можно отступить, и что вся та большая война, которую я полгода гнул через колено и которой выбил у врага больше крови, чем он пролил здесь в той, известной мне когда-то истории, сошлась теперь для меня в одну сырую камеру размером с могилу, где я сидел один над пятью беспамятными и ждал, придут за мной по этому лазу или не придут.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>За мной пришли под утро. Не газ, не толпа в дыму, какой травили нас прежде. Один человек.</p>
<p>Я услышал его задолго до того, как увидел. Тихий чужой шорох в лазе. Свои так не ходят. Свой идёт под землёй наизусть, на локтях, в полной темноте, не тратя ни искры света. А этот светил. Бледное пятно поползло из-за поворота на глиняный свод, и я понял, кто ползёт и зачем.</p>
<p>Я сполз с места беззвучно, на ощупь обойдя спящих больных. Вжался в стену у самого устья, где низкий ход входил в камеру. Вытянул из-за голенища нож. Замер, перестав дышать, и считал по шороху его медленные шаги. Полз он не как тот дурак, которого осенью совали в дым толпой. Полз умно, с остановками, слушая. В этой выучке я и узнал нового своего врага: зрячего, обученного нырять вглубь за мной, с пистолетом в одной руке и узким лучом в другой. Его послали в мой низ делать ту самую работу, какую я тут делал лучше всех. Луч выполз в камеру, лёг на мокрый пол, скользнул по сапогу одного из моих беспамятных. Следом в устье протиснулись голова и плечи. Большие, пахнущие табаком, металлом и мылом. Всем тем сытым, лагерным, что было мне теперь ненавистнее любого запаха.</p>
<p>Я взял его в тот единственный миг, когда он был беспомощнее всего, — наполовину влезшим, с занятыми руками, без места развернуться. Левой поймал за лоб, рванул на себя, запрокинул голову. Правой ударил ножом снизу вверх, под основание черепа, в самый стык. Так бьют, чтобы разом и без крика. Крикнуть он не успел. Выгнулся всем телом, забил каблуками. Фонарь выпал, откатился, упёрся лучом в стену. Пистолет он всё же разрядил — раз, оглушительно в тесноте, в потолок, и сверху на нас посыпались комья. Но я уже давил, держал, проворачивал лезвие. Горячее хлынуло мне на запястье и на локоть. Здоровый был, цепкий, обмяк не сразу. Хрипел, цеплялся слабеющими пальцами за стенку хода. Я навалился и держал, пока он не затих совсем.</p>
<p>В неживом упавшем свете я разглядел то немногое, что от него осталось. Молодой. Коротко стриженный. Лицо залито красной жижей пополам с тем, что вытекло из-под затылка. Глаза открыты, удивлены — тем тупым детским удивлением, с каким тут умирают все, кто до конца верил, что лезет в чужую нору хозяином. Я обшарил его быстро, по ремеслу, не брезгуя. Пистолет с патронами забрал. Фонарь забрал. С шеи снял на цепочке два холодных лёгких жетона с тиснёным именем, которого не прочёл в полутьме. Сунул в карман, к остальной горькой казне — к латуни Тёрнеровой зажигалки, к медальону Зунга, к тряпице тётушки Хоа, к пуговице февральского часового. Память моя на мёртвых снова молча взяла своё.</p>
<p>Я сидел над остывающим телом в тесноте, провонявшей кровью и порохом, и понимал всё трезво и окончательно, без подсказки из будущего, потому что подсказок не осталось, а ремесло осталось. Вот он, настоящий новый враг этой норы. Не толпа в дыму, которую я выкуривал сотнями. Один — зрячий, выученный, посланный за мной лично, на моё поле. Таких они пришлют ещё, и ещё, сколько надо. Война, которую я полгода вёл наверху, на тропах и дамбах, спускалась теперь сюда, на восемь метров под чужой сапог. В глухую темноту, где решает не огонь, не число и не небо, а нож против ножа и кто кого услышит первым.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Май нашла меня на рассвете — там, наверху, кто-то всё-таки увидел рассвет и передал по цепи, что чистка откатилась и кольцо разжалось на палец.</p>
<p>Она приползла одна, тонкая, в надвинутом платке, по тому самому лазу, по которому ночью лез ко мне зрячий, и перебралась через него, через мёртвого, не дрогнув, переступив так буднично, словно через порог сожжённой хаты, и подобралась ко мне вплотную, подвернув ноги под себя, в этой тесной камере, где ещё не выветрился порох. Она принесла горсть холодного риса в листе и скляницу с горьким отваром, и я понял по тому, как мало было того риса, что наверху теперь не лучше, чем внизу, что выжгли всё, и что эта горсть — может, последнее, что у неё было.</p>
<p>— Шау пробился, — выговорила она тем же ломким шёпотом, каким здесь сообщают и про живых, и про мёртвых, не повышая голоса ни на тех, ни на других, и от первых её слов в груди у меня что-то отпустило, чего я и не держал нарочно. — С восемью. Ушёл за реку. Жив. Бай тоже вышел, дальними норами, привёл четверых. Жив.</p>
<p>Я складывал в уме то, что она сказала, не перебивая: Шау с восемью за рекой, Бай с четырьмя в дальних норах, да я сам с пятком больных на самом дне. Из всей нашей ячейки, что ещё летом водила людей в землю под сорок стволов и крошила в роще целые батальоны, оставались теперь две жидкие горсти полуживого, обескровленного народа, раскиданного по выжженной зоне под гарнизоном, который встал нам на самую голову всем своим неподъёмным железом. И я назвал это вслух, про себя, тем единственным словом, какое тут годилось: нас не выкурили и не потеснили, как осенью, — нас разбили, разбили начисто, в щепу, как разбивают то, что решили стереть и забыть.</p>
<p>— Кого ещё? — спросил я.</p>
<p>Она перечислила их тихо, по именам — у неё каждый был отдельный, не сведённый в общую убыль. Я слушал и укладывал каждое имя в ту же холодную память, где уже лежали Зунг, и тётушка Хоа, и Кьем, и все, кого эта длинная война успела положить между мной и серыми глазами того, кто сидел сейчас в трёх метрах над нами, на сухом бетоне, в тепле и при свете, и считал нас, надо думать, конченными и стёртыми. Со стороны оно так и выглядело. Сверху, с плаца, из-за колючей проволоки, на эту залитую нору и нельзя было смотреть иначе.</p>
<p>Май поставила скляницу, тронула мне лоб тыльной стороной ладони — той, по которой от запястья к локтю тянулся выглаженный напалмом розовый рубец её сожжённой деревни, — и ладонь её, холодная, сухая, легла спокойно, и от неё, как и в тот раз, под базой, стало легче, чем от хины. Она не сказала ничего утешительного. Да и нечем тут было утешить, и мы оба это знали, она со своей сожжённой роднёй, я со своей выбитой ячейкой. Мы просто сидели рядом в темноте, двое холодных людей над пятью больными и одним мёртвым, и молчание было единственным, что мы могли друг другу дать, и его хватало; и я накрыл её рубцеватую руку своей и подержал дольше, чем держался у нас прежде, а она руки не отняла.</p>
<p>Потом я отнял её руку ото лба — не резко, но отнял, потому что время жалеть себя кончилось, не начавшись, — и сел прямо, и стал перебирать заново, с того, что есть. А было вот что. Был я — живой. Был Шау за рекой с восемью. Был Бай с четырьмя. Была Май со связными нитями по всей зоне. Был у меня в руке трофейный пистолет и фонарь зрячего, и было ремесло, которого у них не отнять ни газом, ни катком, ни всей их дивизией, потому что оно не в тетради, не в справке, а в руках и в людях, которых я ещё успею поставить под ствол. Дно — это не конец. Дно — это твердь, от которой отталкиваются те, кто умеет. А я умел.</p>
<p>— Подымай больных, кто встанет, — сказал я Май, и голос мой был ровный, как всегда под нагрузкой. — Уходим ниже по руслу, к Шау. Зрячих сюда пришлют ещё. Эту нору они теперь знают — отдадим. Возьмём другую.</p>
<p>Она молча подобрала скляницу и поползла будить тех, кого можно разбудить. А я в последний раз обвёл взглядом тесную камеру, в которой ночью кончилась моя война и тут же, на том же месте, началась заново. Пистолет убитого я сунул за пояс, рядом со своим. Его фонарь поднял с пола и погасил, чтоб не жёг впустую чужую щедрость, — света нам туда, куда мы шли, всё равно не полагалось. Потом взвалил на спину первого из тех, кто не встанет сам, нащупал ногой склизкое русло и в полной темноте тронулся вверх по воде — к своим, к реке, к Шау.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 30</p><p>«Со дна»</p>
</title>
<p>Когда каратели наконец ушли из зоны и над чёрным пепелищем встала та особенная тишина, какая остаётся только после большой и тщательной работы по выжиганию, я выбрался наверх — посмотреть, сколько нас осталось, — и долго стоял у выхода, сглатывая гарь, потому что смотреть было почти не на что.</p>
<p>Они шли по нашей земле три дня, деревня за деревней, нора за норой, ровно тем порядком, какой я сулил своим ещё зимой, — методично, без спешки, с той страшной размеренностью сытой силы, которая знает, что ей некуда торопиться и что выжечь зону можно хоть за неделю, хоть за месяц — она никуда не денется. Сверху, с вертушек, выжигали напалмом каждую рощу, в которой могла прятаться тень; следом по голому пеплу шла пехота и жгла то, что ещё стояло, и стреляла во всё, что двигалось, потому что зона теперь была свободного огня и всё живое в ней по их бумаге уже не считалось человеком. Деревни, которые пятнадцать лет кормили тоннели, в которых рожали, хоронили, прятали раненых и наш рис, превратились за три дня в ряды чёрных столбов на месте свай да в кислый, не выветривающийся запах горелого мяса и мокрой золы, который оседал на нёбе и не смывался слюной. То, что я когда-то называл про себя зоной нашего контроля, нашей крепостью, нашим домом, лежало теперь подо мной мёртвым, дочиста выскребленным, и я стоял на краю воронки и смотрел на это, и считал, и не мог досчитать до конца, потому что в той арифметике, которой меня учили две войны, не было графы для деревни, которой просто больше нет.</p>
<p>Из нашей ячейки, из тех двадцати с лишним человек, что держались под базой всю зиму, в живых осталось девять. Двое суток назад, когда они вошли в дальние колена газом и водой, как входили уже не раз, мы дрались в темноте за каждый поворот, и я выводил людей нижними ходами к реке, и кого-то выводил, а кого-то — нет, и теперь, наверху, в сером свете чужого утра, я перебирал в голове эти лица одно за другим и складывал в свою горькую казну, в ту, что носил у сердца и что прирастала с каждым новым мёртвым, и казна эта потяжелела за три дня так, что я физически ощущал её вес под рёбрами, как ощущают камень. Кыонг, мальчишка с простреленным когда-то плечом, который выжил в той вылазке, чтобы захлебнуться теперь в затопленном колене. Двое братьев из деревни, которых я сам ставил на фугасы и которые научились класть заряд не хуже меня. Старуха, варившая нам горький отвар от малярии. Я помнил всех. На своих мертвецов память держала намертво — единственное во мне, что держало намертво, — и сейчас она работала против меня, прокручивая лица, и я не гнал её, потому что гнать память о своих — последнее дело, и потому что больше у меня всё равно ничего не осталось: ни справки из будущего, что выгорела дотла ещё зимой, ни зоны, ни половины людей. Только ремесло в руках да эти лица.</p>
<p>Я сел на край воронки, спустив ноги в неё, в рыхлый тёплый пепел, ещё хранивший жар сгоревшего напалма, и ни в одной из прожитых мной жизней, ни в этой, ни в той, не было ещё такого, чтобы я не знал, что делать дальше. Не потому, что не видел ходов, — ходы я видел всегда, это была моя работа. А потому, что впервые до меня дошло нутром, а не из книги, до какого же дна меня доволокла эта война: вот выжженная земля, вот девять человек, вот железный лагерь над головой, который не сковырнуть, и вот я, знавший когда-то наперёд, чем всё кончится, и растерявший это знание по дороге, как растерял людей. Со дна было видно всё. И, сидя там, я поймал себя на том, что глаза уже сами шарят по железному лагерю над головой: сколько у них вышек по северной стене, и где они держат горючее, и в какую сторону по утрам тянет дым. Холодная моя половина, та, что осталась от двух войн, принималась за работу прежде, чем я успел ей это позволить.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Девятерых я собрал в уцелевшем колене третьего яруса, в самой глубокой камере, до которой не достал ни газ, ни вода.</p>
<p>Они сидели вдоль глиняных стен, в полутьме, при одной плошке, и молчали. Лица серые, ввалившиеся. У многих руки ещё дрожали — не от страха, страх давно выгорел, а от трёх суток без сна и почти без воды. У самого входа врос в глину плечом дядя Шау, не шевелясь, и впервые на моей памяти не жевал свой бетель. Беспалая его рука лежала на колене ладонью вверх, пустая, и эта пустая раскрытая ладонь сказала мне о том, как нам худо, больше, чем сказали бы любые слова.</p>
<p>— Я хоронил три такие зоны, — обронил он наконец, не поднимая глаз, тихо, чтобы слышали только ближние. — При французах. Думал — это дно. Это не дно, мальчик. Дно — это когда хоронить уже некому.</p>
<p>Бай скорчился рядом, подтянув колени к подбородку, длинный, нескладный, и не шутил. Это пугало сильнее сожжённых деревень — что Бай молчит. Он покрутил в пальцах пустую самокрутку, посмотрел на неё, сунул за ухо.</p>
<p>— Девять стволов, — сказал он, и в голосе его не было обычного чёрного огонька, была усталость. — Девять стволов, командир. Против дивизии. Считай сам.</p>
<p>— Я и считаю, — сказал я.</p>
<p>Они подняли на меня глаза. Все. И в этих глазах я прочитал то, чего боялся прочитать: они ждали, что я скажу уходить. Бросить выжженную зону, увести девятерых через реку, в дельту, к большим силам, раствориться, начать где-нибудь заново. Это был разумный ход. Это был единственный ход, какой подсказывала арифметика. И ровно поэтому я его не сделал.</p>
<p>Я смотрел на них — на этих девятерых, оставшихся от моей ячейки, — и видел не остатки разбитого отряда, а то, чего не видел никто из них, потому что они смотрели на себя глазами уцелевших, а я смотрел глазами того, кто их сделал. Эти девять человек умели то, чего полгода назад не умел тут никто. Они клали фугас полосами и встречали высадку минами на площадке. Они поднимались из лаза в спину и канали обратно прежде, чем по ним наводили ствол. Они дрались в темноте по слуху и не теряли головы под газом. Я учил их этому всю зиму, ночь за ночью, на крови и на горе, и вот они сидели передо мной — девять выученных, обстрелянных, злых до дна людей, девять инструментов, каждый из которых стоил взвода необученного мяса. Я растерял справку. Я растерял зону. Но я не растерял главного, того, ради чего, как я теперь понимал, меня вообще закинуло в эту войну: я не растерял умения делать из людей оружие. Это умение было при мне. Оно никуда не делось. И с ним девять стоили куда больше девяти.</p>
<p>— Уходить будем? — спросил из темноты молодой голос. Не с надеждой. Просто чтобы знать.</p>
<p>— Нет, — сказал я.</p>
<p>В дальнем углу шевельнулся товарищ Там. Очки его поймали огонёк плошки. Всю зиму он писал в свою книжечку про деревенского, что после контузии вдруг командует так, будто всю жизнь проносил петлицы, всю зиму держал меня под подозрением и линией партии. Сейчас книжечки у него в руках не было. Он потерял её где-то в затопленных коленах вместе с половиной своей уверенности, и оттого голос его прозвучал глуше обычного, без той книжной брони, за которой он привык прятаться.</p>
<p>— Округ велит отойти и сберечь силы, товарищ Тхай, — проговорил он. — После такого — отойти и сберечь. Это разумно. Это линия.</p>
<p>— Линия, товарищ Там, велела беречь силы и зимой, — отозвался я, не повышая голоса; со старшими по линии я давно научился возражать коротко. — Мы их берегли, сидели тихо, не дразнили тигра. И тигр всё равно пришёл и выжег зону дотла. Сбережёшь силы, отойдя, — потеряешь землю. А её, раз отдав, обратно берут только кровью, вдвое против той, что стоило не отдавать. Я эту цену знаю. Я её здесь уже платил.</p>
<p>Он молчал. Молчали все. И в этом молчании я чувствовал, как медленно, по человеку, к ним возвращается не надежда — на надежду они были уже не способны, — а нечто крепче надежды: воля старшего, который знает, что делать. Они три дня смотрели в дно. Им нужно было, чтобы кто-то поднял глаза от дна и сказал, куда идти. Я был этим кем-то. Другого у них не было.</p>
<p>— Слушайте меня, — сказал я, и придвинулся к плошке, чтобы все видели лицо. — Они нас за людей не считают. По их бумаге нас тут больше нет — зона зачищена, тоннели завалены, Чарли кончился. Они там, наверху, спят сегодня спокойно, как не спали всю зиму, потому что думают, что выскребли эту зону до дна. — Я обвёл их взглядом, медленно, одного за другим. — Вот на этом мы их и возьмём. Не уходить будем. Будем бить. Один раз, но так, чтобы эта ночь вошла в их сводки чёрной строкой, какой тут ещё не стояло.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Бить я задумал не вылазку. Вылазок мы делали за зиму довольно, и толку от них было — укус комара слону.</p>
<p>Я задумал удар, какого тут ещё не клали: не по периметру снаружи, как мы кусали всю зиму, а изнутри, из-под самой их базы, по тому, что они берегут пуще солдат, — по их технике, по складам, по тому железу, без которого вся их сила слепнет и встаёт. Лагерь они выстроили против большой войны, стенами наружу, вышками наружу, колючкой наружу. А я сидел под их плацем, под их парком машин, под их складами горючего, и все их стены, обращённые против дивизий, против меня не значили ровно ничего. Они утюжили наш грунт гусеницами полгода — и не понимали, дурни, что под их сапогом лежит наша земля, источенная нашими ходами, как старый сыр, и что войти в их крепость я могу не через ворота, а снизу, там, где они меня не ждут.</p>
<p>— Колодец у северного края выходит за их парк машин, — сказал я, чертя пальцем по утоптанному полу камеры. — Бай его знает, мы из него зимой кусали часового. Оттуда до их горючего — шагов сорок открытого пепелища. До танкового парка — сотня. Бочки с соляркой они держат в обваловке, рядами, у северной стены, я считал их с вышки ещё зимой. Подожжём горючее — займётся всё: парк, склады, что рядом. От такого пожара ночью их лагерь встанет на уши, и в этой суматохе мы и сделаем главное.</p>
<p>— А главное — это что? — тихо спросил Шау. За щекой у него опять ходил бетель, неспешно, и это значило, что старик ожил и слушает уже по-командирски — взвешивая, прикидывая, как ляжет дело.</p>
<p>— Главное — это танки, дядя. — Я ткнул пальцем в утоптанный пол, туда, где у меня лёг чертёж парка. — У них в парке стоят машины, которыми они утюжат наш грунт и валят наши рощи. Те самые. Бай с трубой подберётся под пожар, в дыму, и положит заряд не в борт, в борт мы трубой их не возьмём, — а под гусеницу, в каток, снизу, куда броня тоньше всего. Я покажу куда. Одну машину разворотим наверняка. Если повезёт — две. И пусть потом считают, как горстка мёртвых Чарли сожгла им парк и подорвала танки под носом у целой дивизии.</p>
<p>Слышно стало, как потрескивает фитиль в плошке да сочится где-то по глине вода. Я видел по лицам, как до них доходит. Это был не укус комара. Это был замах под дых, дерзкий до безумия, такой, за который, сорвись он, нас положат всех до единого, до последнего из девяти. И в то же время — я видел и это — в их глазах впервые за три дня загорелось что-то живое, тот злой огонёк, какой загорается у битого человека, когда ему вместо «беги» говорят «ударь».</p>
<p>— Положат нас, — сказал Бай. Но самокрутку он уже вынул из-за уха и сунул в щербатый рот, и это был хороший знак. — Положат всех девятерых, командир. Ты это понимаешь?</p>
<p>— Понимаю, — сказал я. — Поэтому пойдут не девять. Пойдут трое. Я, ты и ещё один, кого выберу. Остальные уводят раненых и всё, что осталось, за реку, к большим силам, нынче же ночью, не дожидаясь нас. Если мы не вернёмся — ячейка не кончится. Ячейка — это не мы трое. Это то, что мы в них вложили.</p>
<p>Я обвёл их всех последним взглядом. Девять серых лиц при одной плошке, под железным лагерем врага. Три дня назад их было больше вдвое. Через три дня, может, не останется и этих. Я прикидывал, кого взять третьим: кто потише, у кого руки уже не дрожат.</p>
<p>— Товарищ Там доложит округу, — сказал я, не глядя на политрука, — что ячейка не отошла битой, а нанесла врагу урон в его же логове. Такое в любую тетрадь ляжет ровнее, чем то, как нас тихо выкурили и закопали. — Я помолчал. — А теперь спать. Кто пойдёт со мной — отдыхать в первую голову. Работа будет ночью. Долгая.</p>
<p>Они расходились по углам молча, но это было уже другое молчание — не то, пустое, мёртвое, с каким сидели вначале, а тугое, рабочее, какое бывает перед делом. Шау задержался у выхода, посмотрел на меня долго своими тёмными глазами в морщинах и сказал тихо, чтобы слышал только я:</p>
<p>— Со дна оно так, мальчик. Со дна либо тонут, либо отталкиваются. — Он сплюнул красным в темноту. — Ты, я гляжу, оттолкнулся.</p>
<p>Отвечать было нечего, да он и не ждал ответа. Я сидел у догорающей плошки, и в холодной своей половине уже не считал мёртвых — мёртвых я отсчитал. Я считал сорок шагов голой земли до горючего, и тонкую броню над катком, и градусы ветра, что понесёт дым, и часы до рассвета. Я снова работал. А наверху, за колючкой, за стенами, обращёнными не в ту сторону, спал спокойно рослый человек со шрамом на подбородке и зажигалкой, отнятой мной у мёртвого, — спал, уверенный, что вычистил эту землю дотла. Он узнает это ночью.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 31</p><p>«Сбор»</p>
</title>
<p>Считать своих после разгрома — работа хуже боя. В бою считаешь врага, и каждая цифра в радость. После — считаешь тех, кого недосчитался, и каждая пустая циновка бьёт сильнее пули.</p>
<p>Мы сошлись через три ночи после того, как каратели прокатились по зоне и схлынули, оставив за собой пожарища и пустые загоны. Сошлись не там, где жили под базой, — то колено пришлось бросить, его засыпало при выкуривании, — а дальше к реке, в старой камере второго яруса, которую дядя Шау помнил ещё с французской войны. Я пришёл первым, сел у входа, зажёг плошку и стал ждать, кто выйдет из темноты на этот скудный огонёк, и в ожидании этом было больше тревоги, чем в любой засаде, какую я ставил на врага.</p>
<p>Первым из темноты выбрался Шау, сел рядом, поджав беспалую руку под локоть, и долго молчал, перекатывая за щекой комок бетеля. Следом пришёл Бай — щербатый, серый, с трубой за спиной и без обычной своей ухмылки. Приползла Май с двумя девчонками-связными из дальней деревни, а за ними протиснулся Кыонг, у которого плечо ещё пряталось в грязной повязке, но держался он на ногах. Потом подтянулись ещё двое, потом трое, и каждый, выходя на свет, первым делом обводил глазами камеру — искал тех, кого надеялся увидеть живым. И у каждого огонёк плошки гас в глазах раньше, чем он садился: лица, которое искал, в камере не было.</p>
<p>— Девятнадцать, — сказал я наконец, тихо, в плошку. — Было сорок с лишним до сухого сезона. Девятнадцать.</p>
<p>— Двадцать, — поправил Шау. — Старый Туан выполз утром. Лежит, не дойдёт сюда. Но живой.</p>
<p>— Двадцать, — согласился я. Кто не вышел за три ночи — тот уже не выйдет. Я придвинул плошку ближе к Шау, чтобы старику было видно мои руки, и про недосчитанных больше не сказал ни слова.</p>
<p>Бай вытащил кисет — пустой, по привычке, — повертел и сунул обратно.</p>
<p>— Хорошо погуляли американцы, — сказал он глухо. — Деревню Анхо пожгли всю. Бенсук — в проволоку, под конвой. Стариков, что не шли, — прямо во дворах. — Он сплюнул. — Командир, нас осталось на один хороший зубок. Они нас доедают.</p>
<p>— Доедают того, кто сидит и ждёт, пока доедят, — отозвался я. — Раздай, что есть. Считать будем сытыми, не голодными.</p>
<p>Делили рис — по горсти на двоих, холодный, склизкий, завёрнутый в лист, — и Май разлила по кругу мутную воду из бамбукового колена, ту, за которой её девчонки ползали полночи мимо вражеских вышек. Я смотрел, как они едят — медленно, растягивая каждое зерно, как едят те, кто не знает, будет ли завтра, — и считал уже не людей, а то, что из этих людей можно было сложить: сколько целых стволов, сколько тех, кто умеет, и сколько тех, кого надо поднимать с самого низа, с того, как держать оружие. А поверх этого, не вслух, уже ложилась чёрной краской схема базы наверху — где у неё мягкое подбрюшье и куда я поведу этих, когда они будут готовы.</p>
<p>— Товарищ Там? — спросил я Шау вполголоса.</p>
<p>— Ушёл к округу с донесением. Через болото. — Шау поскрёб культёй у виска. — Сказал, вернётся с приказом. Может, и вернётся. Может, округ его и оставит при себе — грамотный, такие в тылу нужнее.</p>
<p>Я подвинул ногтем фитиль в плошке. Без политрука над душой дышалось легче — простая мысль, и прятать её от себя было незачем. Делить горсти и поднимать из праха ячейку я сумею и без его тетради. А отвечать за то, что задумал, мне всё равно придётся самому, перед своими, не перед Ханоем.</p>
<p>— Ешьте, — сказал я громче, всем. — И спать. Завтра не отдыхаем. Завтра начинаем сначала.</p>
<p>Кто-то в темноте хмыкнул — горько, без веселья. Сначала. Их доедали, а командир говорил «сначала».</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Назавтра в старую камеру потянулись чужие.</p>
<p>Зона ненавидела базу так, как ненавидят только то, что село тебе на грудь и дышит в лицо соляркой, и эта ненависть, ровная и густая, как ил на дне канала, гнала ко мне людей вернее всякого набора, вернее любого политрукова слова о линии и долге. Шли те, у кого американцы и их сайгонские псы отняли в эти недели последнее, — а отняли у многих, потому что зона свободного огня не разбирает, кто партизан, а кто просто пахал свой клочок у самой проволоки. Шёл парень из Бенсука, у которого мать загнали в загон, а отца положили во дворе за то, что не встал, когда велели встать; шёл другой, постарше, чьи буйволы сгорели в подожжённой соломе вместе с хлевом и годовым трудом; шла девчонка лет шестнадцати с лицом, на котором уже не осталось ничего детского, и про неё Май сказала мне только одно короткое слово и отвернулась к своему шнурку с донесениями прежде, чем я успел переспросить. Они приходили ночами, поодиночке и по двое, голодные, оборванные, со страшными сухими глазами, в которых стояло то самое, что когда-то стояло в глазах Зунга, — и я узнавал это с одного взгляда, потому что сам ходил с таким.</p>
<p>Я их не агитировал. В той, прежней моей войне я насмотрелся, как вербуют пацанов красивым словом, и знал цену такому набору: красивое слово выгорает в первом же бою, и остаётся напуганный мальчишка с незнакомым оружием, который завалит и себя, и тех, кто рядом. Я делал иначе. Я сажал пришедшего у плошки, давал горсть риса и спрашивал ровно три вещи: что он умеет руками, кого потерял и готов ли лезть под землю, в тесноту и темноту, откуда наверх выходит не всякий. По тому, как человек отвечал на второй вопрос, я понимал, надолго ли его хватит; по тому, как на третий, — гожусь ли я ему в командиры или он сбежит при первом обвале. Тех, в ком чуял надлом, — тихий, неприметный, но верный надлом, который вскроется в самый неподходящий час, — я отсылал к связным, в деревню, носить рис и вести, и это тоже была война, нужная война, только не моя. А тех, в ком под горем лежала злость — холодная, тяжёлая, та, что не вспыхивает, а тлеет годами, — тех я оставлял себе.</p>
<p>Шау смотрел, как я их перебираю, и однажды вечером сказал, понизив голос:</p>
<p>— При французах брали всех, кто придёт. Рук не хватало.</p>
<p>— При французах французов было меньше, — ответил я. — И они не утюжили поля гусеницами. Мне не нужны руки, дядя. Мне нужны те, кто не дрогнет в норе, когда туда полезет американец с фонарём и ножом. Дрогнет один — и нору вскроют, и положат всех. Лучше десять надёжных, чем сорок сырых.</p>
<p>Он подумал над этим и больше не возражал. Он рыл эту землю с сорок восьмого, хоронил в ней друзей и врагов, и довод, что нора не прощает труса, ложился ему на самое нутро.</p>
<p>К концу той недели у меня под рукой набралось тридцать с небольшим. Меньше, чем было до катка, — но это уже не были перепуганные остатки разгромленной ячейки. Это было то, из чего я умел делать оружие: горе, злость и время. Горя у них хватало на десятерых. Злости — на сотню. Время мне теперь предстояло выкроить самому, у врага из-под носа, и в нём, во времени, была вся загвоздка, потому что американец наверху не собирался ждать, пока я выучу своих.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Времени на это у меня было в обрез, и я гнал, не давая ни им, ни себе передышки: бьёшь, пока горячо, и торопишься, пока не остыло до хрупкости.</p>
<p>Зелёные, пока их не разогнали по делу, грелись на солнце у входа в нору и хвастали — как все мальчишки, дорвавшиеся до оружия. Один божился, что снял американца ещё до того, как прибился к нам: подстерёг у дороги, уложил с одного выстрела. Кто завидовал, кто подначивал — «а голову-то принёс?», — пока Бай, не вынимая травинки изо рта, не спросил лениво, из какой же винтовки тот палил, если на всю их деревню была одна дедова берданка, да и та без бойка. Враль побагровел, по кругу пошёл хохот — беззлобный, голодный смех людей, которым давно не над чем было смеяться. Я слушал вполуха: этот — ветер, наврёт и в бою; а вон тот, что молчал и чистил трофейный штык, — этого посмотреть ближе.</p>
<p>Я разделил их по ремеслу, не по деревням и не по приязни. Бая поставил на минно-взрывное — у него рука и злой глаз, и пятерых самых толковых я отдал ему под начало учить фугасу из неразорвавшихся бомб, растяжке, ложному заряду. Май забрала разведку и связь: её девчонки знали тропы, колодцы, кто в какой деревне дышит на нашу сторону, а кто косится к сайгонцам, — и из этого Май плела сеть глаз вокруг базы, тоньше и надёжнее любой проволоки. Шау взял молодых, самых зелёных, и учил их норе — как дышать в тесноте, как не шуметь, как замирать, когда сверху шарит фонарь. А самых крепких, тех восьмерых, в ком злость легла ровнее всего, я взял себе. Этих я готовил под нору. Под то, что придёт за нами вниз.</p>
<p>Потому что вниз они уже лезли. С зимы, с тех пор как база встала на голову, американец понял, что молча выкурить нас не выходит, и начал слать в лазы своих — отборных, малорослых, с фонарём, ножом и пистолетом, обученных не бояться темноты и тесноты. Тоннельные охотники. Крысы — так их звали и мы, и они сами себя, без обиды, даже с гордостью. В норе они были страшнее всей дивизии наверху, потому что в норе обрывалось наше единственное преимущество: под землёй мощь, число и небо не значили ничего — всё решали нож, выдержка и знание каждого колена наизусть. И вот тут-то, в этой тесной кишке, где сходились двое и выходил один, я и был дома. Тут я знал работу лучше всех на свете. Оставалось научить ей восьмерых.</p>
<p>— Запоминайте, — говорил я им в темноте, на третьем ярусе, где мы отрабатывали. — Он идёт с фонарём. Свет — это вы видите его, а он вас нет. Свет слепит того, кто его держит. Не лезьте на свет. Пропустите мимо. Бейте, когда пройдёт, — сзади, в шею, ножом, без выстрела. Выстрел в норе глушит тебя самого, и он зовёт остальных. Нож не зовёт никого.</p>
<p>Я ставил им ловушки в учебных коленах: водяной затвор, ложный тупик, лаз, который сужается так, что взрослый американец застревает плечами, а наш малорослый проходит. Я заставлял их сидеть в кромешной тьме по часу, не шевелясь, дыша через раз, пока тело не переставало просить света. Двое не выдержали — этих я перевёл наверх, к Шау, без укора. Шестеро выдержали. Шестеро понемногу переставали бояться темноты — и начинали в ней работать.</p>
<p>А ночами, отпустив их спать, я сидел с Май над её сетью и собирал в кулак то, ради чего всё затевал. Я не хотел просто резать крыс по одной в норе — это размен, а в размене побеждает тот, у кого больше людей, и значит, не я. Я хотел западню. Один тоннель — нарочно «найденный», нарочно поддавшийся, с выходами, которые я знал и которых не знали они; ход, который втянет в себя охотников целиком, как роща втянула когда-то батальон, и захлопнется. А следом за охотниками, на запах, на крупную дичь, в этот лаз спустится тот, кто их шлёт. Тот, кто меня ищет с лета и кого я жду не меньше, чем он меня. Серые глаза. Шрам на подбородке. Латунь его зажигалки и сейчас холодила мне грудь рядом с медальоном Зунга.</p>
<p>— Он сам полезет, — сказала Май, не спрашивая, утверждая, глядя в свою выложенную камешками схему. — Когда решит, что взял тебя за горло.</p>
<p>— Полезет, — согласился я. — Гордый. Думает, что он тут лучший охотник. — Я тронул камешек, что лежал у входа в ложный тоннель. — Пусть думает. Гордость — она ведёт человека вниз вернее любой тропы.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Проверить выучку я решил малой кровью. На дозоре.</p>
<p>Май донесла: каждую третью ночь от базы к разрушенной Анхо ходит малый патруль. Четверо. Тропа одна.</p>
<p>Лучшего, чтобы обкатать новичков, не придумать. Не штурм. Укус.</p>
<p>Взял четверых из своих шести. Кыонга — пятым, проводником. Бая оставил при базе. Эту работу делаем ножом.</p>
<p>Залегли затемно. Я развёл их по канаве по одному, по затверженному порядку. Каждому — сектор и дистанция. Не дышать.</p>
<p>Луны не было. Сыро. С выжженных полей тянуло палёным.</p>
<p>Они пришли поздно, под самое утро. Шли гуськом, грамотно, с разрывом.</p>
<p>Передний поравнялся с дальним нашим. Замыкающий — со мной.</p>
<p>Я встал из канавы у него за спиной.</p>
<p>Левой за лоб, правой нож под кадык, на себя.</p>
<p>Хлынуло горячим на кисть. Он обмяк беззвучно.</p>
<p>Слева взяли второго — чисто, мой парень из Бенсука, ни звука, ни промаха.</p>
<p>Третий учуял неладное, дёрнул стволом.</p>
<p>Поздно. Кыонг прыгнул сбоку, сбил его, двое навалились сверху.</p>
<p>Передний обернулся, вскинул винтовку на звук.</p>
<p>Я метнул нож. Вошло в горло по самую рукоять.</p>
<p>Он сел в грязь, захрипел, выронил М-четырнадцать.</p>
<p>Четверо. Тихо. Ни одного выстрела.</p>
<p>Парень из Бенсука стоял над своим, и его трясло — не от страха, от того, что отпустило. Первый. Я положил ему руку на плечо.</p>
<p>— Дыши, — сказал я. — Собери стволы. Уходим.</p>
<p>Сняли четыре винтовки, подсумки, две гранаты, фонарь. Фонарь — главное. С ним мои крысы выйдут на ихних крыс как свои.</p>
<p>Тела стащили в воронку, закидали. К рассвету патруль просто не вернётся. Пусть гадают.</p>
<p>Уходили вниз той же канавой, тем же колодцем. Вражья кровь стыла у меня на руке знакомой коркой. И такая же корка сохла теперь на руках парня из Бенсука — он шёл за мной, тёр ладонь о штанину и тёр, и не мог оттереть, и я не стал ему говорить, что не оттирается.</p>
<p>В камере нас ждал Шау с плошкой. Оглядел четыре трофейных ствола, фонарь, целых людей. Что-то дрогнуло в старом лице.</p>
<p>— Считал, кого выводить, кого в землю, — обронил он. — А вышло — собрал.</p>
<p>Я опустил оружие на глиняный пол. Четыре ствола легли к тем, что были.</p>
<p>Шесть выученных под нору. Сеть Май вокруг базы. Бай на фугасах. Тридцать с лишним злых рук. И ложный тоннель, в котором уже ждала врага захлопнутая темнота.</p>
<p>— Собрал, — сказал я. — Теперь пусть приходят за нами вниз. Мы готовы их встретить.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 32</p><p>«Замысел»</p>
</title>
<p>Землю я пошёл читать в тот глухой серый час, когда ночь уже отпустила, а свет ещё не лёг, и низину держал туман, прятавший меня лучше всякой маскировки; я обошёл всё то место между срезанной плешью базы и старой каучуковой межой шаг за шагом, как обходят минное поле перед тем, как лечь на него людьми, — не торопясь, останавливаясь на каждом бугре, прикидывая углы, дистанции, время, и всё, что попадало мне на глаз в этом сером пустыре, я видел уже не как землю, а как чертёж будущей могилы для тех, кто придёт сюда меня искать. Я сверял глаз с глиной, с уклоном, с тем, как ложится здесь утренняя тень и где после полудня ослепнет от солнца человек, идущий с той стороны; присаживался, брал глину на излом, мял в пальцах — где порода держит свод, а где осыплется на голову. К тому часу, когда туман начал таять и над плешью базы поднялся первый рокот заводимых двигателей, я знал, где это будет. Я постоял ещё, глядя на голую красную глину, и пошёл вниз, к своим.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Своих я собрал в средней камере, где держался воздух, и разложил перед ними на утоптанном полу то, что начертил угольком на куске мешковины.</p>
<p>— Сюда их заведём, — сказал я и ткнул в кривую линию, обозначавшую ложный ход. — Сюда они полезут сами. Дальше — наша земля.</p>
<p>Шау склонился над мешковиной, упёршись ладонями в колени, и долго водил взглядом по линиям, и желваки на старых скулах ходили медленно, тяжело, выдавая работу мысли.</p>
<p>— Глубоко берёшь, мальчик. — Он ответил не вдруг, сперва провёл пальцем вдоль нижней линии, будто примеряя её на вес. — Три яруса. При французах мы и в два не всегда успевали.</p>
<p>— Французы в нору за нами не лезли. Эти лезут. — Я провёл линию ниже. — Верхний ярус отдадим им. Пусть берут. Пусть думают, что взяли.</p>
<p>Бай поскрёб большим пальцем мозоль на ладони, оставшуюся от трубы, и косился на мешковину снизу.</p>
<p>— Отдать им ход? — Он сощурил насмешливые глаза. — Командир, я в этот ход год спину гнул. А ты его дарить собрался?</p>
<p>— Дарить, Бай. Подарок такой, чтоб подавились. — Я постучал по второй линии, той, что шла под первой. — Под ложным ходом — настоящий. Тонкая глина между ними, в ладонь. Они идут поверху, мы под ними, и когда наберётся их там сколько надо, мы подламываем перекрытие зарядом и роняем им на головы то, что над ними. А кто уцелеет — встретят водяные затворы, тупики и колья. Из верхнего хода живым не выйти.</p>
<p>Стало тихо. Они смотрели на мешковину, и каждый, я видел это, уже достраивал картину в своей голове — Шау по-стариковски, прикидывая крепь; Бай по-своему, прикидывая, откуда положит из трубы тех, кто полезет обратно.</p>
<p>— Бай, на тебе ложные устья и гнёзда под B-40, — продолжил я. — Три устья, все приметные, чтоб глаз зацепился. Возле каждого — термитник, в термитнике — ты. Полезут в устье — пропусти. Сунутся к тебе с тыла — встреть.</p>
<p>— Это я люблю, — сказал Бай. — Это работа понятная.</p>
<p>— Дядя Шау, ярусы и затворы — твои. Никто здесь не чует эту глину, как ты. Где сядет свод, где держать водяной замок против дыма и газа — решаешь ты, я лезу советом, не поперёк.</p>
<p>Старик выпрямился, расправил плечи, и я увидел, что это задело его за живое — за ту давнюю, французскую ещё гордость землекопа, которую большая война пригнула, но не сломала.</p>
<p>— Заряды соберём из ихних же даров, — сказал я. — Что не разорвалось над деревнями, ляжет полосой под ложный ход. Их бомбами — по ним.</p>
<p>Май сидела у стены, неприметная, как всегда, и перебирала в пальцах шнурок. Я повернулся к ней.</p>
<p>— На тебе самое тонкое, Май. Время и приманка. Будешь водить их за нос. Пусть в деревне болтнут, где надо, что мы ушли в эту нору зализывать раны. Пусть мелькнёт связной у приметного устья — раз, другой, чтоб засекли с воздуха. Я дам тебе, кого пускать и в какой час. Сложим так, чтоб они пришли днём, на солнце, лицом к нему — слепые, как кроты, когда мы будем смотреть из тени.</p>
<p>Она опустила ресницы и сжала шнурок в кулаке — приняла, без единого слова. Ей не надо было объяснять про напалм и про то, зачем ловить этих людей; у неё своё было выжжено на руке и в памяти Анхо.</p>
<p>— Колодец у второго колена забьём ложным мусором, — добавил Шау, втягиваясь в дело всё глубже. — Решат, что прячем там воду. Сунутся — а под мусором кол.</p>
<p>Тут подал голос Там. Он сидел поодаль, поблёскивая очками в полумраке, и до сих пор молчал, что для него было против природы.</p>
<p>— Товарищ Тхай задумал большое, — сказал он той своей бумажной интонацией, под которой всегда лежала осторожность кадрового человека, и подобрал под себя ноги, будто примеряясь, как удобнее уйти. — Большое стоит людей и времени. А ну как не придут? Просидим зону, а они обойдут стороной.</p>
<p>— Придут, товарищ Там. — Я посмотрел на него прямо. — Они нас ищут. Я дам им след, по которому нельзя не пойти. Дам устье, которое выглядит как наш страх. Охотник идёт на раненого. Мы прикинемся ранеными.</p>
<p>Там подержал на мне цепкий взгляд, потом достал книжечку, что-то пометил в ней огрызком карандаша и обронил «учту» — не в знак согласия, а в знак того, что записал и пока не мешает. С него и этого было довольно. Я уже знал цену его молчанию: он не верил мне до конца и, верно, не поверит никогда, но результат он считать умел, а результат до сих пор был за мной.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Три ночи мы вгрызались в землю с упорством тех, кому проигрыш заказан.</p>
<p>Работали в темноте, без огня, посменно. Копачи вели нижний ход под ложным, и я сам ложился на спину в тесной щели, ощупывая ладонью тонкую перемычку, что оставляли над головой, — в ладонь толщиной, не больше, чтоб роняла легко, но и держала, пока не дёрнут шнур. Дома перемычку без крепи и расчёта не подписал бы ни один допуск, и правильно бы не подписал. Здесь это было лучшее, что мы могли, и мы это делали.</p>
<p>Бай ставил ложные устья. Он подходил к делу с мрачной любовью художника: одно устье вывел нарочито грубо, будто рыли впопыхах, бросив лопату, — приманка для глаза, что ищет следы паники. Возле него поднял термитник, выгрыз изнутри гнездо, проверил тягу трубы по дуге трижды, пока не лёг сектор как надо.</p>
<p>— Сунется сюда ихняя крыса, посветит, — бормотал он, утрамбовывая бруствер. — А я ей из-под земли — здрасьте.</p>
<p>Май носила вынутый грунт в корзинах, уводила его далеко и сыпала в старую воронку, чтоб над зоной не выросло свежих отвалов, по которым с неба читают, где копают. Возвращалась бесшумно, ставила пустые корзины, перебирала в пальцах шнурок связки донесений и говорила скупо, по делу: где прошёл за день вражий дозор, когда меняют караул на ближнем углу базы, в какой час над зоной висит вертушка-наблюдатель. Из этих обрывков я и складывал время — главную пружину всей машины. Однажды она задержалась дольше обычного, глянула на мои ободранные о крепь руки, отвела глаза и подала флягу первой, прежде чем напиться самой; и я взял, и тоже ничего не сказал, и этого хватило нам обоим.</p>
<p>Шау вёл ярусы. Он клал водяные затворы там, где я бы и не подумал, — на изгибах, ниже уровня хода, чтоб дым и газ сами стекали в ловушку и не шли дальше; крепил свод старым своим чутьём, постукивая по глине обрубком искалеченной кисти и вслушиваясь в отзвук, по которому один он умел сказать, держит порода или поплыла. Колья мы вязали из бамбука, обжигали острия, мазали тем, от чего рана гниёт, и ставили в тупиках веером, под уклоном, чтоб упавший насадился сам.</p>
<p>Работа выматывала злее всякого боя. Бой короток, а это длилось ночь за ночью, в духоте, где свеча гасла от нехватки воздуха и приходилось рыть на ощупь. Воды давали по глотку. Малярия валила людей через одного, и тот, кого ночью трясло в нише, к утру снова брал лопату, потому что некем было заменить. Я работал со всеми, и чужое моё тело, двадцатилетнее, недокормленное, к третьей ночи отказывало в плечах и спине, и я гнал его дальше, зная цену каждому часу. На стыке ложного хода с настоящим мы устроили обманный пол: тонкий настил поверх ямы с кольями, присыпанный сверху сухой коркой заподлицо. Кто пройдёт уверенно, по-хозяйски, тот и провалится. Осторожный нащупает, остановится, замешкается — и встанет ровно туда, где его достанет заряд. Настил я выверял на свой вес: ложился сам, слушал, как подаётся бамбук под лопатками, подсыпал глины на палец, снова ложился — пока не легло заподлицо и не молчало под телом.</p>
<p>На третью ночь, когда полоса зарядов уже легла под ложный ход и оставалось вывести шнуры к точке подрыва, наверху прошёл их патруль. Я замер у самого устья, в локте от свежей приманки, и слышал их шаги по сухой корке, их голоса, ленивый смех, скрип ремней. Один остановился над приманочным устьем. Посветил. Луч скользнул по грубо вырытому зеву, по брошенной для виду лопате. Палец мой лежал на дереве крепи, тело считало само: трое, может, четверо, дистанция шагов десять, не время, рано, не трогать. Рвануть сейчас — положу патруль и выдам всё. Я не шевельнулся. Кто-то из них сплюнул, сказал короткое, и луч ушёл. Шаги стихли в стороне базы. Рано. Их черёд придёт не сегодня.</p>
<p>К утру третьей ночи всё стояло на местах. Я прошёл лабиринт от устья до точки подрыва сам, последним, проверяя каждый узел: заряды легли, шнуры выведены, затворы налиты, колья смотрят остриями вверх, гнёзда Бая дышат тягой, перемычка над нижним ходом держит ровно столько, сколько надо, и сорвётся, когда дёрнут. Я сел у выхода, вытер глину с рук и оглядел дело трёх ночей — голый сверху пустырь, под которым ждала своего часа вся эта тихая, терпеливая смерть. Снаружи механизм был невидим. Внутри он был взведён. Оставалось одно: подвести к нему врага и дёрнуть.</p>
<p>— Готово, — сказал я Шау, когда тот подошёл. — Теперь пусть приходят.</p>
<p>Старик провёл ладонью по горбу свежего наката, примял сапогом подозрительный комок у края и притоптал его вровень с остальной коркой. Потом сел рядом, достал из-за пазухи кисет, свернул самокрутку — медленно, привычно, тремя уцелевшими пальцами — и закурил, пряча огонёк в ладони.</p>
<p>— При французах после такой работы я три дня спал, — сказал он, выпустил дым в сторону приметного устья и поглядел туда, где днём встанет солнце. — Теперь не усну, пока не придут.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 33</p><p>«Наживка»</p>
</title>
<p>Чтобы взять умного зверя, нельзя ставить капкан на зверя — надо ставить его на ту слабость, за которую зверь сам себя держит, и у Тёрнера эта слабость теперь была одна, и я её знал, как знают своё.</p>
<p>Я лежал на втором ярусе, в боковой нише у запасного устья, и в темноте, на ощупь, в третий раз перебирал в голове всю картину так, как перебирают разобранный затвор, — деталь за деталью, чтобы ни одна не осталась лишней и ни одной не недоставало. Большая засада в лоб больше не годилась. После рощи, после катка, после того, как дивизия села нам на голову и распахала зону до плеши, Тёрнер перестал ходить туда, куда его звали; он стал ходить туда, куда боялся не дойти. Он искал меня — не ячейку, не оружие, не склад, а меня, того, кого его люди звали призраком Кути, того, кто положил батальон в пустой роще и ушёл под землю; и эта охота уже не была работой по карте, она стала его личной, выжигающей нутро надобностью. Латунь его зажигалки и сейчас холодила мне грудь под рубахой; я не трогал её. Она пригодится после.</p>
<p>Месяца три назад их тут ещё не было. После зимней операции, что перепахала Хобо, и после того, как над тоннелями встал постоянный лагерь, у Тёрнера появились люди, обученные лезть в нору, — малые, лёгкие, при одном фонаре да короткоствольной пушке, без каски и без лишнего железа, те, кого их же солдаты уже начинали звать крысами и шли в наши норы вместо них, потому что в норы их посылали офицеры вроде Тёрнера, а сами офицеры оставались наверху, у света. Они спускались парами и тройками, прощупывали ход за ходом, резали проводку растяжек, искали водяные затворы и обходили их, выкуривали камеры газом, что щипал глаза и драл горло, — и были опасны так, как не был опасен ни один батальон наверху. Грубую силу я уже умел встречать землёй. Этих надо было встречать иначе — их собственной выучкой, обращённой против них, как я обратил против тех, в роще, их же неразорвавшиеся бомбы.</p>
<p>Я знал и то, как они умирают, и на этом построил всё остальное. Под землёй у них отнято всё, чем они сильны наверху: число, небо, броня, огневая мощь. В норе человек один на один с темнотой и с тем, кто эту темноту вырыл и знает в ней каждый поворот. Их учили этому — лезть одному, держать фонарь левой, пистолет правой, дышать редко, слушать глину спиной; и они выучились, и оттого шли в мои ходы спокойнее, чем шли бы солдаты. Но выучка — это привычка, а привычку можно прочесть, как карту. Они привыкли, что после двух найденных растяжек ход чист. Они привыкли, что дым гонит людей на свет. Они привыкли, что водяной затвор — это конец хода, и за ним надо нырять. На каждой их привычке я положил по камню, и каждый камень был оплачен — кровью моих, что научили меня этим привычкам, умирая под фонарями в прошлые месяцы.</p>
<p>Место я выбирал по одному: куда он не сможет не пойти. Старое устье у разрушенной кумирни, на краю каучуковой плантации, — оно в их бумагах наверняка стояло отмеченным, потому что отсюда мои уходили дважды и дважды растворялись, и для человека, который не спит ночами над картой, это была заноза, дыра, в которую утекал его призрак. Я сделал так, чтобы дыра ожила. Третий день подряд связные роняли в нужных деревнях нужные слова — что призрак снова под кумирней, что там у него схрон и раненые, что туда он сползается зализывать рощу; и слова эти, переходя из уст в уста, разбавленные правдой так, что не отличить, уже наверняка легли тому на стол, и он сейчас, в лагере над нашими головами, водил по карте пальцем и думал, что наконец-то нащупал, — а на деле это я вёл его палец, лёжа в тёмной нише в двух шагах под его сапогами.</p>
<p>Бай приполз ко мне нижним ходом под утро, втиснулся в нишу, и я по одному дыханию опознал его прежде первого слова, а по тому, как он завозился рядом, понял, что он ухмыляется в темноте своей щербатой ухмылкой.</p>
<p>— Готово, командир, — выдохнул он мне в самое ухо, потому что громче тут было нельзя. — Затвор поставили, где сказал. Дым пустим — он сам и потащит их вглубь, как телят на верёвке.</p>
<p>— Растяжки на первом ходу?</p>
<p>— Срежут, как пить дать. Я их и поставил, чтоб срезали, — две на виду, паршивенькие, чтоб уважили. Третью — нет.</p>
<p>— Третью нет, — повторил я. — Они умные, Бай. Найдут две — успокоятся, что нашли всё. Вот тут их и держи.</p>
<p>Он тихо, без звука, посмеялся в темноту — я чувствовал, как трясётся его костлявое плечо рядом с моим, — и сказал, что помрём, мол, так хоть с музыкой, и что музыку он этим крысам подберёт громкую; и я не стал его осаживать, потому что его чёрная окопная присказка тут была к месту, она снимала ту тугую тяжесть, что копится перед делом, и не обесценивала ничего — никто из наших сегодня не лежал мёртвым, и можно было пока скалиться. Я только тронул его за плечо — Бай, твоя байка длиннее засады, договоришь, когда они войдут, — и он понял, замолчал, и мы лежали рядом в духоте, в запахе глины и остывшей взрывчатки, и слушали, как наверху, далеко, сыто гудит американский лагерь, поставленный на нашей крыше.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Они вошли на рассвете.</p>
<p>Май принесла слух первой. Сползла в нишу беззвучно — никто из нас так не умел — и одними губами:</p>
<p>— Идут. От кумирни. Десятка два, и при них — малые.</p>
<p>Малые — это охотники. В темноте я тронул её за руку: понял.</p>
<p>— По местам. Тихо.</p>
<p>Зашевелились. Растеклись по лазам. Я остался у затвора.</p>
<p>Сверху, через грунт, пришёл первый звук. Глухой топот. Чужая речь — отрывисто, скупо.</p>
<p>Потом — у самого устья — лязг. Кошка на верёвке. Щуп.</p>
<p>Они работали грамотно. Не полезли скопом. Сначала бросили в ход дым — белёсую струю, что поползла по первому колену, ища нас, выжимая на свет. Я ждал этого. Дым ушёл в ложный отвод, в тупик, и сел там, и наверху решили, что камера пуста.</p>
<p>Первая растяжка хлопнула негромко. Холостая. Для острастки.</p>
<p>Тишина. Они замерли. Слушали.</p>
<p>Потом полезли.</p>
<p>Я слышал их через стену — близко, ход в ход. Двое. Лёгкие. Без лишнего железа — ни каски, ни ранца, всё по моему счёту. Фонарь. Узкий луч пополз по своду в соседнем колене, лёг пятном на глину.</p>
<p>Первый шёл с пистолетом у щеки. Я видел его срез в отблеске — молодой, потный, с белыми от напряжения глазами. Хороший боец. Выучка в каждом шаге.</p>
<p>Он нашёл вторую растяжку. Замер. Срезал.</p>
<p>И выдохнул. Я услышал, как он выдохнул, — облегчённо, по-человечески. Решил, что прошёл.</p>
<p>Он не знал про третью.</p>
<p>Тонкая леска у самого пола, под слоем пыли, там, где нога идёт уверенно после двух найденных. Он шагнул. Зацепил.</p>
<p>В тесном колене рвануло.</p>
<p>Самоделка из дуда, начинённая всем, что режет, — рубленым железом, гвоздём, осколком ихней же бомбы. В трубе хода ей некуда было деться — только вдоль, вперёд и назад, по тем, кто шёл. Первого срезало в пояснице, переломило, как мокрую ветку, и швырнуло лицом в свод. Второму, что был сзади, посекло ноги и живот, и он закричал — высоко, тонко, не по-мужски, как кричат, когда тело вдруг понимает раньше головы, что его больше нет. Глину забрызгало тёмным. Луч фонаря, упавшего на пол, бил теперь в стену, и в этом косом свете дёргалось, ползло, мазало кровью по глине то, что минуту назад было обученным, лёгким, уверенным человеком, пришедшим в мою землю меня ловить.</p>
<p>Я не двинулся. Это было только начало, и не моё.</p>
<p>Снаружи, у устья, заорали. Заметались. И сунулись вниз — на крик, на помощь своим, скопом, теряя ту самую выучку, которой были страшны. Вот теперь.</p>
<p>— Бай, — сказал я в темноту.</p>
<p>Труба B-40 рявкнула из бокового лаза в упор, в скучившихся у входа. В тесноте устья граната не оставила им ничего. Жар, грохот, и снова — мокро по стенам.</p>
<p>Сразу за ним поднялись мои. Из стрелковых лазов, отовсюду, в затылок уцелевшим, по одному, как я месяцами вколачивал им в кровь, — выстрел, и назад в лаз, чтобы подняться в другом месте.</p>
<p>И земля у кумирни стала тем, чем я её сделал. Мясорубкой.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Наверху ещё длилось то, что я завёл, когда я отполз от затвора в нижнее колено, в прохладу, переводя дыхание.</p>
<p>Его охотников, тех, кого поставили специально под нас и кого по всей зоне больше неоткуда взять скоро, — этих я сегодня выбил. Не всех, кто пришёл, — тех, кто наверху, добьют или они уйдут, это уже не важно; важно, что в нору спустились мастера, и мастера остались под землёй, в тесном колене, поломанные, и наспех собрать новых он не сможет. Я отнял у него не людей. Людей у него много. Я отнял у него инструмент, которым он только и мог достать меня внизу.</p>
<p>Пришла Май, опустилась у крепи плечом ко мне, молча. От неё пахло порохом и сырой глиной. Ожога на её левом предплечье в темноте было не видно, но я знал, что он там. В пальцах у неё ходил шнурок от связки донесений; она вязала узел, не довязывала, распускала и принималась снова — единственное, что в ней сейчас выдавало живое. Помолчали. Слова были бы лишними.</p>
<p>— Двое наших, — сказала она наконец. Не спрашивая. Сообщая.</p>
<p>— Кто?</p>
<p>Она назвала. Я запомнил — на мёртвых меня ещё хватало, только на них теперь и хватало по-настоящему. Весь день в голове сам собой шёл счёт — чужим, ровный, как щёлкает затвор; на этих двоих он сбился. Я повторил оба имени про себя ещё раз, и ещё, и не свёл их в цифру, как сводил всё остальное.</p>
<p>Бай принёс снизу, из того тесного колена, фонарь — лёгкий, в прорезиненном корпусе, всё ещё горящий ровным белым лучом, какого у нас тут отродясь не водилось, и пистолет с глушителем на длинном стволе, и нож на голени убитого, короткий, чёрный, ладный, сделанный для тесноты так же толково, как делали бы мы, если б умели и могли. Я взял фонарь, погасил. Хорошая вещь. Лучшая, чем у меня. Их снаряжали, как снаряжают для важной работы, и работа эта была — я; и вот вещи их остались, а сами они нет. Я не взял себе ни ножа, ни пистолета. Я отдал их Май для тыла, а себе оставил только память — у меня в горькой казне, рядом с латунью Тёрнера и прядью Зунга, прибавится сегодня, как всегда, не их, чужое, а своё: два имени, что назвала Май. Их я не положу уже ничем.</p>
<p>Бай был закопчён, без брови с одной стороны, скалился через силу и не шутил — он тоже умел чуять, когда не время. Сказал только, что трубу заклинило к концу и что он её, заразу, ещё вычистит. Я придвинул ему флягу, и он отпил, не глядя. Мы сидели втроём в темноте, под тем лагерем, что гудел у нас над головами как ни в чём не бывало, и наверху, у кумирни, дотлевала ещё одна моя работа, лучшая после рощи.</p>
<p>Охотники были платой за вход. Наживку я ставил не на них — на серые глаза, на шрам, на бессонного человека над картой, что не сможет теперь не прийти за своими.</p>
<p>Где-то наверху, далеко, заходили на круг вертушки — низко, зло, на голос боя у кумирни. Поздно. Делать им там было уже нечего, кроме как жечь пустое. Я достал из-под рубахи его зажигалку, нагревшуюся от груди, и положил на ладонь. Гравировка под большим пальцем. Завтра к ночи затвор у кумирни надо вычистить и поставить заново — глубже, там, куда он полезет сам.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 34</p><p>«Они входят»</p>
</title>
<p>Двадцать восьмого марта, ещё в серой мгле перед светом, они навалились всей тушей разом, и я понял с первого гула, что это уже не вылазка и не прочёска, а то самое большое, чего я ждал и под что три недели перекладывал восточное колено.</p>
<p>Свод задрожал раньше, чем зашевелились люди. Сначала пошла рябью вода в плошке у моего изголовья — мелко, дробно, тем особым дрожанием, какое идёт от множества моторов сразу, а не от одного. Потом тяжёлый рокот сел на всю зону, навалился сверху, как крышка на котёл, и из этого рокота отдельными ударами стали проступать пушки: они клали по площадям, по бывшим деревням, по рощам, которые сами же вчера срезали в плешь, — клали наугад, для острастки, расчищая себе дорогу огнём прежде, чем ступить на неё ногой. Я лежал в темноте третьего яруса, считал разрывы, считал моторы и складывал их в одно знакомое, неотвратимое число. Не рота. Не батальон. Полк, а то и больше, с танками, с бронёй, с вертолётами, что сейчас, на сером свету, уже сыпали пехоту на края зоны — кольцом, чтобы никто не вышел. Они входили в Железный треугольник так, как входит в дом хозяин, решивший наконец выкурить из подпола крысу, что слишком долго грызла ему половицы.</p>
<p>Я разбудил своих коротко, без слов — тронул каждого за плечо: за месяцы под глиной рука выучилась этому сама, тут громкий голос дороже патрона. Они поднимались молча, привычные, и в красноватом свету коптилки лица их были спокойны той сухой звериной готовностью, какую я в них вколачивал с лета. Дядя Шау сидел уже у входа в боковое колено, вросший в глину всем телом и недвижный, и беспалой левой рукой обстоятельно проверял капсюли в связке гранат, притирая их культяшками так же ловко, как притирал бы целыми пальцами.</p>
<p>— Идут все разом, — сказал он, не поднимая глаз. — При французах так не ходили. У тех не хватало железа на такое.</p>
<p>— У этих хватает на всё, дядя, — отозвался я и опустился рядом, упершись локтями в колени. — Хватает железа, хватает людей, хватает неба. Одного у них нет: им некуда деться, когда они залезут к нам в нору. Им — некуда, а нам есть.</p>
<p>Я разложил перед собой в пыли то, что чертил уже третью неделю каждую ночь. Бумаги здесь не держат — я держал весь капкан в голове, по памяти, перекладывая камешки. Восточное колено я готовил как капкан с того дня, когда первая их «крыса» спустилась ко мне в темноту и я понял, что война переменилась и теперь они полезут под землю сами. Я отдал им это колено нарочно — широкий, удобный, заманчиво небрежный лаз, какой опытный человек найдёт первым и сочтёт удачей. За устьем я оставил ложный склад — пустые ящики, тряпьё, для виду горсть патронов, чтоб поверили. Дальше шёл первый ярус, и в нём, в самой соблазнительной прямизне хода, под утоптанным полом, ждали фугасы из их же неразорвавшихся бомб, связанные в одну струну, с растяжкой на той высоте, где идущий пригнувшись цепляет грудью. За первым коленом ход нырял водяным затвором — узкой петлёй, полной воды, через которую надо протискиваться, задержав дыхание; и тот, кто вынырнет по ту сторону, окажется не в проходе, а в тесном тупике-мешке, где двоим не разойтись и где их будут ждать в темноте мои.</p>
<p>— Бай — на западный отвод, с трубой, — говорил я, тыча в камешки. — Когда сверху полезут к воронкам, бей по тем, кто скучится у входа, и канай вниз. Не геройствуй. Один выстрел — и в лаз.</p>
<p>— Один так один, — щербато ухмыльнулся Бай, поправляя за ухом пустую самокрутку. — Им и одного на всю жизнь хватит, родимым.</p>
<p>— Май — связь по нижнему ярусу. Держишь меня в курсе со всех колен. Если где прорвутся глубже второго — ко мне сразу, не сама.</p>
<p>Она приняла приказ одним движением век, и тёмные глаза её под низко надвинутым платком не дрогнули; на предплечье, когда она потянулась за связкой донесений, мелькнул старый розовый рубец от напалма и снова ушёл в тень рукава.</p>
<p>Товарищ Там стоял чуть в стороне, очки его в тонкой оправе ловили красный огонёк коптилки, и книжечка, как всегда, была наготове.</p>
<p>— Округ велел при большой операции уводить силы, а не цепляться за зону, товарищ Тхай, — выговорил он, постукивая карандашом по раскрытой тетради, и не поднял на меня глаз. — Ты задумал держать колено против полка. Если положишь людей — отвечать мне.</p>
<p>— Уводить силы некуда, товарищ Там. — Я возражал старшим по линии так, как научился за эти месяцы: вполголоса, коротко, без спора. — Кольцо уже сомкнулось наверху, ты сам видел донесения. Бежать поверху — лечь под вертолёты в чистом поле. — Я поднялся, отряхнул колени. — Запиши в свою тетрадь так: ячейка не отдала зону, а пустила в неё врага и закрыла за ним дверь. Это ляжет ровнее, чем «бежали и легли в поле». Округу понравится.</p>
<p>Очки смотрели на меня долго, недоверчиво, перебирая что-то своё. Потом он сел и стал писать. Согласия он не дал — он, как всегда, оставил это висеть, чтобы вывести после, смотря по тому, кто будет жив к вечеру. Мне согласие было не нужно. Мне нужны были тишина в коленах, выдержка моих людей и чтобы первый из них наверху не выстрелил раньше, чем я разрешу.</p>
<p>Сверху ударило ближе. С глиняного свода посыпалась труха. Я надел на плечо карабин Кьема — старый, перечищенный больше всех прочих стволов, с залосневшимся прикладом, привычный руке, как никакой другой, — и пошёл нижним ходом к восточному устью встречать гостей.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Восточный лаз. Я залёг в боковом отнорке, и двое моих залегли за мной.</p>
<p>Кругом стояла сырая темнота, и пахло глиной и стоячей водой.</p>
<p>Наверху рокотало, потом стихло. Огонь перенесли дальше, вглубь.</p>
<p>Это значило одно. Сейчас по нашим следам пойдёт пехота.</p>
<p>Я ждал в черноте, не дыша лишнего, и считал свои удары сердца.</p>
<p>В устье просочился слабый белый свет. Фонарь. Они шли.</p>
<p>Я слышал их по шороху, по дыханию, по сухому стуку железа.</p>
<p>Первый сполз в лаз — грузный, в каске, с фонарём у самого ствола.</p>
<p>За ним второй, третий. Целая бронированная змея полезла в нору.</p>
<p>Они шли прямо на ложный склад, на пустые ящики, на мою приманку.</p>
<p>Свет заметался по тряпью. Кто-то наверху коротко бросил довольное слово.</p>
<p>Они поверили в удачу и сунулись дальше, в прямой соблазнительный ход.</p>
<p>Передний нащупал грудью растяжку — ровно там, где я её натянул.</p>
<p>Земля встала на дыбы.</p>
<p>Колено лопнуло изнутри огнём, глиной и рваным железом. Их же неразорвавшаяся бомба сделала наконец то, для чего её отлили. Ход схлопнулся и выплюнул в устье клубящийся вал пыли и кровавой трухи. Передних просто не стало — ни крика, ни тела, ничего.</p>
<p>Тех, кто шёл сзади, расшвыряло о глиняные стены. Оглушённых, слепых. Я поднялся из отнорка во весь рост.</p>
<p>— Бей, — выдохнул я.</p>
<p>Мы ударили в упор, по копошащимся, по тем, кто ещё дёргался в дыму.</p>
<p>Карабин Кьема жёстко толкнул меня в плечо. Раз. Раз. И ещё раз.</p>
<p>Чей-то крик захлебнулся осыпающейся глиной. Один пополз назад, к свету, скуля. Я снял его одним выстрелом в спину.</p>
<p>Сверху, по западным воронкам, глухо ухнула труба Бая. Один удар — и снова тишина. Он канул вниз, в лаз, как я велел.</p>
<p>Едкий дым выедал глаза, и я отёр их мокрым рукавом. Глиняная пыль скрипела на зубах и на старом рваном шраме через щёку.</p>
<p>Дело пошло. В устье оседала пыль. На полу темнели первые мокрые пятна.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Связь. Май. Из темноты.</p>
<p>— Восток держим. Юг полез.</p>
<p>— Сколько.</p>
<p>— Много. Лезут везде.</p>
<p>Везде. Значит, всей операцией. В мою нору.</p>
<p>— Второй ярус, — сказал я. — Туда.</p>
<p>Побежал. Согнувшись. По колену. В жар.</p>
<p>Юг гудел. Там был водяной затвор.</p>
<p>Я успел. Залёг у мешка-тупика. В воде по грудь.</p>
<p>Темно. Хоть глаз коли.</p>
<p>Плеск. Кто-то вынырнул из затвора. Хрипя.</p>
<p>Фонарь — под водой. Погас. Слепой.</p>
<p>Я ждал в трёх шагах. Не дышал.</p>
<p>Он встал. Зашарил. Нащупал стену.</p>
<p>Я взял его из черноты. Снизу. Ножом под ребро.</p>
<p>Он ахнул. Захлебнулся. Осел в воду.</p>
<p>Второй выныривал. Я слышал плеск.</p>
<p>Шагнул на звук. Рука нашла лицо.</p>
<p>Запрокинул. Резанул. Горячее по кисти.</p>
<p>Третий. Свет рвётся из-под воды. Близко.</p>
<p>Выстрел. В упор. Вспышка ослепила.</p>
<p>Промах его. Не мой. Я бил ножом.</p>
<p>Тесно. Скользко. Кровь и вода.</p>
<p>Кто-то вцепился мне в горло. Скользкие пальцы.</p>
<p>Лбом. В переносицу. Хрустнуло.</p>
<p>Ножом. Ещё. Ещё. Обмяк.</p>
<p>Тихо. Только вода плещет. Только я хриплю.</p>
<p>Я стоял по грудь в красной воде. Один. Живой.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Они шли и шли, и к полудню вся их громада, весь полк со своими танками наверху и со своими ныряльщиками внизу, втянулась в зону по самые тылы, — и обратной дороги у этой махины уже не было.</p>
<p>Я выбрался во второй ярус, мокрый, в чужой крови до локтей, опустился на корточки спиной к глиняной стене, чтобы перевести дух и сосчитать. Считалось холодно и ясно, тем во мне, что и над трупами ведёт счёт само собой, без спроса. Восточное колено своё дело сделало и закрылось, завалив их же бомбой. Южный затвор стал могилой для троих, чьи тела сейчас тихо качала вода у моих ног. По всем коленам, со всех сторон, мои сидели в земле и били поднявшихся из неё гостей коротко, по одному, и канали глубже, и поднимались в другом месте — ровно так, как я заставлял их повторять впотьмах после той рощи, что стоила мне Зунга.</p>
<p>Пришёл Бай — длинный, чёрный от копоти, и сел рядом, баюкая на коленях горячую ещё, опустелую трубу. Провёл большим пальцем по раструбу, проверяя, не повело ли железо.</p>
<p>— Наверху их как муравьёв, командир, — сказал он осипшим от дыма голосом. — Прут и прут. Я двоих положил у воронки — за эту дудку мне теперь и на том свете нальют.</p>
<p>— Не считай тех, что наверху, — отозвался я. — Считай тех, что полезли вниз. Эти — наши.</p>
<p>Подошла Май, бесшумная, и присела к глине напротив меня, подобрав под себя ноги. Платок сполз, и на скуле её открылась ссадина, свежая, и капля крови, засохшая в углу губ, — будто не своя. Она вообще не тратила движений впустую.</p>
<p>— С трёх колен доносят одно. — Узел на шнурке донесений не лёг, и она, не глядя, распустила его и связала заново. — Лезут глубже. Осенью такие пятились, эти не пятятся. Идут до конца. Их погнали внутрь и не дают повернуть.</p>
<p>— Их и не повернуть, — сказал я. На миг мы оба смолкли — она не тронула ссадину, не поправила сползший платок, и я не велел ей этого делать. Двое в крови, под глиной, над которой ревела их война. — Командир, что их послал, теперь не может ни взять зону за день, ни выйти, не потеряв лица. Он завязил здесь полк и будет толкать его в темноту, под ножи моих.</p>
<p>Так, в ярусы, с кольцом и ныряльщиками наготове, воевал по ту сторону один человек. Латунная зажигалка с витиеватой гравировкой лежала у меня на груди, и соседом ей в той скорбной горсти была прядь Зунга. Я тронул её сквозь мокрую блузу, нащупал гравировку пальцем и опустил обратно за пазуху.</p>
<p>Летом я сидел в одном лазе с карабином и видел перед собой один лаз. Сейчас в голове у меня стояло сразу всё — восточное колено, южный затвор, западные воронки, каждая труба и каждый фугас, все нити, что тянула ко мне из темноты Май. Я держал это разом, не глядя, и вёл туда, куда не достаёт глаз.</p>
<p>Сверху, сквозь всю толщу свода, докатился новый накат — глухой, долгий, перекатывающийся. Они жгли. Они утюжили зону, по которой шли их же люди. С глиняного свода сыпалась труха, трещины ползли по старому креплению, и где-то в дальнем колене глухо ухнуло, осыпаясь. Не всех своих я выведу из этого капкана. К концу недели иные из этих колен станут кому-то могилой не хуже южного затвора.</p>
<p>Подошёл, придерживаясь за крепь, дядя Шау. Постоял, пожевал бетель, сплюнул красным под ноги. Послушал землю тем нутряным слухом, что даётся одним лишь старикам, рывшим её ещё против француза. Посмотрел на меня, на Бая, на Май, на мокрый карабин у меня в руках.</p>
<p>— Дверь закрылась, мальчик. — Он сказал это вполголоса, без торжества, как называют то, чего не миновать, и положил мне на плечо беспалую ладонь. — Они внутри. Теперь это надолго. Кто кого пересидит в земле.</p>
<p>— Теперь до конца, дядя, — сказал я и встал, отжимая мокрый рукав. — Назад им хода нет. И нам нет. Поднимай людей.</p>
<p>Он молча побрёл по колену будить тех, кто прикорнул между накатами. Я перехватил карабин поудобнее и пошёл в темноту, где меня уже ждали с нижнего яруса.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 35</p><p>«Механизм»</p>
</title>
<p>Я последний раз прошёл по верхнему ярусу — не как командир, что проверяет людей, а как мастер, что проверяет машину перед пуском, — и всё было готово: всё стояло на местах, всё ждало своего хода, и каждый ход я знал наперёд, потому что не помнил эту войну, а собрал её здесь сам, своими руками, из глины, из бамбука и из их неразорвавшихся щедрот.</p>
<p>Механизм — вот как я это называл про себя, по-русски, тем словом, что не выходило наружу. Не засада. Засада бьёт раз и канает. Это было другое: ловушка, рассчитанная на то, чтобы срабатывать ярус за ярусом, как срабатывает капкан с несколькими пружинами, где зверь, вырвавшись из первой, попадает лапой во вторую, а дёрнувшись от второй — захлопывает третью на себе сам. Я строил её три недели — с того дня, как у края зоны выросла их новая база и каток пошёл по-настоящему, всей дивизией, и в зону полезли методично, квадрат за квадратом, со своими крысами, что лезли в наши норы на брюхе, толкая перед собой луч и ствол, и умирали там, в темноте, не понимая, кого они ищут. Я ждал, что они придут сюда. Я сделал так, чтобы им хотелось прийти именно сюда: оставил след, дал им взять пустого связного с картой, на которой кружком был обведён этот хутор, — и они поверили карте, потому что люди верят бумаге больше, чем грязи под сапогом, а земля была моя.</p>
<p>Когда-то меня учили рыть и взрывать по нормам и по таблицам. Тут не было таблиц. Тут была глина, что держала свод, и вода, что стояла в нижнем колене и могла затопить ход, если рассчитать неверно, и термитники, в которые я вывел вентшахты так, чтобы их дым прятался в дым горящих полей, и обочины двух меж, в которые я три ночи насаживал рубленый прут — комлем в глину, остриём под наклоном, на высоту бедра идущего, — потому что человек инстинктивно падает в укрытие, а укрытие я и делал убийцей. Дома за такую мину меня отдали бы под трибунал. Здесь её начинку я выпотрошил из их же бомбы, что воткнулась в поле и не разорвалась, и обезвредил её голыми руками при свете коптилки, и это было лучшее взрывчатое вещество, какое у нас имелось, — их собственное, обращённое назад. Каждая пружина была рассчитана не на то, чтобы убить как можно больше. Она была рассчитана на то, чтобы гнать уцелевших туда, где ждёт следующая. Убивает не заряд. Убивает то, что человек, спасаясь от заряда, бежит по единственной открытой тропе — а тропу открываю я.</p>
<p>И вот они шли. Рота, может, больше — я взял их слухом задолго до глаз: лязг снаряжения, английский говор вполголоса, кашель в цепи. Вертушки они на этот раз не сажали в поле — пуганые, после прошлых площадок, утыканных фугасами из их же бомб; они шли пешим порядком, цепями, осторожно, грамотно, прочёсывая кустарник, и впереди, как всегда, пускали тех, кого не жалко, — сапёров с щупами, собаку, двух нгюй-проводников. Над цепью висел горячий, белёсый воздух сухого сезона, и пыль от их сапог стояла столбами, и в этой пыли двигалась сила, которой по числу и по огню я не мог противопоставить ничего, кроме одного: я знал, куда они придут, до последнего шага, а они не знали, что поле под ними уже сосчитано и поделено на сектора, и в каждом секторе их ждёт своя пружина.</p>
<p>Бай лежал рядом, у трубы, и не шутил. Перед таким он не шутил никогда — копил на потом. Май была на левом колене, у выхода к протоке, холодная, как затвор на морозе. Шау держал нижний ярус, со стариковским своим спокойствием, что гасит панику одним словом. Я переставил мальчишку-второго номера за термитник, где держит свод, и ничего ему не сказал. Всё было разведено, всё ждало. Я лежал, вжавшись в горячую глину, чувствовал её щекой и считал последние метры до того, как первая цепь войдёт в первый сектор, и в голове было пусто и ясно, той пустотой, в которой работает только ремесло.</p>
<p>Они вошли.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Я дал им войти весь. До отставшего.</p>
<p>Передняя цепь дошла до межи. Сапёр повёл щупом. Поздно.</p>
<p>Я свёл провода.</p>
<p>Дамба встала дыбом. Не в одном месте — полосой. Глину выбросило стеной, в самую гущу. Сапёра не стало. Собаки не стало. Первой цепи не стало — её срезало низом, по ногам, веером готовых стрелок из рубленого прута, что я насадил в обе обочины.</p>
<p>Крик пошёл сразу. Густой.</p>
<p>— Бай! — Одно слово.</p>
<p>Труба ударила. Заряд ушёл в скучившихся у воронки — туда, где они сбились, ища укрытия там, где укрытия не было. Рвануло. Полетело чёрное, рваное. Оторванную руку бросило по дуге, через всю межу, шлёпнуло в воду протоки.</p>
<p>Они залегли. Открыли огонь — бешеный, во все стороны.</p>
<p>Не туда. Везде не туда.</p>
<p>Их огонь упирался в пустоту. Палить было некуда: мы были не перед ними. Мы были под ними.</p>
<p>Мои поднялись из лазов. Снизу, со спины, вплотную. Били по одному, коротко, как заучено до сна, и канали. Поднимались в десяти шагах. Били снова.</p>
<p>Двое в панике развернули стволы на свист за спиной. Срезали своих же. Я не мешал.</p>
<p>Очередь хлестнула по термитнику. Мимо. Мой второй номер бил уже из другого лаза — выстрелил и сменил нору, всё по затверженному.</p>
<p>Пулемётчик у них залёг за бугром. Развернул ленту. Стал бить длинными, прижал левое колено.</p>
<p>— Бай. Бугор.</p>
<p>Труба развернулась. Ушла. Бугор вспух дымом и глиной. Пулемёт смолк.</p>
<p>Я работал из карабина Кьема. Спокойно. Выбирал тех, кто уже распоряжался — кто на ногах раньше прочих сгонял залёгших обратно в строй, в один сжатый кулак. Сними командира — рассыплется тело. Снял одного. Их офицер хватался за горло. Снял второго, того, кто тянулся к рации.</p>
<p>Сектор первый — чисто. Я свистнул. Мои канули.</p>
<p>Вторая пружина.</p>
<p>Уцелевшие из второй цепи рванули назад, из огня — в кустарник, в единственный коридор, что я им оставил открытым. Грамотно рванули. В мёртвую зону, как их учили.</p>
<p>В мою мёртвую зону.</p>
<p>Там стояли punji и две растяжки. Там их встретил Шау снизу, из стрелкового лаза, в упор.</p>
<p>Первый напоролся грудью на кол. Повис. Захрипел.</p>
<p>Второй рванул растяжку ногой. Граната ушла вверх и вниз разом. Его сложило пополам.</p>
<p>Третий встал. Поднял руки. Шау срезал и его — тут пленных не берут, тут берут зону.</p>
<p>Коридор заглох.</p>
<p>Я перекатился к воронке. Глянул через гребень. Считал.</p>
<p>Передовой роты не было. Половины второй цепи не было. Те, кто уцелел, вжались лицом в сухую корку поля и не понимали ничего: где фронт, где тыл, откуда бьют. Им казалось, что бьёт сама земля.</p>
<p>Земля и била.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>А потом война ушла под землю — туда, где у них не было ни числа, ни неба, ни огневой мощи, где их рота, такая страшная наверху, рассыпалась на одиночек, ползущих в духоте с фонарём, и где их встречала тьма, в которой я был дома.</p>
<p>Они полезли в норы. Конечно, полезли — у них теперь для этого были люди.</p>
<p>Крыса спустилась в восточный лаз. Я знал каким. Я этот лаз ей и оставил.</p>
<p>Темнота. Глина. Запах.</p>
<p>Я ждал в боковом кармане. Не дышал.</p>
<p>Луч фонаря качнулся впереди — снизу, по дну хода. Он полз. Пистолет вперёд. Дюйм за дюймом.</p>
<p>Хороший. Опытный. Тихий.</p>
<p>Он прошёл первый водяной затвор. Нащупал ложный отвилок. Не сунулся — обошёл. Умный.</p>
<p>Он не знал одного: куда ни сунься, ход ведёт туда, где жду я.</p>
<p>Луч скользнул по своду надо мной. Прошёл. Я выдохнул в глину.</p>
<p>Он полз на меня спиной.</p>
<p>Я взял его сзади. Левой — за лицо, чтоб не крикнул. Правой — ножом, под край каски, в основание черепа, раз. Тело дёрнулось и обмякло.</p>
<p>Фонарь упал. Покатился. Лёг лучом в стену.</p>
<p>Я лежал на остывающем теле в полной тьме, в горячей глиняной кишке хода, и слушал. Наверху ещё били. Внизу было тихо.</p>
<p>Я забрал его пистолет. Большой, плоский, с маленьким фонарём на стволе — игрушка их новой охоты. Забрал жетон с груди. Ещё одна бирка в мой счёт мертвецам.</p>
<p>Потом пополз дальше — туда, где во второй лаз спускалась вторая крыса.</p>
<p>Этот был хуже. Шёл не один — за ним второй, тянул провод. Связь до устья.</p>
<p>Перережь провод — он ослепнет. Оставь — наверху узнают, где мы.</p>
<p>Я ждал у поворота. У водяного затвора, за которым ход уходит под воду на локоть и выныривает.</p>
<p>Первый сунулся в воду. Пошёл. Захлебнулся бы, не зная, — он знал. Вынырнул. Зашарил фонарём.</p>
<p>Луч мазнул по мне.</p>
<p>Поздно для него. Я уже был в воде.</p>
<p>Взял его под водой, за ноги, дёрнул вниз. Он забил руками. Глина мутью. Пузыри.</p>
<p>Держал, пока не перестал.</p>
<p>Второй за затвором звал шёпотом. Полез следом, на голос воды. Я встретил его из воды, ножом, снизу вверх, в горло. Тёплое плеснуло в мутную воду.</p>
<p>Провод я перерезал. Пусть глохнут.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>К полудню всё было кончено, и зона осталась за нами. Я стоял в воронке от их же бомбы, по щиколотку в осыпавшейся глине, и смотрел на поле. Мёртвых было много.</p>
<p>Рота вошла и не вышла как рота. Это они впишут себе чёрной строкой, и в их сводках встанет день, какого тут не стояло. Механизм отработал ярус за ярусом, до последней пружины, как я его собрал.</p>
<p>Они не дрогнули. Раненых вынесли — собранно, под прикрытием, не бросив ни одного. Пришли вертушки — не сажать десант, а забрать своих и положить на отход стену огня; поле вокруг хутора вскипело от их пушек, и нам пришлось уходить глубже и быстрее, чем хотелось, бросив верхний ярус догорать.</p>
<p>За их мёртвыми стояла страна, что пришлёт ещё, и завод, что отольёт ещё, и небо, которое всегда оставалось их небом. У меня была земля и горсть людей.</p>
<p>Двое моих лежали в нижнем колене, тихо, — обвал, встряхнутый их же пушками. Я вынес обоих и положил рядом. Молодые. Один — тот, что бил из лазов чисто, без промаха, до самого конца. Я считал их мёртвых через гребень, легко, как считают мешки, и сбился только тут, на этих двух: число не шло дальше. Их не было в их колонке. Они были в моей, и моя не восполнялась ничем.</p>
<p>Подошёл Шау. Сплюнул бетельную красноту в воронку, обтёр губы беспалой ладонью. Посмотрел на дым наверху, на пистолет крысы у меня за поясом.</p>
<p>— Хорошая машина, мальчик, — сказал он тихо. — Я такой не видал ни при французах, ни после. — Помолчал. — Только машину видали и они теперь. В другой раз придут считать землю, как ты её считал.</p>
<p>Я тронул трофейный пистолет за поясом, вдавил его глубже под ремень. Машину свою я мог собрать один раз. Второй раз её уже ждали.</p>
<p>Пришла Май. Молча встала рядом. В руке — связка донесений, и по тому, как туго она стянула шнурок, я понял прежде слов: с верхов идёт большое. Не рота. Не батальон.</p>
<p>— Окружное предупредило. — Голос её не дрогнул ни на имени, ни на том, что шло следом. — Тёрнер. Он сводит силы к зоне. Не прочёсывать. — Она подняла на меня тёмные холодные глаза. — Накрыть всю крепость разом.</p>
<p>Не рейдом. Навалом, в один удар.</p>
<p>Я снова посмотрел на двоих в нижнем колене. Их надо было класть в землю до темноты, а лопат у нас осталось три. Я взял первую и пошёл копать.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 36</p><p>«Крепость Чарли»</p>
</title>
<p>Серый час, когда дозор сменяется и тело просит сна, — этот час я им и оставил, и они вошли в него тремя ротами, в лоб, через срезанную плешь, прямо на старую деревню. На то место, где когда-то стоял дом, которого больше нет. Туда, где зарыт мой счёт.</p>
<p>Это был навал, которого я ждал. Он свёл всё, что у него было. Не пощупать зону — накрыть крепость разом и кончить со мной не уколом, а одним ударом. Полк за тремя ротами. Так мне и донесли с окружного, и я три недели готовил этот день под колеёй и в ходах.</p>
<p>Гусеницы первыми. Два «сто-тринадцатых» ползли впереди цепи, утюжа грунт, проверяя его на вес. За ними — пехота, рассыпанная грамотно, по уставу, с интервалами, какие я сам вбивал бы в своих. Тёрнер вёл их умно. Он всегда вёл умно. На этот раз он шёл не вслепую — он шёл считать землю, как считал её я: щупал каждый бугор, обходил термитники, держал сапёров под рукой. Шау сказал мне, что так и будет. Враг увидел мою машину однажды и пришёл ломать её знающим. Тем хуже для него. Машину он видел. Но не всю.</p>
<p>Я лежал в первом колене, у самой смотровой щели, и считал шаги.</p>
<p>Сорок. Тридцать. Двадцать.</p>
<p>Головной БТР наполз на первую плиту.</p>
<p>Я свёл провода.</p>
<p>Земля встала.</p>
<p>Не воронкой — стеной. Я заложил полтонны дудовой взрывчатки под колею, и эта стена вскинула двенадцатитонную машину, как пустую банку, перевернула в воздухе, обнажив раскалённое брюхо, и швырнула набок. Люк сорвало. Оттуда выбросило человека — без ног, одной верхней половиной, по дуге, и эта половина ещё цеплялась руками за воздух, пока летела. Второй фугас взял пехоту справа. Третий — слева. Я заложил их веером, повторив рисунок той рощи, чтоб било полосами в самую гущу, и плеши не стало — встал бурый ревущий ад, и в аду этом летело, рвалось, переставало быть людьми.</p>
<p>И сразу, не дав осесть пыли и дыму, мы поднялись из ходов.</p>
<p>Бай — из лаза за термитником. Труба гавкнула, и второй БТР сел на катки, окутался дымом, и из десантного люка поползли горящие. Май с фланга снимала тех, кто успевал встать, — кто пробовал стянуть живых в кулак, выправить хоть подобие строя; выстрел — и человек складывался, ствол шёл на следующего, ещё выстрел. Мои выходили из шахматных гнёзд — со спины, сбоку, в упор, — били в два выстрела, как я месяцами вколачивал им в руки, и уходили в лаз раньше, чем на них успевали довернуть ствол. Рота, оглушённая, ослеплённая, с порванным строем, оказалась не в бою. В мясорубке.</p>
<p>Они палили во все стороны. Густо. Бешено. И валили своих.</p>
<p>Вся их сила держалась на трёх вещах — огонь, число, небо. Огонь упирался в пустоту: бить было не во что, цели тонули в своих. Числу негде было встать: в тесноте сотня стоила взвода. А небо не решалось ударить по своим же, влипшим в грунт, размешанным с нами в одно тесто. Я отнял у них всё, чем они сильны, и оставил им только то, в чём силён я: тесноту, землю и нож.</p>
<p>Из-за горящего БТРа застучал крупный. Кто-то опомнился, развернул ствол, прижал моих к грунту длинными очередями, и одного из новичков — мальчишку из Фуми — срезало на выходе из лаза, перебило поперёк, и он сполз обратно в нору уже мёртвым грузом.</p>
<p>— Гнездо! Слева! — заорал Бай, и я уже полз туда нижним ходом.</p>
<p>Я вынырнул вплотную к пулемёту, сбоку, как он и не ждал. Расчёт работал вперёд, на лазы, откуда били. Я снял второго номера тесаком, через горло, чисто, и в ту же секунду первый успел повернуть ко мне белое лицо с открытым ртом — и я воткнул лезвие под челюсть, вверх, до хруста, и придержал, пока он оседал. Пулемёт замолчал. Я развернул горячий ствол в их сторону и дал по своим бывшим хозяевам длинную, во всю ленту, в спины тех, кто ещё бежал.</p>
<p>Над полем зашли вертушки. Поздно. Лётчик видел сверху одно: своя пехота, перемешанная с нашей, ползающая по одной воронке. Бить было некуда. Ганшип сделал круг, ещё круг, и ушёл, не сбросив, потому что любая ракета легла бы в своих. Небо стояло пустое над самой большой их бедой — и не могло помочь. Я этого и хотел. Я весь год вёл их к этому: чтобы их сила оказалась бесполезной ровно тогда, когда она нужна.</p>
<p>Я перекатился, сменил место, поднялся уже у воронки. Над краем её ворочался раненый — сержант, по нашивкам, держал руками распоротый живот, сгребал обратно то, что вываливалось. Увидел меня. Потянулся к винтовке у колена. Я наступил ему на кисть и добил тесаком, коротко, в основание шеи, без злобы — просто чтобы не возился сзади.</p>
<p>Наверху это была победа. Чистейшая, огромная.</p>
<p>А под нами уже шла другая война.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Они полезли в нору.</p>
<p>Я знал, что полезут. Раньше лезли грубо. Граната в дыру — и дальше. Теперь иначе. Худые. Малые. Без касок. Фонарь. Пистолет. Нож. Сами в темноту.</p>
<p>Тёрнер выучился. Подобрал тихих. Терпеливых. Как я своих. И сунул вниз.</p>
<p>Я ждал. Третье колено. Не дышал.</p>
<p>Первый дополз. Светил.</p>
<p>Развилка. Право — ложный ход. К ямам.</p>
<p>Он выбрал право.</p>
<p>Доска ушла.</p>
<p>Punji приняли снизу. Колья в живот. В пах. Насквозь. Он не крикнул. Нечем. Только клёкот. Фонарь катится. Уткнулся в стену. Светит. В одну точку. В дёргающийся сапог.</p>
<p>Я ждал дальше.</p>
<p>Второй полз. Услышал клёкот. Замер.</p>
<p>Дал наугад. Вспышка. Гром. Глина в висок.</p>
<p>Я лежал в нише. В глине. Не дышал.</p>
<p>Он полз. Ближе. Локоть. Плечо. Пот. Железо. Табак и чужая мазь.</p>
<p>Дыхание рядом.</p>
<p>Я взял его за лицо.</p>
<p>Левой — в рот. Правой — нож. Под ребро. Вверх. В сердце. Повернул.</p>
<p>Он бился. Коротко. Сильно. Как рыба. Стих.</p>
<p>Я лежал на нём. Полметра глины над теменем. Слушал. Сверху, сквозь свод, докатывалось глухое. Бой не кончился.</p>
<p>Третий был умнее.</p>
<p>Третий не пошёл.</p>
<p>Третий пустил газ.</p>
<p>Я почуял раньше, чем защипало. Сладкий. Химия. Перцем по горлу.</p>
<p>Назад. На ощупь. К затвору.</p>
<p>Водяной замок. Изгиб под воду. Газ не возьмёт.</p>
<p>Я нырнул. По подбородок в чёрной жиже. Тряпка в зубах. Ждал.</p>
<p>Газ оседал в нижнем ходе. Туда ему дорога. За изгибом — воздух. И другой лаз.</p>
<p>Я ушёл вбок. Вверх. За их спины.</p>
<p>Они сгрудились над дырой. Ждали своих. А свои уже не шли.</p>
<p>Я метнул две связки. И канул в ход.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>К полудню всё было кончено.</p>
<p>Я выбрался наверх, когда солнце встало высоко и осветило то, что мы сделали с этой плешью и с теми, кто на неё пришёл. Я стоял у горелого остова БТРа, в их крови до локтей. Металл ещё дышал жаром в спину, под сапогом чавкала бурая жижа, и слепни уже нашли поле.</p>
<p>Мы положили их больше, чем когда-либо клали в этой зоне. Больше, чем в той роще. Больше, чем легло здесь в той войне, которую я когда-то помнил. Две роты перестали существовать. Третья откатилась за плешь, бросив технику, бросив раненых, бросив убитых, и теперь сидела далеко, и не лезла, и ждала вертушек и неба. Поле перед старой деревней лежало бурое, рваное, и на нём лежали они — десятками, грудами, поодиночке, — и над ними уже вставало марево и собиралось вороньё. Я согнул историю через колено ещё раз, здесь, на этой плеши, и она поддалась, разошлась с тем, что было, — дальше и круче, в нашу пользу.</p>
<p>Это была не засада. Это была катастрофа целой операции. Такого Кути им ещё не давал.</p>
<p>И стоила она нам дорого.</p>
<p>Бай вышел следом, приволакивая ногу, — осколок в бедре, неглубоко, перетянут жгутом. Скалился щербатым ртом, но скалился криво.</p>
<p>— Считаешь? — спросил он. — Я уже посчитал. Нас меньше на семерых.</p>
<p>Семеро. Мальчишка из Фуми, которого срезало на выходе. Старый Туан, что копал ещё с Шау. Двое братьев из Анхо, пришедшие за Май. Связной, имени которого я так и не запомнил, и теперь уже не запомню. И ещё двое — внизу, в газу, не успели за затвор.</p>
<p>Семеро за две роты. Я перебрал их ещё раз, по именам, медленно, по второму кругу — и они не сложились в строку, как складывалось всё прочее. Не сошлись.</p>
<p>Я знал, чем это обернётся для них. Не датой — даты во мне выгорели, — а нутром ремесла. Такую операцию не спишут в обычную сводку. О том, что у Сайгона под боком целая зона сожрала наступление полка и не отдала ни пяди, доложат вверх, в Сайгон, а из Сайгона — за океан. Сюда придут разбираться. Сюда нагонят ещё людей, ещё стали, ещё неба. Я не отбил эту плешь на сегодня — я повернул на неё всю их махину, на много месяцев вперёд. Тёрнер хотел вычистить нору. Вместо норы он нашёл крепость. И теперь вся их сила пойдёт ломать эту крепость — а крепость была моя, и я знал в ней каждый изгиб, каждый затвор, каждую яму.</p>
<p>Подошёл Шау. Оглядел поле — медленно, по-стариковски, как осматривают вспаханное. Долго молчал. Потом сплюнул красным под ноги и сказал тихо, не торжествуя:</p>
<p>— Вот он, твой счёт, мальчик. За деревню. За всех. — Он смотрел на горелое поле, на груды. — Я рыл эту землю двадцать лет и не видел, чтоб она столько забрала за раз. Ты дал ей подавиться ими.</p>
<p>Я тронул сквозь блузу свой горький груз — зажигалку с гравировкой, прядь Зунга, всё, что носил мёртвой роднёй. Сказать на это было нечего. Две роты за одну деревню. С лихвой — и всё равно мало.</p>
<p>Пришла Май. Встала рядом, обвела поле тёмными холодными глазами. Посмотрела на двух своих, что лежали у лаза, накрытые плащ-палаткой. Шнурок донесений в её пальцах был перекручен в тугой жгут, и она его не разглаживала. Только тронула мою руку — коротко, как трогают, когда слов нет и не надо, — и отняла. И пошла к ним, к лазу, поправить сбившийся край плащ-палатки.</p>
<p>Вертушки пришли через час — забирать своих и жечь зону заново.</p>
<p>Мы уже спускались в нижний ярус, унося семерых, когда Май принесла весть с дальнего колена, от наблюдателя у каучука.</p>
<p>— Один офицер. — Она ещё не отдышалась после бега по ходам, но голоса не повысила. — Вышел из машины. Один. Стоит на краю плеши. Смотрит на поле. Высокий. С серым… в руках что-то блестит, крутит.</p>
<p>Я знал, что блестит.</p>
<p>Я поднялся обратно. Один. Прошёл нижним ходом до крайней щели у самого края зоны, той, о которой не знал никто, кроме меня, и осторожно отвёл маскировку, и посмотрел.</p>
<p>Он стоял шагах в полутораста, на гребне срезанного грунта, спиной к своим вертушкам, и смотрел на бурое поле, усыпанное его людьми. Высокий, в выгоревшей форме без знаков. Серые глаза я не видел отсюда, но я их помнил. Шрам на подбородке помнил. И помнил латунную тяжесть у себя на груди — её родную сестру он сейчас гонял в пальцах, щёлкал крышкой, открывал и закрывал, открывал и закрывал, глядя на то, что я сделал с его ротами.</p>
<p>Он не понимал. По тому, как он стоял, — не понимал. Он провёл грамотную операцию, по уставу, числом и огнём, против горстки крестьян с самоделками. И горстка крестьян сожрала её целиком и ушла в норы. Он стоял над лучшей моей работой и искал в ней почерк. Чужой почерк, слишком знакомый, чтобы быть крестьянским.</p>
<p>Он искал меня.</p>
<p>Мы стояли друг против друга через полтораста шагов мёртвого поля — он наверху, на свету, я внизу, в норе, — два человека одного ремесла, по разные стороны, и каждый знал теперь, что другой есть. Он не достанет меня сегодня. Я не достану его. Карабин Кьема был при мне, и полтораста шагов — не дистанция для него, я взял бы Тёрнера в эту секунду, спокойно, с упора, и одним этим выстрелом списал бы добрую половину того, что носил у сердца.</p>
<p>Я не выстрелил.</p>
<p>Не потому, что не мог. За всех, кого он сжёг, закатал, прошил очередью в нашем тылу, одной пули в спину было постыдно мало. Пусть сначала поймёт — кто. Пусть поседеет над картой. Пусть знает, чьих рук эта земля, прежде чем ляжет в неё.</p>
<p>Он постоял ещё. Крутанул зажигалку в последний раз, спрятал в карман. И вдруг — я готов был поклясться — повернул голову точно в мою сторону. На крайнюю щель, которой не знал никто. Будто почуял взгляд. Будто понял, что я смотрю.</p>
<p>Он смотрел туда, где был я, долго, серо, через мёртвое поле.</p>
<p>Потом приложил два пальца к виску. Мне. Через полтораста шагов.</p>
<p>И пошёл к вертушке.</p>
<p>Я опустил маскировку и сполз спиной по глиняной стене в глухую подземную темень, держа на коленях карабин Кьема. Теперь он будет искать меня не как Чарли. Рано или поздно мы сойдёмся ближе полутораста шагов, на расстоянии ножа.</p>
<p>Внизу меня ждали семеро, которых надо было опустить в землю. Я пошёл к ним.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 37</p><p>«Дуэль»</p>
</title>
<p>Он пришёл сам.</p>
<p>Не выслал. Не послал крыс. Сам.</p>
<p>Я ждал этого с того дня, как выбил ему охотников. Зверь без зубов лезет лично.</p>
<p>Дым ударил в первое колено. Белёсый, едкий. Пополз искать.</p>
<p>Я отступил во тьму. Глубже. К затвору.</p>
<p>Они вошли следом. Трое. Лёгкие, без касок. Фонари резали свод.</p>
<p>Первый луч лёг на глину. Близко.</p>
<p>Я не дышал.</p>
<p>Сверху рвануло — наши встретили вход. Грохот через грунт. Крик.</p>
<p>И в этом крике, в короткой английской команде поверх, я узнал голос. Не сорванный.</p>
<p>Тёрнер.</p>
<p>Он шёл третьим. Я знал это нутром. Знал по тому, как двигались первые двое — прикрывая, а не ведя.</p>
<p>Луч качнулся ко мне.</p>
<p>Я ушёл за изгиб. Прижался.</p>
<p>Шаги. Резина по глине. Тихо. Грамотно.</p>
<p>Пистолет у щеки — я видел срез в отблеске.</p>
<p>Первый прошёл мимо тупика, где я лежал. Не глянул вниз.</p>
<p>Я взял его за горло снизу.</p>
<p>Рывок. Лицом в глину. Колено в хребет. Нож под ухо, в мякоть, до хруста.</p>
<p>Он не крикнул. Только захлебнулся.</p>
<p>Второй обернулся на возню. Луч метнулся.</p>
<p>Поздно.</p>
<p>Я ушёл из света. Влево, в лаз, на четвереньках. Луч бил в пустую глину.</p>
<p>Сзади — мат. Английский, сквозь зубы.</p>
<p>И голос Тёрнера, тихо: «Свет туши».</p>
<p>Темнота упала, как крышка.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Теперь мы были равны.</p>
<p>Темнота — моя земля. Я знал каждый поворот этого колена на ощупь, локтями, коленями, лбом; он не знал ни одного. Но он был не дурак. Он не пошёл вперёд вслепую. Он встал спиной к стене, у развилки, и ждал, чтобы я вышел на него, — и второй его боец встал рядом, плечом к плечу, прикрывая слепую сторону. Прописной ход. Грамотный до зубовного скрежета.</p>
<p>Я обошёл их низом.</p>
<p>Сполз в стрелковый лаз под полом развилки — узкий, на одного, прорытый как раз под такой случай. Прополз под ними. Поднялся за спиной у второго.</p>
<p>Взял его так же, как первого. Снизу, за горло, ножом.</p>
<p>Он успел дёрнуться. Локтем назад, в скулу. В глазах вспыхнуло. Я держал. Дотянул нож. Он осел.</p>
<p>Тёрнер ударил на звук.</p>
<p>Не пулей — он берёг патрон в темноте, чтобы не выдать вспышкой себя. Ударил телом. Сшиб меня с осевшего тела, вмял в стену. Тяжёлый. Выше меня на голову, шире вдвое. Рука нашла моё горло.</p>
<p>Я не стал рвать его руку. Рвать — проиграть силе.</p>
<p>Я обмяк. Поддался. Дал ему поверить.</p>
<p>И ткнул двумя пальцами туда, где под подбородком у него шрам.</p>
<p>Он отдёрнулся. На полвздоха.</p>
<p>Хватило.</p>
<p>Колено ему в пах. Лбом в переносицу. Хруст. Тёплое потекло мне на лицо — его, не моё.</p>
<p>Он отшатнулся в темноту, рыча.</p>
<p>Мы кружили вслепую. Двое в норе. Дыхание, шорох, запах крови и глины.</p>
<p>Нож я выронил в свалке. Искать некогда. У него — свой: коротко чиркнуло сталью о кожу, лезвие вышло из ножен.</p>
<p>Он резал темноту крест-накрест. Умело. Близко.</p>
<p>Лезвие прошло у плеча. Раз. Чиркнуло по ребру. Жгучая полоса.</p>
<p>Я ушёл вниз. Под удар. В ноги.</p>
<p>Сбил его. Мы покатились по дну колена, тесно, не разнять, локоть в локоть, колено в колено. Он давил весом. Я давил сводом — знал, где крепь нависает низко, и бил его головой о бревно.</p>
<p>Раз. Два.</p>
<p>Он обмяк на счёт.</p>
<p>Я выдрал его нож из слабнущей руки. Закинул в темноту.</p>
<p>И сел ему на грудь, коленями на плечи, — тем самым хватом, которым прежде вязал пленных на отработках, в незапамятную свою выучку. Рукой нашёл его лицо. Большое, мокрое, чужое.</p>
<p>Он дышал тяжело, с бульканьем. Сломан нос. Может, ребро.</p>
<p>Я мог дорезать. Голыми руками, без ножа, — за минуту.</p>
<p>Не стал.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Я сидел на нём в кромешной тьме третьего колена и слушал, как там, поверху, далеко, выдыхается то, что он привёл, — как глохнет вражеская стрельба, как редеют шаги, как его рота, лишившаяся головы, теряет ту злую слаженность, ради которой её сюда и завели; и впервые за весь этот год, за оба прожитых мной века, я держал под собой не призрак, не голос из эфира, не серые глаза на чужой фотографии в трофейной планшетке, а живого человека, того самого, ради встречи с которым я положил батальон в роще, и пережил каток, и ушёл в третий ярус, и выбил ему охотников, — и человек этот был сломлен, под моими коленями, и не мог ничего.</p>
<p>Чиркнуть бы спичкой — поглядеть в эти глаза.</p>
<p>Спички не было. Зато было другое.</p>
<p>Я достал из-под блузы тяжёлый латунный брусок, что грел мне грудь холодом восьмой месяц, с того дня на плантации, когда он выронил его, падая под мою пулю, и не вернулся. Зажигалку. Его зажигалку. Ту самую, с мелкими латинскими буквами и знаком на боку — не то крылья, не то стрела, — что хранилась у меня вместе с пуговицей Кьема, и с прядью Зунга, и со всем тем малым, что я собирал, чтобы не забыть своих.</p>
<p>Открыл. Крутнул колёсико у самого его лица.</p>
<p>Щёлкнуло. Вспыхнул ровный жёлтый огонёк — первый свет в этой норе за долгий, долгий бой.</p>
<p>И в этом свете я наконец увидел его близко. Серые глаза, залитые своей кровью. Шрам на подбородке. Русые волосы, слипшиеся от пота и глины. Лицо человека, который полгода не спал, охотясь на тень, и тень эта сидела теперь у него на груди и светила ему в глаза его же огнём.</p>
<p>Он узнал зажигалку — узнал сразу, и в залитых кровью серых глазах что-то дрогнуло, осело, погасло, как гаснет последняя ставка у человека, который наконец понял, что проиграл не партию, а всю игру.</p>
<p>— Ты за ней приходил, — сказал я по-вьетнамски, тихо; слов он не разбирал, но смысл их прочёл по моему лицу и по латуни в моей руке. — Вот она.</p>
<p>Я закрыл её. Сунул ему за ворот, на голую грудь, как кладут мертвецу.</p>
<p>Потом снял колено с одного его плеча. Дал руку свободу. Не из жалости. Мёртвый Тёрнер — это новый Тёрнер на его место, незнакомый, которого учить читать заново. Живой Тёрнер, битый, у меня в норе отнявший зубы и получивший назад свою игрушку, — это враг, которого я знаю до донышка и который теперь до конца дней будет знать, что под землёй он мне не ровня.</p>
<p>— Уходи, — сказал я и качнул головой к выходу. — Наверх. Пока пускаю.</p>
<p>Он понял жест. Медленно, держась за стену, поднялся — огромный, согнутый под низким сводом, харкающий кровью. Постоял, качаясь. Поглядел на меня сверху вниз — долго, тяжело, тем взглядом, каким один мастер глядит на другого через линию, которую не переступить.</p>
<p>И полез наверх, на четвереньках, как лазили его крысы, цепляясь за корни, к свету, которого тут не было, — а я слушал в темноте, как он уходит, пока не сгинул в колене.</p>
<p>Пришла Май — беззвучно, одна она во всей ячейке умела ходить так в лазах, выросшая на них сызмала; присела на пятки у самого моего плеча и, прежде чем заговорить, распустила сбившийся на бегу узел волос и связала заново, на ощупь, в темноте, тем коротким движением, каким связывают то, что должно держать. От неё, целой и собранной, пахло порохом, палёной тряпкой и той остывающей яростью, что заменяла ей и страх, и слёзы все эти месяцы после Анхо.</p>
<p>— Ушли, — сказала она. — Те, что наверху. Унесли своих. Половину унесли.</p>
<p>— Наших?</p>
<p>Она назвала два имени и смолкла, не спросив ничего и не утешая, просто положив их мне в память, как кладут патроны в подсумок, — и я принял их и убрал туда, где держу единственное, что держу накрепко, потому что на прочее память моя день ото дня всё скупее. Оба имени я знал. Один ещё вчера ел рис из одного со мной котла и канючил соли; второй чинил мне на той неделе ремень автомата, перешив его под мою руку, и шов этот держал у меня на плече прямо сейчас. Я кивнул в темноту, чтобы Май видела: дошло, принято.</p>
<p>Подполз дядя Шау — старый, кряжистый, основательный даже на четвереньках в тесном колене, — и я нащупал в темноте его левую руку, ту самую, на которой французы оставили ему только три пальца и которой он всё равно рыл первые лазы этого яруса, когда меня, нынешнего, и на свете ещё не было; он ни о чём не спросил про то, что случилось внизу, потому что и без слов знал цену тишины, наставшей после долгого боя, и просто сел рядом и заложил за щёку бетель — неспешно, в три приёма, тем стариковским движением челюсти, что выдаёт людей, переживших три войны и схоронивших близких в каждой из них.</p>
<p>— Ты отпустил его, — сказал он наконец. Не в укор. Спрашивая.</p>
<p>— Отпустил.</p>
<p>— Почему?</p>
<p>Я подумал, как сказать это по-крестьянски, чтобы не выдать той, другой головы.</p>
<p>— Мёртвый враг забывается, дядя Шау. А этот теперь меня не забудет. И своих научит бояться нашей земли. Живой он нам полезней мёртвого.</p>
<p>Шау пожевал. Помолчал. Потом сказал тихо, и в темноте его голос был как сама земля:</p>
<p>— При французах мы таких не отпускали. Но при французах у нас и не было таких, как ты, мальчик. — Он помолчал ещё. — Командир.</p>
<p>Он обронил это слово просто, без нажима, как роняют то, что давно решено про себя, заложил за щёку новую порцию бетеля и отвернулся в темноту, к выходу, словно сказанного было довольно и добавлять незачем. Восемь месяцев я добивался этого слова от него кровью и расчётом — и услышал его не на совете, не при Таме, а здесь, на дне, над двумя чужими телами, от старика с тремя пальцами.</p>
<p>Бай приполз последним, закопчённый, скалящийся через силу, приволакивая трубу B-40, и плюхнулся рядом, и первым делом сообщил, что трубу опять заклинило к концу боя и что он эту заразу всё-таки вычистит, дай только свет. А потом, помолчав, без обычной своей присказки про музыку, сказал в темноту, ни к кому:</p>
<p>— Слыхал я, как ты его вниз поволок. Думал — всё, не выйдешь. — Он щёлкнул языком. — Вышел. Один. А он — ножками наверх. — И тихо, уже совсем серьёзно, без щербатой ухмылки в голосе: — За тобой пойдём, командир. Куда скажешь.</p>
<p>Мы сидели вчетвером в духоте третьего яруса, под американским лагерем, что гудел у нас над головами сыто и ровно, как ни в чём не бывало. Я тронул грудь под блузой — там, где восемь месяцев холодила латунь, было теперь голо и пусто. И эту пустоту, и саднящую полосу на ребре, и два сегодняшних имени я свёл вместе, как сводят дебет с кредитом, трезво, без злобы и без торжества, тем холодным остатком выучки, что считает и над свежей кровью.</p>
<p>Над головой тяжело ворочалась дивизия, что и завтра будет сидеть на нашей крыше всем железом. Но нынче ночью она сама опустила в нашу землю самое острое, что у неё было, — в упор, в полную темноту.</p>
<p>И мы выстояли.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 38</p><p>«Выстояли»</p>
</title>
<p>Я вышел наверх, когда стрельба стихла окончательно и в небе остался один только гул вертушек, уходящих к базе с грузом своих, — выбрался из лаза в серый, забитый гарью воздух, на ту самую дамбу, по которой третьи сутки они вкатывали в зону всё, что у них было, и которой так и не взяли, и встал в полный рост на краю воронки, чего не позволял себе все эти дни ни разу. Стоять было можно. Над зоной больше некому было меня достать: то, что осталось от их большого удара, ползло сейчас на восток, к проволоке, к своим срезанным бульдозерами квадратам, и не оглядывалось. Я смотрел им вслед глазами, в которых не было торжества, — была только усталая, считающая ясность мастера, что закончил долгую работу и осматривает поле, прежде чем уйти спать. Дамба, рисовое поле за ней, роща по правую руку, протока — всё, что я три недели держал в голове как чертёж, как сетку секторов и мёртвых зон, лежало теперь передо мной выжженное, перепаханное их огнём и моими фугасами, заваленное тем, что было их батальонами, и было это поле наше. Мы выстояли. Я выговорил это про себя по-русски, медленно, как чужие слова: они навалились всей силой, как обещал Тёрнер через связную, не прочёсывать пришли, а кончить разом, накрыть всю крепость в один удар. И вот они ползли на восток.</p>
<p>Воздух над полем стоял густой, в нём мешалось всё разом — кислая гарь сгоревшего тротила, сладковатый, липнущий к нёбу запах того, что было людьми и стало падалью под жарким солнцем, едкий дым от догоравшего верхнего яруса, который мы бросили тлеть, потому что отстоять землю важнее, чем сберечь крышу. Я дышал этим воздухом три дня и почти перестал его слышать. Где-то справа, в роще, ещё потрескивало — догорал подбитый ночью БТР, и над ним стоял чёрный жирный столб, какой даёт только горящая резина да солярка. Я смотрел на этот столб и прикидывал, что дым виден с базы за рекой, и что Тёрнер, если он жив, а он жив, видит сейчас этот дым и читает в нём то же, что и я: его батальоны вошли в зону и остались в ней. А зона стоит.</p>
<p>Я простоял так долго, пока не подошёл, припадая на левую, Бай — закопчённый, во вражеской крови по локоть, со своей трубой на плече и со щербатой ухмылкой, которой не было на нём трое суток.</p>
<p>— Командир, — сказал он и сплюнул чёрным, и сел рядом на бруствер, свесив длинные ноги в воронку. — А ведь ушли. Гляди, как драпают. Красиво идут, Mỹ. — Он смотрел на восток, на пыльные цепи у проволоки, и в голосе его стояло злое тихое удивление человека, который сам не верил, что доживёт до утра. — Я уж думал, всё. Я уж и байку придумал, какую тебе на том свете травить буду.</p>
<p>— Договоришь, — сказал я. — Время будет.</p>
<p>Бай дёрнул углом рта, достал из-за уха раздавленную самокрутку, оглядел её и убрал обратно — курить на бруствере, на свету, было нечем и незачем. Помолчал, глядя на восток.</p>
<p>— Кыонга вынесли, — сказал он уже без ухмылки. — И ещё четверых снизу. Тяжёлых. — Он назвал их по именам, коротко, как называют тех, кого ещё можно дотащить до тоннельного госпиталя живыми. Потом замолчал, пожевал губу и назвал других. Куанга-связного. Хунга, что таскал Баю заряды. Старого Тхо с южного устья. Девчонку Бэ, которая утром ещё бегала с водой. Этих было больше, и их он называл медленнее.</p>
<p>Я слушал и складывал. Бэ нашли у поворота хода, она так и не выпустила свой бамбуковый черпак, и черпак этот лежал теперь рядом с нею, полный сухой глины. Каждое имя ложилось туда, где я их все держал, — в тот тяжёлый счёт у сердца, в котором со вчерашней ночи пустовало место, на котором восемь месяцев холодила грудь латунь, отданная назад хозяину, и где взамен латуни прибавлялись вот эти, новые.</p>
<p>Мы сидели рядом, двое живых на краю ямы, и провожали глазами уходящего врага, и каждый делал это по-своему: Бай тихо, одними губами, считал пыльные цепи у проволоки, сбивался и начинал заново, а я просто смотрел, как они тают на востоке.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Последний их натиск остался во мне короткими рваными вспышками — память о бое всегда такая.</p>
<p>К рассвету они полезли в третий раз. Всем, что осталось у них к утру.</p>
<p>Без хитрости пошли. В лоб, по телам своих, на измор.</p>
<p>Я лежал у северного устья, вжавшись в глину. Карабин Кьема жёг ладонь.</p>
<p>Они шли густой цепью, под прикрытием брони. Два M113 ползли впереди, утюжа межу гусеницами.</p>
<p>— Бай! Левый передний! — Одно слово, и труба отозвалась.</p>
<p>Заряд ушёл точно. Передний БТР сел на корму, чадя. Из распахнутого люка повалил жирный дым.</p>
<p>Пехота за бронёй залегла, потом поднялась и пошла. Я взял первого, кто встал в рост.</p>
<p>Бил по поднявшимся, спокойно, по одному. Снимаешь того, кто кричит и машет рукой. Снял. Берёшь следующего, того, кто за ним.</p>
<p>Второй БТР развернул на меня крупнокалиберный. Хлестнул по устью длинной. Глина брызнула в лицо колючей крошкой.</p>
<p>Я канул вниз, прополз коленом ход и поднялся из бокового лаза. В десяти шагах, им во фланг.</p>
<p>Ударил по залёгшим сбоку, в упор. Двое уже не встали с межи.</p>
<p>Мои поднимались из лазов по всей дамбе. Били коротко и тут же канали. Вставали снова в новом месте.</p>
<p>Май работала слева, по офицерам. Выцеливала долго, потом била один раз. Тот, кто тянулся к рации, ткнулся лицом в грязь.</p>
<p>Шау держал устье снизу, старый и спокойный, бил в упор. Бай перезарядил трубу и достал второй БТР.</p>
<p>Их цепь сломалась посередине. Они залегли совсем, потом поползли назад. Назад, по своим же телам, туда, откуда пришли.</p>
<p>Я свистнул протяжно. Мои канули в землю разом.</p>
<p>И над межей стало тихо.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>В нижней камере, куда я спустился отдать команды на отход и пересчёт, было не продохнуть от духоты и раненых; коптилка чадила, по стенам ползли тени, пахло кровью, потом и сырой глиной, и трое наших лежали вдоль стены на циновках, и один из них уже не дышал, а двое ещё держались. В углу, под коптилкой, сидел товарищ Там — без очков, протирая их полой, близоруко щурясь на огонёк. Он не помогал санитару и не отдавал распоряжений; он сидел и ждал меня, и по его лицу я понял, что разговор будет тот самый, которого мы оба не заводили полгода — с того самого дня, как он первый раз вписал моё имя в свою книжечку.</p>
<p>Он надел очки. На лице его стоял всё тот же, с самой первой нашей встречи, вопрос — «откуда у этого мальчишки растут руки», — который он носил полгода и заносил в свою книжечку, наблюдая, выжидая, не веря. Сейчас этого вопроса не было. Было другое, и далось оно ему труднее любого боя.</p>
<p>— Я писал на тебя, — сказал он и не отвёл глаз, тем голосом, каким зачитывают протокол. — В округ. Дважды. Что ты не тот, за кого себя выдаёшь. Что крестьянский парень после контузии не воюет так, как воюешь ты. Что это либо подстава, либо человек со стороны, и веры ему нет.</p>
<p>Он помолчал, поправил очки на переносице. За тонкой глиняной стеной стонал раненый, и Там переждал стон.</p>
<p>— Я и сейчас не знаю, кто ты, — продолжил он тише. — Но я три дня смотрел, как ты держал зону, которую по всем правилам было не удержать. Смотрел, как люди шли за тобой в землю и наверх, под пули, веря, что ты их вытащишь. И ты вытащил.</p>
<p>Он встал — невысокий, помятый, упрямый, — и одёрнул рубаху, заскорузлую от крови раненых.</p>
<p>— Линия партии не велит мне это говорить. Скажу не от линии, а от себя. Командуй. Я больше не пишу на тебя. Я держу твою сторону — перед округом, перед людьми, перед кем угодно. Ты заслужил.</p>
<p>Я смотрел на него и молчал. Полгода я ждал от этого человека удара в спину, бумаги, ярлыка, ареста по доносу — всего, чего угодно, только не этого. Против него у меня не было оружия. Всё моё умение, что валило их роты и ломало их операции, против товарища Тама не стоило ничего: его нельзя было ни перехитрить тактикой, ни взять выучкой, ни запугать. Он был не из тех, кого берёт ремесло. Его взяло одно, чему он верил твёрже линии и твёрже своей книжечки, — кровь, заплаченная за людей у него на глазах. Я полгода молча сносил его слежку, делал своё дело и берёг своих. А теперь он стоял передо мной и ждал, что я отвечу.</p>
<p>— Спасибо, товарищ Там. — Просто, без чина.</p>
<p>Он поднял с глиняного пола свою книжечку, сунул за пазуху. И добавил тихо, уже от двери, не оборачиваясь:</p>
<p>— А кто ты — пусть остаётся при тебе. Земле всё равно, чьими руками её держат. Лишь бы держали.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Наверх я поднялся снова к полудню, когда из устьев вытащили последних мёртвых и уложили их в ряд на дне сухой протоки, в тени, до темноты.</p>
<p>Их большой удар, тот самый, которым Тёрнер собирался разом покончить с крепостью, разбился о неё и откатился. Они вошли всей силой и ушли, не взяв ни одного нашего яруса, бросив на меже столько, сколько в той, известной мне войне здесь не теряли и за месяц боёв. Я прошёл по дамбе из конца в конец, считая, и счёт выходил такой, в какой я сам поверил бы не сразу, если бы не видел его своими глазами; и теперь они знали то, чего не знали три дня назад: есть зона, в которую нельзя войти безнаказанно даже дивизией. Людей они восполнят. Это — нет.</p>
<p>Слух об этих трёх днях уже шёл. Молодые из соседних хуторов, прибившиеся в эти дни, подходили и держались поближе — им хватало, что я рядом, что стою. К зоне теперь шли через всю округу — на меня. Меня это не грело. Я смотрел на ряд в протоке, на маленькую Бэ с краю, и каждого своего не променял бы на десять их рот.</p>
<p>За рекой, за проволокой, за срезанной в плешь зоной по-прежнему стояла их база — целая, с дивизией, с авиацией, с тем неисчерпаемым океаном людей и стали, что они могли лить сюда годами. Крепость устояла. Но крепость была окружена.</p>
<p>Подошёл Шау — неторопливый, тяжёлый, ровный тем стариковским покоем, что не сходил с него и в самом большом огне. Встал рядом, оглядел поле, дым, уходящие на восток пыльные цепи. Долго молчал, по своему обычаю.</p>
<p>— Выстояли, мальчик. — Шау выговорил это не сразу и тут же поправил себя, без улыбки, веско: — Командир. — Помолчал, пожевал. — За три войны навидался я всякого. А чтоб дивизия вошла в зону и откатилась — такого на моём веку тут не бывало.</p>
<p>— Знаю, дядя Шау, — сказал я.</p>
<p>— А раз знаешь, — он повернул ко мне тёмные глаза в морщинах, — то знаешь и другое. Землю отстояли на день. Они вернутся. Не ротой, не батальоном. — Он повёл подбородком на восток, на базу за дымом. — Прежде они шли сюда к себе домой. Теперь пойдут на стену, об которую расшиблись. Злее пойдут, мальчик. Это будет уже не наша война. Это будет их.</p>
<p>Отвечать было нечего. Я смотрел туда же, куда и он, на восток, где за дымом и плешью зоны лежала нетронутая, целая их база. Рука сама потянулась к груди, под блузу, где восемь месяцев лежала чужая латунь, — и не нашла ничего. Латунь я отдал. Место под ней пустовало.</p>
<p>Я опустил руку и пошёл вниз, к своим. Тяжёлых надо было дотемна спустить к тоннельному госпиталю, пока держались.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 39</p><p>«Две памяти»</p>
</title>
<p>На четвёртый день после того, как ушёл их большой удар, мне впервые за три недели выпало остаться одному и при свете, и руки мои сами потянулись к тряпице, в которой я держал не оружие, а память.</p>
<p>Дождь шёл ровно, по-весеннему тёплый, без злости, барабанил по листве над замаскированным устьем и стекал в воронку тонкими нитями, и под этот шум хорошо было сидеть на корточках в сухом колене первого яруса, разложив на коленях всё то, что собиралось у меня в кармане полгода и что я в шутку, наедине с собой, по-русски называл горькой казной. Казна была невелика. Латунная зажигалка с гравировкой, снятая когда-то с офицера, которого я не дострелял, — Zippo, тяжёлая, исцарапанная, с тиснёной латинской вязью на боку, которую я выучил наизусть, букву за буквой, не понимая смысла, как заучивают зарубку на прикладе. Карабин Кьема, прислонённый к стене рядом, — старый, перечищенный мною больше, чем все остальные стволы вместе, потому что он один пережил двух хозяев и обоих закопал, и я знал твёрдо, что закопает и третьего, и не загадывал, кого. Прядь жёстких чёрных волос, перевязанная ниткой, — Зунга, мальчишки из Кхо, которого я спрятал в самое надёжное место на свете и тем убил вернее пули. Костяная пуговица от кофты тётушки Хоа, которая лечила и кормила и которую я держал в тылу за ненадобностью в драке, а она в драке закрыла собой мальчишку. Гнутая гильза — от первого, от Кху, с самого начала, когда я ещё не понимал, в какую землю попал и какой монетой здесь платят.</p>
<p>Был там и ещё один камешек — гладкий, речной, обкатанный, какие мальчишки кладут в рогатку. Дык носил такой в кулаке перед боем, грел, говорил, что речной камень удачу держит. Удачу он не удержал. Камешек остался у меня; выбросить его значило выбросить Дыка во второй раз.</p>
<p>Я перебирал их по одной, не торопясь, и каждой вещи в моей не умеющей плакать голове отвечало лицо. Помнить мёртвых поимённо, в лицах, в мелочах, в том, кто как держал ложку и кто над чем смеялся перед тем, как замолчать навсегда, меня не учили ни в той жизни, ни в этой; оно пришло само, как приходит мозоль на ту руку, которой больше работаешь. Там, до, я разбирал гибель тех, кого не довёл, по косточкам — где недоглядел, где послал не туда, — чтобы не положить следующего тем же манером. Холодная наука над холодными телами. Здесь она обернулась чем-то другим, чему у меня и слова-то русского не находилось. Это всё, что у бедного остаётся от тех, кого у него отняли. Могилы часто нет: разнесло, или закатали бульдозером в общий ров. Остаётся вот эта пуговица, эта прядь, этот речной камешек, эта гнутая латунь — и лицо, которое ты не дашь стереть, пока сам жив. Богатые ставят камни с именами и нанимают плакальщиц. У нас был я, моя память и тряпица в кармане. Я и был им всем — и камень, и плакальщик, и список.</p>
<p>Дождь шёл. Я сидел над своей казной, перебирал её — без той брони, за которой прятался наверху, при людях. Здесь, в глухом колене хода, при коптилке, можно было не быть командиром. Можно было час побыть просто тем, кто всех их пережил и всех их помнит.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Май пришла, когда коптилка догорала. Она вообще двигалась так, что её не слышали, — просто возникла в проходе, как умела возникать, со связкой донесений в руке и с тем своим лицом, по которому никогда ничего нельзя было прочесть.</p>
<p>Она не спросила, что я делаю. Она увидела разложенное на тряпице и поняла — своя такая тряпица была и у неё, я знал, где-то в тылу, в схроне, и в ней лежало то, что осталось от целой деревни Анхо, сожжённой напалмом в одну ночь вместе с её родными. Май присела рядом, подоткнув под себя ноги, положила связку у колена и долго молчала над казной, как молчат у соседского очага, к которому подсели греться, не спрашивая разрешения, потому что холод один на всех.</p>
<p>— Кто это? — спросила она тихо и тронула пальцем прядь. Не из любопытства. Чтобы я назвал. Она знала, что мёртвых надо называть вслух, иначе они уходят дважды.</p>
<p>— Зунг, — сказал я. — Мальчишка из Кхо. Пятнадцать было. Я его берёг.</p>
<p>Она приняла имя молча. Не сказала ни «жаль», ни «он отомщён», ни того пустого, что говорят, когда нечего сказать. Она просто перебрала их со мной, по одной, как перебирал я, и я называл, а она слушала и запоминала, и от этого ноша на час делалась чуть легче — оттого, что теперь нас, помнящих, было двое.</p>
<p>А потом случилось то, чего я не ждал. В дальнем колене, у поворота, прошла, согнувшись, старуха из тех, что прибились к зоне в эти дни, — из дальнего хутора, беженка, каких теперь было много. Она несла воду. И, поравнявшись со мной, вдруг остановилась, всмотрелась в моё лицо подслеповатыми глазами и сказала, дрогнув голосом:</p>
<p>— Тхай. Сынок. Живой.</p>
<p>Я замер. Внутри сработало холодное, считающее: она знает это тело. Она знала настоящего Тхая — того крестьянского парня, в чьей шкуре я жил, чьим именем меня звали, чьей родни я не помнил, потому что её помнило тело, а не я. Чужая память подступила к самому горлу, как всегда подступала в такие минуты, — край провала, над которым я ходил каждый день, и который сегодня, размягчённый дождём и казной, чуть не поглотил меня.</p>
<p>— Тётушка, — сказал я осторожно, по-крестьянски, скупо, как научился гасить эти ямы. — Здравствуй.</p>
<p>— Не узнаёшь, — она качнула головой, привычно, без укора. — Куда тебе. Тебя ж тогда контузило, говорили.</p>
<p>Она поставила ведро, села напротив, и из неё тихо, по-старушечьи, полилось то, чего я не знал и знать не мог. Про мать Тхая, что молола ему рис вот этими руками и пережила мужа на двадцать лет, чтобы умереть от кашля в год, когда сына забрала война. Про младшую сестрёнку, которую солдаты режима увели за проволоку, в стратегическую деревню, и которую с тех пор никто не видел. Про отца, которого положили в канаву ещё в голодный сорок пятый, а потом, годы спустя, уже над безымянной костью, прошлись и французы. Старуха помнила всю эту семью — соседи помнят то, чего сами хозяева уже не расскажут, — помнила её живой, за общим столом, в те годы, которых для меня не было вовсе.</p>
<p>Она говорила, а я слушал, и две памяти во мне стояли рядом, не сливаясь. Моя — в которой ничего этого не было, чистая, как у новорождённого, доска. И его — не моя, доставшаяся мне вместе с этим жилистым телом и резиновыми сандалиями, отзывавшаяся на каждое имя глухой, не моей болью, как отзывается отрезанная нога на перемену погоды. Я держал на лице тусклую крестьянскую покорность. Я ронял «да, тётушка», «помню, тётушка», и ни одно из этих «помню» не было правдой, и каждое было правдой, потому что помнило тело — то самое тело, в котором эта старая женщина видела сейчас сына своих соседей, последнего из всего двора, кого не успела доесть война.</p>
<p>Май сбоку затихла, вся обратившись ко мне, — так она настораживалась редко. Она единственная из всех давно чуяла во мне шов, ту трещину между тем, кем я был внутри, и тем, кем меня звали, — чуяла, но не лезла, потому что у самой была трещина не меньше. Я собрал казну в горсть, не глядя на Май, и ждал, не спросит ли она наконец вслух то, что носила в себе с первого дня. Она не спросила. Протянула руку и поправила прядь Зунга на тряпице — ту сдвинула старуха, садясь, — поправила бережно, двумя пальцами, как закрывала когда-то мальчишке глаза в той смрадной камере. И руку убрала.</p>
<p>И, когда старуха ушла, унося своё ведро и своё горе, Май проводила её взглядом до поворота хода и про неё промолчала. Про меня — тоже. Только обронила, глядя в темноту прохода:</p>
<p>— У каждого теперь две памяти. Та, что до. И эта.</p>
<p>Я стянул узелок на тряпице и спрятал в карман. Я понял, что она сказала не про меня — про всех, про этот край, где у любого за плечами стояло сожжённое «до» и выжигаемое «теперь». Но слова её накрыли и мою тайну тоже, не зная того, и легли на неё точно, как ложится крышка на короб; и оттого, что она подошла к моему провалу вплотную и не сорвалась в него, и не заглянула, давнее одиночество в моей двойной голове на этот вечер отпустило. Двое холодных людей сидели над двумя тряпицами с мёртвыми — её и моей, — и молчали, и молчание это было теплее всех слов, какие мы могли бы друг другу сказать и какие были бы ложью.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Наверх я вышел к вечеру, когда дождь утих и зона лежала умытая, дымящаяся паром, тихая той особой тишиной, что наступает, когда враг ушёл, а новый ещё не пришёл.</p>
<p>Шау сидел на бруствере над воронкой лицом к востоку, положив на колено беспалую левую руку, и смотрел туда, за реку, за проволоку, где стояла их нетронутая база, целая, с дивизией, с авиацией, с тем океаном людей и стали, который они могли лить сюда годами. Я сел рядом. Мы помолчали по его стариковскому обычаю, и молчание это было хорошее, рабочее, не пустое.</p>
<p>— Считал своих? — спросил он, не глядя. Он всегда знал, чем я занят, даже под землёй.</p>
<p>— Считал, — сказал я.</p>
<p>— Много, — сказал он. Не вопрос. Утверждение. Он начал хоронить своих ещё с сорок восьмого, с французов, и его казна была старше моей на целую войну.</p>
<p>— Много, — согласился я. И, помолчав, сказал то, чего не говорил никому и наедине с собой выговаривал редко: — Я их помню, дядя Шау. Всех. Каждого. И не отпускаю. Думал — это меня держит. А выходит, это меня и грызёт.</p>
<p>Старик пожевал, сплюнул красным в воронку. Долго молчал.</p>
<p>— Держит и грызёт — это одно и то же, мальчик. — Он сказал это не сразу, словно сперва взвесил на руке. — Камень на шее и якорь — одной породы. — Он повернул ко мне тёмные глаза в морщинах, спокойные, без жалости, потому что жалеть тут было нечего. — Ты их в землю положил. Теперь носи в себе. Кто помнит, тот воюет за них. За них — пока земля стоит.</p>
<p>Я молчал. Внизу, в кармане, лежала тряпица; рядом, у стены первого яруса, стоял карабин Кьема; и Тёрнерова латунь грела мне грудь рядом с прядью, с пуговицей, с гнутой гильзой Кху. Полгода я думал, что таскаю на себе груз. Теперь под рукой у меня лежал счёт, и латунь в нём была не реликвией, а первой строкой долга, который выпишут серым глазам за рекой.</p>
<p>— Завтра, — сказал я вслух, вставая, и голос мой был уже командирский, тот, в котором не осталось ни старух, ни прядей, ни дождя, — завтра пошлю людей смотреть базу. Издали. По-тихому. Считать будем их.</p>
<p>Шау не удивился. Только медленно сжал на колене беспалую руку в кулак и остался сидеть лицом на восток, где за рекой, за проволокой стояла их большая, ничего ещё не знавшая война.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 40</p><p>«Школа»</p>
</title>
<p>Всю ночь я просидел на старой каучуковой меже, у самого края того, что было плантацией, не спуская глаз с базы. Раньше тут стоял лес. Теперь лес срезали бульдозерами, выскоблили до красной глины, и на голой плеши, за рядами проволоки, лежал чужой город. Он светился. Прожекторы били с вышек ровными белыми столбами, и в их свете ползали машины, и стояли палатки рядами, как грядки, и в дальнем углу под навесами темнели вертушки — много, не сосчитать с межи. Над всем этим висел низкий механический гул: движки, помпы, генераторы. Город не спал. Он работал в три смены, как завод, и заводом он и был — заводом войны, поставленным дивизией прямо мне на голову, в трёх километрах от устья, в которое я каждое утро спускался.</p>
<p>Я считал. Считал вышки, считал створы в проволоке, считал, сколько шагов от ближнего капонира до складов горючего, что белели бочками у восточного края. Цифры складывались скверно. Их было слишком много, всего слишком много — людей, стали, света, бензина. Месяц назад я положил под этой землёй их батальон, и зона устояла, и слух о тех днях ушёл по всей округе. А база как стояла, так и стоит. Целая. Её мой капкан даже не поцарапал.</p>
<p>Хуже того — они учились. Я видел это каждый день. Раньше они лезли в зону грубо, в лоб, патрулями по тропам, и тропы их жрали. Теперь к норам ходили другие — малые группы, налегке, без касок, один налобный фонарь да револьвер на брата, и сами лезли в лазы, на нашу землю, куда раньше не смел никто. Их натаскали нырять под настил, в темноту. Их прислала дивизия, и они шарили по нашим ходам, душили дымом, рвали тупики, и пару раз мы сходились с ними под глиной, в чёрной духоте, на длину ножа, где промах стоит жизни. Я выбил тех, кого подвёл к ловушке. Но за рекой их готовили новых, как я готовился готовить своих, и в этом была вся проклятая правда этой войны: она перестала быть моей вотчиной. Враг сел гарнизоном мне на голову и принялся учиться у меня же.</p>
<p>И в эту ночь, на меже, под их белыми огнями, я понял трезво, до холода в животе, простую вещь. Одной ячейкой эту тушу не взять. Никогда. Можно класть их батальонами, можно гнуть историю через колено в каждой роще, но пока ремесло живёт в одной паре рук — в моих, — они потеряют здесь людей, выпишут зону в чёрные сводки и всё равно перемелют её числом, как мелет жёрнов одно зерно. Заноза не валит зверя. Зверя валит то, чего у меня нет.</p>
<p>Я лежал, смотрел на их свет и думал, чего у меня нет. И к рассвету придумал.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Не дожидаясь утра, я взял четверых молодых и повёл к проволоке.</p>
<p>Не воевать. Учить.</p>
<p>Двое суток назад прибились — из дальних хуторов, на легенду о призраке зоны. Руки пустые. Глаза горят.</p>
<p>Я вёл их низом, по дренажной канаве, до ближнего капонира. Шептал на ходу. Где ложиться. Куда смотреть.</p>
<p>— Видишь часового на вышке? Не он опасен. Опасен прожектор. Считай, когда отвернёт.</p>
<p>Самый старший, Хунг, ловил каждое слово одними глазами. Остальные дышали в затылок.</p>
<p>Дошли до проволоки. Я показал, как режут — не кусачками в лоб, а по одной нити, у самого кола, где провисает.</p>
<p>Заложили фугас. Под бетонную плиту настила, по которой шли их грузовики к складам. Старый снаряд, их же, неразорвавшийся. Я вдавил взрыватель сам.</p>
<p>— Отходим. Тем же путём. Не бежать.</p>
<p>И тут с вышки ударил прожектор. Не по нам — вдоль проволоки, скользом. Хунг вжался. Молодец.</p>
<p>Луч прошёл. Мы поползли.</p>
<p>Грузовик вкатился на плиту через минуту. Земля встала стеной. Огонь, металл, крик.</p>
<p>Кузов подбросило. Перевернуло. Бочки в нём рванули следом. Жар лизнул небо.</p>
<p>База проснулась вся разом. Завыла сирена. Захлопали осветительные. Над полем повисли белые звёзды на парашютах.</p>
<p>С вышек хлестнули длинными, наугад, в темноту. Пули рвали глину над канавой.</p>
<p>— Лежать! Не дёргаться!</p>
<p>Они палили в пустое поле. Я считал их очереди и ждал. Молодые лежали как вкопанные. Выучка держала.</p>
<p>Когда огонь сместился к восточному краю, я тронул Хунга за плечо.</p>
<p>— Теперь. По одному.</p>
<p>Мы канули в канаву и ушли. Все пятеро. Без единой царапины. За спиной горело их горючее, и зарево вставало до самых вышек.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>В нижней камере, когда отдышались и пересчитались, я сел к коптилке и заговорил с ними не о бое — про бой за полгода всё было сказано не раз, — а о том, что больше боя.</p>
<p>Шау пришёл первым, опустился напротив, кряхтя и подбирая старые колени, и в углу рта у него ходил комок бетеля; он сплюнул красным себе под ноги, в утоптанный пол, и спросил, чего я задумал, потому что лицо у меня, сказал он, было такое, какого он у меня ещё не видел. Я смотрел на четверых молодых, что сидели у стены, выжатые первой своей вылазкой, ещё дрожащие той мелкой дрожью, которую сами стыдятся, и в которой нет страха, а есть только спадающая ярость. Четверо сегодня. Завтра приведут ещё.</p>
<p>— Я их учить буду, дядя Шау, — сказал я. — Не одного. Всех, кого приведут. Резать проволоку. Класть фугас. Читать прожектор. Уходить живым. — Я обвёл взглядом камеру, тесную, смрадную, набитую усталыми людьми, которые завтра разойдутся по своим тропам, и каждый унесёт с собой по куску того, что я знаю. — Одного меня они вынут. А этих — выжигать всю землю придётся.</p>
<p>Май сидела чуть в стороне, перебирая связку донесений теми же точными пальцами, что не дрожали ни над картой, ни над убитым, — пальцами девчонки, у которой напалм спалил когда-то всю деревню до последней сваи, — и, не отрываясь от бумаг, обронила, что в дальних зонах ждут таких людей, что туда некого послать и нечем держать, и что она знает тропы, по которым их можно развести, не засветив. Узел на связке затянулся криво; она распустила его и перевязала заново, туго. Она не предлагала помощь — она уже раскладывала маршруты в уме, как я только что раскладывал по чертежу их базу, и это было её согласие, полнее всякого слова. Бай коротко, без улыбки оскалил из угла щербатый рот, выудил из-за уха раздавленную самокрутку, оглядел и сунул обратно, и пообещал травить байки молодняку хоть до утра, лишь бы те запоминали, куда не лезть, ведь мёртвый ученик — плохая реклама школе. Даже это вышло у него без обычного веселья, со злом: своих он терять не любил, и за чёрным словом пряталась та же мысль, что грызла меня. Учить так, чтоб выживали. Иначе вся затея — мясорубка с другого конца, и горя в зоне станет только больше.</p>
<p>Товарищ Там стоял у входа, сложив руки за спиной, слушал и молчал. Полгода он искал во мне чужака и шпиона, писал на меня в округ, ждал, что я оступлюсь. Месяц назад он сказал, что больше не пишет. Сейчас он шагнул в круг света, и пальцы его за спиной разнялись.</p>
<p>— Ремесло — в надёжных руках, — сказал он негромко. — А ты раздашь его по хуторам без счёта. Кому попало. Завтра один такой возьмёт твой фугас и пойдёт сводить счёты с соседом. Округ спросит с меня.</p>
<p>— Спросит, — сказал я. — Учить буду я. И отбирать буду я.</p>
<p>Он смотрел на четверых у стены долго. Потом достал из нагрудного кармана сложенный листок — донос, недописанный, я знал эту его привычку держать перо наготове, — развернул, перечёл и спрятал обратно не туда, откуда взял, а во внутренний, к телу.</p>
<p>— Это и есть народная война, — проговорил он, и голос сел почти до шёпота. — Я её в брошюрах читал. Вживую не видел, пока сюда не прислали. — Помолчал. — Напишу так, чтоб округ одобрил.</p>
<p>Полгода это перо ходило против меня. Я не стал благодарить. Купить его было нельзя ничем, кроме крови, заплаченной у него на глазах, — и эту цену я заплатил сполна.</p>
<p>Я сидел в кругу этих четверых — старика, что рыл первые тоннели против французов; женщины, у которой война отняла всё и не отняла холода; зубоскала с трубой, что не ломался ни разу; и книжника, что перестал меня бояться. Я тронул ладонью грудь, где в тряпице лежала моя горькая казна: латунная зажигалка Тёрнера, прядь Зунга и ещё имена, которым счёта я не вёл вслух. Их я не закрою ничем. Но за каждое теперь спросит не одна моя рука. Спросят сто.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>К утру четверо молодых ушли — каждый в свой хутор, унося в голове первый урок и приказ привести ещё.</p>
<p>Май ушла перед ними, затемно, в дальние зоны, с зашитыми в пояс записками — налаживать нити, по которым потечёт к нам люд и сведения, а от нас — обратно, выученные руки. Перед уходом она задержалась у входа на лишний удар сердца, поправила нонлу, под которой прятала лицо, и посмотрела на меня — одним долгим взглядом, без единого слова, она их вообще берегла, — и в этом взгляде было то, чего мы оба не называли и не торопили. Потом надвинула шляпу и канула в серое утро, тонкая, незаметная, лучшая связная зоны. Я смотрел ей вслед дольше, чем следовало командиру.</p>
<p>Шау остался — учить со мной рыть ходы и держать своды тех, кого приведут; старая французская гордость землекопа снова нашла себе дело. Бай остался при трубе и при байках. Там сел писать в округ ту бумагу, которой полгода грозил мне, — только теперь она звала меня не под арест, а в наставники сети.</p>
<p>К полудню Хунг привёл первых. Семеро из соседнего хутора — двое мальчишек лет по пятнадцати, остальные постарше, у одного на лице ещё не сошёл ожог от той же зоны свободного огня, что выжгла деревню Май. Они встали полукругом в нижней камере и притихли, как притихают перед легендой, от которой ждут чудес. Чудес у меня для них не было. Было ремесло.</p>
<p>— Чудес не ждите, — сказал я им. — Я научу вас простому. Как поставить мину и не подорваться самому. Как лечь, чтоб первая очередь прошла поверху. Как уйти, когда всё горит. — Я обвёл их взглядом, одного за другим, вбивая в память каждое лицо: кому из них суждено выжить, кому лечь, я ещё не знал, но имена их хотел знать наперёд. — Тех, кто рвётся в герои, я гнать буду первыми. Мне не герои нужны. Мне нужны живые, которые сделают дело и вернутся сделать его снова. Война длинная. Мёртвый герой воюет один день. Живой трус, выученный мной, — годы. Понятно?</p>
<p>Они молчали, переваривая. Кто-то не понял, кто-то понял слишком хорошо — у того, с ожогом, дрогнули желваки. Этот будет учиться насмерть. Этого надо беречь сильнее прочих.</p>
<p>Я начал с проволоки. С того, как режут одну нить у кола, где провисает. С самого начала, с азбуки. Этой же азбукой я начинал сам — в другой жизни, на другом краю земли, перед другими лицами. Руки помнили. Голова помнила.</p>
<p>Зона выстояла. База стояла тоже, за рекой, светясь и гудя своим заводом войны, и за её проволокой сидел сухощавый человек со шрамом на подбородке, который уцелел в моём капкане и которого я не достал, — Тёрнер. Счёт между нами остался открыт. Его латунь холодила мне грудь рядом с прядью мальчишки.</p>
<p>Я поднялся наверх, в рассвет. Над зоной поднимался дым их горючего, тонкий, далёкий, мой ночной росчерк поверх их прожекторов. Я стоял на дамбе и смотрел на восток, где за рекой лежал вражеский город. Школа открывалась сегодня.</p>
<p>Где-то там, в светящемся городе, проснулся человек, который тоже умел учить. Он уже знал, что призрак Кути не убит — а только начал плодиться.</p>
</section>
<section><title><p>Nota bene</p></title><p>Книга предоставлена <a l:href="https://searchfloor.is/">Цокольным этажом</a>, где можно скачать и другие книги.</p><p>Сайт заблокирован в России, поэтому доступ к сайту, например, через <a l:href="https://storage.googleapis.com/amnezia/amnezia.org?m-path=premium&amp;arf=GGXXD2HVGG3WNKJE&amp;coupon=Floor">Amnezia VPN</a>: -15% на Premium, но также есть Free.</p><cite><p>Еще у нас есть:</p><p>1. Почта b@searchfloor.org — получите зеркало или отправьте в теме письма название книги, автора, серию или ссылку, чтобы найти ее.</p><p>2. Telegram-бот, для которого нужно: 1) создать группу, 2) добавить в нее бота по <a l:href="https://t.me/botbybase_bot?startgroup=1">ссылке</a> и 3) сделать его админом с правом на <strong><emphasis>«Анонимность»</emphasis></strong>.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Если вам понравилась книга, наградите автора лайком и донатом:</p><p><a l:href="https://author.today/work/604210">Вьетконг 1965: Тоннели Кути</a></p></cite></section></body>
<binary content-type="image/jpg" id="2f8f7787-f1e6-48ad-9317-257772fb3a05.jpg">/9j/4AAQSkZJRgABAQAAAQABAAD/2wBDAAoHBwgHBgoICAgLCgoLDhgQDg0NDh0VFhEYIx8lJCIfIiEmKzcvJik0KSEiMEExNDk7Pj4+JS5ESUM8SDc9Pjv/2wBDAQoLCw4NDhwQEBw7KCIoOzs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozv/wAARCAKAAa0DASIAAhEBAxEB/8QAHwAAAQUBAQEBAQEAAAAAAAAAAAECAwQFBgcICQoL/8QAtRAAAgEDAwIEAwUFBAQAAAF9AQIDAAQRBRIhMUEGE1FhByJxFDKBkaEII0KxwRVS0fAkM2JyggkKFhcYGRolJicoKSo0NTY3ODk6Q0RFRkdISUpTVFVWV1hZWmNkZWZnaGlqc3R1dnd4eXqDhIWGh4iJipKTlJWWl5iZmqKjpKWmp6ipqrKztLW2t7i5usLDxMXGx8jJytLT1NXW19jZ2uHi4+Tl5ufo6erx8vP09fb3+Pn6/8QAHwEAAwEBAQEBAQEBAQAAAAAAAAECAwQFBgcICQoL/8QAtREAAgECBAQDBAcFBAQAAQJ3AAECAxEEBSExBhJBUQdhcRMiMoEIFEKRobHBCSMzUvAVYnLRChYkNOEl8RcYGRomJygpKjU2Nzg5OkNERUZHSElKU1RVVldYWVpjZGVmZ2hpanN0dXZ3eHl6goOEhYaHiImKkpOUlZaXmJmaoqOkpaanqKmqsrO0tba3uLm6wsPExcbHyMnK0tPU1dbX2Nna4uPk5ebn6Onq8vP09fb3+Pn6/9oADAMBAAIRAxEAPwDxmiiigAooooAKKKWgAoooFABzRjNGeaXtmkAUlO6UhGaAEoApwUDrSgD0ouAzBpQvrT9ooA4zQOwmAKMetO+lJjPekAmM/SlAHalxgU3mgBfajGRShcDNAoAQAelLxSg9gKUDJoGNC0hyO1P7YpAQKBDRzRj1pSMHIpOaADAzikI7kUAU7+GgBnbgUZ4p2KOvegQgA9KM84xSHjpRuNMBW/CkyKTmiiwCnI9qbSnmjGKADPFJmlAzx3oxzgnFMBNxpd3PIpOAaXbmkAHB5pMUuAOvNJ9KACkpeaDTAKSlooASilxRQAlFFFABRRRQAUUUtACUtFFABRRQKAFHPFDc0dqM4pDDpRjuaKMYoELgk0uO1JSnikMMYozRz0NKBxigABxWjoFhb6prlpp9y8qJcyCIPGRlST1561nHA7VteD0Mni3THGAkVwkjszABVB5JJpPYa3HPo1lPpWpXlnNPG+myKrpPtIkDMVG0jGDnt6VF4d0yz1a4uobt508m1kuFMJXnYuSDkd/Wtuaeb7BrUOvvEbcBmsgSu/zt3ylNvJGM5PTFU/A6yJqN7NGwQjT50Vy4XDshCgE9yaV3Yqyujm2IJO3O3sD1xWvpOm2N1omp39ybjfYeWdsTKA4dtvcHGK0L6Unwa0esOkmpfalNpuYNMsWDv3Ec7c4wD36UeGkuo/DGuvb7BJMsKwhipLkPlsBuuBQ3oJLUwr1bJUgezM43oTIk2CVOTjBAGQRg1rWGkaNqD3KRSXp+y2BuXcMuGZVBZQCOBkkZ9qp6yl/ItteaiYlmdfKWNQAdqAAMQOBnOPwNaPg6CRzqzLtAbTZolLMFy7AYUZ7mhvQaWpi3w08R27WDT5ZD5yTEEq2TjBAHGMVp3ehWotNHazeczanG0h80rtiAYqeg6cE59KxHRkJVhhlOCPSu1e+Gm6V4ehv4o5NPkt3gvY/lLoGkJ6jlTggj6UN9gRyGofYRckacZ2gAxunxuY+uB0B9KvX2l2eiSRW2pC4mvGjWSWOF1QQhhkKSQctjBPQDNRavpb6NqTweZHPGG3QzIwZZUzw3Fa/ii2fX9R/tzSl+0x3kaGaJCC8EgUBlYdQOMg9DTuFjL1jRl0+GzvLaY3FjfRl4JGXawIOGRh6g06TTbFfCa6tm4Fw10bbZuXZkLu3dM+2Ks61dxRaDpOirIkstmJJZ2Q7lV3OdgI4OAOcdzVqJ7yz+HyvA4RjqJkIypbYYwN2D2yMZpXYWRk/2bZDwomrBrg3D3Rt9m5dgIUNu6Z74xT9B0yz1KHUWumnU2dq1yvlMo3bSBtOQfXrWndG8vPAMMk7K7JftJjKhgmwAHA7ZyKh8Kwu9vrewD95pskS5YDc5K4UZ6ng0X0C2piXq6ebeCSyacSMWEscxB24xtIIA4OT+VUam2lSQRgg4Ipu3NWQzQttKhuPD17qQuXEto8amHy/lO8kZ3Z9vSodG0uTWdUjso3Ee4M7uRnaqqWY478A8VsaPaTP4L1zao/evbmMbhl9rNuwOpxWRo11f2Gr29zpn/H2jfuxjOeMEEHqCM0k3qO2xYl0q2m0KXVtPkm2W0yxTxTAZAYHawI7HBGO3vUOl6Q1/DcXcsot7K1x5sxXccn7qqP4mPp7EmtnWdSt7bw/JpkUNnFeXtws10lnkxxKoO1M5IJySSAcDgUaPfXX/AAhktppVwYr+C/E7pG213jKbcr64I5x60Xdh2Vzmrn7OJj9mEoiHA80jcfyrWlsdEtbJPtFzqH2xoFk2pChjDMu4DJbPcdqf4vuobzVIJV8s3P2WIXjRY2tPj5jxxnpnHfNa2n3mr6P5kevSrNpEtoymJ5EkST5MIEwT8wO3kdMc0XdhW1OLFGPWgUpzjmmSJg0BiKSgcmgBTzSjpxSovJzSMMHg0DDFHHrSk5AI60xgaAFNNoBopiFooxRQAUlLRQAlFFFABRRS0AIaKKMUAGaKKKAFzxxRRRmgBf1peR0FIMdjinFvXmkMQNzzTxg88VHnnmjJx0oC5JjnOKXjPpUQJ9acOf4sUguPyMYpNozzj6U3GOd9OB9OaBi7cHgUuAeo5pVIyAc00k5B7CgY4DHAGKRo8nkU5XUnGcU7ORwaQDVTb2xQQvfmnnd3pOv8OTQAYGMCm+WM9s07cAOlAJ64H40AAAA4FGzPWnDJPGPzpwGRyeaAItpHQZpwQHkgVJt9h+NABzjpQBHtx2AprIp6irQt5XAKRuwPQhSc09bC6dtot5M+64ouBSC4FNAGea0JNMvF5Nu/4c/yqmV4waBEJAz2peD1ApxAHam59RTENK+2KaUx1FSFznpx6U5SG4z+BoHa5CBRt9BUzKSD04qH5hxQK1hDx1pBk08IzfSpAmwfKQaLglch2mk2t6VJn/ZGaUAk5IwKLjsRkkD6Ugyxp7bcnFIATQITp2o4PFO4z3+lIeDkUDGFSO1JUm7dnPemFcU7khRSUUwFpKKWgBKKWkoAU0UlLQAUUdBRQAUd6XFIRQAlLSUvWgBKXNOCDoTinBFHWlcdhqrnk07YueaMHOccCkAJ9qAEKj+E/nSiMnqQKcQy4z82aftBUEYBpXCwzy8YBNKGCfdwT9KcUb+IZo4XooPvQOwfMw5H5UKpPOKUAnngZpwG0UhjRHubJApyoM43Y+lORHkZVjUszHAA7mujPhaG109ri7mkaVVyY48AAnoM0nJLcuMHLY50jPQ0gLY7V3OnaRY2tqsMltFNIR+8d1zk+2egqxH4e0Zn3m0Xj+HccflmsXXijdYWbWjOGttNvb0ZtrSWYDuiEimzWNxAxWa2lRh1DIRivV7VY4o1jjQIijCqowBSyt8pyeKy+ta7G31LTc8hMa+lSRRO5/dozEdgM13l1oulXLMWtERmOS0fympdPsbewQx2sZUMcsc5J+prR4hWMlhJXtc4/TdGub+UqVaKNfvO6nj6eprdXQrC0cMEeQj/AJ6NkflXRzQNsB5rLukI781j7dyZ0fVVFFQsFXYoCKOABwBVSV3LYB4p1wXAIptu3dhW0Wc042Jo+EyTzWbqOlC5cywFVkP3lPAPvWrJJHt+U4qk8jbiBzWkTCRzlzbSW77JVweo75qvit69tGu0HOHTO3Pf2qrDolzMjE7IyOgY8mtLmdjK20hA6g5q2bG6UE/ZpMA9dtT/ANjXZt/OKqoP8JPzUAUVJ74oK4GcD8KR4yjFWGCPWmjOMdqLDuGcj0ppRvXinbQOgo5x0BoAZt55NOJ+uPTNLwfrSEH1zQAm7bxjNNPPI4NKJAvYU0uD04piuBYg8jmnYBpueaAwPbFAgAPpTeoNOyfSkH5UwGUUuOaQ9aYgpaSigAooooAM0oOOaSigBc8UvU80lAoAcTnikxRn1opDCn5wMCm4OM0oI79aQCEZ5pwVVwc59qMcHkAUBcntQMXcOlP4wBn9KNozjGcUEkHkdqQ7Bxn60bTnJxSMVRQc5JFCnbgkde1AD97Hrj2pG5IBpWOBnbip9PsJtQuEhhG539eij1NG2o7NuyK3sB+NaGnaXdX8ojhiJB6uxwFHqa1F8G3QdA11CRn5toOQPaujttPnsYhDZFDEDkJKDn/vof1FYTrRS0Z0U8PJv3kVI/D+nWZidFd5YiDvLnkjvilvbhZYmsg4M04246lQerH6Cp7ye9TZAltEs8x2pmXd9WxjoPeo0sfsa7FJdicu7dXPcmufm6yZ2qHSKJ1KxjqT9aliZmbg8VTbnrUsIfB2AFuwJxWLZvFGvbCRuB1qy9s7fKVIqlZT6hHgiwjk/wB24x/MVoi+vR/rNGufrG8bf1rmlzX0OhONtSpLpkm3IzT7SzaNtzjmrf8AbSINs2n6jH7m1Lf+g5qE65pKt+9uJIv+usEi/wAxSvVatYSlTTvcnkgLg49KxLyEAkntV+68S6NFGpS+jfcwUbc/n9PeqM09veZeC4jkXPVWyKIKcdWhuUJbMxZ42djgcVGlvhDmtxYYgPmIqtdLGi/Kf0rshM4qlNbmHLG3QVYsbbc3zDNToiE85P8AwE1OWWFCVyOOpGK61I4XBXIZreGMEnis5rhEJwajvbxmJUGs/c2c9a0izCSL4uMEncamF8PLK4/OsolqcrsBzV3I5R0wjdiWRW+oqrNbRFSyIc+xqYk5NJkimLYzmCouecHpUZwTkAfjVy7smjgW5RP3bsQT6H0qouActyO4FIoYRkcDn2qJg2ec1ZZTC3qpGVPqKQKshYDk+nencLXKtJU5jUdRTWC4zkYHSquTykYOKcrD8aMDsKTAxQIdk55ppI9MGkHBoYYNAAMmilQ4YUh60xCUUUUALSUUUAFFFFAC4OKMYpT90YpM0AKB3NOJ4HGAKbSkE0hi0hxnH60uzHU4o2kCkMAAOhzQXPTAFAyRwOaArMcBTmgQu4f3/wBKB8x6k0nlPnG0mrMMSgqpGSOTg0MaTYkgCopIGT0FMAZiOMk9KRiWYu5yT0qeLmB2zyByPqaQ9xAsfmDLblGM10XhKcrfNGCixuuzkdT1GDXPwRlkDKu5i+3b6itQSxQXKw2qncFBGw5yxrOaurGlN8ruegRwYOc81YiT5uar2hmjt41uGDyhRvYDAJq7GomPpivIle57Udip9hC6hJcsQxZFROPugZJ/Mmnz2yMvA5rSjtgee3ak8sPL5YX6ms5SbNItI52bT2JyoOKktbN1f5q33jEa7QtRJbsZB7mpdSVjRKO5Ha2z+YAAa1khkGOKmtrdQRzWgEjQdRWGshTqpaIziFhRpJW2ooySe1c7J420yK4kimEwVX2q6pkEeuM1m/EPVNThvltEZo7BkBBUYDnvk+3pXEG56hhmvRoYSMo3kzz62KkpWR3Gs+KtIuEtltmEm24R33Rldqg81divNMv+bO7iY/3c7T+RrzWTDoAB3p8QG/DE7eeD2roeEjy2TMo4ySldo9C1F2t4uM5rFN2zA7qhj1+1XT4rW4MzSIuDIfmzzx3zUQvLJ/uzqM/3gRWcKUo7o6J1oz2ZLLMyjIqpPfOx8s9MZBqwxidC3mxkAZyGFYzSvdTsYR+7iGQT3NdEEclRiTZZqRB7VbFuZFDBThqd9ide1VzoSpN6lYRhhTXj2jgVpRQKikt1qBhuzxxSVTUt0bIobD1NHlmrJiJ6Cpf+PWURJGZbw9IyuQmehPqfatVI55QsUb5LiPTFBjPlSSZBPrjsKx8+tdT9nl3u98rvLsLDJPy464rmCFDtjgHp9KqLuRONhVkXy/LkyVH3SOq00FUOR81N3ZPIzS8dOashDyyt269aiKKPakDlP4ef50r7mGSADRYG7jAOuDmmEU4hl5x15BpCc9KogQDK59KQnNPQZjf2waZQIUYwf0pKUYIA70hHNMAIpKU8cUlABRRRQAUUUUAO6rkdqSlU8ikIwSKAFXHel3DFN7UdTSsMfuwOKXzCfoKbx60DrSGSFkxgZHuKcgOPlOKYOnanbtv9aRSHcqeDx3JqVD5cDOxGZBgfSogdynI602V2+XdyAMDHSgd7CN069as2hAjl3c/d4/GqmatLlIwig5fBI9aGSi1pbKLpy/CbGJ9uKu+G4BLdNOcLtcHLDjH17VmCVY4fLjB8yUAMc9PYV1VnCdOtFhMaeXsDebn+Pvz7is5M0grnR6fdfaodpjZZEHzZOc1cDlMY4Nc3ZoxkZZGlVARwjFfkP4djW3apaW8Zjimj25zzKCf1NefVp2d0ejRqXVmX4r1kwCc1ficKd2OTWdHAGIYHcOxHNXlU7OT0rlkjpTRMsqcmQU1GR2ytQOpbihR5YyKzaKRLPf8A2Ztq07+0i8fBrJvZdwOapwXJ88KTxSULo006m5PLLLGB5ccqZ+eOQfeHsf8A61c9deHNMvNzTabcWsjMSWtirAfgCf5V0sKrKmc8YqNyFPFEKsoaIJUoT3OIm8IwGYR2t7JnBJ86Blx/jVN/C88TjzLhWTPJj6gfjiu0vY3271Y49Kwbmc5KnrXdTr1JdTkqYalHoZUmiWSAATzMw6nI5/SpIvD1o6AmSb8x/hSuTnOasRXxUAcAVu3O2jMFGlfVFV/D1koOGlyP9of4VXW2jtUMcecE5Oetaj3Kspbd1rMkO+TPaiLk9wlGC+FF+1UeT93OO9XLWNJQd6jiqdvN5irEPl9a6C00+NFDFwVIrjrS5dz0qEU9jBu7UifAHymqzwDkJ261099FbCMt6CuYuLhUdhH+dVRm5oK0Yw1YoKxlSEV2Xs3SotNVLPzrw5M0hKxDsB6/kKia8W3AZkDM/ALH5V7Z9zUKXI2JDyUZ8MWbgKD/AD4rtjF2seXUmnK5cuJ7mZDIhWWeRGTlSNoIyetctbwvJvAGWi+bax6gdRXQwajZyzTbEWNoQ3lNnJbPBNU9JswLq7unDSJFEzDA45Hf+X41pF8qZjKPM0YLKNxPYmkH1FPmffK77QoZicAcCmDB5I4rc5uoc46cU+WMeUn96lJAUkAsB1qe5ty0cHlk5Me459DSuO2hn84602pJchvpTDg1aM2SW43OU/vKcVEetKrbHDDsakuVxJkDAYZFHUOhGhw4J9adKAHOOlR1JJ9xD6igQyg9BSUo5pgJRTitAHFADaKKKAFHFOcd6aOtSBMDJPWkAzacZpduMUpIApC3zZoHoGOacq7uOpPApmamjOE3dxnFIaEcBWO3pSZDew74700nPAzThjoKB3HAggDoO/vQW7LyMdM0bc9e1G0Fj6AUgHqFHOOe1DPlwc84qMc4VQST0ApzLtIjHXOCR3NAXL+jxxtcebKoYA4TI43V2MyGFIyo8+ydfmUHcV5yPqPp71yl/EdOWzhifDKvmlh6k8fyrSj1K4n01WARfKYNjGMjuPoefyrKWuptDTQ1XmmtbjEcYEBIUsGzgEdfpmrenM8NzFNl9rgpJHxz6GqE3mNatKXKmOPcpPGOD0/DFGjxS3SeYTtQnKjOMZHPT3FZtXRom0zrQ1ip3yhEZD/HGQQfyrUjTfg5yCMgiuRuTcRzqkjSMuActJkfUVr+H9QdJjZ3M67AMRbhjBHbNclSjpdHTCrrZmyYGJ4FLHYu5JNXY5IVXe80YX1LDFSi6tZB+7uIm/3XBrjcZG6mc/f2Ozis6G02MzOMYrevLiJydjq5HYGsO7undW2Lle5BzWkYSZftELNqogj2JVVdWaRcGs64Vm5NQqcV0RoRsYuu7m/9s86Hb1NZM9q7OWxVzSyhfD1sNbxMhIxWf8N6GqftFqcXMhUkGqrkit2+tgJDgVlzWxrtg00cNSLTKgYnir1hYvcybQuaqCMq3St7Q5ArY6GorScY3ReGSlOzK8umPZtlhgVdsZX+6TxWrfWlxdwEwxGQoOQKqWaG0tw14YbVg2AAnmSN+HIFcaUqsdT0JVIUpaGVqtwdpUNWKIZJW+RGbP8AdUmuxn1GBmVXhjd87gz4XHv6k+3SkC3TSm5kmICcR/PgA9OR/n8a6KaUFY5Ks3UdzlbhJLaS0gd1jxJ5jeYoYA9Mbe59qztbs4/OuPs0TQqCH2A5AyDxxV7UVSTW1jL7hBubIY4JwD/WorpgCiozt5x3uBjOBxn8s/nXSnazOVq9zmbWYW8249MEGurhuIovD7LvSETxsV3HqQO38vx9qwLrSihLkpFHnHzP0qtdXjTrDGwASBBGm3+f41pJKdjKMnTvcYq8bu1I0QQH0z600OFOQePSprdwxbcAxxxkVbuiFZkA6kDcQetbzQq/hyF5SEBXAOcZwTVFEU/IFCkA/SmyrLNp/lBmIgJwg6YPepbuUlypmU3fmm44pWBHWgdDWxzCVanUm1gfHYj8qrJguAfWrQJaydP7jZ+maTGinUh5iX2OKYakC5gLehpsRFTl6mm05CAaYDk5JU9aRhzRu+fPpQaQDO9FKRg0lMBatvH/AKLG3qcVUq8MNYISf4xUsaKbjmm1PMvOai7U0DG1Mc+Tn8KiAywFWJAoiwPWkxpEargfWnKQKj3DoKXO3nHaiw7j2YBaWDLs6gclCBUPLH1NWEPl4VCARyzetGwr3Bf3WQpGe7CprOAz3kSDgk8e9MlVUijlXBST8wR1FS6ekk10qRhyQOdoJOKllI1vF0Pk6pbgEENaRkfrWVBey26lUAwwwQeRWv4rRz/Z85BP+i+WzY4yrH/EVgJnsKmOxUnZm9p1/d3spguLslXTYNwz1rRsb5rOaKMlPLPyhh0J6g57elc7bXU9uyvGVBByMqDzV24eRrO2lZgwfdkejBv5YIqXEpS0Ow1I/arWGYJtbBDMVwDx0/Ssr7RcJIipK4jQjzYlPJ9DzkY7VXtdXDXMcSozRBANuT1/r1/SrEaQwTXH70gyguhAzhTgj9aztY0vc3LVrGdgvl+WxPzFX5x2z61PeRzsS0F4sqddwjG/iueWGVmG2ZVlXgmMYye1bNlNchJftMKNwCGRfmPufWsmrGqdype3j2zqsssgfG5WYYU/l1ptldRCYhZDJ6lmwGOewNaJNpdoRKcxjlsrgAfWs66j0ecpEjNasOkpTr+tVFp6EyTTuaYNq7g3ELMj8ZRunuQO1Rz6fZQXscCvNJ5/Me3Bz7fWsmfSr+OIG1lS8ibvE+f0o0C3vjqwMkT5t8nEn8Le3vTskr3Em27WOkt9HZdpazukJ6E85/ADitePTZIl2mAFeu5yQT+vFZ8viW5tgyJaTvgYIbt7+tZLy3uqzbLrVI4UYk7GbgDtxWDTe5unbY2n0m2iulmurmMIOTHncx/Ks6fTLe6mdoLuLkk4YFce1R/ZLgPuhKwwAkLK2Wdx6hfU/wCRUzRG2haVppJkVclZMLg+vTNNaAUG0CduVeAg9CJV5p40x9MUy3DAkfdSI7i3/wBarULSSQtN5Pl7h3QqPr6/Ss+4vYSfKMYDAgF5nJbPcY9f8arWWgr8uqK8Q1G4nN1PcumG+UQsx8te2COv6047HmCZM8qqc3EwXcvPHHrT3BbcWZmTeAiK2ASccnvx/hSpbx2MRZQiKCSADncfcnmmSiWxtI9zBz5nl8sZCOCBxwOh70TTzxxyC2dHuJRu6g8dgB/KubvtTls4Ps9qWy7sZZGGWLH0qfw1fxRXFxqd+WklXaqsx+8Tx078CqcHa4lUV+Uju4Jba6U3spWSQFXJ5+bCkiqd1cW0fltFPh3645KgE8k9PoB61Lq1w+rXGoKGJMUpmiBP8I4bH4YP4VgMO+a1jG+5jKVthJ55Lh98rZ/rUWcg4wKcQcdOPWm7M5O6tUZPUQD0HP1p0TCNgwHzKck+o9KZ5eCfm/GkyR60w2LEdztuyzj5GPP09aljna2vN6klG4z6iqe/b6H2pVn+YAgEDp7UrD5jS1TT4bZAR/EcqfUHpWMUKmukhJ1LQWUjMkDbQT2HUViSRfu3HUg4pQfRimluimDg5q5HtaOcA8soIqnVm3K4TpnJU/Q1ozNFY9amXP2Z/rUcibZCPSpTlLNR/fOaYiCgdaD1pKYh5XAzmnAbgMGo93y4NAJxSAc53HNMp8mc4PamUwCtCKPdp27OQrZIrPrT0/D2s8ZPOw8VMhrcrkhmKkcHp7VXYEE1YhYLJhuhFNuE53DhTyKQ2tCOEZYn0qecbo/l5IHzUy2A2yMT0AH50+U+XIoH3uM+9D3KjsRwxbnA9qSY7nJ6AcCr0iGKNGXjCkYx2zVCTHm5bkHkD1oTuxyjZWFUbIzIep4X+poUfLTSWkbLVZjUptdc7s/Lj17U2QkInNs4YfIGBX/e7/p/IVNpz7dQiKEgg9d23FSavKJdRkZNoHHyqAApwNwGPfNR6eyrfx7lyDx1qehdtTc8WTzpHYWfmyeWYjKyljgsWI/TFc8pra8XqYNVghLhwtsuGXvkk/1rDDAkDnHtUx2Kl8RMpCkAdanTnAzj1qFHA+6vX1qzEme1Mk2NEvEt28shEJOUcgHB9CfT+VWNaTyLqCRNrAwLkjkE81nW8SkcuIyvI681oyhJ7WOVpRI78fM/IOe9ZvR3NUrqxVhvXDKxjQgdQCRkelXm1aZFQwytnO4ZOSnbGcc1myQmFxyGHqOlSWyiWVUbPzdwKGluJOS0Ls9818TvdU3dR0H5CpLTTHd0aQFo26EdxU9jYIkBnuWFtAGwzTRkEj/Z9TVO6lgWQG1klZRna5O39B0qPJF2trI0Y5INGlEkCmV27K+eO9aMGqpcE3B3RPINpRW9O/rmuWW4ZASv3m6seTUp3PpXm55juCCQefmUY/8AQTUuF9ylUtsdKdUikYSFpcBR83U4+tSJeWJTcCq8khiysWP5VyS6pPGPkjjDHgkoDn8+lWX1KyWOMJaNLICC7y4Ab3wO9J0ylUR0dvdXIBQneW5Ev3j78AD+dTkGWWNjEsjxnI/ekYHrjHP0Nc++rWPWB5GYjG2Qssa+4A5zVjTdbmkZjcTdMkRgAZHt6n61LgylNGteXwihJlmiSZwRGjHr6muagsX8w3LBZjISxLHoM1oSzLqI3TCFmXlYieUU+45z7U9I2NusaJGC7rGij72zdgsQf/1U46IUtWQ6hIdPso44PK3r+9m3Hu33VA9hyfqKyU1m5lnCvCjRjojNwPTnjp6VHqTmTUrqRjy0zflk1QdCfp7VsoKxzubuTXf2va0rRK4c55TiqAuPNRovLEe358hjnIpNoLEMzLjkYFSWFr5tz8zDy2yh555H+TV2SRN22N066Wzv0uJFLouQ4HUggg/zqqE3q7Jzs5IPUD1pZreWOPzRiSLOBIhyM+/cfjUcNw0UokwDjqD0YHqKq3UV+jGOGHI5FR7wp5zz0qVnQhgikc5AJ7elV2kHOaaQXJCdwAyMd6aMAn2FR+YKb5nNFhcyJQoPJxmmvgDio957Um81VieZHTeFf3hlhdSVlwV/Dr/OqF4jf2lcqIvLABKg9q09Du1e600RqiqFaNxn+I9/0qtqDOmq3G9ScglCP4h71j9o1a91GA0R+YjHy9aW2OLiP03CnTZAD4xuFJAVD4K5JwAfStuhh1LF5CrRmVM/K21qjvMIIov7qCrFugkuZoXyUB3EZqpeusl07LwueKS3sN7XIKSilHNWSJSikpaAHyKQeajqe4TbIqn0qFvvGkhvcSr+msEm3N91htNUatiNkt0lXjJxSkCEnieO98odd3FW5xm3VGVc5xk9qguH823imH3k+U+3pUYnacGORsE/xUty07FuK3EUIlMLEA4b3z6UyeMfaxHjcCAVbuatWMkptzFKWAX5skcECqVwS08ZBPTgjvzUdTRbEtxcfJNlQCBt49azQCzfWrl1lkIAIOSW9zTLeFpkYhT8i5+WqjZImd3ISFDLIkeMjGTU7XIiYuUDDcMDP61HERFIzZIIXqOKZeL86uuRFIu5P5H9Qae7J2REZCzH3rS0OBri8BVSSOBj1rLxXfeC9Bc+VdyusUaENuYZBYngYqajUUOmnKRieNEePxJJbbyyQou3IxgFQaxAMYX862vF7rNrH2qJt0UqbVOc8oSpGfwH51iIvyljwe1EfhQ5fEywpGQBnPt2q5EwXHWqkOAuAeT3q0mxMZyfrQBbin2kMuCR61N5sYjXy4tjjB3g8571Xi2ONpRVHXJ4NPdNmMMrZGeDUspMfLI8j7mP+FOjdkOVOD0yKgDZIyKlU9BjFFhXLcl7c3CjzZGkYAKHc7io9BnoKjUYHTNMBxg9KfkAbuM0WC4xzz0wfartisT2dzHNMIVk27HYEjcDnBx7Z5qCGCS7lESMq5BJZuAAOSaW5lTKwR/NHEMBjxuPc/59Kl9io9yvIjKxU9Rxx0qI9Kezg9uKjcYGaYgXr61bgYhg/deRVNOR1q3COOtAI0pLyO4iVZLSJWUACSPKkYq1Y3cP2uxhEbBEkGXJyzMTxn2B7VmIDip7HaNRt95+Xzlzj6ipsiuZlG4heKaSNx86MQ2fXNVmZkHQfl1rQ1Rz/aNxhAo3n5T1H5VRaRP4wVPr2q1sQ9ym8wDFihPrT9NlWXUoIkVgWJBPvtNMuF6kDP0pNJlkj1W3RSwWSQK4XjK96LBcih+0W7q89tMsP8WUIDcdOaki0y7nt1JgJ3jK5dVyPYE5qrHfXURzHdzqfaUj+tI95cMGLXEjM3Ulsk/jTs+gXXUZdWU9ry+1SDwu4E/kDVOUHG/bgHt6Gt2zvZNRLNdCMmFAgIXBb3P+NVkhE0+ERhg5b0zTUmtxuCaujG69qTFazpFJauzFN4yBjjpVS3gMgyemcZ9KpSM3BplXbS44qWUMCVICnOSKISrZGOT/ACp3JtrYk064a1voZhzscHHrXSyQvbie9nX/AFp/dxg5wPc1zrQBJfl6Dp711esTtPpVtAiDzXiVi3asZu7RtBWTOOuFBO9SSTyR6GhtsHlqOWOC3tVqVo7aL94u+Vh3/hrPUNNKB/ExrVbGL3NNEWOW4u3+VMYUH+ImstjlifWr+qTq0iwRnMcagZ9TWfTj3BihSRntT2jMae57VZhhAVCTna2SKaEMl0QzZ2g0XDl0KdFOI6+1NqiS55ZuIA2RvGcVUPU561ZlcRAKnUCqtSimL3qxMSlskZY5POKihAMq56U64kEkxI6DgU+pJYtdklvLG5wzDK/WktbYzyYzhhxjpiqgJB4NacKlbNLllyc4zUvQuOpetgISLV8nkgk/0qlPEbQKZgSysQMHqKc026Te7EBmGTSXUbCArO7PsfP3ucHpWa3N+g5WV1lGCJM4U9wfelg8uOyLbSuTtcdefUVTWfZMNoK7jn71TlNsMjl1GVwAT1J9KdhJ31IZ3Vg0iHliDz6DoKZMVNtEBnhmwMdAcH/GpLnCxqNu3gAjqOB606Lyns0EpTcmSinjcO4z6+lWZPVjdOgWW5Tdjr8oPc1s6hqsunwiG3kZZHzj5vurjGfr1rItFBuTOm9I4PnyDyPT8c1WubiW6uXnmbLueanlu9RqVloaVwWuPD9vIzhmgmKEdwrDj/0Gssuc47Vqaeom0TUEAO5Aj/huH+NUEj3TYxmmhPUfCrlQRVqIlT8ymiJOnFXo4SRyMYpOQ1AYki4zmlMoxTZY9pyBimgAnrS0DUkWQf3Tmp4zu9qrZOQFH41YibPBGDQ0NMmVS3tinOu3gGkVgp9SacxDck1JRJbymOCdVA3MB8+eQM8gfXj8qgVGbOOPrSbwDyM+1KZCRzjHYCgBQnq4JqCeMMN6Hb6qTTnckVBLI5XlqEJ2FViOoxV2GQFcHpWYrDv+lWYWz0PNNoSZrLh1BUg+3etBHFjYpdRQILhmOJJDkr6FV7fX2rL0+Nbi6ihdiA7hSR15NTXV41wwUgLHENqIv8I/qai2pdym+STu5z3NVpl+U89u9XAFYgNIFBPUg8flVS5AAIVtw7GqEUC5LhCAM9DUbxEPwxHPUdqWbnp2pyXRQ71AEnfPQ1TEhBY5OAwJx/D2qFrNh6EDgY71d+37U3PGUDn76fw+tWjFFdR+aytwc5RuAexJ+lTdrcrlTKWl2kRmuEkUny8bvm4OOf51cngNnagsnltI5yCuMD0xVuwso1utzT+VDKChdT6g9PfP86y9chuovnupzM0gDkA+2AT+XSpvzOxrbkjcYlrHdStuQqqDGQcBvpmmyi2jhSGLIDNhfdqjmu5bhBiTy0diUHXsP8/nUP2hVaOZ2DbWJVB3981dmLmQXNipBMblm4yxHBPtVW3gLTHbnaP4iMVrs/ngyEARAALgfeOOcD06VH5cjQnIALZAUf54oUnaxMqabuitIqZx07fWtLU55H0jT5lHyLlM+prJkEsjpJjqeMmrf2nzdMaInIifMfPc9aGtiL7mVKhZySST3JqS2KRQzO33tu1fY0zlyQc56ih0ZkLAZA61oYkJYt1oZCh5FCglgB1J4qa7YmYjI4HOKokt2kQ8vKsfUAj71QM3l3zsRxipYrk+WhJ2iNCAPWq7kNMADkkck1C3NG9CEAlj6E01hhiKnWMmQrkfKM1C+N2RVozEZizEmkop6KCST0FMAGFQn+I02pomRnw0e4n0qa5WJ4UlUFW6EDpU3Ktcp1oWM5AMLHKnkD3qhjB5p8crJMsgOCDQ1dCTszQkwJWRlKgENx3qzdwmcyS7QMqAB6CmySSPcLKhBidOQfXvVskTWRaMFcHac1jJ2OuCuYyKGmdgM7eBiopWUy5GRHnHHOKs2qlYp3YYPRSR3prxxtAQVww6ECtE9TJrQlNsZ9NDDLSK393BxUV7mOUx7sgABR12iphcm1tEQPuc9gfu1XhViTcSdgWG7+I0lcHboTBgls1nH/ruJCQedwzlfy5/CqTzSuBvcsB2bmkhLBmkBIdRuBz3zVm5xII5wijzR820Yww4P+P41exnuXdIeIWl8RvUm2YEYyvUc1HbxYk3HGGAAOabZS+Rp96ePnh2fmwqK1dFlUMdoI5OKhrctPY1IxHn0bpVxF3IzFs46VnLcCOQlNjep7VPDNmM73AB44rNpml0LeumxFRt3GWIqqp4wKbLIHckdO1ImUOeK0S0Mm9S1EMcnvUoYFunHrUEb57VMvsKQxwYkkcfjSmQg4GP500ncOBzUbHbx3oAfuJPGCfSk831HSmA0hORTEDykjrVd3Y9zUjEVC3J70IQoc9jUsbZOe4qHaQM0+MnNMDY0yeOG6immLBY23fJ1yOR+uKR5WZixOSTk1TjPFShzU2Hcm80EcjBqKT5h0BFM3j0NMYg/dYiiw7leRV3kEkEjjNU2J2596tSSnGDhhVVtmc/oaaBkTMWBBJ57ZrQ0Kcrd/Z2cmNxwvGCRzjnsaz2I5x0NN34GAKbV1YSdnc7axliXV4rdyssUkhKgcHdtP8AWs/V0muLC6lmljlYsuPLUgJjsM8mues7+a2vYJ1OWhcMAe/tXV3rWd1LJH5xxK56L93gHH15/UVg48jOlTU4tHHZZrXPeJxg+xH/ANapY40NxbtMpMJUHjv16/jV250ybT55AqGWCQFNwGeP8QcUlpayyT2UJTPlltw9Oa25la5iou9i+Io5bRA4A3ANhjwPwqpqs8CWvlW6tlh1PYZ/xqPVL3Ez/Z87du0t6Vm+YZXCOxYt8oJ/SohB7s2qVEvdRLMzPLCYxucqoUAdBitC2tYpNPvVLbNmGzn07CoLUXJTaRs2IVCnANXrW1nayvYT5a8KSSf4c8/0qm+hla+piRsquxycleCKdCymzmHfIouo9u5sHaDhTRCyxW0kO0mRwCx7KPSr6GPUpHOaUg43Hv3obrUpI+yLxzuNUSSWbpHud0LAdRTZFQ3fyuNrH8qhiV3bah5PvTjC2/avzN3x2pW1HfQlmcRNtU55+961CyYPXrzSSAhsU6V9wQY6DFNCIwMnA71KsRc7F4xyabGduX9OlTxEIN+eqnn3oYIbGI0jYkjcDgc0tuN8gJzsVskVApUA5H0NaEEYDAR8l171L0Kjqytesj3DNEu1c4AqvitG5sMofJIZoyQ2D1rOIIOD1pxegTVmb2jW66jYzQn/AFkfzIQak3/Z7AuC2M8g9VNZWk3zWF6knOzOGHtWxqETj7UIVO2UCSM+uaxmtTelLQrzSK1ukiruWVs4HXJ7fzqjdZjVQhK7s/LWjFIlxYRAjYyDBGOvuPfNU5I1u9U8sMdo4ZsdB3NOOg56kNpbpIxaU/IvbP3j6VYuN0ysIU/drHkf1FXJoIY7hobZiEVAuD/EOvPvnuKgtLSS1lcSbij9PQ0X6i5baGZFhIJSw5cBV/MEn9P1qeFw0UkbqCpG8c4II6498Z/Kpr608tFkTkY5GeQKqRuUdGBAYHirvfUztyuxaUqNKkRRiSSZcFjxtAJ/nipYgVj3OVDBeafexvHZ2s4iAiffgjpnPT24xVP7S4VgVwCPlz2qdytESy+WXHlggY5z61Ir7fmxlu3tVVDkVKvTJqrEXHilGWIpq5wakUZoESR8twKsqRt5/GoEGwZPSkMxPB6dqW49iV5uy9KiO4nOR+dN3A8U09OtOwm7jxJg8il3getRDHU5/CnZPQDFAtRXdO4NQmTH3RSkHBz+tRMOeDTC7F3sevNSxvz6VFtYDJHFOU89KBF+JiOhqQnPJqvG3FSByBjNIpMdgGo3GBzT93tTWYfX2pAU5F9eaqtyauyAHpxVSRcGqER96aTSlhgChTiRD6MDQBEwznArtvDVsl/oipuBkG8oz9FkGAv1G09PauQb5mZu5OeO9dJ4McE3UG7a4AkQnoOx/pWdR+6bUl7wy6v9M2mz1S2uPMMhfzIJMKGxjIHpxnGKll0yC8VLnw9qK3kiDEkEh2Svjvz1rL8QxsNSZXXYXAZQeMVmSiS28poyVJUOCOoOSOPyoUbobk0wvDdJcyfaIWhkBwysCCPbFJayEh9sYaQEMpP1rdtNVvbt1tb6OK8hIXAnADEkdA3Wo20y1z9u0/8AeWgkAcEHfAf9r296rmtoyVG7umQW1tJBM/nlcIuMLxkHkc1qWiSp4fu3g2sszCFWx0HU81RguDJLdJOgDRRgDaOoHvW1Aq/8IrAsuUhG9zk4LmspN9TbRLQ47yZSDPcAmJDgKD94+1QwTfviX+65+bFW7y4YCIxvhQmOKzicmuhao5HoyS4iMMzIR06UMP8AR0+pqzqCFo7e47SR/qKrRZbKdiDR0ERqxQ5XrU0JkaQhRgt3NQAc1f2s8I2rwpxkdTQwSIJ4TGSC2Tnk1CxGeCattE03J5IPOKheJY3KtjihMTQ1Mk7Am4elLOGjcIUKcdKIVYzBVzknjFTXCsyFmBYg43HtR1C2hA8LoVU/xDIqVZXjyp4OMD6Uu7EIRu3INOmhbyBJt4HekUvInt2dI1EYKvJypz1NU7yMx3DA9c8irI3xRRMsmWQ5C/1pmpOsk4kClWcZIIqVuXJe6VEIDjd0zzW9uN5p6QxM4eEfKfVe1c/0rQsXMkioHK/Lgle1Oa0uTTdpDnuJP3rNGqtGw3DkZNS6SAUuXY/PKhjTPdm7fj0/GpdUURxXLR4Y71UuByRjnP41Ti2FIrd8jd82QfwFStUbSupGjZRqYklY8t8uTkkH39K0UCMrpgErjkDjBqrbNJgSMjMTIUlIHByOGx7459x71YBuSSqW2E6bmIzj1xms5bmsNipdeXHDc+cqM5VREcAkHof0rKEcY+8oOBmtnUIBLbvIOXJHfrj/APXWWYxJLGOndvYDrVRehM1qWrtoridPL+VHiVSM9GUD/P41nSh922UbWXr/AI0M25js+7nPTpUm8lQCdxAxk9ataGLdxiYxUvGKhjGBzUo5qiBynNPVuOO1RkhRxSoQFyaBXJSSQOuaAQBzmmBiRmjv6mgQ/wCXsTmjNN3etBkOOABSGhxbA603zOMDik+duMGnrEV+8OT0GM0ikmxuVB7k0wttJK/rUrIqjoSx65pnkh+S4HtRdD5WRGVm60K3PSpXhRQAW/ShYY2XhwDTuiXGRLEwwOtTgg1BFGy9gRUuR6UCsP3DGDUb9OKCQaafTNMRExA61C+05BqdvQ1BItAXKrrzkGiNvnAND8GmYHFMFuTEAkjGcGtjwoJW107BwIWJ57cVi7xuO7Kk1q+GJgPEMPzttKOCF/i+UkD86zktGbQfvIs+MEIuEnxgnGCOnTH9KxfNWeFQzkucoE/ujPH8zW94ydwsULKud+dwHt0Fc4kJJBBwV5zSp/ArjqX53Ytyz41J2AGFcIhPIVVOBx36VtxLcSX/APbGn3Kq2dl4h5H4r3Bx+dc8nEhdzghwSfxrS0e8az8QSLMjFLgGN0UdQelOW10EezLuyC8jM1vJIszuhmhB4UN0Kn0yAKueK5TaaTBaqAhVQoB6gUmm6attrV3JKxaC1ICqOOBgqD275rD8Uag+oX5ZnUqvChahK8tCqkrRMd5S6IuAAopIYWnlESY3N0zTakt5PInSQfwnrW5y9SQsZLLy3zuhbAHoKhhOJh2qyksE11L8pWNhx6k+tVVH74D3oGxh6mrtu0iWrur4JIAHrVNvvGritD9mXPDBTz70MIjw3mW+yMbSvLMetU5JC75NTCRVYlBkFe/rVZjzxQkDZZgJCOBgFRketTibd5hHR16e9RQhZ364c8EetCYilaN8gDtUjQyQkRJznHGKv2YM9u0JByBkD1FRPFDvxvBU9Kajm3nBDlSnzBh6UnqUtGI8TPdJEoIXJAPrSakGWREbJ2rgEjFTmXB8llLLv37gOcHqRVS9laW4w0vmBBtVsdRQtynZRKx46itXQoVkklLfdVevvWXV+yZ7eMuGK5w31xTnsTTXvGpdTQmeS3clleMswx/EKoaonlw2bABd0IBOP8+ta1w8c1jJdCVfMK7uD096p39tNdaVFNvU7UVhjvxj/CsoOzR11I3TL2kxO0BYSK6hQGUgjcM8HH41pxsrqY9o3oOawdAuxGrW/wA2G5O7p+H4itsskTG4d9iLgfL7+tZTXvGtN+6jPukGJVIOF4+vArLjKbbkc7xGoAP8XPP6Vp6lKY4JCoLFj97kjGax/wB4skbMhLE8/TpWkNjKpoxFRmb5V2qexpkv7tMBcZ4FXJOgIwCBzVVisj8c445q07mElYjTtUgOBmmY2tg9qcCTWhkD8cfnSqcjnpUec04ntTIJkHGRQGC5xz70wcIDT0HH1qWWhApIJx19aAoHVufSngjPHP1pQI1O8qTg/nSuVypK4saSHovyjnNLI+1SGyG9q0rcq8f70rGP4V9T3J9hT1sLORSysXA+85HX6fWqsjJybMMlsZ3HNLHIEP7xA3P41cu7ZoZMMmwnkIBnA7ZquLVn2sFJUn8RTsmJNoeqJcH938p7g0jwmKVQF8xT3xVl7RreBJAwZSfvL2NSBpnXcrsMcFV9aymnHVHTTano9yOIREcsyH+6RxRgDO5cgdCDU8Ur79s0BZAPSk22zu5CyptHI6is1I1lT7FVkOcim4J7Vd+yAn5H4PY1BcwNCSOvuK0UkzGVJpXKzg45FVXJq0W55qtIOSK0Riyu/NRYxUrVGe+KYIBzgYrV8NIv/CS2YX++f/QTWUWKKCB+Na3hWRf+Ek07IGTOB+fFS9i47mn40JN1DEw2lRnp3NYMUbMxDDrW74yAN+8rElVlI5JJ/WsiFCWyehGOO9ZLSJvvIjjAWXBGSXHBqxAUNncX5O2SJ9vHGWPTH9aTYu0AJtHmjOBzirmi6WdUmmsIp8rK4Z1A4RQcsfr0p3Vgs0bN2Wt/DsRUBZpwrFD1bC4FcdNBcz3Ch4WQscAkcV191La20rXkp8xFPlW0WeuP6Vy+razNfTMEISPG3CjFEPIyqa7mbKqpI6o25QcA+taVrYxyeXE4AbaGfg7hmnaRHbRQSXdym9l+4MZGfpVuW/CzATQkbgNzqOTkcA1UpdEOEEldmd5Qt5fMjjGMHP58VQ3lJSw61vgKdMuI2jwoIZHPUc96wJtnmHZ0pwdyKisMcYb609BuXb70rfNbqe6nFOtCFkYkZIXitOhmOkVY3EaLknHWoGX5jVySNl2OwwzAkmqRJzSQ2SwSeVcBs4wetXLoCRUuFAJHBYd6z5MbyQODU0EhKGMk46j60NdQT6Fh2QxBkUk5p6sRdIUVX+TIWQcfSovLZ4Wmiyrg7cU62eaS3bCgsh4YjkVJa3L7ass6PDNAihFz+7GCprEY5Yt61an8zDysvLDaxHGKpnrRFIJN9SSFQ8qpnqa0Hdb2aKBVA27l47+hqpYhRNvYZCjnNPS3ZQJjlcZII5oe5UNjV0uzgeB42klWRlKspAIqcERwzWcLrI8C8IeQw6n+tU9EmY3xMr/KBuBUdOf/AK9Q6nI1trs08SFAk3BHr1rKzcrHQ5JQTRdhHktC8OyES5HD5256YI9zV93NxFJFcujOyh0dcrWFq4SCeG4s2IiuE8wDshzyB9CP5VPpBa6leWcZjij2n0JyTzRKOnMKFTXlJ5ysthG+9wWcR7W6AZ9Ki8s4cEnglRu6nHeprlxc39tCpZk3eYdoH3e1SXcIinCq33/mH171PkXa92UUbaHB6Y43dj6VEyDCSY56HFWJlUsm0cnJI7f/AK6il3byGGADx71aMZIilA+/io2YhQOhNSupCY64FVgc9a0iYS0HLyaM5NHRPrxQvJANUQSgZIz0p+DwFPLfyqFmPI6Y7U9AzAFc5NSzSPYsADIRfmaopHKThCfujORU6q0KhU5duC3pVe/VE2FDkYwT61EX7xpUj7pH5zyy4UkAnge1X4tSeCNWHyovQ4yfr9aradCskM8hHzKmAfTPFaen6Hc386lICYxyBjP0/IYq3JIxVNvYIpXvIHk2EAc5PX65pUt5bcRPJxHICF/z/npXRpoVzE0cLwSdc7cYyfU1Y1Xw9eyGENAVSMZwKydVG6w7OKu7owzSQMDgnOB0qGK7IB56Gr2v2X2ZQ207gcNmsWE53H3rS6lEys4TNaO+ZRwasRzpKRubae5ArJjNWU6AisnBHRGrLqX8TNeEBNyA9+OKkklVVKiNAoP3TTLQySB2kJZFFRXEgEmVHB6Vnu7G17RuVbhUdtyKFz/CO1U29a0UQM26QDGaz5FKkj0NdEH0OOpHqVpBURxzU7gYzUDjrWhkEYDq6ntzVrQGCeILEk4AuE5/GqcDbZgOzcGrumxY16yX1nTp9RUspdGdZ49tgqRiNdsbBSpxw2eSc+ua5myMmzaAMIMHPf0rpfF9w81hAj7FEM2xADywwecVz9pb3LJM9vA8jNiNQBxk/wD1qwj8Fjrt79yzbxSfbBE0f+uYBVBHT1/GtA3DaNp04iZFmuzsDLgYHeoYLU6dBNfS7XlCBGbOQpxz+v8AWufu2iubgP8AaMseW9B9KcVdk1Zcug/VbvdKsalisce1c+p6ms0cin3Lh5mYdO1SafGJr2JD0Lc5FbrRHLuy9DLcwWUKRMR1Y8ZGD6e9WDGptyzyMsk3JYjJA9angtZLmC5Qs6PG52KoAD54z+GKbfTywQRxjC4GFwOtZN3Z0pWQ95bVGexaZ28xfmKr1Pua5y4jVGO0jG4jHpWzqAWO4kkX5pGwqBezY5rFmQxuQauCMarFx/om71ai2G6dQehpEJaFl9ORTEYqwIrQyNC6kWeRYlICoKoM3OABxUkefMJ9qif7x4xSSG3cew5x60jfI4ZaaWPFOLF12+lAi/58YiZ+BvwfqaW6hSLZcI4Eb9Qh71UUFrQoMZB3Ad6nsJV2uk8e6A/eP92psWmS3zSG1LIymFiPrWbUk7AysqsSinC89qizzTSshSd2XreEtp8zgHJYKDTOiJErZx8x54rRtBbx6Iwlzvc/KQeB9arK8cSKG5YAhn9D257iovubqNki9YS26kpvMTlMKw5GT7U7UtOnumkMREmcOB6nGCKoLK0jCSMgEnBIHIx3q/dhrqMMGZGiYlZRx+P86izUrmracGjNRmfTDERmWKdSikc8ggjH4CtK3tvs+nQzYBVmw5GT9Qw9RVXSIvtN9LK20uqM6g9C1al9i1tnVVI83HlgfxMRjt+v4U5vWxFOOnMV7cszSXlvFlXkCgf7Aqe9aORUMkm87yQijG2oopjbr9jmEbPGNoH94Y6VTdpfOSTzcZPO8Fc/4dKnlu7mjlZWJ5Ioiu6M4BOW28fjVeb5iGI6dBTrmco6lQPLYZY+3TIpJc8rwRwfwqjJkM7bDkZ6DFVR1qzd4AWq64Bya0jsYT3FfsPShCACT9BTCaXpiqI6kqjex5qdW8uOPAx83NQ2wyy9znpVjYSwGcncWrKT6HTBaXJCRKCAeB6VXuAskW0lgf4fTirJRY1ODkdT9aLby23Ryf8ALQYU+hrOLszWaurD9Kmjs7ISypvDE/L2J962LbxvPZbQkEJXttbFVvDq2E6vZX23CkjJ4H1rXm0i1Ui3tYkdDkBtqkKD70Scb+8TGMrLlZZi8eSXcLv9ncPGMkg5xWXd+PdUuUYI4iQcFyCxrq/Deh2EUF4sUAZJISCD6iss6bDaEi0ACA4kTjj35rNOF9jVxm1ucxPqU2sW0lvPl3jQnee31rHVClohKAKTw3cmu51ubTLTSHFuB5zjBJ6kmuOvZkkaOCM/JCmB9a1g7rQwnGz1ZClTIxBqKNdw47VY8srGjN0boapkJFuCZl+6SPUU5nQzHem/cuBjsfWq0ZwR9auIkTXMHnPsjLgO390Z5NZSsmbxbasQpGwkwclQM/jVG7UiQt2bmuhbSnF7PBA4dNxMbqch17YqLU9K8rSN6p+8X5ye+OhqI14qSXc3qYaTg32OYaoGHUVO1RNXceWQZ2tu9DmtewQtrOnyAdbhMfnWS46103hm2+369pkRDbA4kO30AzUTdlcuCu7FrxaA11CszhB1Lbcnr0wKfo5iFhPLGXwD5al8ZOeScdu35U7xNbCbz3AG63YscfX+WDVTSAkmnKQuB5zFQGPYAVzv4Dtp/wAQTWbiKz0w2nlu5lO5Seg69fWuU8t1j8zY2zON2OM12WsWgngAZVLL0YE1T1iCKLwzaog2tkOwHvV05pJIivSbbkcuTk1e0Xb/AGpCH+6Tg/lVLbkU+3kMFwkn905rd6o4o6O513ybrgDESZDJtPJJx61lXtvcy3rhwrx5ADJ1xWhtMqx20ORHMd0r55APPeqWpaibmZ7aAiO3U7WcDk4rCN7nXJ6FO7uVmvo44WwsXAb1Pc1QuZQ879xnirsSW9sxkcMVC7R9TUCQZzMke5UycnvWysjCSbKqkK/PQ8GmsMMRTpNxO496GGUD/gasxFSQgYAqNjuYmpICAxz3FRtjPFHUYU4Z7UgUngdTSYOSD2oESJKY33dxWhbPbu+xgBvXoeATWY3pUigPCQPvryPcUmrlJ2EnVUmcKCBngHtTF5IzSycP97dxyafbgmdABkk8Cn0F1Lt0WjzFsZU8oYBP8qgguhGDuiRsLgbhmtC4ZpBdIUUqvG0nlSO4rKAVJgOSuahao2d1Ys2FyEukDKhGQAT2rakjthp8pZc7279B7j9ax4bR0vF8tgEL7dx7ZrqDpxfTfKU7ldGHzH5t4FZVGk0dFFNxaMbQwpeWUSCIN8m1hwwJ6fXFXnkju9UZ3IZLFAqpn7zE4z68VnabCr6bLuwRFIN6Hj6HPbnP51padte51Bbbau5UkwwyOnP6mlPdsdPZIyLyKWLVJXmUvLkmNSeMD1/CrUMiOmx/nXGACOFPt7VcktotQKSgYcBoywU4yO9U7e2+z3LbrgSshyyAdPfP9Kq90S4uL9RBGiyhDIOFxtA/z60jphzyCoPGB2qd0Dvvdtxzxkd6Q5Me4jpz+FTcTRm3i4Awf4qrk4XHep7rghQeCS1QPW0djmnuJ3pCc0me2etJ0qiUWbfBmUg8YNWrf5y7EnOcVXswvllu/IqaFgsbFmwo/WsJnXT0SJHx5Rx64qrPkbV5HGadNMzfc+RapyOzHJYn6mqjTZFSsnoixHI4feH+cV2fhmaW6XyW2YPX5cYrgEfy5A351v6XqksAAhYAnox6UqkdBUZq51a+O30cyWkWlmMIDHnOd57n8afZahLqdhcak9r9ldSF2/3xjrWUNXv5+XvtKGDwrpnb75I61Bc61eiJhJe2sy9D5KkFvr2rLkOnna1ZkahcTXV23mt/EcKOgqkq7TQqtfXYG44LZzU81s0N3Lb7t/lnGTW6XQ43Lqwi68Gr88kbWkUaJ0OSfeqaIQMEEVeS3zpxk7h8ZFZy03NYarQhixirMoDLtqvENxIPGKuuMRA/lWcnqawWh1mgWif2dYzLGF3RkFj6gmtLVLWN7VbQqMzvtGBzjBJqpoDWt3o8McZIjtyPMUnlXJ6/Sreu2l0lld31kfMmWHCjfjZ6ke+K8OTbrfM9tSXs16HkDDaxXpg4qJqkkzvbJydx5qNq+nWx8vLcYwyma1ZrmbS1he2laNwmwsvBxjmsxRlSO2a1dRijlTDHB5wamW6LgtGWbK/murOSGY7tyj5s53Dpg1oaVEi2EZbaASxAJ/X+dYOmrhJU3hSnPPetawm8pDAckJICwxn5W/8Ar/zrGotNDqoP3tS3eSBLcg8EdQKoXUhutOeAgl1VSoPJPHb24q3qUm6BmXjCk7WOMGq+lrLfRSW2OQQrEt/AdpJH4DGB61nBaXNqru7HJE8kUhOauarafZL+WMD5c5X6GqY5rtTurnltNOx0OmSxnSpJiBuj6k9eBTIbP9zCUj3fLukbp15rMs5glndRMWyygj0roY5PsunxIzEttztA4yBWM9Dqp2ktSpqds0bxrKEKFSQq9Tn1qjKQNOxET87cnHAAqOG5uLq7YNIWaTOS1TTu/ntbABQgBx24ppNaENp6ozFRmVjnjFIhzGy/jU7BhkZwaYOWO0YBFa3MGiFDhwaHADHFJQTmqJHlPzp7JnBH40hHv0qaIj+Id6hstIqsKVOCPrU8kSkllyAelQMrKSPTmmncTVhpGGIPap7RQ065OMHOelJIolXzE5IHzCnWgDTjJA+tD2EtzpIoWaaU+WMM25WIyCSOhrMlheC9kJtx5ROV3jj860JQsGq2kvnja6AOM4GccVJqCS3Nu32Q4lhJ3L1yPaudOzO1Lmj6FITLdbWlXyyR820ZwwPWtyBvLVHExlSM/wARxjI7VjW7R2QXdbPucDcP6j61Pas8txINxETJgK2OKmaua03bcZYM1vr13Go+8xZV4OQTn/6/4VdAWC/tb9ovJUSmG4UdAGJGcemeaxoJiNVmliXAVcHbyMcA1tSCZra4SRk2vGwGF5Y9Qc/hTloyYapkF7GLLV54VfbFIC5HJIbvispriWK+VvM/1ijeWXge1aOvKshtbphgzoueepx/UY/Os2OwEzh55SikfKvXIqo2tdkTu5WRYcyXEscm75NuQB0z61ZlTzEwuVwM8D9KTyfK4AGABjB9qRVZVkIXAOcZPHTrSvcNtzMuxgxH1T+tV2GF9aluphPsb0XB7c1E33K2WxzS3I+4pCc8UelKv+sX61RCLcAWLYGbGRnFNZgwAHQc/WmtIHjU7ec4zTM7cj8KmMerLnPTlQ8tlBUD+lSgjFRtVmRDirVlP5LZK71zyp71VPU0qNtNDV0OLs7mybzTpBmSyOR0Ib+dRXmoxTxeTbWwhXue5qmCNv1pAQDk1koo3cmaOjxD7QjNwByajaXzrqacH78hb8O1Rm6KwmKPhmGCfQUkAwDVRXVmcmrWRdtpBIxLdBVpVJz5ZKis22kAuCh6McjFaaMOAc02iE7DVXDcrz+lXZlxCoHTGaqCaKX/AFZ3D17VHDfBDsky0WfxH0rnqU76o6qVVLSRqaC9yurQQ28jJ57iN8dCvfNdDoCrf+Kroi+cJDK/7hjxImMEY+tc1bXZsLmK8tyGaM7l9CP/ANVdpo+iLYatHqSkL9qh3hf7mcfnXmYiSjdvqj1KOsbJnluqbTqV0Y1CoZm2gdAM1Rar2qsDqV0qjAE74GMdzVHivZh8KPFqfEx0Yzke1ajsbixSZXG5FGcjOCKzYFIVn98Vd0wu0c0QGf4h7UpdxwFs2FyzqpwVBLAY6/8A66fb3oWcSbm4OyQkbcA0+OJbiGSNkMQBGWBwT3qC8ths+0KeJuoB6Go0ehs7xs0XJ2kmlk/eLMrjauzHynI+XHcnAq9osdwskvmbogI8HdgEDH8+KooEurCIOm6SVQN23qQcEZ9f8a17G08jSZY0gCGQEAKeg6ZP61EmkrHRFNyuY3imONlgmQAHYAQPTtXNjrXU63KJbD7OEceUq4yvX3zXLjOTxW1L4TjrL3y3ZRLIwDfKruq5/Gtq8uB5c0eB8qYGDyTnFY1wTbvDEMgooY49TzWkUJgluJCI2bgBuSB6mlLVplU3ZNENkqeUAwAMTfMQMk+1OgmTyJ55cM6sQvHUmqFrMY1mbzMNzz2JoyVgjG4BGOW9zTaJ5iF3Z2JxksaSSTaFUD7p5qUsqylNvCjOR3qBiro2ODmrRkyNvvE+tNpx5UGm1ZBY4Bb2FSRBvKzwQTzUZOY2OOhpUdEXbg+tQaLcUMRIyZ4zxRcLwG4HHUVIUyuTgAUrReZDkDgdaVyrXRTVmR8qcU5Th8jr2onjET8HKnkEUzoQasy6m+w+0xWxK+WxA5PTKnn9DU0EcyymaKffk7XGenpVeBftun+SshypDhm9eh/nTdOt7yK7kjSZPkYb8NyfasJHVTexdtmmurPyLxlwrbUIJ8xT/hUC26wTXD72KqMqMn8alVPOuJzGV37sgZ5B96hHneXIfKIk5Oe3B6VCN3qGno+nXaM0r+V52yVR0ZDxn9a072VrOzmtmkLTK2xFJG4nseO2KoXVhcStOQyoMKSAMnJHT6U/7WL67iu5PkEESh8jGHxg5PXoP1pv3tSYtw0LLxC40qOBpfNMYCZx9wgenpVaNS2z5GBiGQcYVv1rZtJIpLWSQOZFEg544B6DjtVFQvlNyMMegXGD6/yrNS1aNXBWTGHDHbkbhyy9TVe9cw2DkE9MCpwPLPnSrhgu3ge9VtTANmCCTuI4q1uYy2ZkFR5QxjAAqNvu1JjMJx2Hf2pgIZetbo5WRHoKWNtsyE9AeaG4JpUXpnqarci9iaU/KGwBls4qF+oPvg1JINyMBULncM/3h+tNEsVW3YpzDn6VBznAPWplwAFzmmIippGKcRigjNADkbEfXpTdzMeuKb7U5Rz/ADpWG2Sr8o+tWbc71IJ5qsvzfSpIm2TqD0NDAlmBilWVf4as3NyXh2xnHmYXP161DchVfaTwwqCMj5BngEmkBdFwIlZVGAi0zgRKM8gVWkbICjq7foKm3fvVHoKAL+nuZLaSMn7jcfQ/5NekyazMNN0Se3td0fmrHMD1UD/69eY6X/x+NFuxvUgZ9e1ejWEF9ptraWV8Y5mnlyijnaMdzXj45JTR7WCXPA8x1W8Oo6td3jKFM0zPgdBk1TPQ1c1W2NnqU9u2AyOQwH8J7iqQ5XrXqwtyqx5dRNSaZaICW6qvI61YtJfsr7iORICR6jpj9ajmX5UwMD2pIH3Fkk+b+6fUelTuhrRmtGArOWBX5sA+vvTLeH7XprCLc207sY9yD9KoCWRpnPzlcAqp6DjtVuO5nbT5xaMIpNyEhT2GcfzzUctjfmTQzTYZDdNbsMrGC+OhxjJx+VdI0+7TQwLAPEpJXnt0rldLa7l1Al5Gd3U7vftj9a6TUnEVmY1ODkIoJwCT0H0qKi95I2oP3Gyhc3lvc2ksrbirkKBjleOh/KuXKL54VM4LCuzk06FdOkQqx3clcc7vWuR8sQ3jqxxsBxWlNrWxzV4u6bK0zlp3YnJzW+wEumr90sVHb2rmycknNbkEqLookbG4AqOaua0RnSerKFuFIeIoXQODtHWpJjAImVeSn6U3TNpmctn5V3ZHaoZSr+ZKCcscin1F0FRTIvmPnBGAagZNrnkEVPv8xdqn5UHT3qqSeapGbFx94elMqfYVjZm6sKgqkIsfeU46E96jGVOfSpUwynbwfSldQEX1P86m5drkq7pIw4BwOGFOtLjyrgMylkPGO1Jb7wHjZsKRz7VHcL9nkRFkJU4JNTa+hd7K4++jiM6CE/LIcgemar3MJt7h4j/Cac7ofKwTlTz+dPv1VZgUcuGGd1UtNCJWd2aOhO7xyxqASFPB7jvVa9YW2rSFGYKeQQcdR1qrZTm3uUcHvWlrAFzFHfRrh0+SRfT0NTb3iov3SzaGaeA3O5RKqEjPAIFaWjSxPZytIiMw+YY755rM0mVpFRXQjHBAHUGtG1h8seXACqh9oGcAf41z1OqO+n0YXFysd6ksbsGePeoDYHHY9uhNVNMmP26WWcKba/wjAj7jdVJFLrW+2iXMgc52MQMAZB/qKhtURoJbN5G8sbCxHbgHI9Mf0qor3SJtudjQjsb2GO8knZYkIKiFec54zx6dcVCz4iDxo7GP+DH3h7Hsa1ZDLd6TJHLh7m0IErDjfH/C1ZyRzB38tkZMhjuOCfaovrqaW00I5nC2geIEqrKNvU8//rqjqEglKxZ4Qb8/pV+cg6NNIiqnG7C9z6/jxWTFbybBJLudiMHJ6VpG25z1L3sQSkbBtIP41D/CPWpmGAB/kVC+A2M84zWqOdkbDJyaXzNjAOvFN8xfQmn7w4wYmIrRGTF3gg4YZHaoZD6CnSMhABVlYdCaiAyw5zTEPELmPzAMimhsY5qxE5Q+tST2yyJ5sIwR1X1qebuVy6XRWfrkUg5GDSjkZptUQIf0pQew4pRgcEZHtTmTC7lORQA9MdqWQbQG7iod2CCDUofeu1sUhliUi4hSQc44NVHYjAU45pBK8fCn6ikZwzZApgTRkNKST8q1JExd2c9CahU/ugq9XPP0qwo2KB6UmBbsp47XWLaeUfukmQv/ALuef0r0y71Vhq1u1pF50bXKwluy/SvKJBuJ711R1SWbwhamFts0cgQ7epYHr/KvOxtFTcZfI9XL6vKpR+ZleMmjfxLdyxbMNIQQvcjqaw1HGKt6rEsN9JGM7lb5iSck9/1qpk7eK66StBI4qzvUbLbuWgjbIGOCaZFEXYksUGeo9aZGGOe+OSPWpYcqpQLku1N6CWpIFkZGA2yE8AnoR7+lWrK0lgtZWVmk81BwVxyDxx3oCMsbMFzkgDb1rXsvmhdBhPLiLNKPvjnoD2H05rOUtDaMEVdJtxDfskh23Mq5ZO8a8dfQk9uwHvV7U5IDYJ5u7KN5m0deOg5HFVfDESB7q5+X94SEz3UHk/TJqYxzSzTo+4xTSBUwcbAByazl8fodEFal6j9RvFh0COdMK0+GI3cgHtXOahua7kZYwF2E/hWrrojkltrNE2FiFQ9gPcVn6thWdVcHYAgGefetKasc9Z3ZhVOk/wDoxgY4XduqFhgkUgGTium1zkTsXY1e3gklRg24bOD0zTUHmowbC4Hygd6kt4WkZIMhBtMhpRG+AiBW7/LWbZoloRIyRQsByWqqynd9aslVQHB/KmR7WIJHTmqRDQPk7lz91ardalL7pWPrUZBBxVIlltAASQRg9qUyRbSpXPvTCwU9OtI0e5CUySOoNQXfsXUkSSzk+XDYqrOkjxozD5eADUds224VckAnBFX7sKsJCHCk/dPal8LNPiiZkcZkmEYIBJxk1flSVbIK4AVeBzzVGLJmUjrmtaaQGN1KA8Z+anJ6ommlZmN3rU0+6EkUkFw52ONvTJ+tU7qJUZWT7rqDU+kzCG6X5QxJHBoeqJV4yNPRyI42GQQrEDPH41et5W3NJE6sBhtucEe+aquTFdvGyAbhuUYp1vKiXskgOGWNsA9zXNJXbPQg7JD9S/e205YbeSQD9cj+dUVguhcCWOIOrxoHXdyPlAPHWr11I9yXiOzEsPmcnH8PT8xWdeh4r22ffykKZ69hzVw2sRUte5rpNdWUS3UR/e2rGO4jkO7zIsjH5Cmanusb9IovmhuAHhXqRkdM9ODmrULxyxC42ZeRcHd/EOxqCzuZLe1ks7pBcRxjfC+QCqk4I59OPeoTuaSVralCOOV2nhkdVVv4Rgn15o8tYon/AHmQMnr7cH6UlzCsmoF4F2oucsuev9RTN8IT7MgJcfe/2RVmDKLnDE9s5zUM7bo89ParLY5BAHPU/wAqrT5wfzFaxOeRCuByasxuFG5zgenrVPPT2p4bjcxz6CtTEt7lmHK8e9ItvbHjcQfY1AbhpBzhVHYULIdwVD+IHNIDY07w1d6iDJbPGIwdu6Q4yfQetWpvC2r2h+VIph3Eb8/kcU601UWrRLFI8SIAvzL0966fT9UMrYuGDg/xCuWU5JnbCEWrHGXXh7UcCSOyk+b7y8dazrrS7+yiE9xaSxRk43MvFerWwW7kLb8jB2Bfauf1PWv7MuTBJCblXHzQlMgD1pwqyelhToRWtzz/ALAigSFG/wBk1u6tFY6hifSrL7OCD8qtkOR147Ee3UVhqpeMgjkdK6U7nG1ZitsZfl4pnb3pgJU0pPpTELknqeabRRQBNGRgc1ac4h3VSibBqdGVkK5JPp2pDLS7HhJHAxnPqa1vDDLK01rI2ApEw/kf6ViTyBYhGvUjFSWcj2syvn7ylGx6EYrKrDng0b4ep7OopEmrKhuGuIyxSZ2ZdxyetUAemKv6sVVoYEziOPnPqaz+1FP4UOv/ABHYlhBEoA53Aj9KsqjC1JU7WY4BUdu4qnAxQhyTgMMD+daPlhI8qT5agnJ7U5EwJbRmEEiM+GdgFA7Ec1dnl+x+FWfzt73UhwcdVHA/XNU7cTXbpaWqZZm2geuafr8sWVsImDeQViCjqMdfzP8AOsrXkbt2iaWkCG1too0RBLKhyXOAQFBPX1JAq9eIFtrf+E5Z2VeQMg5rEvZkmjLhgsVvG0fyjJ3ZB59KuXt5DLb2kskqhZAseF5APv7VlKLbudKmlGxXKzPqsN1h3EaZSM84OPWsvUQjNLcbwsrSYCewrbmnSTUTHayBykWwKCD9az9RjtY9Ohl+zsJHJLk/zrWL1OaolY51zljT7dDJKqgZ5psgAY46dqls2KzcDLN8o9s966OhyLcvWZljnklAUlvlXd3FSDyooXeSMx9QoHU08JHFqkVu0pcRDO7GMn0pNUbzEOMKA2OayerN1oihP5YiRVGOMmoUO2JiKjYnkE9Kf0tsnua0sYXuyEHBzT5cbs+tR1KQGVT7VTEOl68UsT8jJwRRKfujrUPRse9LdDvZlhY2+07tvfv0q3IGMLB8cdqryK5tw+flpHmflS24Y4NQ9TRaEEe5WJXkAc1ft2NxCIXwfSqKjuOvTHrV2wDSxeSGw6nINOW1xQ3sVHDt8n9wcimRNskDHsaneJlu5lzuIzk1WPDAU0TI3dTfzoLW7hlILfu2K9quwsqXIjSTdK0W4IeSce/0qpbQ/adNKLGWMfzgE4GaRIZhNaXCQlpEIVtvOPrWMrPQ66d1qad9HE8Im4DiEgLwCeOgqtOtu0igQ4lEYYFl3A5HXjtVqe4YCVI0Bmg2sy44Ye3vUd1bSqQVmaNpIgyBQCBx0xWUdNzeRLa38U1tHaiMCVASdo+UDpx7elUb4omoQ7y29wFYA5/iFV9Nu3tS8pUysRz67u3NW/Llm1NfMZWdIi8hUcAt0FXy8smyXLmgkRz4sXm808RkKgB+8PWqECZQTMCCc44q7qLIVWEuqyuCQJOoz2z0FQmzuVtcIA+eNsZBZfqKpbGUtyqFMiF2C5J6elQykuDkYxipHLJkFcEcHPFQMwAbnOPSrRzsSK0MzcHC96uJbRRHG0cdzyaW0dCuSOR0qYgMrA4yR1zV3M7EE8UTjBUZ9qz5YjC2QeKsNK6ZVs7kPX2pJMSR7gf/AK1WSRJdT7ShcFW4INatjqAVVjeV43X7rAZFYjDBqWB8OpwDg9KiUUy4TaZ3ljq8umz2pnQCOYkB1PGT/Q1D4qtymrR3MbqkEseWdvurg859+enWuSkvpHhFuJm8lWyqMc7fpVpZ5dQtzatcTylVZoY2b5UY8tge9YqFnc6JVLqyLkd9psSSG1sZpIA482aWXBH+0qD7v5nrUGs2dpbvHJbXMbrIu5COpB7N6GqdlL5JVsZHRl9R3Fbeni0tUNleMsum3uCk+zmGTsf8R6fhWqepg46XOZkiDLvX8RUFamq2FxpN66MmFz06j8D3B7VTLRSDkbTVmZXoqQxp2cUxsDoc0xCA4qdJWVcKgUeuOtQVagtmkAy+cdFzQMBdkdIgfwprXRLAldpBzxV5YlC7JUVSejAgYqnKpBYKykryc8H/AANICS7kE0hnDbvMOfpUOR1qNX3KQadnC4HeptbQ0cubUmZf3agGtKzLS20yKFyoyc8nGP8A61Z8qEkY7dBVizRvt0yMfmT7wHfsRUvYqOjNrQWEP2m5ZmykbKuDypIOSPfaDWWLMpqUEjLsZ2MpGSdo9PrV9FtjpcxDv54mEKDoOcZP125/M1nS3DW+oGQsSQh2g81mlubya0uaEyhtOlEbIpmmJCnHzAYz+dZgKN54MeGEmFGcFcdK0LK6VgGUcFCQOnzcHNZk/wAkk5VCjBwynqSaI9UVO1kyzptz9muZFkCu+SfMC55PGKs6/HJ9nBc5wABjiq1lAVtJNRmbdsb5V6/MO5qtqczyQQB5N7kbj+NO15XMpu0bGdJGY1G4jJGeDViKBRYNdFsOjgKPWqh5q8CraMQDyr81qzCO5YyH1ESLwuzOag1JyJAm7cAKSKYF1VQNwj2k+tRXE4EhxGA3qalLUtvQh8pmBbtTpTtRY/Qc1OrrhIyoyBkmqkjbnJq1qZvQZUiMAuDUdFUSWJCNoGOBTJdpwy8Z61MxAAJpJAHUqEHqCKhF2JIZVaDDYGDimT4ilKjDDbwagztAUr0qSZScbhg0W1KvdDF2GPnqDVmOVhAEjfad2cd6YYd0QZBjPrU9hAvlSyOVyF+UZ70OwldMXDwPgDBkXduccmqMv+tOSDzyRWom+4ELjloxjpniqF64e6dgAM9cDFKL1KmtDa0W4YRNEjbspwCOladreLaF0VU3lQenHPpWBocyrcrGzBd3FasDM8oUru+Ugtjng96wqR1N6MnYnVnH73iTc5DHpgVVlUtC6nJaAblI4ABOCP5VYjXCgHKkNk/1qOfYrXgyMsqn5j24Of0qFubvYoXL2/2NcNt2qHC5+8ewxVnSGMsZ8xwZJTuJHU+g/L+dZNtAZ7sebuk/ibvV4A207NsJk3fKwOFH+FbSStymMZNvmF1KPN8skcWWZiP3h6ccU28t5QVn3BBEAoYcE47/AJ1PfQ7bSCUHMiP94kj8aq6mSbkYkyjIH2jtSi72FNWvcoXTvK5MszyM2CSzZqNh+7wPSnYLNuIwc4pFIw3HWtjmY62kwwGanMwI2Egg96oKdjj2NSSEqSvanYgkeTD7JQSB91j1HsaRf3Em08ow/Smk+fEAfvL+tMV/l8t+nY+lUIWePa2QcqehqPlQD605mIBRuMUq/PHt28rk5z2oAYfmJPQmnQyPC4kjYqy+hph4NLjPPQ0BsTibEmecNyfY1qWlxGImt5/mgl+9/snswrFB42txnoamglKfI3TsazlE1hPozqNMu4L2OPTdZjBj8to4LjOdvPHTqAe3v9KwNW0mawnK7cpnAI6H3+hqws6RRAMSYiRyOqH1rTnvVbSVjniEhRgGk5ICHoR6jOKlSdxumrM5YQyY+4aBDIWChSSe1bQ0XUNTuVGnW6tGw/5ZtlV98mtb/hDdQsoPMUxSSD7yBsMfpnrVuaW5moSaukc3DaNCA7op9SSTj8qsvLCI8pLtHqelWQzYbPy7Tgg8EVWkcMGCwls8EgVRI0tI4O5UdR3B6iqE7pJIQowB0p0kflsTC+D3QmoVVpGwPx9qAtcFU4Le+KkRcsg9xUtxEI44yv3COD61FEP3qn3qb31NHHldi0rql2rMA4U5Kk4BxToZCtz5hb5pGG9vqeaiBDSMQO2M1MqYZB6eveoZcS+MpNZpESIjcFsf3SABioLhGm1SYqA2EI4AB54HtWlG/wDoj4iyROuWPYcH+eKqQw/6Vdyg42qrYJ96hM2cbtIgRBbWhLqVkCgAMeh3HHT8KmltfPw3Ks5HIbPNQy3MV3FII4wduMtg5I78fWrkFuXdGZc7lAX1U+p9hSba1LVtuhVcNZ6JKrMo8x8KB1PvWdeR4RJOmUFT6swmvFtoOVT5QBUF5DMWDMoUBQMZrSJyzdykTUyMUjkhK/eGagOQatbBGwZmB3pnj1rRmaLSGIRo+0K3AzUMqie7KyDgDGRSQwvJGrs2FYjAx6VJJvjuHL4AbAAqNma7oiZFizhu3Bqm3WrcyAKzbs59KpmriZS3Cnde1IwwcUtMkklY7QKWBiGGBnmjcjDB7Coup4NK3Qq9mSu33jjoaGbcQxzmmMpWMHOc092bbGSAPeiw0x6ZZSpPQ5x7U8jyoQA2MnJ9qSBBJIRgk5HSnX0DLI2z7gwKnrYfQtWiSIV2kAMjHrVG+K+aNuenPFWoYXgb7xLlOMdKr3jBkjGMMByaS3Ll8JPpMMckodiNyc4JqWOWaC6mmiDjDEgc1U0/InGGxketaTELcYY4Djjuc0pbjpE8M8obzZY9xYq2fY+31o1kmJXZiBv2/L64HSpkixMk8cmVMYG0rwPx70zUVjuFbcw8xAu3PTkGsVbmOlp8rKtgu1VjRQJDy7MePYAVJfO0d2DjIBBUdcnsaRIrS1+SZS5UBxvHUY7etSTGG6uUuVcCJI84x0IP/wBeqe9xJe7YmZDLYkPjcoxj3FZtzEI442UAq2eQc9eePbrWoGVt5H3H5GKzLiIwRTxEEorb13Hp9KUBVV1M+UYJ4PTvTB8qCpboFWUFcNtBIqAEkhRXQjke4x/vZ9amYeZCrdwKZKo2AjqKlt2+TBPBqiGQI21vapWQSHtntUcyeW+KASRnuKZIjAj5W4x0NPtm23CZ6E4P40plDJhlz/Ooc4II7UDJbmPY/tUQJHStG5jEkJZR1G4fzrOFTFgwJLHk05OoD9M9aQcigggccg1Qjp/C1jaXF24virwrtCq7YySep/AVqa/app88NzC8ccdy7eVHswsZ9MdNrfoa5zQLoC7WNyMnpn2Bra1BJtX06B/3908bldijcQuOox1xiuaV1M7abvTsR6fO2k3KahZuY4Q+JY2GfIb3HdTXbfadN8X6U5tpDHdRrwUJG0+/qK4CwvZLKdJMCRk49d6/4110M6ZTXNPjDZGLiBeM1MtRwXK/I83uZbuzvpkmY+csh8wNzk0/zLm/bCYjQelWtTlgu9ZuLhQ2yRuFkHzL7H6etCsqLhRge1dK2OSWjZVOnxqPmdiaUReVGVBypOSe9SPMuahlYhCRmhq4ouzuJdurMsadEHXPWoYeJQeKQtuIYd6VV3A44FSlZWNJS5ncuRAMxVMH1qQKTIV3dgc+lQ2UYUfK33j3q1AoZGcjBJ4zUPc0irou2blLCTy2wZZkTYeSRuyT/n1qnO00klwkOQxAVjnk9aul1tbayKxfvQzkA88EgH9BVTzcXErvlQwGMDqc9KldzTyKVhBKkMjElQXCdcH3/pWzqN4LGwOwgu/yoc84x1p2oWNsLXydmHA3FkOcnHP4Vl3VmJrhWeYFUADqeMHoBQpKbuxyjKEeVEFnEyxNcOcMeQT39qTUZxJJuHBIHFXtSkRYf9GiO2MAv8vA9Kx5MP8AOerHNXHV3MZ+6uVEJ55q67JLagE8iMAfUVSI7VoxRR/Z1kdNwI4A61cjOGoyynlKbFx8vQmmPE7h3fPJ61CjmPcwHQ8VNbzDyZPMbcT6mk11Q07qzIpAUiCk9agHWnySbuB0HSmqAc5q1sZvcVh0OetPSPcM5xTQpbAFK77TtXoKQBIACcVFTmYk80gHFNCZKu1QquODyTRKRtAU5AqM8jNTKqHHmHag5PqaRVyzBObVEGAGcg+5pzRyXLOGO0sOOcg1nyNuckZx2zWtYuptxGxw+Dhs9KmWmpcNXYHkNsohdQRt4PvVe8kWQR4bqPu46VMkMhuS9zG5XjgDOTVbUBE1wFhJIxnrSS1Kk9CS2gCzRtuKEnn6VqalAY4mfAxjdGR1NYBkliYqWOatLPNLbFZZSQo+UE4olF3uKnLoW7W4kEUas2F27VJOMd6twTl1vi0YZUgJL9ckEfyqpDGls8W/DFlztPP/AOqtFXRdNvULgK6g4Xtluc/lWTtc6I3aM63vWmlj88I3lkAFFIIH8j9Kjvi1u8lzCB5crFSuPu+1TNLFazsi26+XgFm7+vHrUZKi3uImQuWO8DHX6VfW5PS19S3p0pa0XjgnOM5p19g27BhwF/8Ar02waT7ECyABiWRR26UmoS+XbRlht5wfrWX2zT/l3qYcjFxvLE5HP1qOIZJPpU08YjlcKfkPzL9D0qBSQPrXV0OF7k23KmmxcEg0Kx9cZFBIEo2+lCB7Ekw8yPOPmX+VVlOKshsVDKmxsj7p5FUSJ0PB/Omn73TFKORigAsQF60CNO2Pm2SZ525U1mupSRlPY4q/pJJ82I+zf0qDUYvLuN3ZxULexT2KvSlB6+9NoqyReh4rZsdduIfIUttWEgjbwTisagcnk4qZRUlqXGbi9DZurqFtRlkiysUrbgD2J5I/OtTRtafTp9x+aJuHTsRXKGRsbQePerVrc/wOcEdDWbhbU2jUvodV4p0JGhTWNL+eKUZbHOPUfUVyPnNjk/nXX6Brkdsj6fdMPsc4+csM+V/tCud8QWB07UmQA+VJ88TlCodT0YA9jVQbM6iVylGSzc1K7qq5PSqqybelDSse9WZi4ySQPlNOBx9PSo0yWz0HfFPI5X2NJlLYngU4/iAOc88VpRAhRtIwvFUrd97FSgKqMc1bgUjdtT5c5J3dKylqbwL12Nz2LRgHKMXHYEM3NZt1H5UiTHhCwzkds1Z1HebG2ihbAdRubOMAknH5n9KbcWwNtJGGLFOOncVK0sW9SWe5ne9KxMqruX6tk09bdfP2hw5XJLNzg8f41XswWuPtDJ95Rg47DFPQPIs+1SqkY+vapatojRNtXZX1USxqdkp2n7y5wD6VlSECNNvpzWtqBgntzGjYaIYx71lKhMeQDgjgfzraGxzVFqQVp6anmRs2/JUYCntWYafHKYySByRiraujKLsx0iuq/wCyxOKIcfNkcYqWaTEcWzqF9KjBYxszDHvR0B7kJpyAk8U3GTgdalyIkx/EabJQrvsXavXuajUZGaT1pVbApDuOljx84HymowcAip4yGJBqOVNvQjk0LsNrqCAMwycDvSytvI2ngdjUYJU0o5bFMQnerkTE7QrZfNVgrA8DNS72j2My7cHt3pPUqOhoSSzqVErHPbB61lSfLM+PWrSO0kbA5wDkH0qo/wB89evelFWHN3JpAHERzyRg1KzlAwKqdmF5qqhDOASAOtXCivG7tku5yB7ChhHyJrWU3F2gO1yeSSMY46ZrVV4vsMmyFTuBBK/xc8VjWUyRSFmHG7gDp0q/b3MLWWIlwqAcdwM9TWM1qdNN6Fe+iaRoRg7Nv8I7+lWLMeVsJwGHUnrzUgTzYwdoUg8+4qGNSsUkhB65wWzj/wCtRe6sUlaVy7IB5rNn3+lUdQy1g653FSMH3qXzAZflY4kG7k9KSVd0HyjKHgjHP1qY6MqeqZkyBpbZJCPmUbTj9P8APtVXv9KtxZUOhPEgI/EdKqlSOT0NdKOFjhyc0jHkUZxSE96BPYnChk4pBh02N17UiHAzSuDjeMYpkkBBRsHginIfnBPrTziVfRh+tREEUwL9pJ5NyjNjaTtJ9jVrU7YyQEqOUOfw71kq2VweorespVurQFuWA2uKyemppoznzG4HT8qTafQ/lVq4Q287RZ4B4PtUe8joau4uVEO1v7p/KggjqCKnDN6k/hQemTnPvRcOVFelHBoPJqSNVVRI67vRc9aogmtpCJFB28no3Q+1dRZtF4j05NFuZAkqZNjM55U94mPpnpXKTsJEjIG1gOQOg9MVPaXLbiCTn2PP1+tQ9NTRa6Mq3VrNZXMltcRmOWNirKR0NRV2t3Z/8JVpZmUA6taR5Yj/AJeYx3/3h3rkEiK5LcEcfSnfQnld7AFCj+dKfmA9KTGe2akxlelIqxZhTbGGVsEkFs026VliEqZwfvKf8KIXAhOcZyAQak37oSGXd7dajqadBykSxWrE5VCv3uvU8D8q0ZW864fqVPXdxj/61UIVUBUYgkIvy9+56fiKutIIY1uEQEIN0gB6j61E9zWGxX3SQW8kUaMG/hYelWo1dYTGNo3Dkg1LK8NxbqY/3btymenTPP6VQuJJWMiKp2jJL+pqdzR+6VvJLSXEpJEYPQHljTIohFNlyWRVOOemalLfZ8uSMEAjPOaNm2FnlIIYcHOa0uzBoy3UAnByM0zvU8y7QvA5HaoK2RzPcsnG8ZyQF6UXBKwRpjBPJojG2MyuevSoZJDIcmp6lN6DUJBoYHqe9J3qYquzn61TJsRgfLmmgGpDgIKEAxzQFhwYKT6Gkl6A5H0pBuNOYKwyetIZHtLfNilwA4IqRQ2SBypprRhep/Ki4WHhvLfOcgj8qY0zOpUnIJ4zUhg8xdyenSmRKArHjcB3paD1JrWRoyyZwSM5PaoZ23hWYfMc5PrT4YmJVwpYEc5pLoMJMMMEDpR1G/hI4lyxz2BrQtlM0TRgElRnHeqNv/rQD0IxWlFvjlSWMkn7vPQ+2aUmOBUhZ4S0TptLnHI5p8BNpfNEDuBO0irgIwHWPzpFyCSeVxUDxM8puSMOM7lHrU3LtaxcWMpAYd2V5OSfeoJ1ZQjRcFSR+HrRHvEiknJVCvA9aa8y42bSHQ4PFQk7mrasNdgHTdlmXB3Dir7u4+UAEBRuJ4I46VWs8tIZXwPKXcQehParABMSsxyzfMT9aUhx2MSY4nbjBDHGPrTWwyccEUXBImk7fMaiDV0JHI9wIxxSGlzkUhHFMkmhBb5QM5qUwsGG/wCUHqPaoYgeoOCOlW1uJH4dQf8Aa7ikwRXliEbfI2QOlRMPzqaZlVuSCfQUyON53woye59KAsRDGeat6fd/ZZ+T+7fhv8aZLCiQ4/j9arcg5FGjHqjZ1KDz4hNGMlOuO4rKB9Dir9pquAI7gDb2YDpTrrTUlXzbUjnnGeD9KlaaMozt1G7dxTXjeJtsiFT70sQLSAAZqrCuM2ktgdSalKbmz/AvGfWp0jgTLSOS47Kf61AzkgZIAHQCi4rCO3X1NNiDFtwOMd6YTk5NOViopivqbOl6pLZ3Ec0UpieI7lbPQ1a15INUg/t7T7cRRO+25iRs+W/97GOAxz61zwYkEetaGmX8+jXjCSLdG37ueB+jqeoNSlYqUrlMAnpUqplck4q7q2nJZvHcWbmSyuBuhc9R6qfcVQ3kDg0mUhobZNj+E4q5BF5paP1659KoSIzDcO1XLGQJuk2sNi84PWlLYcHrYui3QQzXMb5eJtsgJwQCBgj24ppuQsPk53K6D9e30quJWdJgephyAcfX+VRwxyM0cpY4U7myPQVNu5pzdEXCrRIqLnCLgEH3H+FV5kkyX4YYwuT69akWVLhXlUttyB160GH96rE8A+tJaPUb12HyQx3KKrPygx1xmoZYvIcbjujYYUehqu7mOdmP3W5IzVjzGYGRjhAOAadmibplCfPmsD0FRbSckdqtCPMEznBOaqVqjCSAk7cZzTxEQfm4piHa2SM1PHLlSGHJ6ZoYlYhcYYgdKVG4NLN1BpinBp9A6j2PFNHSgnNGPekApOOBTgB3OTTNvzVIyYAOcUDFSQICDQ43ZA69RTflJAJ/GldWU8dDSGTW0wU7XHXrigQN5zbSdvfIqBSEkyOatpcl1ZUUsTy1J6DWu45lRIwsZ5I6iqdw7OwLAhgMHNSC4EbnAyPQ1FcSeZKW/lTSCTVh1qpaXAB+vpWlLK0Nu2wFjnjIqhZnaS2OMgZqyXkjmG8fu26mpe5UdEJbPIiuRjDMGKnvVh13FkH31AyOgqsV/eDOAGU4poEmwDzDn7pApNXLTtoWfMw0inGFAwO44prttAZgAVAJyMkiqzqFuHXkDHHNW2+aEmThT0+lD0Gm2ShXNuDEAwZ9zjPaiaVgw2A5VQMdM/SqoWSEbYnPtzU5lUDLEFh1JHSpsPmKs8Z3sXX73I4qq8Yzx1Nb+yF4Q2/czHjHIx/MflVa5tCi5WMO2M9QCB6inGfQmVPS5jvGYzhgQR61HVh4xjH7wMP7w4qEr2rVHO0AYr0pS7sMFjj0pAjZxirVpYSXMgABC+uKG0hqLZHa2kt3KI4lJPc+lbC2sVhCV3Zf+I4q9BbR6dAFUFdx+Y/3qzr+/QSMu0NxxWTk5PQ2UVFXZnTH5+RznNVmG1iMdKmMnmSbj1NNlTfIWHA9a0RmyKnxTywHMcjJ9DSeUfWnrGiH5lMhx0B4FO6JsyR9RnkXD7G+qio/PkkIUngnoBgVGU9sUqL8y/WjQNRbhdspA6dqiq1erhwcVVNNbCe4UtIKKBC04OSQSd31pmKcvBoGjW0rUY445LC9BaznPPrG3Zh7ioJ2WCI2MluvnxykiUH7ykfr6j6mqoweP6VbW8ibTvsslv5kqPmCYHBUdwfUUh2GRxjbk9anCbULIMtjgetNRF28t83YetTCHJGG6c8Vk2bpEax4VX/iVMKKJVkEyqozGQQ2Pcd6tog8wFucHj3phRdr7ziTOSPap5i3HQgt1FtH5WAxYZLdh7/lUZYgEqNxOcH0FI0jyxsW9dtBJ6Ju5Ayasi/Yry/PJjliDzn0qZG3lgOU96b9nJnLk7efzp4ZU3qGGKbIGLOTHIWRQBxxVJh3qzLJGI/LQZJ+8arEfLVozkJUqqoiz39aiqRWATBHSmxIJD8oqNetPkbcAaYvehbAx3VqQ8mlXk80lAhSSORTw+4YIoHC4xSnphaRQwYDYqTJOSelRNw1KCRz2oBCFSCaeshjOUJBI5xTGfJ4owcZoEOYdGPJPOaYxyc1IwPlj1FRU0DLFs4UMpGd1WZ5PMiQLwx61RBwvvViM7imP4R1qGupcXpYkHzOFc4ZRj1pJPlccEsRg01VzISW5HWlDZkUbu+fwpFk6Rhmy2Qw4Ip8jjaEPt2pnnfvSEBYFQfxpzhWHLH3xUsu+gMQE549Kajq3OMqTj6UoIDBQw9BkdaSVSAXT6EUEkwEgywyEHcHvS+bzkN97kVUSXYMPL04AweDUhSVmD/KzDpg4osO/YmkxLCu752HfpgVXW3h85XbdtH3h3q1HazC3a4fBJwAAwPPv6UpjOMumB6jkilew7XJ0ltIRGA0QDcZUHj61Y8yG2VpS6OuMgg4qj5UbDBzj60xoEiwSrSDPTAbFLQq7I7nU5LojYTu7Ac5qm9nNnc568mtJdg+by5F9lUZp4fev3UDYJyRn9KrmtsQ433McwBRyxNKoAHAI/GtkwxyIMqv4Gq7aehBbfsA56Uc/cTp22KihThe59qVYiCcAU+e2lgXMTGUdTtHSofNOTvVo/fHNULbclaIAcEfiKjeIYyB+RqRHjKfK5PuTTHx1HNJXBjTLG0QE6ksvoOtUzjJIBx2qw1R4zVozZGAewpzIyY3IVz6jFO8s5yCc1PGzIhVlEgPXcTTuCRUxmkq79kRhlZNhP8AC/8AQ1NHp6bvmkXA6kHd/Kk5JDUGyghbpVqKMkfdOPX0q/BBDGdwgMgXqz/KPyqUSTuSEIUD9P6Vm5GsYdyraxkFycbSO/SrDlYVG4EknChRkmopZ2J8tGDs3f0poZLdcynLEdXzk/8A1qVr7lXtsS7iw4cqe+KhnDK8e12JbOQaQSORnIz396UqXO/qQMDmhKwr3K84wqKn8J496WNW2k4JA6jNMKM7pycL/ep+ShYMcBvmyP0qyOosLfKQxJJPeoZRuJYdDzQzbCRjqOtMkyF7/SmkS3oVzyae2WGOw6cUkfMgzUrbiMY4HpVGaK/Sig9aBVCFJyMUgoI4oFIAGadzSClNAAWI4pCSGz0obnkUE5HNAxzYZc9xSZyuO1NFKOaBARzS5GRmmnrT0RpCI0UuzHCqoySfagCQsTGR3HTFQVfGk6ns/wCQfd/9+G/wqP8AsjU/+gdd/wDfhv8ACkhsrlRsBqaIlE61JJp1/DEzy2VyiKMlmhYAfjioVb5QD0NJjRIGycN37+9KoIk3Y4AzVqDRNWv4PMs9MvJ0/vRQMw/MCop7W6sZRHeW01tJj7s0ZQn86RYkbbUGMg0MxJ5x0xmkLbhU66ffMoKWVywYZDLCxB/SkMjDgqIznYORg8ipMjHIwKqsWRiOQR1GMEVbittQ8kFbG4kRxwRC2CPypNAmRBVb5EQ8cjIqTy7hGLCLg+gqsCySbXDowOCDxj1BrQ+yaqnP2S5YerQNwPyoY00V1Yu3QofSpQGCgZLLjBBJxioAxf5mbDY7HrVlLHUI8D7Hdt7mFv8ACk0UmOWMZyEqQKT1YcdgaiUTHgoWJ4Xb1J9MVYFnfZ5sLr8YW/wqC7oQDPXI9OhpCqAjcMkHg96f9mv/APnxuf8Avw3+FMljnh2meCWLd08xCufzpDuhscag4Tcn0P8AjTJY2MgJcOMcqwz+NOjZ5JNkcbOx6BBuLfgKn+w3pIZrC5JHfyW/wqtULRlRZXyNxI5xtXgH2qwCjLh4wp6ZIzmnCyujgHT7n/vw3+FJKk0JCSQPDnpvjK5+maT1BFWeyjk5GBz2FVGsmTlZK1obeeZCYYZpFHBMaFsH8BUM0TRuUkRkYdQ4II/A01JkuKZktHIo5wfwpqtj7y/lWulrNPGWht5ZVBwWSMsM/hTHtGjjKvbSRSNgjzI9vHtmr5iOXsZ6yRjB2Gpd8Z+7k89BxU32FM5Ykj3NKLUZCxIWcnAUDJNDaGkwDwg5MeTnripFugwAXC+vFMfT7xVZpLOdEUZZmjYAfpUGdvUj61NkPmLJUEEby3PAPShfM6E/IP7v8R96T7DqKgsLK6II7Qtj+VMtxc3EZMNvPKBwWjjLDP4U7MfMh4eOOTYMIAM5I6/hTSxHBLOTkl2A/QUx45opissMiPgH94pU/rTk8yQiNEZnPACjOT7CgVxFC87copGeetKD6HIHeny2t1DEXezul25Ls0TBQPrimx2l7Mm+KyuHRhkMsLEEexxRYVxrgkFie3SqpPnYAJAH8qvfYNQH/Lhdf9+G/wAKiGmaijnGnXeD6QN/hVIllSU4kOMY6VE7sQRnIqVIZpbgwrDI8oyPLVSWyOvHWkntLu3QNNazQoTjMkZUZ/GrRm2QoMkn0qVW38kdOlNhhlmYRwxPK55CopJ/IVM9jewxtJLZ3EaL1ZomAH44oEio/U8U2nMcnNNqkIc33RSA4oPQUlIBw60HrQDgUhoADQOtL2oHFACqOKQnFANBFAAcnmtHw3dQ2XiXTbu5k8uGC6jeRz/CoYEms3PNKfagD6LtfH/hm+u4rS21dJJpnCRoEcbiTwORWze30OnWUt5dy+VBAu6Rzk7R+FfOXg//AJHHR/8Ar8i/9CFe7+Of+RH1n/r1b+lck6ajJI3jJtXOd8X+O/Dep+EtSsrPVkluJodsaBHG45HqK5j4V+ErbWbufVtQiWa3tGCRROMq0mM5I7gDHHvXnQFe4fBwD/hDZT3N4+f++VrSS5IOxMXzPU6PW/FuieGjDDqd35LyLmONELHaOM4HQU+e30fxfoa+Ysd7Y3K5Rx1HuD1UivJfi43/ABXBBPAtIwPbrXe/Cck+BIMnpPKB+dZuFoqSLUrux4/r+lSaDrV5pcjFjbSFQ395eqn8QRX0F4Ydv+Ea0jBP/HpD/wCgivGPiqAPHl3jjMMRP/fAr2Xwv/yLGkf9ekP/AKCKqp8KYo7s+edYwNXvs/8APxJ/6Ea+gvCLE+ENH5P/AB5xf+givnzWMf2xfZ/5+ZP/AEI19BeEBjwho/8A15x/+ginV+FBDc8I8RnHiXVfe8l/9DNfRJdv7P6n/U+v+zXzn4l58Tapx/y+S/8AoZr6Lx/oA/64/wDstTV2Q49T5mYAxkgc4r6ZsmY6db8n/Up3/wBkV8zHhCK+mLL/AJB9t/1wT/0EU6vQInz3o0jf8JHYDc2Pt0fH/bQV9D313DYW013cy+XDCpeRzk7VHU8V866QQfEthx/y/R/+jBXvHi8Z8Jax/wBekn8jSqLVBEoj4i+FCM/2yv8A36k/+Jrh/iV4k0nXxpo0y8Fz5PmeZhWG3O3HUD0Nef8ACjHFOU4GQKpU0ncLs6b4eR48c6btGMGQ/wDjjV7Rqes2OiWgutSuvs8JcIHIJ5PQcfSvHvhmok8c2h/uxSn/AMcP+Ndp8XG2+FIB/evE/wDQWqJq8khrY6jSfEela75v9mXoufJx5mFYbc5x1A9DXAfGFyLrSRk/cl/mtO+DfLav9If/AGeo/jLgXOkE/wByX+a0oq07BfQ1PhAzDw/fncebz/2Ra5H4ky7fG98ST9yL/wBAFdb8Hsf8I5f/APX5/wCyLXP+I9ObWPjCNPxmOV4TIP8AYCAt+gNUvjYX0PQvBWmHR/CljbsCssiedL/vNz+gwPwriPi4xGs6aM/8uzf+hV6kXTzBHwGK7gvsOP615T8YedY0zkj/AEZ//QqiGshvRHEbzs6DP1rQ8MyE+KtJA6fbIv8A0IViq24EBgx+tanhc58W6R2/0yP/ANCFbWE5HtPjhmHgnWCCf+PVu/0rx7wHoI8ReJYYXUta23764JHYHhfxOB9M17D45/5EjWP+vVv6Vn/Djw8NC8MJLOm27vsTTZ6quPlX8Bz9SazjLlgD1kL8SPEjaJ4ZeCCQrd3+YY8HlVx8zflx9TXH/B3VBDql9pRYhZ4hMgz/ABKcH9D+lcz448RnxF4muLiJs20H7m39NoP3vxOT+VVvCWpHR/FenX7yDYswWTHHyN8rfoa0UPcsyXLU7r4x6eR/ZuqqD/FbyH/x5f8A2asD4YWn27xrbyEfLaRvOfrjA/Vq9J+JOn/b/A9+qjL24E6/8BPP/jua5T4L2P7rVNSYfeZIEP0+Y/zWoT/d3H9o3/itqLWXguWBWIe9lSEc9vvH9F/Wq3hPx54a07wpplld6ssU8FuqSIUc7T6cCsD4y6l5mo6dpgbiGJpnHuxwP0U/nXmu0cmqjBOCTJbfMfT1peQ39pFeWsvmQToHjcZG4HoeaxLn4g+GLS6ktbjV0jmhcpIpjc7WBwR0qx4M/wCRL0b/AK9I/wCVeC+KMf8ACV6v/wBfsv8A6GazhBOTRUpNI6XwTcR3Pxc+0QPvjmuLh0bplSrkGuv+M2f+ERtuf+X1f/QWrhPhgD/wn+nkjtL/AOi2rvfjN/yKFv8A9fq/+gtWsv4iIXwswfgvpPm3t9rDjiFBBEf9puW/QD867f4ik/8ACA6tyf8AVL/6GtM8BaYug+CbJZhseVfPlJ9X5H6bRT/iL/yIOrf9cl/9DWs3K9QtK0T53NJS0ldhzinpSUtJQAtFFFACqeaU9aaPWgnmkAo60h60vWkoAO9FHegimBseD/8AkcdH/wCvyL/0IV7v45/5EjWf+vVv6V4R4Q/5HHR/+vyL/wBCFe7+Of8AkSNZ/wCvVv6Vz1Pjiaw+FnzkBxmvcPg5/wAiZJ/1+Sf+grXiHavb/g7/AMiW/wD1+SfyWnW+EVP4jiPi4f8AiuX/AOvaL+RrvvhN/wAiJD/18S/zrz/4u/8AI8yf9e0X8jXoPwl/5EOD/r4l/nUz/hoqPxnnXxX/AOR7uv8ArjF/6CK9l8MHHhfST/05xf8AoIrxv4r/API93X/XCL/0GvZPDH/Ir6R/15xf+gilU+BDj8TOZufhJ4durqWeS4v90rl2AlXGSc/3a7HTrGLTNPtrCAsYraNY0LnJIHAzXhGp+PfFUOq3cUet3KpHO6qBt4AYgDpXtnhm6mvfDOl3VzI0k01rG8jnqzEcmpqRklqxxab0Pn/xIf8AiptW/wCvyX/0M19HxKHtUU9GjAP5V83+JT/xU2q/9fkv/oZr6NDFbEEHBEIIP/AaqrshQ3ZxR+EHhwnH2nUOf+mq/wDxNdykawwJEudqIFGeuAMV8+f8J/4sAJGu3X/jv+FfQFq7SWMDucs0Skn1JAqaikrXY4tPY+ddFOfElgMf8v0f/owV9EalZQ6jY3NjOW8q4Ro32nBweDg186aKR/wk9gOf+P6P/wBGCvoDxPPNa+GtUubeRoporaR0deqkDgiqq7oUXuc23wm8NEffvv8Av+P/AImvJtfsodL8RX+n2xfybado03nJwPU1bHjjxTjH9vXf/fY/wrGuLi4u7mW6uJDLNMxaSR+rE9SauMZLdibXQ7P4Ugv42UnHyWsp/kP611fxibHhmyA73o/9AauY+EK58XTt/ds3/wDQlro/jKc6DpyZxm7J/wDHDUP+IivslH4LnLax9If/AGek+MxAuNHz/cl/mtL8FxhtZ57Q/wDs9M+NJxcaP/uS/wA1o/5eB9k1Pg5g+G7/AB/z+f8Asi1o6VpYm+J2uaq68W8EMMZ/2mQE/oP1rN+DZz4bv/8Ar9/9kWu5EUFj9ru2IUSHzpWPoqgfyWom7SaGtkYmn6p9t+IOqWatlLGyijx/tMxY/wAwPwrifjIM6xpY55tn/wDQqn+FN/JqninxBfyElrlRKfbLniq/xlwNY0vn/l2b/wBDq0rTsK94nnkcQjU4OCa1/CwI8WaRk5/0yLn/AIEKxlbI61reFW/4q7SB/wBPkX/oQrVkn0HfWkOoWklpcLuhlADr6jOcfpWX4zN6PB2qHTjicQHp12fxY99ua1NQvYNOsbi+uW2w28bSOfYDNZvhbXovE/h6HURGqmTcksWchWBwR+WPzrjV1r0NH2PnYEYyOlB5B9fWtXxTo7eH/Et7p2P3ccm6EnvG3K/ocfhWOTmu1GR9EeHr1PEvgy0llIb7Va+VN/vYKN+oNUfhtpb6T4PhhkXEsk8rv9QxX+S1g/BnU/O0m+0t2ybaUSp/uv1/UfrXfX9zFpWlXV5gKltC8uB7At/OuWd03E0WqueCePdSGpeNtTmVsrHJ5KfRBt/mDXPhjjmkeQyyvLJkvISzH1J5pPoa67W0Mbn0b4L/AORL0b/r0j/lXg3igZ8Wav8A9fsv/oZr3nwX/wAiXo3/AF6R/wAq8F8TnHizV/8Ar9l/9DNY0/ikXPZG18MSf+E/0/n+GX/0W1enfEPTTrNno+mgcXGqRq3su1i36A15f8L+fiBYf7sv/oDV7tPaxzz28z8tbuXT6lSv8iamo+WaY4K6MHxtqK6fY6bax/K17qNvCqjsocMf0AH40fEX/kQdW/65r/6Gtch8QNU+1fEjQdNRspZywsw/23cH+QWuw+I3HgHV/wDrmv8A6GtJK3KDe587ZpKdTa7DAKKKKAFFFJRQAtFFJQAooNJ3paACjrRS0gNjwj/yOGj/APX5F/6EK928c/8AIkaz/wBerf0rwPw7eQWHiPTry5bZDBcxySNjOFDAk4r1bxV8RPDGp+FtSsbTUGkuLiBkjUwOMk+5FY1ItyTRpFpRZ4zXtXwauEk8KXMAPzw3bFh7Mq4/ka8TxgV0Hg7xbc+EdVNzGnnW0wCXEOcbx2I9CO1XOPNGxMXZnUfFzRNRk8Tx6jBaTTW88CIHjQthlyCDjp2ru/hvpt1pPgq1t72JoZnd5TG4wyhjxkduKZYfE3wndwiRtTNqxHMc8bKw/IEH86zPEXxa0aytXTRnN/dsMI2wrGh9STgn6CsHzyjy2NfdTvc4H4o3CXHjy+2HPlLHGfqEGa9q8L/8ixpH/XnD/wCgivmue4lu7iW4uHMksrl3durEnJNe2aH8SPCtloenW0+oOssFvGjr5DnBCgHtV1IvlSRMHq2eN6x/yGL/AP6+ZP8A0I19DeD/APkT9H/684v/AEEV87ajMlxqV3NGcpLM7KemQWJFex+HfiL4WsPDmm2dzqDpNb2yRyL5DnDAYPIFOqm4qwQaTPKvEv8AyM+q/wDX5L/6Ga+jP+YeP+uP/stfNmt3UV5rt/dQNuimuZJEbGMqWJFe0L8TfCX2MR/2k+7ytuPs79cY9KmpFtKwRa1PCiflNfUFl/yDrb/rgn/oIr5fboa90tfib4SSzhifUnDJEqkfZ36gAelOrFu1gg0eP6Mc+JrAf9P0f/owV7/4rikm8LatDDG0kj2siqiDJY4PAFfPWmXMVrrtrdysRDHdJIzYzhQ4JOPpXtZ+KXhFmONSk6/8+7/4Uqqd00hwa6nji+G9e2/8gW//APAZ/wDCq97pt/pwQ31ncWwfO3zoim7HXGete2D4peER/wAxKT/wHk/wrhfif4p0fxLDpo0q6acwGTzMxsuMhcdR7GqjKTeqE0raM0/hHoWpWeqXmo3lnNbQm3EUZlQqXJYHgHtgdferHxonUWek2+fmaWSTHsAB/Wth/if4UtLCPF7LcSJGo8uKBskgdMkAV5R4r8T3PirWDfTJ5USL5cEIOdi+/qT1NSlKU+ZjbSVkdz8FjzrP0h/9npnxpGZ9H/3Zf5rWV8MfFGkeG31L+1bloftAj8vEbPnG7PQe4o+JvifSfEkunNpVy0wgWQSZjZMZK46j2NHK/aXC65Tqfg0P+Kav/wDr9/8AZFrZ+I+qf2X4KvNrYkusW6f8C+9/46DXFfDfxjofhzRLq11S7aGWW58xQImbK7QOw9RVL4l+MNP8SGwttKnea3g3SSEoV+c8Dg+gB/OlyN1Lj5lymh8F/wDkK6r/ANe8f/oRpnxo/wCQxpf/AF7N/wCh1m/DLxJpXhzUNQl1W4aFJ4UVCI2bJDZPQUnxN8R6V4j1Gwm0q4adIYWRyY2XBLZ7iqs/aXFdcpxmSBWt4TbPjDSP+v2L/wBCFZA9cVf0C8gsPEenXly5SGC5SSRgM4UEE8VoRc948dnHgfWP+vZv5ivPvg5rJg1O80aVvkuU86If7a9R+K/+g1teK/iH4Z1XwvqVhZ3zyTzwlI1MDjJyO5FeVaLqcujazaalFnfbSq+PUdx+IyKyhB8jTLlL3rnp3xi0PzLK11yJPmgPkTkf3Typ/A5H/Aq8njSSeVYoY2kkc4VEGSx9AK9p1nx/4K1nR7rTp9SkCXMRTm2f5T2PTscH8K8j8O3cGneJtOu7iXbBb3SO74Jwobk461VO/LZik1fQ7z4TaHrVl4gnvrmzntbQ27RsZkKb2JBAAPXGM5rqfipqg0/wVPAGxJfOsCgemdzfoP1ou/in4Tt4i8d9LcsOiRQNk/iwAryfxh4uuvFupi4kTyLaEFYIM52DuSe5NQoylLmasNtJWRz4PNGeKKO1dBkfR3gv/kS9G/69E/lXgvin/kbNX/6/Zf8A0M16p4Y+InhfTvDGm2V1fuk9vbqkiiBzgjryBXkuu3MV94h1G7t2LQz3MkiMRjKliRxWNNNSbZc2mkb/AMLsf8J/p/8Auy/+gNXvjEAFmOFAyT6CvnXwJq1noni+01DUJTFbxhwzhS2MqQOB7mvSvEnxO8PT+Gr+DS755LyaExxr5Lr97gnJHYE0qsXKSsVCSSPOF1U6z8SYdRJyLjU42X2XeAo/ICvZPiOf+KC1b/rmv/oa14JotxFZ67YXU7bYYbmOR2xnChgTXqvjP4g+GdY8Jahp9jfvJcTIBGhhdc/MD1I9BVTi+aNiYvRnjlJS0lbmYUUUUAFFFFABRQaKAClpKKAHUlFGaQC0UlFADqOtJXV/DnRNP8QeKPsOpwmWD7O77Q5XkYxyPrSbsrjSvocqTigV683hb4eXfiGbw5DBdQ6igI4kfGQMnBJIPFebeJtEbw54hutKMnmrCw2ORgspAIP1wamMkxuLRlGgc11Pw70Sw8QeJ/sOpQmWD7O77Q5XkYxyK6jVbP4XaLqc+nXlneieBtrhGkIzjPXd70OSTsCjdXPLjS5ParOpGybU7o6crLZmVvIDZyEzxnPtVaqEB9KASBXfeDbTwJqltYabqVrdSavO5RirOEJLHbyDjpitXxTo3w78NyS2NxZ3SXrW5ki2vIy5IIXJz6ip59bWK5dLnl3OKACK7L4Z+G9P8SaneLqkTSW1tAGwrlPmJ45HsDVr4neFdM8Orp1xpELRwXIdXzIXywwQcn2NHMublC2lzgm60BcCvR/AnhXw7qng+61jWrWSVraWTcySsuEVQegPPerMvg7wl4m8NXeo+FWuYJrQN8srMQxA3bSGz1HQg0udJ2DlZ5hS5yK6z4beH9P8Sa9Pa6nC0sCWrSBVcr825QOR9TXYab4Z+Hmq63d6PaWV0bq03eaGlkC/K204OeeTQ5pDUbnkfFG6r/iGzh07xHqNlbKVgt7l441JzhQcDms/PrVEik5pRwKbmrelWh1HWLOxAz9onSPj0JANMCrjPaivY/FHw78N2vhnU7nS7R0u7WEyKfPdtuMMcgn+7XjYbNTGSkrobVhaM0ma7f4Y+G9K8S32oRapbtMsMSNGBIyYJJB6Gm3ZXYkrs4ncRSbs16PeH4VW73FubS+E0RZOshAYZH971qL4b+FdC13RNQvdYtXma2mwCsrLhQuTwDU8ySux21sed85pQDivVbbwf4K8X6Pdy+GDc291bDjzGbG4gkAhs8HHUVi/D/wbp+tWl7rGtu4srMlfLRiuSo3MSRzgD060c6sHKcGR70uAa9Ug8KeC/Gej3kvhqKe0urbgFy33sErkEnIOOvWsz4X+FNH8R2+pHVrVpmt3jVMSMm3IbPQ+wo51ZsOV3PPjTc811njbwzBo/jVdJ0+Nkt7jyjCpYsRu4PJ685rs/GXw/wDDmj+Er+/s7J0uYEUo5mdudwB4Jx3NPnSt5hyvU8hor0PwX4O0N/Cs/ijxIZJLZNxSJGIAVTjJxySTwBVzUvCPhbxB4Pudd8LpNbSWoYtG5OG2jLKQScHHIINHOr2Dldjy/PNB6V6N8PPCfh/WvDN9qes2rytbTN8yysuEVAx4B571o23g/wAE+LtGvJfDZube5txwXZuGwSMhs5Bx2oc0mJRdjyY+lKB2oxgkHqOK0tF09rq5WZ1xDEck/wB4+lWSZzAqSGBBHBB7U3vWxr2nvFcNdRqTHIctj+E1j0AFBopKYBRRRQAUUUUAFFFFABRRRQAUtJRQAtKBmm0UALXdfCD/AJHb/t0k/pXC13fwe58bH/r0k/8AZaifwscdzvLbwXeQfEi48VT3VutmSzKmTu5TbzkYHr1ry34g6nbav40vrqzkEsAKxq69G2qASPbINSfES4n/AOE51aLzpPLEw+TccfdHas3w54cv/FOoPY6eYhKkZkPmttGAQPQ+oqYq3vMpu+iOk+EH/I7/APbpL/Sug8X+DvDl7repahdeKoba7fMjWrFMqwXheWzzgfnWR8NLCfSviTcafcbfOtoJo32HIyMZwateLvhx4k1nxZqGo2dvC0E8gZC06qSNoHT8Klv39xr4TzOiuh0nwPrGtaxfaVbC3W5sDiYSSYAOccEA55rDuraSzu5rWXHmQyNG205GQcHH5VrdEWNvwH/yPOj/APXyv9a3fjGf+KyhH/Tkn/oTVheAv+R60f8A6+l/rW78Zc/8JlCf+nJP/QmqPtopfCafw+H9kfDrxDrJ4Zw6If8AdTA/V6n8V/8AE7+Dmlaj957URFj9Mxt+uKv2d1pvhf4S6cdXsWvILvBeAcby5LjOfQAVZ0680rxX8N9WtNG09rKCKORFtzzhwN4Ix6ms29b+ZdtLFL4a2b3/AMNNRs4iqyXEs8SlugJjUDP51a0HR/8AhXfgvVW1m8gLzbmURk4J2bVUZwSSaofD7cPhPrLKSCDckEdv3QryWSeaUgyzPJjpvYnH501FybQm7JHovwTTdruoyf3bVV/Nx/hVn4bv5/xK12XP31mP/kUVo/CbQL3S9MutXmRSL+NDborAllGTz6ZOOtSfD3wdr2g+IrzUdUgijjnhYApKHO4uG6D6GlKSvIaT0PM/F5x4x1j/AK/Zf/QjTvCOgweJNZNhc362KeU0nmsAeRjjkj1qz8QdJvNL8XXr3SKq3kr3EOGByhY4Pt06VzVbLVaGb0Zf13To9I1u706K5FzHbylFmAADj14Jrf8AhhZfbvHVkSMrbK8x/BcD9SK5GvTPgzbCO51fVZBhIIVj3emSWP6KKU9IsI6s6zw7qaa34m8XaU7bo/MVFH+zsMbfyFeFzwtbXEsDjDROUYe4OK9l8GeLfC+o+Jmg0vRJLG8vFdmnYj58fMQcHvjNcVrvhG91b4larpOniJZHdrlfNbau0gN6f7VRDRtMuWqOMzXpvwR51TVf+uMf/oRrzzVtMn0bVLjTbrYZ7Z9j7Dlc+xr0P4ID/ia6rj/njH/6Eaqp8DJj8R59rPy67qH/AF9S/wDoRr1H4RQtP4V1iJCA0kxQE+pjxXl+uc69qP8A19S/+hmvTvhGT/wiGt4zxI3P/bOlU+EI/EaXg7w+3w70jVLzW7622yBWGxjjCg8cgZJJ6Cs3wCd/wx16TGNzXJx/2yFeTSTzTAebNJJjpvYnFesfC1o9S8Eaxo8Uii6ZpPlY9nQKD9MilOLSuyou7sR/BIZtNZ/34v5NR8JJGh03xJIn3kKsv1CvWr8O/D1/4M0jVrrXVjtkba/+sDYVA2SSOO/FY/wlPmaT4kYDhgD/AOOvUy15mgXQ2tZ05Nf8WeDdYjUGOZC7n2VfMX9SaseLb37f8N9cnByBNJGv0SYL/Sn/AA91CKf4f2V7MAzackqbj/Dtz/7LisKKV7j4E3k78tKZHY+5nzU219Cugllx8BJv+uT/APo6j4dfN8Ltbz63H/ooVJ4WhPiH4P3Gj2Lo12gkjKFsYbfvGfTI71Y0LS7nwb8MNWTWdkEkizMEDhsFkCqMjjJIqn1XmJdGQ/CeOKXwHqkc8nlxPPIrv/dUxrk/gKv+GtK03Q/Duqt4Qvl1m6dc4Mq8MAdo4HHUn3rN+FUEl14B1a3iGZJZpUXPAyYgBV34ceE9S8GrqV7rbQW8TonIlDBQuSST0HWiW7BdDxu1kt4bgm8gaUZ5G7GD9O9dZZ3FvcW6talfLHG0DG32xXJahKlxqNzNH9ySZ3X6EkipNLvWsr1Gz+7Y7XHtXSYnV3M8MEDPcMoj6HPOfbHeuSvprSWXNpbtEvfJ6/h2qbWr03d6yq2YojtXB4Pqaz6AEooooAKKKKACiiigAooooAKKKKACiiigApaSigAqezvrvT5vOsrma2lwV3xOVbHpkVBS0ASXFzPdzvPczPNK5y0kjFmY+5NSWd9eafMZrK6mtpCu0vC5QkemRVeigC1Fqd/BePexXtxHcvndMspDtnrk9eatDxR4gH/Mc1D/AMCX/wAay6KVkFy5Bq+p2txLc2+oXMU03MsiSsrP35IPNVXd5ZGkkYs7ElmY5JJ7mm0UAS2881rOk9vK8UsZyjoxVlPqCKfeX13qE3nXt1NcyAbQ8zlzj0yagooAtXGqahdW8dtc3txNBFjZHJKzKmBgYB6cUtnq2o6fG8dlf3Nskhy6wysob6461UzRQBbt9W1G1tXtLe/uYbeTO+JJWVGyMHIBwciqlFJQB2s/xDl/4Qm18P2dvPaT26ov2uO4wSASTwBnn61kab4v1qz1G2uZtVv54oZVd4muXw4ByV5PesKjNTyod2dL448WR+LtUgvYrNrUQw+VsZw2fmJz0HrXNUZoppWVkDdwq1banf2cMkFre3EEUv8ArEjlKq3GOQOvFVaKYia2u7iznW4tZ5IJk+7JGxVl+hFTjWdUF8b4aldC6K7DP5zb9vpuznFUc0uaAJJ7ia6nee4leaWQ5eSRizMfUk1NZ6lfaczNY3k9qzjDGGQoWHviqtFADnkeR2eRy7sSWZjkknuas2uq6jYQvDZ39zbxyHLpFKyhuMcgHmqlFAB2qa1vLmxnW4tLiW3mXpJE5Vh+IqCloA0b/wAQ6zqkIiv9UurmMfwSykr+VV7TU7+wSRLO9uLdZf8AWLFKVDfXHXrVWiiwXLcGq6ja2z2tvfXEMEmd8UcrKrZGDkA46Uq6tqC2BsFvrgWh6wCVvLPOfu5x15qnRRZAWLLUb3TZ/Psbua2kxjfE5UkfhUuoa3qmq7RqGoXN0F+6JZSwH0FUqKYFyz1nVNOiMVlqN1bRsdxWGZkBPrgGlu9b1W/i8q81K7uI/wC5LOzD8iao0UrIAooopgFFFFABRRRQAUUUUAFFFFABRU/2tv8AnlB/36Wj7W//ADyg/wC/S/4UAQUVP9rf/nlB/wB+l/wo+1v/AM8oP+/S/wCFAEFFT/a3/wCeUH/fpf8ACj7W/wDzyg/79L/hQBBRU/2t/wDnlB/36X/Cj7W//PKD/v0v+FABYWjX1/BaK4Rp5FQMegycVefSLY213LbaiszWqhnTyWXI3BeCfc1Bo88cGt2dxMwSOOdHdscAA5NTWl1DHBq6vIAbiHbH/tHzFP8AIGk7jRFZ6as1q95cXK21sr7A5UsXbGcKB14602/05rExOJUngnTfFKgIDDODwehB4Iq1bvbX2hpp8lzHbTwTtLG0udjhgARkA4I2j86j1SeD7JZ2FvKJ1tVYtKAQGZjk4zzgYA/OjUNLBqGlW+n7o31APcKit5QhbHzAHG76GmWemw3FjLeXF4ttFHIsfMZckkE9voa2r/U4JVuDLqMdzbSWqpFbAMzLIEAB5GFwQTkH+dU9HvFh0e5t0vre1ne4jceem4FQrA/wnuRSu7DsrmOIVe8EEUu9WcIr7SM5OM4rRv8ARI7O1uJ4r9Lg204gkURsuGO7oT1+6aNKtkuNf3z3MXlW7GeWUA7SqnJxgd/pV2aJJdC1Rlv7a4le4juXWItwuWU9VHdxQ2CRmaTo82rvMsUix+UmQX/iY8Ko9yazzwcVt2mp2+maTAkUSXFxJcefJlmXy9nCDgjPVj+IqjrDW0mqTzWjAwynzFAH3SwyV/Akj8KavcTtYTTdPGoSyq04gSGFpXcqW4HsPrRfaf8AY1glSdZ4LhS0cigjODggg9CCKm0S9isZbuSXYd9rIiq67gzHGARVe61Ce7lieXYBCAsaIoVUGc4AHvR1DSxfGgL9oWyfUIUv2AxAVOAx6IX6Bv0z3qlZae15dPa+YsU4B2I4++4/g9ie3vWrK+nXGt/2ydQRYGlE7wbW80NnJQDGDz0OcYqlaXds+pXmo3aoXAeWKFgSHkJ4H0Gc/hSHoKNCkESTSzpFD9n895GB+TJKhcd2JHT/AAqpp1j/AGhd+QZhCAjuzspOAqljwPYVv3GvxamtraahPHJBLbHznMQBimy2G4GfT2wTVDQ4EW3vb2W5hgAiNvGZCcF3BHYHou79KE3bULLoVNQ05LKC1niuluIrlWKsEK42nByDToNHmn0efUlkULC2BGfvOBjcR7DcufrVrVoEXQdMMV1DcLC0sTNHuwGJ3dwOxFW7XWdOtZLGyMKS26QGKafcwx5g/eHHQ4z6fw0XdgsjF02wGoTSo06wJFE0ruVLcL7CmSwWqXKRx3gkiON0vlEbfXjqavaHPFZX91m6ii3W8kccrqSpY9OMHj8KqamXe6DPdQXLFR88C7VHtjA5/Cn1F0J73SrW0s4pxqSymdN8SCFhuG4r1PToaSHSoxZxXV7eJaxzZ8pdhd3AOCcDoM8ZNJqNxDNYaZHG4Z4YGWQf3T5jHH5EVYka21XTrJftkVtc2kZhZJshXXcSGBAPqQRS1HoUrTTze37W0MybFDOZWBChFBJbHXoOlPv9OjtLW3uYboXEVwXAOwqQVxng/Wn6TJDZat50twNluHYFM4lIBwo9mPHPbNSarqKX+k2CnylmjeUvHFGECglccAY7GnrcWljMiQyypGDguwUE+9aV/ogtIrp4bxLj7HKIp1CFSpJIBGeoyDWdbOI7qJ2OFV1JPtmui1rUYLi21FJL6G6E1x5lqkKEFPmPLHA/hOMc0MFaxzI61rSaTZpp4vRqqsjO0ajyGyWABx+o5rJrQkuIW8OQ2wcect07lPRSqgH9DQCEs9OinsZLy4vFt40lWL/VliSQT2+hpun6cNQ1aOxiuFVZHIEzKQABk5I69BV/R7wQ6PcQR31vbTtcI489NwKhWBx8p7kVDptzFaa1JPcTxsFSb94gO1mKMBjjuT6UrvUdkFnoFxd6ldWJdYntVcuzdMjoPxPSqNpZNeR3Lq4X7PCZTkdRkDH610EWtWYl0+bztss7Ib4kH5di7B9c5zWXot6lgb+TzQkjWrJFlc5bcvGDx0B60K4WRUNkw01b7eNrTGLb3yFBz+tWo9JiW2gmvb+O0+0jdEhRnJXONxx0GR/9apLzUze6DFFPKrXCXTNtVAuFKgZ4AHXNOn+y6tb2bm/htpYIVglSYN0XOGXAOeO3XNGoaFGTT/suovZ3s6wbOsgUuOmQRjqDx+dTappcGmsI1vlnlwrbFiZflZdwOT7EU3WbuK91FpIN3koiRRlhgsqqFBP1xmna7cRXWpCWCQOnkRLkeojUEfmDT1FoE+l29taRSzX6rLNCJUhETHg5wM9O1ZtdDd3f2jSraOHU7VEjtAkkLod5YE5AO0+3esGOQxtuCq3sygj9aEDGUVP9sf8A55Qf9+l/wo+1v/zyg/79L/hTEQUVP9rf/nlB/wB+l/wo+1v/AM8oP+/S/wCFAEFFT/a3/wCeUH/fpf8ACj7W/wDzyg/79L/hQBBRU/2t/wDnlB/36X/Cl+1v/wA8oP8Av0v+FAFeiiigAooooAKKKKACiiigAooooAKKKKACiiigBVdlztYjIwcHGRSh2UEBiAwwQD1ptFABRRRQAUUUd6ACiiigAp29thTcdpOSM8ZptFADt7bNm47c5xnjNNzRR2oAM0UUUAFFFFABRRRQAUUUUAFFFFABRRRQAZozRRQAUUUUAFFFFABRmiigAooooAKKMUUAFFFFABRRRQB//9k=</binary>
</FictionBook>