<?xml version='1.0' encoding='UTF-8'?>
<FictionBook xmlns="http://www.gribuser.ru/xml/fictionbook/2.0" xmlns:l="http://www.w3.org/1999/xlink">
<description>
<title-info>
<book-title>Штурмовик. Сталинград</book-title><author><first-name>Константин</first-name><last-name>Градов</last-name><home-page>https://author.today/u/kgradov/works</home-page></author>
<annotation>
<p>Сентябрь 1942-го. Капитан Алексей Соколов ведёт эскадрилью штурмовиков Ил-2 над Сталинградом — городом, который нельзя сдать. Но в теле комэска живёт сознание лётчика из 2024 года, и он один на всём фронте знает наперёд, чем всё кончится: знает день, месяц и год. Два года он несёт это знание как камень под рёбрами, потому что видеть впереди страшнее, чем не видеть, — тот, кто не знает, надеется, а кто знает, только ждёт, дойдёт ли до срока сам.</p>
</annotation>
<coverpage>
<image l:href="#723c9cb9-1853-4150-9cb5-03fef4c53d7d.jpg"/>
</coverpage>
<lang>ru</lang>
<sequence name="Штурмовик" number="4"/>
<genre>sf-history</genre><genre>popadantsy-vo-vremeni</genre><genre>historical-adventure</genre><date value="2026-07-19 16:37">2026-07-19 16:37</date></title-info>
<document-info>
<author><first-name>Цокольный этаж</first-name><home-page>https://searchfloor.is/</home-page></author><date value="2026-07-19 16:47">2026-07-19 16:47</date>
<src-url>https://author.today/work/613565</src-url>
<program-used>Elib2Ebook, PureFB2 4.12</program-used></document-info>
<custom-info info-type="donated">true</custom-info><custom-info info-type="status">fulltext</custom-info><custom-info info-type="convert-images">true</custom-info></description>
<body>
<title>
<p>Штурмовик. Сталинград</p>
</title>
<section>
<title>
<p>Глава 1</p><p>«Полоса»</p>
</title>
<p>Балку Сухую я положил под левую плоскость и довернул на колонну — длинный сырой овраг поперёк степи, ещё затянутый по дну туманом, остался ориентиром, от которого я строил заход. От балки к северу, на грунтовку от Котлубани к третьему мосту, вытянулась цель, и я повёл восьмёрку так, чтобы солнце, едва оторвавшееся от горизонта, осталось у нас за спиной и било немцу в глаза, а не нам.</p>
<p>Цель нам дали с вечера, одной строкой и одним квадратом: тыловой подвоз противника к северному фасу, дорога Котлубань — третий мост, удержать. Севернее, за этой дорогой, наши уже которые сутки били встречными контрударами с севера, пытаясь срезать немецкий коридор к Волге, и всё, что шло по грунтовке к фронту — горючее, снаряды, понтон, — шло против них. Колонну надо было не напугать, а сорвать: остановить на дороге и сжечь столько, сколько успеем за то время, что даст нам немец.</p>
<p>Я держал тысячу двести. С этой высоты колонна читалась вся, от головы до хвоста: голова уже втягивалась к мосту, хвост ещё стоял у балки, а между ними растянулось десятка четыре единиц — грузовые вперемешку с тягачами, и в голове, и в хвосте по серой коробке бронемашины. Шли плотно, без разрыва, как ходят в тылу, где ещё не ждут штурмовиков с утра.</p>
<p>Немец увидел нас раньше, чем я довёл прицел. По обочинам встали первые разрывы — заградительный по нижнему эшелону, короткие грязные хлопки с песком и сколами внутри, парами справа и слева от дороги. Я разобрал по ним, что у колонны есть зубы: счетверённые автоматы, на тягачах, по краям. В лоб, на первом заходе, они ещё мажут. Опасны они станут на круге — когда расчёт обживёт нашу дугу и начнёт класть с упреждением, в ту точку, куда мы придём сами.</p>
<p>Я нажал передачу. — Восьмёрка. Работаю первым, пары за мной, интервал держать. По голове и по коробкам — эрэсами, по кузовам — пушкой. Один заход, потом круг. — Принял. — Захаров, справа от меня. — Принял. — Морозов. Гладков с Сёминым отозвались следом, в два голоса, на полслове перекрыв друг друга. — Михаил, держи верх. Прикрытие на трёхстах; сойдут немцы сверху — доложишь сразу. — Верх чистый, — отозвалась задняя кабина.</p>
<p>Прикрытия было — пара Як-1, на весь наряд. Маловато, но иного не давали. Восьмёрка пошла вниз парами, размыкаясь к боевому интервалу: ведущий, за ним с отставанием ведомый, чтобы на заходе не толкаться, а на выходе не пересечься.</p>
<p>За спиной у меня четвёртую неделю сидел сержант Ковальчук — Михаил, как я звал его в эфире, — стрелок, двадцати лет. Семёрке заднюю кабину прорезали в августе, в дивизионных мастерских, — одной из первых в полку; турель, ствол и чужие теперь глаза позади меня. Двухместных у нас пока считанные, остальные в эскадрилье летали, как летали всё лето, — одни, с пустым и слепым хвостом. Я к стрелку ещё привыкал: к тому, что верх теперь не мой, что сзади есть чужие глаза и свой ствол, и что отвечаю я с того августа не за одну машину, а за две жизни в ней.</p>
<p>Я отдал ручку от себя. Стрелка указателя скорости поползла вправо, балка качнулась и ушла под капот, и грунтовка с колонной встала в прицел.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Голову я взял на семистах.</p>
<p>Бронемашина сидела в прицеле серой каплей, чуть смещаясь влево, пока я доводил нос. Я выждал, пока она не легла под марку, и на пятистах сошёл эрэсами с обеих консолей — все восемь, залпом.</p>
<p>РС ушли вниз с коротким шипящим толчком, оставив за собой дымные нити. Неточные, по площади — иначе ими и не бьют. У головы встали разрывы: один с недолётом, по обочине, второй накрыл коробку, и она осела на дорогу, перегородив её передним.</p>
<p>Я довернул, прошёл из пушек по второму кузову и по третьему. ВЯ била коротко и зло, по две-три, машину подрагивало в такт очереди, и снизу, из-под капота, тянуло пороховой гарью. Под крылом мелькали кузова и чёрный дым от головной. Один, не добежав до кювета, выронил то, что нёс, и упал лицом в дорогу. Люди. Я отдал газ до отказа, прошёл над дорогой на полутораста и пошёл вправо, с набором, в круг.</p>
<p>По спине семёрки прошла дрожь — Ковальчук дал из турели по обочине. — Слева счетверённый. Подавил. — И сразу, другим голосом: — Командир, справа у хвоста вторая снялась с тягача. Разворачивается по кругу.</p>
<p>Этого я с боевого курса видеть не мог. Голова машины смотрела на дорогу, не на хвост. Я взял его доклад как карту: вторая счетверённая ждёт теперь не у головы, а на выходе из круга справа — там, где мы по привычке разворачиваемся пошире. — Принял. Выход из круга короче, влево, под балку. Справа не подставляться.</p>
<p>За мной в круг пошла первая пара. Захаров — по середине, где кузова стояли плотнее; Морозов с Тихоновым — по хвосту, по второй коробке. Гладков с Бабенко замкнули дугу следом, добивая то, что я поджёг в голове. По дороге к мосту встала сплошная полоса — огонь, дым, поднятая земля, — и в неё, один за другим, входили все восемь. Вертушка: пока один на боевом курсе, второй уже довернул, третий заходит, и над колонной всё время кто-то бьёт. Я вёл круг широко и низко, прижимаясь к степи, и держал разворот по той дуге, на которой идущий за мной не попадал в мой след и не лез под мой сброс.</p>
<p>Вторая счетверёнка, та, что Ковальчук засёк у хвоста, теперь доставала нас с правой обочины — с того самого широкого правого разворота. Расчёт уже переехал туда и ждал. Я повёл выход короче и влево, под обрез балки, в её мёртвый угол, где ствол уже не опускается, и за мной этой же дугой пошли остальные. На широкий правый разворот, где немец держал упреждение, не подставился никто.</p>
<p>Второй заход — ниже. Четыреста.</p>
<p>По хвосту, по той коробке, что Морозов только зацепил. Эрэсы. Сразу пушка. Коробка встала, от неё метнулся к кювету один человек. На четырёхстах низ был ближе, цель крупнее — и расчёт у обочины ближе тоже. Трассы счетверёнки теперь висели прямо по носу, тянулись в лоб, наливаясь навстречу. Я довернул на выходе, сбивая ей прицел.</p>
<p>И тут тряхнуло.</p>
<p>Не в мотор — выше и правее, по плоскости, ближе к концу консоли. Машину повело вправо, я поймал её ручкой. — По правой пришло, — Ковальчук. — Дыра с ладонь, по элерону не зашло. — Принял.</p>
<p>Давление масла и температура стояли на месте. Обороты держались на номинале, под две тысячи сто. Ручка ходила вправо так же, как влево — тягу не перебило. Семёрка шла. О дыре по концу консоли я знал ровно столько, сколько нужно, чтобы вернуть машину на курс: не в моторе, не в управлении, до вечера терпит. Я довернул на круг.</p>
<p>Третий заход я положил по середине колонны, по тому, что ещё не занялось, — пушкой, пока в прицеле оставалось целое. Дорога к мосту встала сплошным дымом, чёрным от горючего и серым от поднятой земли; сквозь него я заходил уже по памяти, по тому, где минуту назад стояли кузова. Захаров доложил коротко: осколком развалило край фонаря, стекло держится, машина идёт. Морозов добивал хвост. Колонна кончилась как колонна — осталось добивать отдельные машины, и за это добивание мы платили временем над живой ещё зениткой.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Над целью мы стояли семь минут.</p>
<p>По нашим меркам это долго. Семь минут — это время, за которое счетверённые с обочин успевают пристреляться по кругу и взять кого-нибудь уже не по плоскости, а по мотору или по кабине. На четвёртом заходе они взяли Сёмина.</p>
<p>Напрямую я этого не видел — был на боевом курсе, держал прицел. Я услышал Панина: — Сёмин дымит. Мотор. Отвернул со снижением, домой.</p>
<p>Я довернул, нашёл Сёмина взглядом. Его машина теряла высоту, за ней тянулся бледный жгут — не чёрный, масляный, а серо-белый, по системе охлаждения; пробило радиатор или рубашку, и мотор теперь жил считанные минуты. Сёмин летал на одноместной, как почти все ещё в эскадрилье; задней кабины, стрелка, глаз за спиной у него не было. Он уходил курсом девяносто, через ту же степь, по которой мы шли утром, к ближнему краю своих. Панин держался при нём, выше и сзади. — Сёмин, что у тебя. — Мотор греется. Тяну, сколько даст. До своих дотяну. — Голос ровный, по короткой форме, без задержки. — Панин, проводи до посадки. Доложишь, где сел. Остальные — ещё заход и отход на сбор, курс девяносто. — Принял, — Панин.</p>
<p>Сёмин убавил газ, осел ниже, к степи, и держал прямую ровно, без рывков — берёг то, что осталось. Панин подстроился выше и сзади, чуть в стороне от его серо-белого следа, чтобы видеть разом и Сёмина, и небо над ним.</p>
<p>Рука уже легла развернуть звено вслед Сёмину — и не развернула. Одна машина уже выбита; вторая, отколовшись от круга над живой зениткой, подарила бы немцу второго, а Сёмину не помогла бы ничем: довести подбитого до посадки хватает одного ведомого, и степь под ним наша. Я дал Панина и остался на круге. Не порыв — машины.</p>
<p>Мы дали последний заход по тому, что осталось от колонны. От головы до моста по дороге стояло сплошь горящее и брошенное; я отработал по последнему целому кузову у моста, проверил, что за мной отходят все, и пошёл с набором на сбор.</p>
<p>Прикрытие — пара Як-1 десятого ИАП — за все семь минут сверху не сошло ни разу. На трёхстах над нами так никто и не появился: немец сегодня держал истребители южнее, над городом, а нас оставил зенитчикам с обочин. По сбору я пересчитал своих. Захаров справа. Морозов с Тихоновым. Гладков с Бабенко. Шесть на курсе. Сёмин с Паниным — двое отдельно, к своим. По утренней работе на северном фасе это был ещё хороший счёт, и я взял на Конную.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>В шесть тридцать пять мы сели.</p>
<p>Семёрку я подвёл на свою стоянку у крайнего флажка, развернул хвостом к степи и убрал газ до отсечки. Винт качнулся, встал. По кабине прошла та короткая тишина после вылета, в которой в ушах ещё держится гул, а руки уже сняты с управления и лежат на коленях. Я переждал её несколько секунд, по привычке, прежде чем откинуть фонарь.</p>
<p>Прокопенко был у стоянки раньше, чем я открыл колпак. Он обошёл правую плоскость, нашёл дыру по концу консоли, постоял у неё, тронул рваный край пальцем. Потом подошёл к кабине. — Алексей Петрович. С возвращением. — Григорий Тихонович.</p>
<p>Я снял шлемофон, выбрался на плоскость. Про дыру он уже всё знал сам — посмотрел до того, как я доложил. — По концу правой одна. Элерон цел, тягу не задело, я снизу глянул. К вечеру заклею: заплату из дюраля, на заклёпки, кромку зачищу. Машина к утру будет. — Он отмерял дыру глазом, прикидывая заплату, уже не со мной говорил, а с консолью. — Ещё где брало? — Больше по семёрке не приходило. Михаил скажет по задней.</p>
<p>Ковальчук уже стоял у борта. Поправил в нагрудном молитвенник — коротким движением, которым трогал его, как я понял за три недели, не для веры, а для счёта, как я свои предметы. Доложил Прокопенко по уставному, не глядя в землю: турель чистая, одна лента неполная, по броне за весь вылет не приходило, верх был чистый. — Счетверённую слева на первом круге достал? — спросил Прокопенко. — Достал. Замолчала. Прокопенко мотнул подбородком. За три недели стрелок в задней семёрки перестал быть для него чужим — механик принял его так же, как принимал каждую исправную деталь: по тому, держит ли тот своё.</p>
<p>— Сёмин сел? — спросил он уже у меня, глядя не на меня, а на восток, на хвост семёрки. — Тянул к своим. Панин при нём. Ждём доклада.</p>
<p>Складка у рта, которая встала у него к лету, обозначилась чуть глубже. — Дотянет. — Он сказал это не мне, а в сторону восточного горизонта. — Мотор крепкий. Я его в июле перебрал. Дотянет. — Дотянет, — повторил я по его же шкале.</p>
<p>Панин доложил с соседнего точка к восьми. Сёмин сел на брюхо у хутора за Конной, на свекловичном поле, в полосе нашей стрелковой дивизии, не дотянув двенадцати километров. Посадил на ровное, без огня. Сам цел. К вечеру за ним обещали полуторку, а машину — списывать: на брюхо, с пробитой системой охлаждения, на чужом поле, она своё отлетала.</p>
<p>Я отметил на карте точку, где он сел. На юг от меня, за горизонтом, стояло мутное марево — Люфтваффе работало по городу, километрах в сорока отсюда. К этому городу, по всем картам, какие я держал в голове, степь однажды вернётся, и здесь, у реки, всё повернёт. Но это было за горизонтом и за зимой. Здесь, на Конной, утром первого сентября, у меня была одна семёрка с дырой по правой плоскости, восьмёрка с ещё не сведённым счётом пробоин и одна пустая стоянка — Сёмина.</p>
<p>Я прошёл к седьмой. Прокопенко уже стоял на стремянке у конца консоли, прикладывал заплату из дюраля, размечал отверстия под заклёпки. Рядом, на разостланном брезенте, лежал его инструмент — в том порядке, в каком он держал его всю войну: ключи по росту, заклёпочник, ножницы по металлу, банка с заклёпками, ветошь. По этому порядку я научился читать его вернее, чем по лицу. Сегодня всё стояло на месте. Только ветошь лежала не сложенной вчетверо, как он складывал её всё лето, а брошенной комком у банки.</p>
<p>Я задержал на ней взгляд на секунду. Потом прошёл мимо, не сказав ничего. Вечером он сведёт по полку точный счёт — по каждой машине, по каждой дыре, как сводил его всю кампанию; и первой строкой в этот счёт пойдёт пустая стоянка Сёмина, по которой считать уже нечего.</p>
<p>Завтра в четыре пятнадцать он снимет чехол с турели, прогреет семёрку короткими дачами, и мы снова выйдем к полосе. Без отхода — так стоял приказ. Так и стояли.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 2</p><p>«Пробоины»</p>
</title>
<p>К вечеру стало видно, чего стоило утро.</p>
<p>Машина с боевого возвращается не целой — это понимаешь не в воздухе, где считать некогда, а на земле, когда техники расходятся по капонирам и ведут ладонью по обшивке. К семи по Конной от стоянки к стоянке шёл один и тот же осмотр: техник находил рваный край, обводил мелом, отступал на шаг, искал следующий. К сумеркам меловых кругов набралось столько, что по ним читался весь вылет, как сводка: где нас держали плотно, где пожиже.</p>
<p>У Гладкова по левой плоскости их было девять — он на третьем заходе дольше всех висел над хвостом колонны, и радиатор ему всё-таки достали: к вечеру под мотором натекла тёмная лужа. Девять дыр по обшивке — это полночи работы по заплатам; пробитый радиатор — хуже. Его не клеят, как обшивку: надо снимать, ставить другой, гонять мотор и смотреть, не потечёт ли опять, — а другого на Конной под рукой нет. Гладковский борт техники уже закатили в дальний капонир под сеть: он не пойдёт ни утром, ни, по всему, завтра. Морозов привёз три, все по фюзеляжу, ни одной опасной — обшивку залатать да закрасить. Тихонову посекло стабилизатор, две. Бабенко вернулся чистым, повезло. Захарову, моему правому, осколком развалило фонарь по краю — стекло держалось на честном слове; его меняли целиком, со снятием, потому что летать с трещиной поперёк глаз нельзя. На семёрке одна, по концу правой консоли, из тех, что считают не по числу, а по тому, держит ли плоскость управление.</p>
<p>Семь машин стояло по капонирам. Восьмая, Сёмина, не стояла нигде.</p>
<p>Его привезли к шести на полуторке из полосы стрелковой дивизии, у которой он сел. Сам целый: в сапогах, с шлемофоном в руке — нёс его зачем-то, хотя машины под этот шлемофон уже не было. Одноместную списали там же, где она легла на брюхо: пробитая система охлаждения, чужое свекловичное поле, двенадцать километров недотянул. Безлошадный пилот в полку — это не горе и не разговор. Это строка в наряде, по которой завтра одной машиной меньше. Сёмин это знал лучше меня: не стал ждать, пока спросят, — отнёс парашют в каптёрку и пошёл по капонирам смотреть, кому помочь руками.</p>
<p>Кравцов шёл от дальних стоянок с листком, считая на ходу.</p>
<p>— Сколько по полку? — спросил я.</p>
<p>— Пробоин за полсотни. Безвозвратно одна, Сёмина. — Политрук заглянул в листок себе под нос, по привычке считать дважды. — Тяжёлая, чтоб утром не пошла, пока одна — гладковская: радиатор зацепило, потёк, менять надо. Остальные к утру залатают.</p>
<p>За полсотни пробоин на семь вернувшихся машин. По меркам северного фаса, по этому коридору, где немец сидел зениткой на каждой дороге, — обычное утро. Я не первый месяц считал такие утра и знал, что считать буду ещё долго. Завтра по тому же коридору пойдёт новый подвоз, и работать по нему дадут нам: полк держал этот участок, и держать его завтра тоже было нам.</p>
<p>Я прошёл вдоль стоянок, как ходил каждый вечер после вылета — не проверять, техникам моя проверка не нужна, а видеть своими глазами, что из чего завтра выйдет. У Захарова снимали фонарь: двое откручивали разбитую раму, третий нёс новую от полуторки. Старое стекло, в трещине поперёк, отнесли к краю капонира и положили на землю — не выбросили, а положили, как кладут то, что ещё чему-то послужит. Захаров сел в нём утром и довёл машину до дома; на земле в это уже не верилось, глядя на трещину. Бабенко, которому за весь день повезло одному, стоял у своей чистой машины почти без дела и оттого ушёл помогать соседям. Морозов с Тихоновым сидели на патронных ящиках у своего борта, докуривали одну на двоих. Тихонов — двадцать два года, из-под Тамбова, в полку с весны — говорил что-то негромкое, и Морозов слушал, не перебивая, как слушают молодого, которому ещё интересно вслух. Завтра им снова идти парой; они это знали и про это не говорили.</p>
<p>У дальнего капонира, под сетью, стоял Гладков — у своей машины, которую при нём же закатили в ремонт. Радиатор обещали сменить за два дня; два дня он будет ходить пеший, как Сёмин, и смотреть, как утром эскадрилья уходит без него. Он не жаловался. Стоял, глядел, как техники сливают бурую воду из пробитого радиатора в ведро, и молчал — а молчать Гладкову, языкастому, было тяжелее, чем летать.</p>
<p>— Два дня, товарищ капитан, — сказал он, когда я подошёл. — Машина целая, мотор целый, а я тут пеший из-за одной дырки в радиаторе. — В голосе было больше нетерпения, чем обиды: его держала на земле не рана, а железка, и это было обиднее раны. — Вернусь — наверстаю. — Усмехнулся было, по привычке, но усмешка не вышла, и он отвернулся к радиатору.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Семёрка стояла в своём капонире под подвешенной лампой. Прокопенко работал по правой консоли с шести вечера. Рваный край дыры он обрезал ножницами по металлу, выровнял гнездо, выгнул по месту кусок дюраля, приложил, размётил и насверлил отверстия под заклёпки. К десяти на конце консоли вместо дыры лежала заплата, притянутая пока на временные винты, — оставалось свести её на заклёпки и зачистить кромку.</p>
<p>— Тягу смотрел? — Я забрался на плоскость.</p>
<p>— Первым делом. — Головы он не поднял. — Элерон ходит чисто, тяга цела. Нервюру по краю задело, несущую не тронуло. Заплату сведу на заклёпки к двум, кромку зачищу — к утру плоскость будет как была. — Он провёл по краю заплаты пальцем, проверил не глазом, ладонью: нет ли заусенца, который завтра на скорости начнёт свистеть и драть воздух. — Свистеть не будет. Этого я не люблю.</p>
<p>Он слез с плоскости, обошёл к мотору, поднял капотный лист. После Гладкова, у которого сегодня достали радиатор, Прокопенко лез теперь под капот на каждой машине сам и щупал по очереди: водяной радиатор, маслорадиатор, патрубки, хомуты — нет ли осколка или надсечки, что днём ещё держится, а на прогреве, на тряске, потечёт и посадит машину за двенадцать километров до своих, как сегодня. У семёрки было чисто.</p>
<p>— По мотору пусто, — сказал он, опуская лист. — Это хорошо. Радиатор не плоскость: пробьют — садись где можешь. Сегодня видели.</p>
<p>Семёрку он держал первой: она шла утром головной, ей и быть готовой раньше. Но за ней стояли ещё пять, и до четырёх он должен был обойти каждую — где заплата, где подтянуть, где сменить простреленный бачок. Своих техников он не подгонял голосом, просто сам не уходил со стоянки, и они оставались с ним.</p>
<p>Лампу ему держал Сёмин. Безлошадный, он за полночи обошёл уже три стоянки, и теперь стоял на стремянке с другого края консоли, подавал заклёпки из банки по одной, не дожидаясь, когда попросят, — так подаёт инструмент тот, кто сам сто раз стоял у такой плоскости. О своей машине он не сказал ни слова. Сказать было нечего: машина осталась на свекловичном поле, а руки были при нём, и руки знали, что делать.</p>
<p>Инструмент лежал на брезенте в том же порядке, что всегда. Ветошь — нет. Утром она валялась комком; к ночи Сёмин её сложил вчетверо. Я не сказал ничего.</p>
<p>Ковальчук был у хвоста. Не сидел в задней — стоял в ней на коленях, разобрав турель: вынул ленту, протёр приёмник крупнокалиберного, прошёл ветошью по затвору, водил турель по всей дуге и слушал, ровно ли идёт на кольце, нет ли задиров на подъёме. Короб под ленту был невелик; он уложил её заново, виток к витку, чтобы не закусило на подаче. Лента к УБТ шла туго — звено цеплялось, и он раз за разом сажал её, пока не пошла без задёра.</p>
<p>— Лента сегодня пришла неполная, — сказал он, не дожидаясь вопроса. — Я на втором заходе по счетверённой дал длинно. Надо было короче. К концу боя в коробке осталось мало, а сколько — не знал. В бою на глаз не сочтёшь.</p>
<p>— Считать научишься. Что по сектору?</p>
<p>Он завёл ствол вниз и назад, к килю, до самого края хода.</p>
<p>— Вот сюда, под хвост и вниз, не достаю: киль закрывает. И вы, командир, не видите — вам хвост закрывает. Сядет немец точно под киль, снизу, — его никто из нас двоих не возьмёт, пока он не выйдет в сторону.</p>
<p>Сказал спокойно, как механик про узел. И был прав: та самая мёртвая зона, в которую утром мог сесть второй счетверённый, будь он не на земле, а в воздухе. За три недели стрелок в задней перестал быть лишним весом за спиной — он стал второй парой глаз, той, что смотрит назад и вниз, куда я не смотрю никогда.</p>
<p>— Завтра в бою считай ленту вслух, — сказал я. — Мне в наушник. «Половина», «четверть». Чтоб я знал, сколько у нас сзади.</p>
<p>— Понял.</p>
<p>Он ответил так же ровно, как докладывал в бою. Теперь мёртвая зона, теперь счёт ленты.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Ночью полк не спал. Полк готовил утро.</p>
<p>У оружейников под сетью горели коптилки. Снаряжали ленты. Один, мальчишка лет восемнадцати, набивал ленту к ВЯ — патрон к патрону, в брезентовое звено, руки в оружейном масле — и считал вслух, по полусотне. На третьей сотне сбился, выматерился под нос, ссыпал начатое обратно в ящик и начал сызнова, с первого. Сбиться было нельзя: недосчёт не всплывёт на земле, он всплывёт в бою — пустым звеном на подаче, и виноват будет он. К ШКАСу ленту вели россыпью, быстрее.</p>
<p>Под крылом вешали реактивные. Балки, направляющие. По четыре под каждую консоль. На две машины подвешивали сотки: завтрашний узел в одни пушки не возьмёшь. По батарее — бомбы. Взрыватели ставили в последнюю очередь, перед самым вылетом. Так положено.</p>
<p>Старшина по вооружению шёл от борта к борту. Дёргал подвеску рукой, как вьючное седло. Чтоб на маневре ничего не сорвалось и не ушло раньше времени.</p>
<p>Бензозаправщик полз без фар, на малом газу. Масло грели отдельно: холодное к утру густеет, на запуске мотор такого не любит. Баллоны со сжатым воздухом катили по двое. Запуск на Конной шёл воздухом. Спущенный с вечера баллон стоил утром вылета. У дальней стоянки один травил. Шипел тонко и зло. Двое возились с вентилем при свете самокрутки, пока не зажали.</p>
<p>Машины перекатывали руками. Десяток плеч под плоскость, негромкое «взяли» — и горбатый сдвигался на метр, на два, в новый капонир, под свежую сеть. Перекатывали не зря: утром над Конной пройдёт немецкая рама, и пусть считает пустые стоянки там, где вечером стояли борта. Сети растягивали заново, забрасывали степной травой, гасили всякий лишний огонь — коптилки горели под пологом, прикрытые сверху.</p>
<p>Готовность в штурмовом полку считают не людьми — людей хватает: пеший пилот, безлошадный стрелок, легко раненный, все на ногах. Считают машинами. Та, что к четырём не заправлена, не залатана, не заряжена, — утром её в строю нет.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Трофимов собрал нас к одиннадцати в землянке, у карты. Пахло сырой землёй и керосином от лампы; огонёк выхватывал из темноты только карту да чьи-то руки над ней. На нарах в углу спал, не раздеваясь, дежурный связист — телефон стоял у его головы, и он во сне держал руку на трубке.</p>
<p>— Сколько поднимешь к четырём пятнадцати? — Это он спросил первым, до сводок и фамилий.</p>
<p>— Шесть. — Я считал это весь вечер и не сомневался. — Гладков на земле, радиатор, дня на два. Сёмин пеший. Остальные шесть к утру будут, моя семёрка в том числе — Прокопенко доводит.</p>
<p>— Пары?</p>
<p>— Бабенко и Панин остались без своих — Гладков на земле, Сёмин пеший. Свожу их в пару, замыкающими. Воробьёв в запасе.</p>
<p>— Боекомплект?</p>
<p>— На шесть хватит. Эрэсов поменьше, поделил по ведущим. Сотки на две машины, под узел.</p>
<p>Он принял цифру молча. Шесть из восьми за одно утро — на северном фасе ещё хорошо.</p>
<p>Трофимов придавил угол карты гильзой, чтобы карта не сворачивалась. Коридор лежал красным, узкий, от Котлубани к Волге, и поперёк него — синие стрелки с севера, которые который день давили в него и пока не срезали.</p>
<p>— Город держится на честном слове. — Это была не фраза для нас, а то, что ему сказали сверху и что он передавал вниз без прикрас. — Чем больше пройдёт к немцу по этому коридору, тем дольше он сидит у Волги. Значит, работать по коридору будем каждый день, пока он есть. Завтра — узел дорог у Россошки. Не колонна: узел. Батарея, переправа, скопление. Заявка от земли уже пришла. Цель тяжелее сегодняшней.</p>
<p>Он сказал «тяжелее», и никто не переспросил, насколько. Считали одно и то же про себя: тяжелее — значит плотнее зенитки, значит меловых кругов завтра больше, а машин на стоянках меньше.</p>
<p>Морозов, сидевший у входа, подал голос — негромко, как говорят о деле, не о страхе:</p>
<p>— По узлу бомбами зайдём?</p>
<p>— Две машины с сотками, остальные эрэсами и пушкой, — ответил я. — По батарее — бомбы, по переправе и скоплению — реактивные и пушка. Заходы распределю на исходном, по тому, как лягут зенитки.</p>
<p>— Время прежнее. Четыре пятнадцать. — Трофимов свернул карту. — Соколов, твоя шестёрка первой.</p>
<p>Я вышел из землянки во втором часу. По капонирам ещё горели коптилки под сетями, ещё катили баллоны, ещё считал вслух заряжающий. У седьмой стоянки Прокопенко сводил заплату на заклёпки — последний ряд, при лампе, которую теперь держал не Сёмин, а воткнутая в землю стойка. Сёмин ушёл досыпать остаток ночи; завтра ему была не машина, а наряд по стоянке.</p>
<p>— К четырём будет, — сказал Прокопенко, не оборачиваясь. — Прогрею в три тридцать. Чехол сниму перед самым. — Поддёрнул заклёпку, ударил раз, другой; на конце консоли встал последний холодный кругляш в ряду, и заплата стала глухой на стук, как родной металл.</p>
<p>Я записал в наряд: шестёрка, четыре пятнадцать, узел у Россошки, две машины с бомбами, первым иду я. Завтрашнее утро было уже расписано — по бортам, по времени, по цели. Оставалось его поднять.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>К четырём по краям полосы выставили старт: огни в железных банках, прикрытые сверху жестью так, чтобы свет ложился вниз, на колею, а не вверх, под раму. Несколько по одной стороне, пара по дальней — больше в темноте и не надо: лётчику хватит знать, где земля кончается. Прокопенко прогрел семёрку в половине четвёртого, как обещал, снял чехол перед самым и отошёл от плоскости туда, где я его уже не различал, — только слышал, что не ушёл.</p>
<p>Запускались по очереди. Стылый предрассветный воздух мотор брал тяжело: схватывал не с первого оборота, кашлял, отплёвывался и только потом выходил на ровный бас. Один за другим в темноте оживали моторы по капонирам, и стоянка, всю ночь возившаяся молча, разом встала на голоса — густо, в землю, так что под ногами отдавало.</p>
<p>Я вырулил между двумя рядами огней, на исходную. За ней не было уже ничего — только чернота над Доном, без края и без низа. Туда, в эту черноту, и предстояло поднять шестёрку — борт за бортом, по приборам, на ощупь. Ночь не должна была провалиться в утро незаметно: её поднимали в воздух.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 3</p><p>«Счет»</p>
</title>
<p>В четыре пятнадцать на Конной было ещё темно. Шестёрка уходила в темноту по одному, на слух: мотор за мотором, короткая дача газа, синий выхлоп, который гас раньше, чем машина отрывалась от полосы. Сжатый воздух из баллона проворачивал винт, мотор схватывал, горбатый разбегался по чуть видной полосе на два костра по краям — больше ориентиров не было. Я взлетел третьим. Семёрку Прокопенко поднял к сроку: заплата по правой плоскости держала, кромка не свистела. Перед тем как пустить меня в темноту, он провёл ладонью по шву на консоли — там, где вчера зашивал, — и убрал руку. Своё он сдержал.</p>
<p>Собрались над аэродромом на четырёхстах, в той серой мути, что стоит за полчаса до света, и пошли на запад. Шестёрка: я с Захаровым, Морозов с Тихоновым, Бабенко с Паниным. Под Бабенко и Паниным висели сотки — батарею у переправы надо класть бомбами, эрэсами такую цель не возьмёшь. Остальные шли с реактивными и пушкой. Воробьёва я оставил на земле, в запасе: пять исправных и одна моя, латаная, — вот всё, что полк давал на это утро.</p>
<p>Вчерашняя колонна была работой на ходу: догнал, прошёл, сжёг, ушёл. Сегодня был узел, а узел — другое дело. Узел стоит на месте и ждёт. То, что стоит и ждёт, успевает закопать зенитки и пристрелять к себе подходы. У переправы через балку немец держал батарею, к ней по сходящимся дорогам стягивал технику, и всё это надо было разбить за то время, что нам дадут, — а дадут немного, потому что ждали.</p>
<p>Светало, когда мы вышли к Россошке. Узел открылся с тысячи, от солнца, как я и повёл: заходить со светлой стороны, чтоб им смотреть на нас против света. Переправа, у переправы батарея — приземистые силуэты под маскировкой, по дорогам машины, повозки, тягачи, стянутые к утренней переправе. Я повёл глазом по подходам, ища, откуда встретят.</p>
<p>У переправы, где дорога сходилась в горло, тёмными квадратами лежала свежеотрытая земля — капониры под зенитки, отрытые за ночь. Копали в темноте, наспех, и копали не вообще, а под нас: ждали с утра именно отсюда, со светлой стороны, откуда я и повёл.</p>
<p>Встретили раньше, чем я довёл. За километр до цели по нам ударило — не снизу, а сверху и спереди, выше нашей высоты. Чёрные разрывы с рваным краем встали по курсу, один, другой, с упреждением. Тридцать семь миллиметров. Одна тяжёлая позиция за переправой, и доставала она нас там, куда счетверёнки не дотягивались: на подходе, на высоте, на выходе. Бил расчёт грамотно — клал не туда, где мы были, а туда, где будем. Я качнул машину, сбил ему упреждение. Счетверёнки пока молчали. Берегли низ. Ждали, когда мы сойдём к земле, в их эшелон.</p>
<p>Я вывел кнопку передачи.</p>
<p>— Бабенко, Панин — по батарее, с ходу, один заход и сразу с набором вправо, в солнце, чтоб тяжёлая вас по высоте не достала. Остальные за мной в круг, по переправе и скоплению. Тридцать семь за переправой: на подходе и выходе ниже пятисот долго не висеть, под него не лезть. Михаил, лента.</p>
<p>— Полная, — отозвалась задняя.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Бабенко с Паниным пошли на батарею первыми.</p>
<p>Снизились с разворота, с тысячи до семисот, легли на батарею с ходу, один за другим, чтоб тяжёлой досталась пара целей, а не одна. Шли отлого, не пикируя — горбатый не пикировщик, — и сыпали по всей позиции разом, не выцеливая отдельный ствол. Сотки сошли, две машины, восемь бомб; от первой пары вниз пошли тёмные капли, отстали по инерции, легли с упреждением на скорость. Встали кусты разрывов, один за другим, по приземистым силуэтам под сетью. Батарею накрыло дымом и поднятой землёй. Тридцать семь повела было по уходящим, но Бабенко с Паниным уже задрали носы и тянули в солнце, на тот угол, где тяжёлая их теряла. Один заход — и обе вышли. Батарея молчала.</p>
<p>Я повёл круг.</p>
<p>Первый заход — эрэсами по переправе. Довёл настил в прицел, сошёл реактивными с обеих консолей. Реактивные легли по настилу и по тому, что у настила скопилось, — повозки, передки. Доски настила встали дыбом, одна повозка свалилась с края в балку вместе с упряжкой; переправа осела, перекосилась. Я провалился над самым настилом, обдав его выхлопом, и потянул вправо, в круг, с набором.</p>
<p>И тут ожил низ. Снизу навстречу пошли трассы — счетверёнки, две или три, по обочинам у переправы. Мы сошли в их эшелон, и они начали класть по кругу, в ту точку, через которую мы проходили по очереди. Это была их работа, и делали они её спокойно, как на полигоне.</p>
<p>Я довернул на второй заход, ниже, на четыреста, по тягачам на ближней дороге. Дал из пушки, короткими; отдача шла в плечи через всю машину. Тягач встал, за ним второй. Сзади ударила турель — Михаил по счетверёнке слева, длинной.</p>
<p>— Слева подавил. Лента — половина, — пришло из задней, ровно.</p>
<p>На третьем проходе по кругу семёрку и саму достало. Что-то коротко стукнуло слева под кабиной, по бронекорпусу, — счетверёнка дотянулась. Снаряд не вошёл, прошёл по касательной: я почувствовал это не ушами, а спиной, через бронеспинку, как короткий тупой толчок. Машину качнуло, но приборы остались на месте, мотор не сбился, ручка ходила. Двадцать миллиметров под малым углом — броня свела его в борозду и отпустила вбок. Для того она и стоит. Штурмовику это вышло вмятиной в корпусе да ещё одной заплатой Прокопенко на вечер. Я довёл круг.</p>
<p>Тридцать семь всё это время работала сверху. В свалку трасс над дорогой она не лезла — стояла за переправой и клала разрывы там, где мы выходили из круга вверх, по высоте, на отвороте. Низ держали счетверёнки, верх — она; между ними оставался узкий коридор, и в этом коридоре мы держали круг, платя за каждый заход то корпусом, то плоскостью.</p>
<p>За мной по переправе прошёл Захаров — мой правый, молчун, бивший коротко и скупо, будто патроны были его собственные. Добил, что я поджёг, ушёл вправо. За ним — Морозов с Тихоновым, на дальнюю дорогу, по скоплению, которого мы ещё не трогали. Я держал круг и видел краем, как вторая пара отрабатывает: Морозов первым, эрэсами, Тихонов за ним, пушкой по тому, что Морозов поднял. Дорога за ними встала дымом. Отработали оба, чисто, и пошли на отворот к сбору — вправо и вверх, единственным углом, что выводил из эшелона счетверёнок. Прямо в тот коридор над переправой, который держала тридцать семь.</p>
<p>И на этом отвороте, уже отвалив от цели, Тихонова достала тридцать семь.</p>
<p>В упор я этого не видел: глаза были впереди, на своём заходе. Я услышал Морозова:</p>
<p>— Тихонов! — И через секунду, уже без голоса: — Тихонов горит.</p>
<p>Я бросил свой заход, довернул вправо. Машина Тихонова шла с правым креном вниз, за ней тянулся дым, короткий и чёрный. Она не выровнялась. На отвороте, на четырёхстах, выровняться было нечем и негде. Тихонов ушёл в землю за переправой — там, где минуту назад отработал. Парашюта не было: высоты и времени ему не осталось.</p>
<p>— Понял, — выдавил я в ларингофон. Слово вышло коротким, потому что длиннее не получилось бы. Я не дал себе посмотреть на тот дым за переправой второй раз. Времени не было: счетверёнки клали по кругу, тридцать семь ждала наверху, и круг надо было либо доводить, либо разрывать сейчас.</p>
<p>Я довёл. Последний заход — по последнему целому на дороге, пушкой, до пустых лент по носу. Когда из задней пришло «четверть», я разорвал круг и пошёл с набором вверх — из эшелона счетверёнок и под тридцать семь.</p>
<p>Справа в эфир вошёл Панин, коротко, без лишнего:</p>
<p>— По мотору взяло. Держу. Масло падает.</p>
<p>Его задело на выходе, когда вторая пара отрывалась, — тем же расчётом, что снял Тихонова. Одного достали насмерть, второго — по мотору. Цена за узел шла по нарастающей, и узел был ещё не весь наш.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>На сборе нас было пять. Шестого не было.</p>
<p>— Морозов, ко мне, слева, под крыло, — сказал я. — Захаров, прими Панина, держи его, у него мотор. Бабенко — замыкающим, смотри хвост.</p>
<p>Строй я переложил на ходу, на отвороте от цели, потому что переложить его надо было сейчас, не на земле. Морозов остался без ведомого там же, над переправой, где Тихонов ушёл в землю, — и его пара перестала быть парой на том же отвороте. А пара в строю — не пустое место рядом. Это тот, кто смотрит тебе назад и вправо, пока ты смотришь вперёд. Без ведомого Морозов был открыт со всей правой полусферы, и я взял его под себя, ближе, чем держат пару, — чтобы его прикрывал мой стрелок и мой хвост.</p>
<p>Ковальчук понял это без команды. Он развернул турель вправо, в ту полусферу, что у Морозова теперь была голой, и держал её всю дорогу — не за нашим хвостом, а за его. Своего стрелка я отдал чужой машине: у неё своего не было, а взять было неоткуда.</p>
<p>Тридцать семь достала нас и на выходе: разрывы встали выше и сзади, по тому месту, где мы только что были. Расчёт работал до конца, по уходящим. Я провёл пятёрку низко, прижал к самой земле, под балку — ниже, чем хотелось, но под тяжёлой позицией, в её мёртвом угле, где ствол уже не опускается. Разрывы остались сзади и выше.</p>
<p>Панин держался. Машина его дымила тонко по правой стороне, масло уходило — я этого не видел, но слышал по докладам, коротким, через силу спокойным: «держу», «идёт», «дотяну». Захаров вёл его, как Панин вчера вёл Сёмина, чуть выше и сзади, готовый показать, куда садиться. Мотор у Панина не встал. На упавшем масле, на последних оборотах — но не встал, дотянул.</p>
<p>К Конной подошли в том строю, какой я сложил на отвороте: я, Морозов слева под крылом, за нами Захаров с Паниным, Бабенко сзади. Сели в начале седьмого. Панина Захаров провёл до полосы, отвалил над самым началом. На пробеге у Панина заклинило колесо — машину повело, развернуло, стащило в сторону; её сняли с полосы руками, пока не сел следующий. Сам Панин был цел. Машину — в ремонт, мотор перебирать, дня на три, если не на списание.</p>
<p>Шесть ушло на узел, пять село на Конную. Шестого — Тихонова — не было ни в строю, ни на стоянке.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Трофимов ждал у штабной землянки, без сводки в руках — сводку он держал в голове, цифрами думал и цифрами держал полк. Он не спросил про Тихонова. Про Тихонова он уже знал; спрашивать было нечего, кроме того, что не спрашивается.</p>
<p>— За два дня: одна машина безвозвратно, один лётчик, теперь ещё борт Панина в ремонт. — Он считал ровно, как кладут гирьки на весы. — Пар в эскадрилье было четыре. Сёмин пеший — полпары. Тихонова нет — это пара целиком: без ведомого Морозов не пара. Гладков на земле, Панин теперь тоже. На завтра у тебя четыре машины, если Панина не успеют, и ни одной целой пары во второй и четвёртой. Считаешь так же?</p>
<p>— Так же, — сказал я.</p>
<p>Возразить было нечем. Четыре машины на эскадрилью, две разбитые пары из четырёх, и ни одного дня впереди без заявки. Заявку дадут с вечера, тот же коридор, цель тяжелее не станет — он читал мне мою же завтрашнюю сводку прежде, чем я успел её написать.</p>
<p>— Пополнение дадут. На неделе, может раньше. Зелёное — выпуск этого лета, по двадцать часов налёта, штурмовку видели на полигоне. Их надо облётывать, ставить в пары, водить первые вылеты за руку — иначе сгорят в первом же, как сгорело сегодня у Россошки. — Он поднял на меня глаза. — Полк сейчас — это четыре-пять машин, две разбитые пары и зелёные, которых ещё нет. Кто-то должен держать в голове все пары разом, а не одну свою. Я тебе это говорю не впервые.</p>
<p>Я понял, к чему он ведёт. Вёл он к этому давно, но сегодня, после Тихонова, у него было всё, чтобы вести: разбитые пары, зелёное пополнение, тонкий полк. Он был прав. И всё-таки я не сказал ни «да», ни «нет».</p>
<p>— Дай подумать до пополнения, — сказал я. — Придут зелёные — тогда и решим, кому их водить.</p>
<p>Он смотрел на меня ещё секунду. Давить дважды он не умел, если один раз надавил верно.</p>
<p>— До пополнения, — сказал он. И отпустил.</p>
<p>Наряд на завтра я заполнил тут же, у землянки, на колене: четыре машины, может пять, четыре пятнадцать, тот же коридор. Фамилия Тихонова стояла в нём третьей сверху — со вчерашнего, ещё его рукой переписанная из позавчерашнего. Это не «борт не вернулся»: борт — машина, машину списывают строкой. Тихонов был лётчик, двадцать два года, ведомый второй пары, и его не списывали — его вычёркивали. Вычеркнул я сам: наряд вёл я, и черту кладёт тот, кто посылал. Под строками оставил пустую — под зелёных, которые уже шли к нам по разнарядке, чтобы встать в пары вместо Тихонова и вместо машины Сёмина. Кем её заполнить, было вопросом не этого вечера.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Стоянка Тихонова лежала на отшибе, между капониром Морозова и краем поля, и пустоты в ней было ровно на одну машину. Машины не было. Всё остальное было.</p>
<p>Чехлы его механик снял ещё затемно, по привычке, до того как узнал, — снял и сложил, как складывают перед вылетом, который будет. Теперь он сворачивал их обратно, медленно, не зная, куда деть руки и сами чехлы: машины под них не было, а вынести было некуда. Брезент на моторную раму лежал на ящике, отвёрнутый углом, готовый. На том же ящике — кружка, прикрытая от пыли куском фанеры. Чай в ней механик нёс к запуску, к трём тридцати, чтоб лётчику было чем согреться перед тёмным взлётом; чай остыл, фанеру никто не снял. Шлемофон Тихонов оставил на стоянке вчера, как оставляют до утра то, что наденешь завтра первым; он так и висел на штыре подвески, пустой, с откинутыми наушниками. Утром его не надели.</p>
<p>Морозов поставил машину в свой капонир и обрубил мотор; винт ещё ходил по инерции, а он уже сидел в кабине неподвижно, не отстёгиваясь, и вышел, только когда лопасти стали. Прошёл вдоль плоскости, отдал стрелку команду — что осмотреть, что доснарядить, — ровным голосом, по делу. О Тихонове не сказал ничего. У них было полгода одной пары, а то, что за полгода набирается между ведущим и ведомым, на стоянке словами не выкладывают. Потом он поглядел через прогал, на отшиб, на пустое место с чехлами и кружкой, — недолго, ровно столько, чтобы увидеть, что там пусто, — и отвернулся к своей машине. Держал своё работой по железу. Я прошёл мимо, не тронув: трогать было нельзя.</p>
<p>Сёмин, пеший со вчера, подошёл к стоянке Тихонова первым из тех, кто мог. Взял у механика один чехол, свернул в скатку, отнёс в каптёрку — и сказал что-то короткое, не про Тихонова, про чехол: куда класть, на какую полку. Механик отдал ему второй, не разгибаясь, снял с ящика фанеру, поглядел на остывший чай и поставил фанеру обратно. Шлемофон со штыря снимать не стал. Так и остался стоять у пустого места, где к четырём пятнадцати стояла машина, а к началу седьмого не стояло ничего, — и шлемофон висел над ним на подвеске, пустой, с откинутыми наушниками, поворачиваясь на штыре от степного ветра.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 4</p><p>«Зеленый»</p>
</title>
<p>Пополнение пришло на другой день после Россошки — не четверо, как обещал Трофимов, а двое, и в первую эскадрилью из них достался один. Сержант Сошников.</p>
<p>Их привезли к вечеру на той же полуторке, что возила раненых и почту, выгрузили у штаба с тощими вещмешками, и они стояли там, двое, оглядывая аэродром так, как оглядывают незнакомый двор: не зная ещё, где столовая, где землянки, где будут спать и с кем летать. Второго забрали во вторую эскадрилью. Сошников остался мне.</p>
<p>Он стоял у штабной землянки на разнарядке: невысокий, в новой, не обмятой ещё гимнастёрке, с той прямотой в плечах, какая бывает у человека, который очень старается не показать, что ему не по себе. Руки он держал по швам, как на построении, и косился на стоянки, на горбатые силуэты под сетями — на машины, на одной из которых ему завтра идти. Лет девятнадцать, может двадцать. Расспрашивать его про училище, про налёт, про дом я не стал. Всё, что нужно, читалось по рукам и по гимнастёрке: выпуск этого лета, налёта всего ничего, штурмовку видел на полигоне по фанерным мишеням, а живой зенитки — ни одной. То, что мне про него нужно было знать, он покажет завтра в воздухе. Разнарядка этого не показывала.</p>
<p>В наряд на утро я вписал его туда, где со вчера стояла пустая строка, — ведомым к Морозову. Вторую пару выбило у Россошки; Морозову нужен был ведомый, Сошникову — ведущий, который вытащит. Лучшего ведущего у меня не было. Морозов после Тихонова молчал и работал; зелёного он не оплакивал и не нянчил — принял, как принимают присланную деталь, пока не разберутся, держит она нагрузку или нет.</p>
<p>Поднимали шесть. Я с Захаровым; Морозов с Сошниковым; Гладков с Бабенко — Гладкову за эти дни закончили радиатор, его машина вернулась в строй. Панин стоял без машины, борт его перебирали третьи сутки. Сёмин ходил пеший, ждал, когда дадут любую. Шесть бортов на узел, и один из шести зелёный.</p>
<p>Вечером, до отбоя, я отвёл Сошникова к карте — и показал ему не цель, а одно: где будет Морозов.</p>
<p>— Держишься его, — сказал я. — Не цель, не меня — его. Он пошёл — ты за ним. Он отвалил — ты с ним, в ту же сторону, в ту же секунду. Потерял в дыму — не цель ищи, ищи его. Понял?</p>
<p>— Понял, товарищ капитан. — Он глядел на отмеченную развилку, на цель, а не на меня. Все они в первый вечер держат цель.</p>
<p>— Цель я тебе показываю последней. — Я накрыл развилку ладонью. — Запомни Морозова, не её.</p>
<p>— Понял.</p>
<p>Утром, в темноте, Прокопенко прогрел семёрку и снял чехол с турели. Заплата по правой плоскости стояла третьи сутки, держала, и он на неё уже не глядел — она стала частью машины, как все прежние заплаты.</p>
<p>— Зелёного дали, — сказал он, не спрашивая. На аэродроме всё знают к утру.</p>
<p>— Дали. К Морозову.</p>
<p>— Морозов вытащит, если кто вытащит. — Он защёлкнул замки капота, проверил каждый большим пальцем. — Вы своего держите, Алексей Петрович. С зелёным в группе командир за двоих смотрит: за себя и за того, кто ещё не умеет.</p>
<p>Он был прав — по своей механической части и по той, которая механической не была.</p>
<p>Поднялись в темноте, по одному, на два костра, выложенных за стартом. Сошников оторвался пятым, за Гладковым, чисто — взлетать они умели, этому в училище учили. Сошлись на четырёхстах и легли курсом на запад.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Светало. Северный фас открывался под нами серой, изрытой степью — балки, дороги, чёрные пятна вчерашних пожаров, и впереди, у развилки за балкой, цель: скопление, что земля просила снять.</p>
<p>Не батарея, как у Россошки. Цель помельче — машины, повозки, миномётная позиция в складке, по заявке пехоты, которой эти миномёты не давали держать кромку. Но развилку и подходы к ней немец обжил. По нижнему эшелону, у самых дорог, стояли счетверёнки. Две, может три — я считал их по тому, как легли первые трассы, когда мы сошли пониже. Дальше, за балкой, отметилась одна тяжёлая, тридцать семь. Она дала по нам на подходе пару разрывов, высоко и в стороне, и замолчала, приберегая себя для тех, кто полезет высоко. Лезть высоко я никому не дал.</p>
<p>Я повёл группу в круг.</p>
<p>Первая пара — моя. Я подвёл прицел под голову колонны и пустил эрэсы с обеих консолей. Они легли по машинам, выбросили первый дым в две точки. Я довернул и дал из пушки по тому, что не занялось, — короткими, по две-три снаряда; под крылом мелькнула повозка, лошади, рвавшие постромки в стороны, кузов, вставший поперёк дороги. Захаров шёл следом, добивал то, что я поднял, но не дожёг. Дорога занялась от края до края.</p>
<p>Гладков с Бабенко взяли миномётную позицию в складке. Её с воздуха почти не видать — бьёт по вспышкам, и кладёшь по тому, как ложатся свои на земле. Гладков зашёл с разворота, низко, вдоль складки, чтоб эрэсы легли не поперёк, а в длину оврага; первый залп дал недолёт, второй накрыл по самому дну. Бабенко вошёл за ним под малым углом и прочесал складку пушкой из края в край, по тому, что Гладков расшевелил. Вспышки оттуда больше не поднимались.</p>
<p>Низ ожил. Счетверёнки потянули вверх свои частые пунктиры, со всех точек разом, сводя их к той дуге, по которой мы шли один за другим. На третьем проходе очередь легла ближе вчерашнего — расчёт примерился к нашему кругу, ждал в одной точке; я обманул его, свалив пониже, к самой балке, и довернув раньше, чем он положил поправку. Ковальчук сзади работал по тем, что ближе, — короткими, экономя ленту, докладывал по-новому, как я велел вчера: «слева одна», «достал», «осталось две трети».</p>
<p>Дым над развилкой поднялся плотный — горели машины, горел бензин с какой-то цистерны, — и с третьего захода низ читался уже хуже: цель уходила в собственную гарь.</p>
<p>По плоскости Захарова на выходе прошла очередь; он доложил так, как делал всё: «Держу. Иду» — два слова, и ни одного лишнего, будто и слова у него были на счету, как патроны. За полтора года, с осени сорок первого, я ни разу не слышал, чтобы он сказал в эфир третье, без которого можно. Ковальчук сзади держал низ и докладывал, как я велел: «справа ближе» — я довернул, турель ударила короткой, пришло сухое «готова». Так и шло круг за кругом: я бил перед, он держал зад. Но дольше висеть было нельзя — дым съедал цель. Оставалось ввести последнюю пару и уходить.</p>
<p>Морозова с Сошниковым я пустил в круг последними, по краю скопления, где попроще, — пусть зелёный отработает первый заход в чужом следу, за ведущим, по уже подбитому. Морозов завёл его чисто. В эфире шло короткое, отрывистое — он командовал ведомому скупо, по делу: «за мной», «не отставай», «сброс». Сошников отработал. Эрэсы ушли куда велено, не в белый свет, — он провёл машину над самой дорогой и потянул за Морозовым на отворот.</p>
<p>И тут под ними встал дым.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Морозов отвалил вправо и вверх, из круга, как уходили все мы. Сошников должен был лечь на ту же дугу, нос в нос за хвостом ведущего. Но между ними поднялся дым от горящих машин, плотный, чёрный, маслянистый, и в этом дыму Сошников ведущего потерял.</p>
<p>С круга я увидел их обоих. Морозов вышел вправо, чистый. А ведомый его вынырнул из дыма один — и не довернул за ведущим, а потянул прямую, вперёд, через всю развилку, через свой и чужой дым, туда, где ему на секунду померещился Морозов, а на деле не было никого.</p>
<p>Машина его шла рвано: он то прибавлял, то сбрасывал, рыская носом, — так рыщет тот, кто потерял в дыму единственную точку опоры и ищет её глазами там, где её нет.</p>
<p>Прямая над целью — это смерть. Сошников шёл прямой через развилку.</p>
<p>А потом сделал второе — то, что делает зелёный, когда теряется: решил, что раз ведущего нет, а цель ещё дымит, надо доработать. Пришёл — отстреляйся. Он довернул на повторный заход. Один. Без ведущего. На счетверёнки, которые его уже взяли.</p>
<p>Трассы пошли к нему снизу — двадцать миллиметров, с двух точек, частым пунктиром. Потянулись к его машине, обходя, нащупывая, забирая поправку, и следующая очередь ложилась уже в него.</p>
<p>Сзади в эфир вошёл Ковальчук — он со своего места держал Сошникова раньше и ниже, чем я с боевого курса:</p>
<p>— Командир, зелёный один под счетверёнкой, справа внизу!</p>
<p>Командовать длинно было некогда, и принимает ли Сошников эфир, я не знал. Я свалил семёрку вниз и вбок — не закрыть его собой, на это не было ни времени, ни смысла, а так, чтобы он поймал меня глазами: рядом, ниже, уходящим под балку. Качнул крыльями, раз и другой, резко: за мной. И в эфир, коротко, на случай, если принимает:</p>
<p>— Сошников, повтор отставить! За мной, вниз, под балку! Бросай!</p>
<p>Эфир он, может, и не разобрал. Но крылья поймал. Бросил свой повтор, свалился за мной, вниз, к земле, под обрез балки, куда счетверёнки уже не доставали, — и трассы остались выше, там, где он был секунду назад. Я провёл его над самой балкой, под обрез, и держал перед его носом свою машину, пока он не выровнялся.</p>
<p>— Морозов, прими ведомого. Он внизу, под балкой, со мной.</p>
<p>— Принял. Вижу, — пришло от Морозова, ровно.</p>
<p>— Сошников. Морозов справа, выше. К нему. И больше от него ни на метр.</p>
<p>— Есть. — Голос сорванный, чужой, но команду он выполнил: пополз вверх и вправо, к Морозову, пристроился, держась за его крыло, как держатся в темноте за поручень. Пара снова стала парой — не крепкой, на одной воле, но стала.</p>
<p>Я набрал высоту, стянул группу в кучу и пересчитал по бортам. Шесть. Все шесть. Зелёный был жив — не потому, что не ошибся, а потому, что ошибся там, где успели вытащить.</p>
<p>Тридцать семь за балкой проводила нас ещё парой разрывов, на выходе, высоко и без вреда. Я повёл шесть на курс девяносто, к Конной, низко, под мёртвым углом тяжёлой позиции, и всю дорогу домой держал Сошникова в поле зрения, как свою недоделанную работу. Шёл он как привязанный, в полуметре от Морозова, не отставая ни на корпус: наелся одиночества на сегодня досыта.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Сели в седьмом часу. Машину Сошникова техники обошли первой. Прошли ладонями по плоскостям, по хвосту — и нашли две дыры: по правому стабилизатору, двадцать миллиметров, по касательной, не в управление. Две. Зелёный с первого боя привозит либо решето, либо ни царапины, и по этому читается, как он летал; Сошников привёз две — был в огне, но не лез в него лишнего. Свои первые две дырки он привёз. Мог привезти их в мотор, или в кабину, или не привезти ничего — потому что некому было бы привозить.</p>
<p>Сам он стоял у крыла, ещё в шлемофоне, и не снимал его — забыл. Мотор за его спиной остывал, потрескивая, тянуло горячим маслом и гарью с плоскостей. Руки висели, пальцы мелко ходили, и он этого не замечал; ремень шлемофона он расстегнул и застегнул снова, не глядя, потом ещё раз — без надобности, просто пальцам нужно было за что-то взяться. Я дал ему постоять так с минуту, пока отпустит: разбор по горячему хорош, по трясущемуся — нет.</p>
<p>Разбор я делал у его машины, пока он сам всё помнил.</p>
<p>Кричать я не стал. Кричать на зелёного после первого боя — отучить его летать, а не научить. Я подобрал прутик и начертил на песке развилку, дым, две дуги — свою и Морозова. Сошников присел на корточки рядом, глядел на песок, как глядят на карту, по которой только что прошли вживую, узнавая каждую линию.</p>
<p>— Вот ты. Вот Морозов. Он отвалил сюда. — Я провёл его дугу. — Ты должен был сюда же, за ним. Куда пошёл ты?</p>
<p>— Сюда. — Он ткнул в прямую через развилку. — Потерял его в дыму. Думал, он впереди.</p>
<p>— Впереди был не Морозов. Впереди была счетверёнка. Дым ведущего от тебя не прячет — он прячет тебя от ведущего. А от земли тебя не прячет ничуть: снизу ты в нём как на ладони. Потерял в дыму — что делаешь?</p>
<p>— Ищу цель… — Он осёкся. — Ищу ведущего.</p>
<p>— Ведущего. Цель за тебя добьют. Тебя — нет. — Я стёр развилку ладонью. — И второе. На повтор один не ходят. Никогда. Один над целью — ты не штурмовик, ты мишень, и расчёт внизу тебе только спасибо скажет. Сегодня тебя вытащили. Запомни, как это было, — чтоб завтра вытащить себя самому.</p>
<p>Он глядел на стёртый песок, на то место, где была развилка, и губы его шевелились — повторял про себя. Не оправдывался — это я ему зачёл. Оправдывался бы — было бы хуже.</p>
<p>Морозов слушал у крыла, не встревая, потом сказал одно, своё, без зла:</p>
<p>— В дыму держись моего крыла, не глаз. Глаза врут. Крыло — нет.</p>
<p>Это было лучше всего, что сказал я. Я отпустил их обоих.</p>
<p>Сошников отошёл к машине не сразу — постоял ещё над стёртым песком, где я рисовал прутиком развилку, будто заучивал её наизусть. Прутик он так и держал в руке, не заметив, что взял; потом сунул в карман гимнастёрки, как берут на память то, что объяснить себе ещё не умеют. Позже, уже от штаба, я видел, как он на ходу тронул этот карман ладонью — проверил, на месте ли, и не вынул. Завтра ему снова идти. Положит он сегодняшнее в руки или нет — этого ни наряд, ни разбор за него не сделают.</p>
<p>Вечером я открыл наряд на завтра. Под пятью обстрелянными бортами вписал шестым Сошникова — снова к Морозову, снова ведомым. Не потому, что был готов; готов он не был. А потому, что иначе готовым не станет: его доводят в воздухе, не на земле. Других зелёных у меня не было, а пары держать было надо.</p>
<p>На этой строке — «Морозов — Сошников» — я задержался дольше, чем задерживаются на строке наряда. Завтра Трофимов снова заговорит о переводе и снова будет прав в каждой своей цифре. А у меня против его правоты будет стоять вот это: зелёный, которого сегодня вытащили в воздухе руками, потому что в воздухе рядом был тот, кто умеет вытаскивать. Не в наряде это делается. Эту строку я завтра ему и положу — не вместо ответа, а вместо доводов.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 5</p><p>«Карта и кабина»</p>
</title>
<p>Назавтра после первого вылета с Сошниковым — на третий день после Россошки — я снова поднял шесть: ту же заявку с земли, тот же северный фас, и снова с зелёным в группе.</p>
<p>Цель дали лёгкую, насколько лёгкой бывает цель на этом участке: миномётная точка у дорожной развилки, по заявке пехоты. Не узел, не батарея — но развилку немец прикрыл парой двадцаток, и над ней всё равно надо было повисеть, отработать и уйти, не подставив бока. Я повёл тем же составом, каким взлетал вчера: с Захаровым, Гладков с Бабенко, Морозов с Сошниковым третьей парой. Других у меня не было. Панин стоял безлошадный, Сёмин пеший — шесть бортов на заявку были всё, что я мог поднять.</p>
<p>Сошников держался лучше вчерашнего. Разбор у стёртого песка лёг ему хоть куда-то: он не лез вперёд, держал Морозова крылом, повторял за ним отрыв и сбор. Но держался он ещё на воле, не на навыке — я видел это по тому, как он шёл: чуть зажато, чуть с запозданием, всё время оглядываясь на ведущего, будто боялся снова потерять его, как потерял вчера в дыму.</p>
<p>Над развилкой я повёл круг короткий, в три захода, без вчерашней долготы: цель того не стоила, а каждый лишний виток над двадцатками я теперь считал отдельно. Я навёл на тёмное пятно у обочины, где угадывалась плита миномёта, и пустил эрэсы залпом; следом дал из пушек короткой, на одном дыхании, и под носом встала пыль и щепа от разбитых повозок. Пахнуло жжёным порохом, под крылом провернулся опрокинутый передок и брошенный у самой развилки ствол. Первая пара отработала, вторая добила. Морозова с зелёным я снова пустил последними, по краю, по уже подбитому, и снова держал их в глазу всю дугу — не цель, не свой выход, а их.</p>
<p>Двадцатки потянулись по кругу, как тянутся всегда. На отвороте по Сошникову прошла очередь — близко, веером, перед самым носом, так что машину его тряхнуло воздухом разрывов. Я увидел, как его на долю секунды потянуло на прямую — туда же, куда вчера, прочь от ведущего. И как он вжал машину обратно в дугу Морозова, не дав себе уйти. Михаил сзади доложил: зелёный держится, идёт ровно. Морозов в эфир не сказал ничего; ему и не надо было.</p>
<p>Выдохнул я только на сборе. Шесть на курсе, заявка отработана, потерь нет. По моей плоскости в том вылете тоже прошло — а я за всю дорогу так и не глянул на пробоину ни разу: глаза держали зелёного. Вот этим эскадрилья его сегодня и вытянула.</p>
<p>Сели в десятом часу. Против вчерашнего у меня в разборе легли три ровные строки без оговорок: развилка отработана по заявке, Сошников держал пару от отрыва до сбора, бортов шесть — все на земле.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>К вечеру Трофимов вызвал меня на КП — не по вылету. По вылету он звал к самолётам; «зайди, как освободишься» означало разговор, и разговор этот я знал наперёд со дня Тихонова.</p>
<p>В землянке КП пахло махоркой, керосином от лампы и сырой землёй, которую не просушивала ни одна печка. На столе под лампой лежала карта участка, прижатая по углам стреляными гильзами, поверх карты — наряд на завтра и пачка донесений за день. Трофимов стоял над картой, не садясь. Он думал стоя; садился, только когда решение было принято.</p>
<p>— Доложи по эскадрилье. Коротко.</p>
<p>Я доложил, как он любил, — не словами, цифрами. Шесть бортов исправных, считая мою латаную семёрку. Пар целых две: я с Захаровым, Гладков с Бабенко. Третья пара — Морозов и зелёный Сошников, сшита вчера, ещё не пара. Машина Панина третьи сутки на козлах, мотор не собран, к утру не обещают. Сёмин безлошадный, ждёт борт, которого нет. Боекомплект на завтра есть, горючее есть, прикрытие — пара Яков, и та на весь полк.</p>
<p>— Сошников? — Это он спросил отдельно, и спросил не про машину.</p>
<p>— Жив. Вчера вытащили из-под счетверёнок. Сегодня Морозов гонял его у стоянки — отрыв, сбор, где держать ведущего. К третьему вылету станет ведомым. К пятому — точно, если уцелеет до пятого.</p>
<p>— Вытащили. — Трофимов повторил это слово так, будто оно и было причиной разговора. — Садись.</p>
<p>Я сел. Он остался стоять — значит, решение ещё не принял, значит, будет говорить и будет слушать.</p>
<p>— Срок я тебе давал до пополнения, — начал он. — Пополнение пришло. Двое на полк, один тебе, зелёный. Срок вышел, капитан. Возвращаюсь к разговору.</p>
<p>Я не ответил. Начать этот разговор он имел право сам, по порядку, и перебивать его я не стал.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Он развернул карту ко мне и прошёлся по ней ладонью — широким, хозяйским движением, каким смахивают со стола крошки. На карте лежал весь полк, не одна эскадрилья. Коридор красным от Котлубани к Волге. Синие заявки земли вдоль северного фаса. Аэродромы, дальности, кружки зенитных позиций — тех, что мы знали, и пустые места там, где ещё не знали.</p>
<p>— Смотри, что у меня есть и что мне с этим делать.</p>
<p>Он считал вслух, тыча карандашом то в карту, то в наряд. Заявок земли на завтра три, по разным участкам, а машин на три заявки нет: дай в каждую эскадрилью по шесть — и то не наберётся. Прикрытие — пара Яков на полк, и её не делить, а кидать туда, где сегодня горячее. Пополнение зелёное, его водить за руку, а ведущих, кто водит, выбивает быстрее, чем штаб присылает. Ремонт стоит в очередь: до Панина ещё две машины по другим эскадрильям. Разбор вчерашних потерь не сведён — свести некому.</p>
<p>— Вот в чём дело. — Трофимов накрыл карту ладонью, всю разом. — Заместителя по лётной у меня выбило на днях: осколок в живот под Котлубанью, из госпиталя в строй не вернётся. Хороший был штабник, держал весь полк в голове до последней ленты. Пока он был, я мог думать о бое, а не о том, хватит ли завтра горючего; теперь свожу полк сам, по ночам, вместо сна перед вылетом. Таких не присылают — таких растят из тех, кто отлетал своё и научился считать не одну машину, а все.</p>
<p>Он говорил, не глядя на меня, — в карту, будто зачитывал то, что и так знал наизусть.</p>
<p>— Место пустое, а полк — это всё вот это: маршруты, заявки, машины, пары, пополнение, прикрытие, разбор. Кто-то должен держать это целиком, каждый день, в голове. Эскадрильей ты уже наработался — пора шире. Я тебя на это место зову, и зову не первый раз.</p>
<p>— А кто завтра поведёт мою шестёрку на город, если я сяду на ваше место? — спросил я.</p>
<p>— Найду кого. — Он не отвёл глаз. — Поведёт хуже тебя, потеряем больше. Я это и закладываю, Соколов. И потери тоже.</p>
<p>Он не давил. Он раскладывал, и всё разложенное было правдой по каждой цифре. Место для меня у него было, и пустым оно стало не от хорошей жизни.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>— Выйдем, — сказал я и поднялся. — Покажу, чем я считаю.</p>
<p>Мы вышли на стоянки. Темнело; над полем стоял тот ровный серый свет, в котором всё видно и ничто не отбрасывает тени. Я повёл Трофимова не к самолётам вообще — от борта к борту, по тому, из чего складывался мой ответ. Он шёл рядом, заложив руки за спину, и молчал: командир полка умел смотреть, когда ему показывали.</p>
<p>У борта Панина горела переноска. Мотор лежал разобранный на брезенте, в жёлтом свете блестели масляные детали, разложенные по порядку — у хорошего техника всё по местам. Двое возились с шатунами, старшина светил. Панин был тут же, безлошадный, подавал ключи — третьи сутки при чужой работе над собственным мотором, потому что своей машины не было, а руки требовали дела. Он знал в этом моторе каждый болт лучше тех, кто его сейчас перебирал, и подавал нужное на полслова раньше просьбы.</p>
<p>— Ну что, Панин, когда взлетишь? — спросил Трофимов.</p>
<p>— Как соберут, товарищ командир. — Панин не поднял головы от мотора. — Поршневую глядим. К послезавтру, если не загубили.</p>
<p>Послезавтра. Трофимов задержался взглядом на разложенных по брезенту деталях, на Панине при чужих ключах над собственным мотором, и ничего не сказал.</p>
<p>У соседнего капонира Гладков, не доверяя никому, гонял мотор после нового радиатора — короткими дачами, вслушиваясь: не пойдёт ли температура, не потечёт ли там, где вчера текло. Машину ему собрали, но веры собранной машине нет, пока сам не послушаешь. Языкастый Гладков сейчас молчал и слушал мотор, а это у него значило, что дело серьёзное. Он отпустил газ, обернулся, увидел Трофимова, козырнул — и снова к мотору.</p>
<p>Дальше, у крайней стоянки, в сумерках, Морозов водил Сошникова вокруг его машины. Не учил словами — показывал руками: вот отрыв, вот разворот, вот где держать ведущего, вот сюда смотреть на сборе. Сошников повторял неловко, всем телом, разводя дугу за дугой, как повторяет тот, у кого ещё не легло в руки. Морозов поправлял молча: брал его ладонь и переставлял, куда надо. Сошников повторял — и снова не туда, и снова Морозов брал его руку и вёл.</p>
<p>На этом самом месте, на этой же неделе, он так же стоял с Тихоновым — с тем, кого водил полгода. Об этом он не говорил, и я не напоминал; но нового он начал водить в тот же вечер, как не стало старого.</p>
<p>Трофимов смотрел, как чужая рука раз за разом ложится под ладонь Морозова, и не торопил меня дальше.</p>
<p>У землянки эскадрильи под фонарём сидел Кравцов, политрук, и сводил вчерашний разбор по донесениям и по строке наряда. Против фамилии Сошникова у него стояло: «нарушил строй, оторвался от ведущего, допустил повторный заход без команды». Всё верно — и всё мимо. На бумаге это нарушение; в воздухе это был зелёный, потерявший в дыму единственного, кто его выведет. Кравцов писал, что было, по донесению. Почему — с бумаги не достанешь.</p>
<p>А у моей семёрки Сёмин, безлошадный четвёртый день, подавал Прокопенко ленту к турели — молча, ладно, как лётчик, которому некуда деть руки, кроме работы. Машины ему всё не было. Завтра он опять не полетит.</p>
<p>Я приостановился у плоскости. Сёмин довёл звено ленты в короб, прихлопнул крышку и выпрямился.</p>
<p>— Что с бортом, командир? — спросил он не жалуясь, а так, как спрашивают о погоде на завтра. — Четвёртые сутки на земле. Руки забывать начинают.</p>
<p>— Борта нет, Сёмин. Будет — узнаешь первым. — Я не стал обещать сроков, которых не держал. — Панину мотор соберут к послезавтра. Тебе — как пришлют. В пару вас снова и сведу, как обоих посажу на машины.</p>
<p>— Это понятно. — Он повёл подбородком на короб, на ленту, на турель Прокопенко. — Я тут не из жалости. При деле руки целее.</p>
<p>Прокопенко из-за турели ничего не сказал, только подвинул ему второй короб — без слов признав чужие руки годными к своей работе. Сёмин принял его и снова лёг на ленту. Лётчик без машины, не желающий быть лишним, — это тоже стояло в моём ответе, не на карте.</p>
<p>Я остановил Трофимова и показал ему не цифры — этих людей у этих машин.</p>
<p>— Вот мой ответ. Не на карте — тут.</p>
<p>И выговорил, тихо, то, что носил весь день. Тихонова сбили потому, что пару нечем было держать, а я не успел сшить новую раньше, чем ударило. Сошникова вчера вытащили не приказом со штаба и не строкой в наряде — вытащили в воздухе, руками. А Морозова после Тихонова я не утешал — дал ему зелёного и работу. Вон она, у стоянки.</p>
<p>— Полк ты считаешь верно, — продолжил я. — Лучше меня, правда. Но вот это пока делается мной, руками, и со штаба его не сделать. Уйду — считать станет лучше, а доводить станет некому.</p>
<p>Трофимов молчал, глядя на Морозова с Сошниковым. Он был командир полка; он видел перед собой то же, что я, и спорить с тем, что у тебя перед глазами, командиру не с руки.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>В землянку мы вернулись, когда совсем стемнело. Лампа нагорела, фитиль коптил; Трофимов прикрутил его, и карта под светом легла жёлтая, в тенях от гильз по углам.</p>
<p>— Значит, нет, — проговорил Трофимов.</p>
<p>— Нет. Прошу оставить комэском. Сейчас моё место в эскадрилье.</p>
<p>Я ответил прямо — без «подумаю» и без нового срока. Срок был вчера; сегодня был ответ, и я дал его в глаза.</p>
<p>Трофимов постоял над картой ещё секунду и — впервые за весь разговор — сел. Решение он принял. Оставалось назначить цену, а цену назначать он умел.</p>
<p>— Оставлю комэском, — проговорил он, придвигая к себе наряд. — Но штаб за тебя твою эскадрилью считать не будет. Раз остаёшься в кабине — неси и то, что шло бы со штабом. Пополнение всё на тебе: принимаешь, доводишь, ставишь в пары, и за каждого зелёного, который сгорит по недоводке, отвечаешь ты.</p>
<p>Он перечислял ровно, по пунктам, и каждый пункт был той работой, которую я минуту назад выпросил себе сам.</p>
<p>— Разбор вылетов по эскадрилье — твой, не политрука: после каждого вылета пишешь, что вышло, что нет, кто как сработал. И сводку готовности мне каждый вечер сам, не через адъютанта: сколько бортов, какие пары, что в ремонте, кого утром поднимешь. Остаёшься комэском — но за полк, который тебя в эскадрилье оставил, отвечаешь теперь шире. Это приказ. Согласен?</p>
<p>Это была не уступка в споре. Это был приказ, и приказом он вернул мне ровно то, от чего я отказался, — только не званием и не штабным столом, а нагрузкой. Заместителем по лётной я не стал; а половину заместительской работы он на меня повесил, оставив там, где я хотел остаться. И это было по справедливости: за право командовать руками, а не бумагой, платят руками.</p>
<p>— Согласен, — ответил я.</p>
<p>— Тогда первое тебе как расширенному комэску — не на завтра, на впредь. — Трофимов ткнул карандашом в синюю кромку у северной окраины города, постучал по ней дважды, оставляя метку. — Полк разворачивают на город. Сухая Мечётка, заводская окраина: там наши и немцы в обнимку — балки, завод, дым. Земля будет просить авиацию, а где у неё свои, а где немец, с воздуха не вдруг разберёшь. Готовь эскадрилью к другой работе, загодя. В степи ты бьёшь по тому, что идёт к фронту. Над городом рискуешь ударить по тем, кому идёшь помогать.</p>
<p>Он отпустил меня. Пару Морозов — Сошников, ту самую строку, которую я весь вечер нёс к нему как довод, доводить мне предстояло теперь не в степи, а там, у завода, в дыму, где своих от немца сверху отличишь не сразу. Степные привычки и впрямь надо было вычёркивать загодя.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 6</p><p>«Сухая Мечетка»</p>
</title>
<p>За неделю над городом изменилась не душа — изменился наряд.</p>
<p>В наряде у меня стояли теперь не степные колонны, а кромки: «подавить огневую точку», «миномётная батарея в балке», «автоматчики у насыпи». Карту участка переклеили: степной квадрат сменился городской мешаниной — завод, посёлки, балки, рельсы, отметки своих и немцев так близко, что между синим и красным карандаш не всегда проходил. Эрэсы стали беречь: там, где свои в полусотне метров, реактивными не бьют — снимают цель пушкой, с короткой дистанции, по тому, что различишь в дыму. Зато пробоин стало больше: над балками и заводскими корпусами зенитка выскакивает поздно, из дыма, в упор, и уйти от неё некуда — внизу не степь, внизу город. И ориентиры у тракторного, по которым мы заходили первые дни, к этой неделе почернели. Завод горел и всё ещё работал: из цехов, мимо пожаров, прямо в бой уходили неокрашенные танки — на тот же северный участок, что мы прикрывали. А корпуса вокруг меняли очертания от вылета к вылету: то, что вчера было трубой, сегодня было обломком трубы.</p>
<p>За эту неделю мы уже отбили у города несколько таких заявок — огневую точку у водокачки, пулемёт в подвале, миномёт за насыпью. Каждая стоила больше пробоин, чем степная колонна, и за каждую я первым делом звонил на передовой пункт: где свои.</p>
<p>В середине сентября нас подняли по заявке на Сухую Мечётку.</p>
<p>Сухая Мечётка — балка на северной окраине, у самого тракторного. Не степной овраг, как у Котлубани, а городская щель, заваленная тем, что натаскала в неё война: битый кирпич, остовы машин, обломки. По балке держалась наша пехота — северный участок, прижатый к Волге, тот, что стоял тут с конца августа и не отходил. Немец давил по балке миномётами с дальней стороны, и пехота просила их снять: без миномётов она бы продержалась, а с ними — нет.</p>
<p>Перед вылетом я связался с передовым пунктом — по телефону, со стоянки, как научился за эту неделю спрашивать первым делом.</p>
<p>— Свои у вас где? — спросил я.</p>
<p>— Наши по ближнему скату балки, немец по дальнему, — ответили с пункта. — Между скатами местами полста метров, местами меньше. Цель — миномёты за дальним скатом, у развалин. Обозначим дымом. Только дым у нас один на всех, и его сносит, так что смотрите сами.</p>
<p>Голос в трубке был сорванный, без сна, и за ним, в мембране, бухало — по балке клали мины прямо сейчас, пока мы говорили. Тот, кто меня наводил, сидел под этими минами и просил снять их с себя; промахнись я в его сторону — снимать будет уже нечего.</p>
<p>Полста метров. Я знал, что это значит с воздуха, на скорости, в дыму: чистой линии не будет, обещать её мне никто не может, и бить я стану не по карте, а по тому, что увижу сам, — или не стану.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Город встретил нас дымом.</p>
<p>Мы вышли к северной кромке города на шестистах: выше незачем, ниже нельзя. Подо мной лежало то, что неделю назад я ещё не умел читать, а теперь читал через раз. Тракторный завод, огромный, в дыму и пожарах, с проломленными крышами; за ним, ближе к нам, посёлки в сплошных воронках; балки, перерезавшие окраину; рельсы, насыпи, водокачка. Передний край тут не был линией. Он был зоной — полосой развалин, где свои и немцы сидели вперемешку, дом через дом, скат через скат, и с шестисот метров, в дыму, понять, где кончаются одни и начинаются другие, было нельзя глазом. Только по ориентиру — если ориентир видно.</p>
<p>Ориентир я искал и не находил. Дым от завода стелился по всей окраине, и тот сигнальный дым, что обещала земля, в этом большом дыму терялся: где сигнал, а где горящий цех — не разобрать. Внизу всё было одного цвета, серо-бурого, в воронках и обломках, и линии фронта, той, что на карте шла чёрточкой, тут не было — была каша, и читать её сверху, в дыму, на скорости, не получалось.</p>
<p>— Михаил, смотри за хвостом и за верхом, — окликнул я заднюю кабину. — Тут не степь. Снизу по нам из каждой дыры могут.</p>
<p>— Смотрю, — отозвался Ковальчук. И тут же, другим: — Командир, слева под нами вспышки, частые, по балке. Не по нам — ниже. Похоже, миномёты.</p>
<p>Вспышки он разглядел раньше меня: со своего места ему вниз и вбок видно то, чего мне с боевого курса не видно. Я довернул, нашёл балку, нашёл вспышки у дальнего ската, у развалин, — там, куда указала земля. Миномёты били оттуда. Но в полусотне метров ближе, за гребнем, должна была лежать наша пехота, и её я не видел совсем.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Я завёл группу на балку.</p>
<p>По степной привычке — той, что Трофимов велел вычеркнуть, — тут полагалось сойти эрэсами по вспышкам и накрыть всё разом. Эрэсы у нас были. Цель была. Я вывел машину на боевой курс, поймал дальний скат в прицел. Большой палец лёг на кнопку эрэсов; цель была подо мной, вспышки били — бей. И я не нажал.</p>
<p>Полста метров. РС ложится не в точку — разлётом, в десятки метров, и в этой балке, где гуляет дым и где я не вижу, за каким гребнем лежат свои, он мог накрыть не немца, а тех, к кому я шёл. Своих я не видел. Полотнищ не видел. Я видел вспышки миномётов — и не видел в полусотне метров от них пехоту.</p>
<p>— Сброс отставить, — бросил я в эфир, уже сойдя к четырёмстам, уже на курсе. — Всем. Эрэсы не бросать. Иду на круг.</p>
<p>Я увёл шестёрку с боевого курса вверх и вправо, не сбросив ничего. Группа штурмовиков прошла над целью и не ударила — потому что командир не прочёл линию. Внизу по нам уже била зенитка, проснувшаяся, как тут всё, поздно и в упор; на круге мы теряли время и подставляли бока, и каждый лишний круг над городом — это лишняя пробоина, а то и хуже. Но ударить вслепую по балке, где в полусотне метров наши, было нельзя. С боевого курса дальний скат мне закрывало дымом; вспышки на круге держал Ковальчук — ему сверху-вбок было видно вниз, в балку, и он диктовал в наушник: «Бьют по-прежнему, у дальнего ската, левее развалин». По его докладу я и водил круг. Я держал его и давил передовой пункт по радио:</p>
<p>— Я над вами. Миномёты у дальнего ската нашли. Своих не вижу — дым. Дайте рубеж точнее. Ракету, что-нибудь — где ваш край.</p>
<p>Сорванный голос ответил не сразу: в наушниках сперва бухнуло — два глухих удара подряд, мины ложились прямо на него, — и только после них пришли слова. «Понял. Ищем ракеты, у нас не густо». Он говорил из-под того самого огня, который я пришёл снять, и тратил на меня секунды, которых у него не было.</p>
<p>Круг над городом — не степной круг. В степи его водишь широко, низко, прижимаясь к земле; тут, над балками и корпусами, не разведёшь — а зенитка, что выскакивала из дыма, теперь знала, где нас ждать. По Гладкову на втором витке прошло; он доложил коротко, что держит, что по плоскости. По семёрке на третьем стукнуло по хвосту — мелко, Ковальчук доложил, что цело. Я водил шестёрку над целью, не сбросив ни эрэса, и платил за это пробоинами, и знал, что плачу, и всё равно не сбрасывал. Сбросить вслепую было дороже. Где-то внизу, в полусотне метров от миномётов, в развалинах лежали люди, к которым я шёл, и накрыть их своим же залётом было единственное, чего я тут не имел права ни при какой зенитке.</p>
<p>Никто из шести не сбросил — ни Захаров, ни Гладков, ни Бабенко. Они кружили за мной над балкой, под зениткой, с полными консолями, и не разряжали эрэсы в землю, хотя проще было ударить и уйти. Команды не было. Они держали.</p>
<p>Земля ответила не сразу: у них там, в балке, было не легче, чем у меня в воздухе. Секунды шли долго. Я отсчитывал их витками круга — третий, четвёртый, пятый, — и каждый виток зенитка из дыма провожала очередью, нащупывая нас на выходе. Бабенко доложил, что зацепило по консоли, держит. По семёрке тоже прошло, по хвосту, мелко. Я набирал пробоины виток за витком и не уходил, пока земля не даст черту. Потом внизу, на ближнем скате, кто-то выждал паузу между разрывами, высунулся из-за обломка с ракетницей и дал вверх — две красные, одна за другой; вспороли заводскую муть короткими дугами и зависли над гребнем, медленно опадая. Наш край. Граница, за которую не бить. Ракеты я увидел — они встали над гребнем, и теперь я знал, где кончаются свои: вот по этой черте, и ни метром ближе к ним. Миномёты были за развалинами, дальше ракет, метрах в семидесяти от них.</p>
<p>Семьдесят метров. Это было больше, чем полста, и по отделённой ракетами цели работать уже было можно. Но не эрэсами, не разлётом. Пушкой. Прицельно. По видимому.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>— Работаем пушкой, — передал я группе. — По миномётам за развалинами, дальше ракет. Эрэсы беречь, по балке не класть. За ракеты не залезать никому. Захожу первым.</p>
<p>Я свалил семёрку на боевой курс, держа ракеты справа, как держат границу, за которую заходить нельзя. Миномётную позицию у развалин я вёл в прицеле — плита, ящики, серые фигуры у плиты — и положил по ней короткую, на четырёхстах, нацелив не по площади, а в самое скопление у обломка стены. Снаряды ВЯ выгрызли землю вдоль плиты, опрокинули ящики. Серые фигуры не успели уйти, осели где стояли. Я прошёл низко и отвернул, держа ракеты в правом борту до последнего, не задев гребень. Довернул на второй заход — по той же черте, с того же конца, ещё короткой по тому, что осталось за развалиной. Дважды по одной линии, и оба раза отворот, не дотянув до своих метров двадцать.</p>
<p>За мной по той же черте прошёл Захаров — короткой, в три-четыре снаряда, и отвернул, не дотянув. Потом Гладков с Бабенко, по тому же гребню, по той же узкой полосе развалин за ракетами. Никто за ракеты не залез. В степи бьёшь по площади и уходишь — тут не так: каждый заход держался на одной черте, на ракетном гребне, за который нельзя, и каждый клал короткую по немцу и отворачивал, не дотянув до своих. Шесть заходов на тесном пятачке, под зениткой, по цели в семидесяти метрах от пехоты — и ни одна очередь не ушла за гребень, к своим.</p>
<p>Морозова с Сошниковым я держал выше, в прикрытии круга: зелёного в эту тесноту, на полста метров от своих, на боевой курс я не пустил. Машина его шла выше, ровно; он держал Морозова и смотрел вниз, на то, как мы кладём по черте. Пусть смотрит. Этих метров — семидесяти, потом полусотни — ему было не миновать, и хорошо, если он сперва увидит их сверху, а после войдёт в них сам. Его метры — впереди, не сегодня.</p>
<p>И всё время надо было помнить про верх. Здесь, не как в степи, немец держал истребителей рядом — над заводом, над переправами; пара, висящая выше, могла свалиться на нас, занятых землёй, в любую минуту. Между заходами я гонял Ковальчука глазами по верхней полусфере: «верх?» — «чисто». В тот раз обошлось.</p>
<p>Зенитка била по нам всё злее. Где-то в развалинах у завода стояла малокалиберная, двадцатка, и она выскакивала очередями из дыма, поздно, в упор, по тому, кто выходил из атаки над балкой. Семёрку на втором заходе тряхнуло — пришло по левой плоскости, ближе к фюзеляжу; машину кинуло на крыло, я поймал её, выровнял. Она пошла, приборы стояли, ручка ходила. Двадцатку эту я так и не увидел ни разу за весь вылет: она била из дыма, из развалин у завода, доставала выходящего из атаки и тут же пряталась обратно, раньше, чем я успевал довернуть на вспышку. По такой не ответишь — её нет, пока она не ударит, и нет опять, едва ударила.</p>
<p>— По левой пришло, — доложил Ковальчук. — Дыра по обшивке. Тяги целы.</p>
<p>— Принял. Ещё заход — и отход. Над балкой не висеть.</p>
<p>Мы дали ещё по одному, последнему. Вспышки у дальнего ската стихли — то ли накрыли расчёт, то ли он ушёл в укрытие, с воздуха не скажешь. Я собрал шестёрку и повёл на отход, к Волге, прижимаясь к дыму, чтоб укрыться в нём от зенитки. Двадцатка из развалин дала вдогон ещё очередь, мимо, и отстала: над Волгой она нас уже не доставала. Город отпускал так же неохотно, как держал.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Сели в полдень. Семёрку обошёл Прокопенко, нашёл дыру по левой плоскости — не степную аккуратную дырку от осколка, а городской рваный вход малокалиберного снаряда, с завёрнутым внутрь дюралем. Завёл в неё палец, повёл по краю, тронул заусенцы. Складка у рта залегла глубже: такую не заклеишь в одну консоль, надо разбирать и смотреть, что прошло под ней — лонжерон, тяги, бензобак. Достал ветошь, сложенную вчетверо, прошёлся ею по кромке, снимая копоть, чтоб видеть металл. К вечеру обещал сделать, если под обшивкой ничего не задето; а заденет — машина встанет, и завтра я полечу не на семёрке.</p>
<p>Передовой пункт отзвонился через час, когда я писал разбор — теперь я писал его сам, как велел Трофимов. Доложили: миномёты у дальнего ската замолчали, пехота на ближнем выдохнула, к балке немец на полдня поубавил. Помогли. Тот же сорванный голос сказал в трубку спасибо — коротко, по-фронтовому, будто извинялся, что отнял время. Но к вечеру, доложили, миномёты, похоже, перетащат — глубже в развалины, к самым нашим с другой стороны, и завтра попросят снова. И просить будут бить ещё ближе: немец, поняв, что по дальнему краю мы кладём чисто, прижмётся к нашим вплотную, под самые ракеты, чтоб мы не могли ударить, не задев своих.</p>
<p>В разбор я записал то, что было: заявка по миномётам у Сухой Мечётки выполнена пушкой; эрэсы не брошены — свои в полусотне метров, сброс держал до уточнения рубежа; одна пробоина по семёрке; потерь нет. И добавил строкой то, что будет: цель не снята насовсем, повтор будет, и повтор будет ближе.</p>
<p>Семьдесят метров сегодня оказались далеко. По тому, как немец жмётся к нашим, едва нащупаешь дистанцию, я знал: завтра попросят бить на полусотне. А послезавтра — ещё ближе.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 7</p><p>«Пятьдесят метров»</p>
</title>
<p>Семёрка шла на город, и нос её был уже в дыму, когда я в последний раз проверил себя на одной мысли: пятьдесят метров.</p>
<p>Вчера на этой балке земля дала мне рубеж на семидесяти, и семьдесят я отработал, держа сброс до последнего; ночью немец перетащил миномёты глубже в развалины, к самым нашим, и утренний звонок с передового пункта попросил повтор — ближе. «Местами пятьдесят, местами меньше», — сказали в трубку, прежде чем я поднял группу. «Точку обложим ракетами с трёх сторон. Бейте в коробочку, между ракетами. Дальше ракет — немец, ближе — мы. Не промахнитесь, командир». Они сказали это не для красного словца: на пятидесяти метрах промах в нашу сторону — уже не промах, а свои. Вчера эти двадцать лишних метров позволяли ждать; сегодня их не было, и ждать было нельзя — надо было бить, и бить точно.</p>
<p>Оттого я и шёл сейчас к северной кромке города с одной пушкой и пулемётом под крылом, и эрэсов на консолях не было.</p>
<p>Снимать их я велел ещё на стоянке, у капонира, на ходу, пока оружейники возились с лентой. Не вешать вовсе. Там, где площадь — это полусотня метров с нашей пехотой, реактивному висеть на направляющих незачем; вчера я уже отставлял сброс на боевом, с полными консолями, и держал группу под зениткой, пока земля не дала черту, — сегодня черта была короче на двадцать метров, и соблазн я снял с машин руками оружейников, чтоб ни у кого он не остался под большим пальцем. Они переглянулись — снимать готовое перед вылетом не любит никто, — но реактивные сняли, и шесть бортов ушли к балке голыми по части площади и зрячими по части цели: пушкой и ШКАСом, короткими, прицельно.</p>
<p>Тогда же, у капонира, я и развёл им работу — не у карты, а по плоскости, рукой по обшивке: вот балка, вот точка, вот те пятьдесят метров, за которыми наши. Заходим по одному, не кругом, чтоб каждый видел свою цель и свой рубеж, а не след переднего; кто рубежа не видит — не бьёт, выходит и заходит снова.</p>
<p>Сошникову я сказал отдельно, отозвав на полшага:</p>
<p>— Идёшь последним. Бьёшь по уже обозначенному, и только если увидишь ракеты. Не увидишь — не бьёшь. Лучше пустой заход, чем заход по своим. Понял?</p>
<p>— Понял, товарищ капитан.</p>
<p>В эту работу я пускал его второй раз. В первый, у дальнего ската, он шёл за Морозовым в прикрытии и не бил; сегодня бить ему предстояло — но последним, по краю, и под чужим крылом.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Балку я нашёл по тракторному.</p>
<p>Завод горел и слева, и справа, но та его громада, по которой я правил, стояла на месте, и от неё, отсчитав на глаз, я вывел группу на нужный скат. Внизу было то же, что вчера, и не то: дым гуще, развалины ниже — за ночь немец и наши перепахали балку так, что вчерашние ориентиры осели. То, что вчера было домом и служило точкой отсчёта, сегодня было грудой; то, что вчера было грудой, немец приспособил под огневую, и оттуда теперь огрызалось пулемётом. Балку приходилось читать заново каждый вылет, и кто читал её по вчерашней памяти — читал не то.</p>
<p>Я сошёл к шестистам, в самый край дыма. Внизу горело, дымило, шевелилось; пулемёт из новой груды дал по нам короткой, не достал, отстал. Я ему не ответил — он был не моя цель, и патронов на него тратить я не стал.</p>
<p>— Михаил, за хвостом и за верхом, — сказал я в заднюю. — Я считаю низ, ты — всё остальное.</p>
<p>— Держу, — отозвался Ковальчук. Помолчал, обшаривая верх. — Чисто. Истребителей нет.</p>
<p>Рубеж дала земля, как обещала. Из развалин, с трёх сторон, одна за другой пошли вверх красные ракеты — не две, как вчера, а шесть, по две с каждой стороны; они пробили гарь снизу вверх и повисли, медленно опадая, очертив коробочку метров полтораста по фронту. Между ракетами, в коробочке, сидели немецкие миномёты с пулемётом. За ракетами, со всех трёх сторон, в развалинах лежали наши — те, кто эти ракеты и пускал, под огнём, чтоб мы их увидели.</p>
<p>Я прошёл над коробочкой раз, не стреляя, на шестистах, читая её, как читают строку: где ракеты, где между ними дым от вспышек, где та узкая полоса развалин, по которой можно бить, не задев своих. Полоса была узкая — метров тридцать чистого, отделённого ракетами, — и в этих тридцати метрах сидела точка, которую просила снять земля. В них я разглядел её всю: плита миномёта, ящики, серые фигуры, чуть глубже — горб развалины с пулемётом, что огрызался по балке. Дальше, за развалиной, лежали наши, которых я не видел, но знал, что они там, — по ракетам, опадавшим над их головами. Бить надо было вдоль полосы, с конца на конец, чтоб разлёт очереди шёл по немцу, а не поперёк, на своих.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Я зашёл первым, вдоль полосы.</p>
<p>Заход я строил долго, с дальнего конца коробочки, выводя нос точно в коридор между ракетами — так, чтобы две из них прошли по бортам прицела, как ворота, в которые нельзя задеть ни косяк. Держать этот коридор на боевом курсе — значит не дать машине вильнуть ни вправо, ни влево, идти по нитке, какой бы соблазн ни тянул довернуть на видную цель чуть в стороне. Цель моя была у развалин: пулемёт и миномётный расчёт; чуть глубже, под стеной, стояла прикрытая повозка с боеприпасами. По повозке я бить не стал — рвани она, и осколки пошли бы веером, через ракеты, на своих; лёгкая, видная цель, а трогать нельзя. Я взял расчёт.</p>
<p>И на первом близком заходе палец на гашетке задержался на полмгновения дольше, чем нужно, — вчера на этой же балке он держал сброс, не видя своих. Сегодня я их видел: ракеты, за ними, в развалинах, наши, между — немец. Я нажал.</p>
<p>Дал из пушки короткой, на трёхстах пятидесяти, вдоль полосы, от ближнего конца к дальнему — десятка два снарядов, не больше. Под крылом мелькнули ракеты слева и справа, между ними серые фигуры у плиты, и я провёл очередь по ним, не уведя нос ни на палец. ВЯ легла коротким сухим рядом разрывов, по плите, по ящикам; одна серая фигура осела, две метнулись в развалины. Пулемёт замолчал. Я вынес нос вдоль ракет на выход, удержав очередь по немецкому краю. Первый прошёл — по немцу, мимо своих.</p>
<p>Пулемёт я снял, но миномётную плиту за развалиной — нет, и оттуда, едва я отвернул, снова пошли вспышки. Я довернул на второй заход, по той же полосе, с того же конца, держа те же ракеты по бортам прицела. Первый сошёл. Второй сам собой не сходит. Я провёл медленно, выверенно: дал по плите короткой, вдоль развалины, — и вспышки за ней встали и больше не пошли. На выходе я скользнул глазом вправо: ракеты все на месте, ни одной не задел, и за гребнем, у наших, не встало ни дыма, ни огня в нашу сторону.</p>
<p>Дважды я прошёл по коробочке и дважды отвернул вдоль ракет, не дав себе ни на градус к своим. Перчатки взмокли. Под крылом, в полусотне метров от моих очередей, в развалинах лежали те, к кому я шёл, и отделяла их от моей пушки одна красная черта — пара огней, опадающих в дыму.</p>
<p>Пятьдесят метров. Разлёт пушечной очереди, который в степи никто не считал, здесь я считал каждым снарядом.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>За мной по той же полосе пошли остальные, по одному, как уговорено.</p>
<p>Захаров — вдоль, короткой, от ближнего к дальнему, и патрона лишнего не выпустил за полосу. За ним Гладков с Бабенко, по второму концу точки, где земля дала ещё ракету. Каждый строил заход долго, выводя нос в коридор, и каждый клал короткую и выходил, не довернув; я водил их сверху голосом, по одному пуская на полосу и не давая никому войти в неё, пока передний не вышел. Бабенко на своём заходе чуть довернул за целью, ушедшей под крыло, к ракетам; одно моё слово в эфир — «уводи!» — и он выправил, прошёл по черте и вышел пустым, не дав очереди. Шесть машин прошли по коробочке, одна за одной, и ни одна очередь не легла за ракеты.</p>
<p>Коробочка между тем затягивалась дымом от собственных разрывов, и с каждым заходом полосу читать было труднее: ракеты тускнели в гари, серый сливался с серым. Тот, кто шёл последним, видел уже не ту строку, что я в первый раз. Я держал рубеж в голове по тем ракетам, что ещё горели, и торопил группу: дольше эта коробочка чистой не будет.</p>
<p>Зенитка по нам била — малокалиберная, из развалин за коробочкой, выскакивая поздно, как тут всё, и пряталась обратно в дым раньше, чем довернёшь. Гладкову пришло по консоли на втором заходе; он доложил, что держит, что идёт. На выходе с третьего захода она достала всерьёз и меня: трасса встала прямо перед носом, так близко, что я разглядел отдельные снаряды, уходящие вверх, медленные на вид и злые. Я свалил машину вбок, в дым, потерял высоту, выгреб обратно — и она меня потеряла, ушла искать следующего. По хвосту всё же стукнуло, мелко; Ковальчук доложил, что цело. Каждый лишний проход над балкой стоил машине, и я считал проходы, как считал снаряды: ровно столько, сколько надо снять точку, и ни одним больше.</p>
<p>Миномёты в коробочке стихли — накрыли расчёты или загнали в укрытие, отсюда не разобрать. Я собрал тех, кто отработал, и держал коробочку под глазом: оставался ещё один, кому по ней идти.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Сошников заходил последним.</p>
<p>Морозов завёл его на полосу, как заводят зелёного: впереди сам, на полкорпуса, показывая дугу, ведомый за ним, по следу. Я держал их в глазу с высоты. Сошников шёл за Морозовым ровно, не отставая и не вылезая; нашёл полосу, нашёл ракеты — я видел по его машине, как он довёл нос вдоль коридора, выждал, взял точку в прицел. Вчера в дыму он рыскал, ловил ведущего глазами; сегодня шёл ровной дугой, держа крыло Морозова, и нос его не гулял. Я видел, как дрогнули его консоли, когда он дал короткую, как легла она по краю развалин — вдоль, не поперёк, как вколачивал ему разбор, — и как он сразу вынес машину на выход, не задержавшись над целью ни на лишнюю секунду. Класть он научился.</p>
<p>И у самой точки он не дострелил.</p>
<p>Морозов прошёл первым, дал короткой и вышел. Сошников шёл за ним, и точка была перед ним, и палец на гашетке, и он мог бы добрать её — пройти ещё метров двадцать вдоль полосы, дострелить остаток ленты в дальний край развалин, где ещё что-то шевелилось. Двадцать метров. Но за теми двадцатью метрами кончались ракеты. И он не пошёл. Дал ровно столько, сколько дал Морозов, по тому же куску полосы, — и вышел за Морозовым, не добрав, хотя мог, не дав себе ни на градус к своим.</p>
<p>В свой первый бой Сошников полез один на повтор и чуть не лёг под счетверёнки. Сейчас не полез — вышел по Морозову, на двадцать метров раньше, чем мог.</p>
<p>Вслух я ему ничего не сказал. По радио — только:</p>
<p>— Сошников, сбор. Девяносто.</p>
<p>— Есть девяносто.</p>
<p>Он пристроился к Морозову на сборе, в полуметре, как держался всю дорогу. Голос в эфире был ровный, не сорванный, как в первый раз.</p>
<p>Я собрал шестёрку над Волгой, пересчитал по головам. Шесть. Заявка снята, по своим не задели, машины все идут. На отход я повёл их низко, прижимаясь к реке, прочь из-под городской зенитки, что била из дыма. На отходе нас в тот раз никто не тронул: истребители немца были заняты южнее.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Сели после полудня.</p>
<p>Шестёрка вернулась вся, но не целой. У Гладкова пробоина по консоли, у Бабенко по стабилизатору, семёрка привезла ещё одну за эти городские дни заплату — теперь по низу фюзеляжа, у самого бронекорпуса. Город отдавал нам за каждую точку по нескольку дыр.</p>
<p>Передовой пункт отзвонился, пока я писал разбор. Тот же сорванный голос доложил: миномёты у коробочки замолчали, по балке немец на день поубавил, пехота держится. И добавил, без приказа, своё: чисто положили, командир, по самому краю, ни одного к нам не прилетело. За этим «ни одного к нам» стояло то, чего я с воздуха знать не мог, — что в развалинах за ракетами никого из наших наша же очередь не зацепила.</p>
<p>Разбор я писал сам — теперь это была моя работа, не политрука. И впервые за всю полосу в разборе строкой шла не потеря и не победа, а износ: столько-то пробоин, столько-то заплат, столько-то выработанного моторесурса, и ни одного целого борта на завтра без ночной работы.</p>
<p>К ночи на стоянках считали не дыры — узлы. У Гладкова осколок задел тягу элерона: её не клеили, меняли целиком — выпрессовывали, ставили новую, гоняли на земле раз за разом, и одной этой тяги хватало двоим до утра. А таких узлов по шести машинам набиралось больше, чем было рук.</p>
<p>Прокопенко обошёл семёрку, нашёл новую дыру по низу, подцепил ногтем рваный край дюраля и отогнул его, примеряя заплату на глаз, ничего не сказал. Потом пошёл по остальным машинам — медленнее, чем месяц назад, останавливаясь у каждой дольше. У одной постоял, опершись о консоль, будто переводя дух, и снова пошёл. Городские дни он считал не по моему разбору — по своим рукам, и счёт этот у него был длиннее моего.</p>
<p>К вечеру у него на стоянках зажгли переноски — голые лампы на проводе, раскачанные ветром с Волги, и тени от них ходили по плоскостям, как вода. Пахло бензином, горелой краской и остывающим железом. Эта ночь была его — латать то, что город наколол за день, чтоб утром шестёрка снова вышла к балке. Он не торопился и не медлил, просто не уходил, и за полночь по стоянкам всё ещё стоял ровный звон киянки по дюралю да короткие пробы моторов: один возьмёт, помолчит, опять возьмёт. Я оставил ему машины и сел за сводку готовности, ту, что теперь подавал Трофимову сам: на завтра шесть бортов, если успеет. Возвращаясь за полночь, я насчитал на стоянках три горящие лампы — по числу тех, у кого ещё не сошлось.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 8</p><p>«Старшина»</p>
</title>
<p>Город привозил ремонт не штуками, а узлами, и Прокопенко считал его узлами.</p>
<p>Я пришёл на стоянки к вечеру — теперь это была часть моей работы: сводку готовности на утро я подавал Трофимову сам, а чтобы её подать, надо было пройти по бортам и посмотреть, что из шести машин выйдет к четырём, а что нет. Шёл я не один — рядом шёл Прокопенко, и сводку, которую я понесу командиру полка, на деле составлял он, своими руками, по тому, что находил под каждой заплатой.</p>
<p>Он шёл от борта к борту и читал каждый по-своему. У Гладкова подёргал рукой перебитую тягу элерона, покачал головой: менять, не клеить. Новой тяги в запасе была одна, последняя; он отдал её на гладковскую машину и велел снять негодную, не дожидаясь утра, — без тяги элерон мёртв, а мёртвый элерон не подымешь. У Бабенко посеченную обшивку стабилизатора тронул ладонью — это терпит, это к утру, заплата да краска. Машину Панина третью неделю не собрать без новой поршневой, которой нет; она стояла под сетью, как стоит мёртвое, и с неё уже начали снимать годное на живых. У моей семёрки он остановился дольше всех, у той дыры по низу фюзеляжа, что мы привезли днём, и решал — не вслух, сам с собой, как решал всё. На шесть машин узлов набиралось на всю ночь и на больше, чем рук; он распределял их в уме, как на земле распределяют огонь, — что в первую очередь, что терпит, что не успеть и до утра. Семёрку он ставил первой: она шла головной, ей и быть готовой раньше. Но прежде надо было залезть под низ и узнать, что там с рулём.</p>
<p>Сёмин ходил пеший — ему я в сводке писал «без машины» так часто, что строка эта стёрлась бы, будь она не в наряде, а в тетради.</p>
<p>По всему полку в эту ночь было то же. Три эскадрильи отработали город, три эскадрильи привезли городские дыры — рваные, в упор, наискось, не степные аккуратные. Технари не спали нигде: по капонирам, от стоянки к стоянке, горели переноски, и в их свете полк был похож не на полк, а на мастерскую, которая всю ночь чинит то, что днём ломают.</p>
<p>— Что по семёрке? — спросил я.</p>
<p>— Посмотрю, что под низом, тогда скажу. — Раньше, чем посмотрит, он говорить не любил. — Руль высоты не задело — к утру будет. Задело — другой разговор.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Под семёрку он полез с переноской, и я полез за ним: про руль высоты я хотел знать не из утренней сводки, а сейчас.</p>
<p>Дыра была рваная, городская, наискось, у самого края бронекорпуса по низу. Прокопенко завёл под неё свет, лёг на спину на брезент и смотрел снизу вверх, в нутро машины, туда, где шли тяги, тросы, маслопровод. Снаряд вошёл рядом с тягой руля высоты — рядом, не в неё. На палец левее — и руль перебило бы, и тогда семёрка села бы где-нибудь на брюхо, как Сёмин, или не села бы вовсе. На палец. Город бил так близко к тому, чего нельзя задеть, что Прокопенко после каждого городского вылета лез под машину сам, не доверяя осмотр никому: «на палец» — это цена, которую с воздуха не видно, а на земле видно всю.</p>
<p>Он прошёл рукой по тягам, по тросам, по маслопроводу — проверял не глазом, пальцами: нет ли надсечки, заусенца, тонкого надлома, что днём держит, а на тряске разойдётся. Подёргал тягу руля высоты — ход чистый. Прошёл маслопровод до самого радиатора — сухо. Тросы — целы, в роликах ходят. К водяному радиатору и патрубкам тоже сунул руку: нет ли осколка, что днём держится, а на прогреве потечёт. Пробитый радиатор он не любил больше всего — его не латают, его меняют, а менять было не на что.</p>
<p>— Руль цел, — сказал он снизу. — Тягу не задело, маслопровод не задело. Тросы прошёл. К четырём будет.</p>
<p>Он выбрался из-под машины, вытер ладони о штанину и полез на стремянку к заплате. Рваные лохмотья дюраля по краю дыры откусил кусачками, ровняя гнездо под лист; приложил заранее выгнутый по месту кусок, прихватил на временные винты, прошёл сверлом под заклёпки — ряд за рядом, на ощупь точно отмеряя шаг между отверстиями. Заклёпки ставил по одной: поддёргивал снизу, расклёпывал сверху, и заплата садилась плотно, без зазора. Раз только рука с поддержкой задержалась дольше, чем надо, — он подержал её на весу, дал отойти и доклепал ряд медленнее обычного, не торопя того, что не торопилось само. Работа была не хитрая, тысячу раз деланная. И вот тут, на мелкой работе, на контровке тяги, пальцы его и подвели.</p>
<p>Он стал контрить — ставить шплинт на гайку тяги, мелкую работу, какую делают на ощупь, не глядя, пальцами. И пальцы на секунду не взяли. Контровочная проволока, тонкая, привычная, не далась: пальцы сошлись на ней и не сжали, будто рука на миг забыла, что держит. Он замер. Не вскрикнул, не выругался, не уронил — просто замер, глядя на свою руку так, как глядят на чужую. Потом взял проволоку второй раз, и второй раз она далась, и он законтрил гайку как надо, без задёра.</p>
<p>Я ничего не сказал. Лезть с заботой к старшине — всё равно что лезть с заботой к Морозову после Тихонова. Прокопенко сам сказал — не мне, а гайке, которую только что законтрил:</p>
<p>— Металл тоже устаёт. Дюраль не вечный: гнёшь его, латаешь, греешь — он держит, держит, а потом по нему трещина там, где раньше держало. — Он провёл пальцем по краю заплаты. — Вовремя смотреть надо. Пока трещина мелкая.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Старшина Прокопенко был механиком Соколова дольше, чем Соколов был его командиром.</p>
<p>Он встал за его машину осенью сорок первого и с тех пор не отдавал её никому — ни ту, что была до этой, ни эту, нынешнюю, двухместную, которую сам же помогал резать под заднюю кабину в августе, в дивизионных мастерских. Машины менялись; он оставался. Лётчик приводил машину битой — он чинил; лётчик уводил снова — он ждал. Так оно шло год, и за этот год семёрка не осталась на земле по его вине ни разу.</p>
<p>Себя на войне он не считал. Война была наверху — там, в дыму, под трассами, где капитан. Его дело было внизу: чтоб машина ушла к четырём и вернулась, а вернулась битой — чтоб ушла снова. Дело одно, маленькое, и он держал его так, как держат единственное, что у тебя есть.</p>
<p>А теперь руки. Он смотрел на свою правую ладонь — старую, в порезах и въевшемся намертво масле, знакомую, как собственное имя, — и не узнавал её. Про дюраль он капитану сказал. Про себя не сказал ничего: сказать было некому, да и незачем, пока семёрка уходила к четырём.</p>
<p>Он унял ладонь об колено, сжал её в кулак и разжал — проверил, держит ли, — и встал: впереди была вся ночь, а машин — шесть.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Ночь на стоянках шла своим счётом — не людьми, а машинами и тем, что в машины идёт.</p>
<p>У оружейников считали ленту. Не «сколько подвесить» — «на сколько хватит». Город съедал ВЯ вдвое против степи: бьёшь короткими, прицельно, заходов много. Заднюю Ковальчука кормили из того же скудного запаса — крупнокалиберную ленту привозили реже всего. На три вылета по полку. На два. Дальше — как привезут.</p>
<p>Привозили реже, чем тратили. Снаряжённых коробов к утру выходило меньше, чем просили борта; делили так: ведущим — полный, ведомым — сколько осталось. На второй вылет уже не хватало, и все это знали.</p>
<p>Баллоны со сжатым воздухом катили к капонирам. Один травил. Всё тот же, который день. Нового не дали. Его поджимали каждый вечер и ждали утра, когда он не даст давления и машина не запустится.</p>
<p>Масло грели на печах. Заплаты резали из того, что снимали со списанных бортов: нового дюраля не было. Латали машины машинами — снимали с мёртвых, ставили на живых, и каждая живая несла кусок какой-нибудь мёртвой.</p>
<p>Степь брала раз и отпускала. Город брал помалу и не отпускал. К середине сентября это считалось уже не в потерях — в том, что нечем латать, нечем заряжать, нечем менять. Готовность на утро у меня выходила шесть бортов — на поджатом баллоне, на снятой со списанного заплате, на ленте, которой на два вылета.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>К двум ночи Прокопенко закончил семёрку и сел.</p>
<p>Сел не отдохнуть — он не отдыхал, я за год не видел, чтоб он сидел без дела, — а проверить при свете мелкую деталь, что-то в приёмнике турели, что просил посмотреть Ковальчук. Сел на ящик, поднёс деталь к лампе, и его руки между делом лежали на коленях и подрагивали. Не сильно, чуть — как у человека, который держал инструмент шестнадцать часов кряду.</p>
<p>Я стоял у крыла и не подходил. Смотрел, как он унимает руки сам, об колено, прижав ладони, пока не уймутся, и снова берёт деталь. Он поднёс приёмник к самому свету, повернул так и эдак и нашёл то, что искал: заусенец на направляющей, по которому звено и цепляло на подаче. Снял его надфилем — мелкими движениями, по одному, проверяя ногтем после каждого, гладко ли. На этой работе руки слушались: дрожь уходила, когда они делали, и возвращалась, когда лежали без дела на коленях.</p>
<p>Я видел это и молчал. За год я научился читать его по рукам вернее, чем по лицу, — руки у Прокопенко всегда говорили раньше рта. Сейчас они говорили дрожью, которую он унимал об колено, и снова дрожью. Но деталь в них шла на лад, заусенец сходил под надфилем, звено теперь пойдёт без задёра, — и пока шла, я стоял и не мешал.</p>
<p>Этот старшина вёл мою машину с первой моей войны до этой: чинил после каждого боя, прогревал в три тридцать, снимал чехол с турели, считал заплаты. Всю войну, что я отлетал, он стоял у меня за спиной на земле — как Ковальчук теперь в воздухе. Я привык, что Прокопенко есть; привык не думать об этом, как не думаешь о земле под ногами. А он сидел сейчас на ящике, унимал руки об колено, и я впервые за год увидел не старшину при машине, а человека, у которого тоже есть свой ресурс — как у баллона, как у дюраля, — и счёт ему пошёл.</p>
<p>— Складка у вас глубже стала, Григорий Тихонович, — сказал я наконец: молчать дольше было нельзя, а в душу лезть нельзя тоже, и я зашёл с того края, с какого можно, — с лица, не с рук.</p>
<p>— Стала, — согласился он, не отрывая глаз от детали. — Город. — И, помолчав: — Ничего. Дотяну, докуда надо. Машину утром дам.</p>
<p>Он не стал жаловаться и не стал объяснять. «Дотяну, докуда надо» — это всё, что он сказал о себе за ночь. Я не стал ни возражать, ни утешать.</p>
<p>— Дашь машину к четырём — большего не прошу, — сказал я. — Остальное спи, хоть час.</p>
<p>— Усну, как дам. — Это была не уступка, а его порядок: сначала машина, потом он.</p>
<p>Он поставил деталь приёмника на место, отложил надфиль и пошёл обратно к семёрке — досводить начатое. Я не пошёл следом: при машине он был у себя, и стоять там у него над душой было лишним.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>К четырём семёрка стояла готовая.</p>
<p>Прокопенко дал её к сроку, как давал всегда. Заплату по низу он свёл на заклёпки последним рядом ещё в ночь, обстучал ребром ладони по всему шву — сидит, не звенит, не играет; тросы прошёл, руль проверил. Он провёл меня вдоль машины и показал, не для отчёта, а как показывают своё: вот эта заплата, по концу правой консоли, — с первого дня, ещё степная, осколочная, ровная; вот эти, по левой плоскости и по низу у бронекорпуса, — городские, рваные, наискось. Каждую он помнил — какая откуда, с какого вылета. По его заплатам сентябрьская полоса читалась вернее, чем по моему блокноту: заплаты считали попадания. И с каждой новой машина становилась чуть тяжелее на отрыве — латаная, как все мы к середине сентября.</p>
<p>В три тридцать он прогрел её, как прогревал всегда: короткими дачами, слушая мотор не прибором, а ухом; чехол с турели снял перед самым, чтоб металл не выстыл за ночь. Поджатый с вечера баллон дал давление с третьей попытки — но дал, и винт провернулся, и мотор схватил: сперва неровно, на холодном масле, потом ровнее. Прокопенко постоял, послушал, прибрал газ до малого — пойдёт.</p>
<p>— Идёт на износ, — сказал он, не мне, а мотору. — У всякого железа свой счёт ходок: одна машина две сотни выходит, другая полста. Эта своё доберёт. — Он положил ладонь на капот, подержал, будто считал что-то по теплу под рукой, и снял. — Хватило бы до срока. А там, как у людей, — кому докуда.</p>
<p>Машину он сдал так же, как сдавал всю войну: к сроку, на ходу, без лишних слов.</p>
<p>Но турель и заднюю он сдал мне с оговоркой, и оговорку эту я записал отдельно — она была не про машину, а про того, кто за машиной сидит.</p>
<p>— Приёмник УБТ я поправил, но лента идёт с задиром на третьем звене, — сказал он. — Я её ночью сажал раз пять, пока пошла. В бою сядет — стрелок останется с одним патроном в стволе, а то и без. Пусть Ковальчук перед вылетом сам прогонит ленту, своей рукой, и в воздухе следит за подачей. Машину я дал. Заднюю — на нём.</p>
<p>Он сказал это и отвернулся к стремянке. Заднюю он сделал, что мог: поправил приёмник, прогнал ленту, нашёл задир и предупредил. Дальше задняя была не в его руках — в руках стрелка, в воздухе, куда Прокопенко за машиной уже не дотянется.</p>
<p>Будить Ковальчука я пошёл раньше остальных, чтоб он успел прогнать ленту и проверить сектор до того, как мы выйдем к полосе. Завтра снова город, снова балка; а над выходом из города однажды встанут и чужие истребители, которых неделю не было. От того, как сработает задняя — лента, приёмник, что увидит и достанет стрелок, — завтра будет зависеть не одна семёрка. Прокопенко дал мне машину. Заднюю кабину предстояло дать Ковальчуку — самому, в бою.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 9</p><p>«Задняя»</p>
</title>
<p>Сержант Ковальчук прогнал ленту до того, как над полосой посветлело.</p>
<p>Он стоял в задней кабине на коленях и пропускал ленту УБТ через приёмник звено за звеном — своей рукой, как велел накануне Прокопенко. На третьем звене, том, что капризило ночью, придержал пальцем, чувствуя, как оно идёт. Шло туго. Прокопенко сажал его ночью раз пять, поправил приёмник, но узел остался капризным: нового было неоткуда взять, латали тем, что есть. Ковальчук это знал. Знал и то, что в бою, если третье схватит, на «почему» времени не будет — будет полсекунды: посадить ленту обратно и дать очередь, или не дать.</p>
<p>Он смотал ленту, уложил заново — виток к витку, чтоб на подаче не закусило. Сел за гашетку и прошёл ствол по дуге, проверяя сектор: вверх — свободно, в стороны — свободно, вниз и назад, к хвосту, где ствол упирался в ограничитель и дальше не шёл. Ниже, под киль и под хвост, он не доставал вовсе. Там лежала слепая зона, и Ковальчук держал её в голове на ощупь — докуда ствол дотянется, а докуда уже нет; высчитывать это в бою будет некогда.</p>
<p>Свою установку он знал, как Прокопенко знал свою машину: где ствол ходит легко, где упирается, сколько в коробе ленты. Двенадцать и семь, на турельном кольце, — в упор по мотору или кабине это смерть, если попасть и если хватит ленты. А ленты сегодня было мало и капризной была лента. Не палить, когда заметил, — бить, когда достанешь: это он усвоил за месяц задней крепче всего.</p>
<p>Руки он держал в работе нарочно — пока руки в работе, не думаешь о том, что впереди. За месяц у стоянки они с командиром прогнали уговор десяток раз, всухую, на земле: капитан качал крыло — Ковальчук наводил ствол вслед, докладывал сторону и высоту. В воздухе, по живому, он шёл сегодня впервые. Перед тем как сесть в кабину, командир сказал ему через борт коротко, в последний раз:</p>
<p>— Зайдут сзади-снизу, под хвост — подниму тебе его. Доложишь сторону и высоту, я доверну, выведу в твой сектор. Один не достанешь — не тянись, дай довернуть.</p>
<p>— Понял, командир. Сторону, высоту — и жду доворота.</p>
<p>Уговор был простой. Порознь не выходило никак: его глаза без манёвра командира не доставали, манёвр без его глаз был слепой. Вместе выходило. Он закрыл короб, тронул ствол ещё раз и положил руки на колени. Подрагивали. Он сжал их в кулак и разжал — так делал Прокопенко на стоянке, он подсмотрел, — и дрожь ушла под кожу.</p>
<p>Дело его в бою было одно и узкое: смотреть назад. Командир смотрел вперёд — за всех шестерых, за цель, за гребень со своими, за трассу; на хвост командиру глянуть было некогда и нечем. Этот кусок неба, который пилот не достаёт ни глазом, ни шеей, и был отдан стрелку. Слепое одноместного у семёрки было не слепое — за него отвечал он, Ковальчук, и больше никто. Месяц это казалось работой впустую: возишь ствол по пустому небу, докладываешь то, чего нет. Чего нет — пока однажды не будет. Над полосой засвистел запуск. Пойдёт.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Работа в тот день была обычная, городская.</p>
<p>Короткий удар по огневой точке у заводской окраины, пушкой, по обозначенному рубежу: пулемёт в развалинах, обложенный ракетами с земли, отделённый от своих узкой полосой. Командир зашёл первым, дал вдоль полосы — короткой, по видимому, не задев гребень, где сидели свои; пулемёт у развалины замолчал. За ним Захаров, потом Гладков с Бабенко, по той же черте. Точку придавили в два захода, по своим не задели. Сошников отработал по чужому следу и вышел за Морозовым — держался он ровнее, чем неделю назад. Пошли на отход, к Волге, на сбор.</p>
<p>Из задней Ковальчуку весь удар был виден иначе, чем командиру: тот глядел вперёд, на цель, на гребень со своими, на трассу. Ковальчук глядел назад и вверх — туда, откуда придёт то, что командир не увидит. И докладывал коротко, как принимают доклад от исправного прибора, — вполуха: «верх чист», «справа выше пара, не к нам», «сзади чисто».</p>
<p>Над городом стояло то же, что стояло каждый день к этой неделе, — немецкие истребители. Перевес их в полку знали не по сводкам, а по тому, что они ходили над городом, когда хотели, парами и звеньями, и выбирали, кого взять. Над целью не трогали: над целью их работу делала зенитка. Брали на отходе, по одному, когда группа растягивалась и каждый шёл сам. Прикрытия не было — пара Яков ушла южнее. Шесть машин на малой высоте растянулись на отходе, и пять из шести были одноместные: голые сзади, лёгкая работа. Раз за тот отход Ковальчук их и засёк: пара мессеров прошла высоко, левее, не сходя, — поглядела и ушла к своим. Они не спешили. Над городом время работало на них.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>— Сзади-снизу, под хвост! — Ровный голос Ковальчука сорвался. — Мессер! Снизу, из-под хвоста, метров четыреста!</p>
<p>Он засёк его первым и один. Немец заходил оттуда, куда пилоту взгляда не хватает: снизу-сзади, из ямы, закрытой всем телом машины. Для командира его не было. Для Ковальчука — был.</p>
<p>Немец знал работу. Шёл выше, в стороне, выбирал — мог взять любого из пяти голых. Взял семёрку, головную, зашёл так, будто хвост у неё пустой, как у остальных. Одноместный Ил-2 сзади слеп — ни глаз, ни ствола; дать в упор и уйти, и пилот до последнего не поймёт, откуда по нему.</p>
<p>Но сзади был Ковальчук. И немец шёл у него на глазах — а под ствол не шёл. Тот держался точно под килем, в слепой зоне УБТ, куда ствол не опускался. Ковальчук видел его весь, от винта до хвоста, и не мог достать: между стволом и мессером стоял киль семёрки, своя же машина. Дать очередь — срезать собственный хвост. Он водил стволом до упора вниз и упирался в ограничитель раз за разом; мессер был там, в полуметре за килём, виден и недосягаем, и полз вверх, в упор, будто на пустой хвост. Ещё немного — и он дал бы наверняка, в мотор, в кабину.</p>
<p>Он бил бы — да некуда было бить. Кричать «вижу» толку не было: видел он и так весь месяц. Толк был в одном — в стороне и высоте, чтоб командир положил машину туда, где киль уйдёт с дороги и немец выползет под ствол. Доклад был не словом — командой себе самому: продержать ствол доведённым до упора, пока хвост не отвалит, и не упустить серый силуэт из дуги ни на миг, чего бы машину ни кидало.</p>
<p>— В секторе нет! — крикнул Ковальчук. — Под килем! Не достаю!</p>
<p>Вот оно — то, для чего был уговор. Он засёк. Теперь дело командира.</p>
<p>Семёрку бросило в скольжение. Хвост ушёл вбок, киль отвалил в сторону — и мессер, что висел под ним недосягаемый, выполз из-за киля прямо в сектор. Командир клал машину вслепую, по докладу, отдавая немцу скорость и высоту из того скудного запаса, что был под килем; те секунды он отдавал, чтоб вывести немца стрелку под ствол, а не себе под мотор.</p>
<p>— Идёт в сектор! — Ковальчук поймал его. — Беру!</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Сержанту Ковальчуку машина открыла немца в тот самый миг, когда командир свалил её в скольжение.</p>
<p>Он довёл ствол, поймал серый силуэт в кольцо — близко, метров двести, винт, жёлтый кок, тонкий нос, кресты на плоскостях — и дал. Коротко, по две-три, не выпуская из кольца, в упор, в мотор.</p>
<p>И лента стала.</p>
<p>Третье звено. То самое, капризное, что он ночью сажал раз пять, а Прокопенко предупреждал утром. Оно схватило на подаче, и УБТ замолчал с патроном в стволе. Полсекунды — а в эти полсекунды немец был перед ним, не отвернувший, заходящий в упор, и ствол молчал.</p>
<p>Думать было некогда, и Ковальчук не думал — руки сделали сами то, что отрабатывали всухую сто раз, ночью и утром, у стоянки. Левая сорвала застрявшее звено, выбросила его вон; правая посадила ленту обратно в приёмник, дослала; большой палец, не отпускавший гашетки, дожал. УБТ ударил снова — длиннее, ровно, зло.</p>
<p>Очередь легла мессеру в нос и по капоту — по капоту брызнуло искрами, металл по металлу, не пламя. От немца пошёл назад тёмный след — не то дым, не то выхлоп на полном газу, — и тот, не доведя атаки, рванул вниз и вправо, прочь, к городу, кувыркнувшись через крыло. Уходя, немец всё же дал — короткой, наугад, на отвороте, уже не целясь: трасса прошла по хвосту семёрки, в полуметре над головой стрелка, и ушла в киль и стабилизатор. Машину толкнуло.</p>
<p>Ковальчук проводил его стволом, но не выстрелил: в коробе осталась четверть ленты, а четверть он берёг. Бить надо, когда достанешь; этого он уже не доставал. Он отпустил гашетку, перевёл дух — впервые за эти секунды — и доложил командиру, что было по хвосту и сколько осталось ленты.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Командиру весь бой прошёл вслепую, по слуху.</p>
<p>Это Ковальчук понял по тому, как тот принял доклад. Самого мессера капитан так и не нашёл — клал машину по докладу, по тому, где немец был секунду назад; короткий удар сзади, тишина, удар снова — и по этой тишине между двумя ударами понял, что стрелок достал его, раньше, чем тот сказал. Толчок по хвосту командир принял спиной, через бронеспинку, выгреб обратно скорость и высоту, какие отдал немцу, и довернул на курс. Семёрка шла: мотор тянул, управление держалось, сзади больше никого.</p>
<p>— Киль, стабилизатор, — доложил Ковальчук, уже снова ровно. — Управление есть. Лента — четверть.</p>
<p>— Принял. Дотянем.</p>
<p>Сели на Конной к полудню.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Прокопенко обошёл семёрку от винта, по кругу, ведя глазами вдоль обшивки.</p>
<p>По хвосту отметины: киль пробит в двух местах навылет, стабилизатор задет по краю, управление цело. Два снаряда вошли в киль, не задев лонжерон руля; третий чиркнул по стабилизатору и ушёл. На полметра правее и ниже — достало бы тяги, и семёрка пошла бы вниз, кормой вперёд, без руля. Полметра. Немец бил наугад, на отвороте, не целясь, — и всё равно лёг в полуметре. Прицелься он — снимать атаку было бы уже не с кого. Прокопенко провёл ладонью по пробитому килю, по рваным выходным отверстиям, задержал пальцы в одной из дыр, примеряя, на сколько разошёлся металл, и перевёл глаза на турель, где ещё сидел Ковальчук. Сказать ничего не сказал. Заднюю кабину он резал в августе своими руками. Сегодня она отработала.</p>
<p>Он пересчитал отметины: две по килю навылет, одна по стабилизатору. Заплаты положит к утру. Но эти были не как прежние — прежние город ставил по плоскостям, на отходе от цели; эти пришли в спину, из воздуха, от истребителя. На хвост семёрки он смотрел теперь иначе.</p>
<p>Ствол УБТ в задней был ещё горячий, и от него по кабине шёл кислый запах сгоревшего пороха; под ногами у стрелка валялась стреляная гильза и то самое звено ленты, выдранное и смятое там, где прошлись пальцы. Командир подошёл, не сказал ничего — тронул ладонью тёплую ещё турель, поглядел на короб, где осталась четверть ленты, и подержал руку на броне его кабины. Слов между ними не понадобилось.</p>
<p>— Сбил? — спросил один из техников, слышавший по радио обрывками.</p>
<p>— Нет, — ответил командир раньше Ковальчука. — Отвернул. Дымил на отвороте — то ли дым, то ли выхлоп, не разобрали. Упал, не упал — не знаем. За победу не записывать. Счёта нет.</p>
<p>Ковальчук не возразил. За победой он и не тянулся. Он сорвал атаку — это командир и записал потом в разбор тремя строками: атаку сорвал стрелок, машину довёл, экипаж цел. Разбор вышел не про удар по земле, который уложился в три строки, и не про зенитку — впервые за полосу строка шла про хвост. Немец взял семёрку сзади-снизу, под киль, в то слепое, куда у одноместного нет ни глаз, ни ствола; не снял её только потому, что сзади был стрелок. А у других пяти машин эскадрильи сзади не было никого — пять одноместных, идущих домой со слепой спиной, и любого из них немец мог взять так же, без стрелка, без доклада, без того, кто за полсекунды пересадит ленту и отгонит. Двухместных в полку было раз-два: семёрка да ещё одна в соседней эскадрилье; остальным резать задние кабины и сажать в них стрелков было нечем и некому. Немец, попробовавший один раз и ушедший ни с чем, попробует снова — и попробует не семёрку. Вывод был не на сегодня. Командир записал это строкой, без вывода: пять одноместных, хвосты слепые, немец работает сзади-снизу.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Ковальчук вылез не сразу.</p>
<p>Он сидел в турели, держа в ушах не гул мотора, а тот частый стук над головой. Командир не торопил. Стрелок снял перчатки, поглядел на руки — те самые, что сорвали застрявшее звено за полсекунды, не думая; сейчас, когда думать стало можно, они подрагивали. Он попробовал свернуть цигарку, рассыпал махорку на колени, собрал, свернул со второго раза. Посидел ещё, опустив руки, пока то, что отстучало над головой, не отпустило.</p>
<p>Месяц задней кабины уложился для него в это утро в один счёт. Месяц он прогонял ленту всухую, наводил ствол на качок крыла, докладывал в пустоту сторону и высоту, и казалось, что возят его лишним весом — как казалось и командиру. Сегодня лента села в бою — и он её посадил. Сегодня немец вышел из-за киля — и он его достал. Уговор, прогнанный десяток раз на земле, сработал по живому с первого раза: командир вывел, он взял. Не сбил — отвернул; за этим он и не тянулся. Но то, ради чего его сажали в заднюю, он сделал.</p>
<p>Он спрятал кисет, подержал ствол — остыл уже, — и провёл ладонью по коробу, где лежала четверть ленты, ровно, виток к витку, как уложил утром. Завтра снова город, снова отход через то небо, что немец считал своим. Завтра немец придёт снова. Руки больше не дрожали. Теперь пойдёт, подумал он. Теперь — пойдёт.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 10</p><p>«Круг»</p>
</title>
<p>Пять слепых хвостов на шесть машин я держал в голове со вчерашнего, как держат незакрытый счёт.</p>
<p>Вчера немец взял меня одного, сзади-снизу, и ушёл ни с чем только потому, что у семёрки сзади сидел Ковальчук. Завтра он возьмёт того, у кого стрелка нет, — а таких в моей шестёрке было пятеро. Я думал об этом полночи и к утру решил, чем отвечу, если он придёт за группой, а не за одним.</p>
<p>Цель дали ту же — северную кромку, огневую точку у заводских развалин, короткий удар пушкой по обозначенному рубежу. Поднимал я ту же шестёрку: я с Захаровым, Морозов с Сошниковым, Гладков с Бабенко. Гладкову мотор после городских дней перебрали, борт вернулся в строй; машину Панина третью неделю не собрать без новой поршневой, а Сёмин с Паниным так и ходили пешими. Прикрытие — дежурная пара Як-1, одна на весь участок, как всегда.</p>
<p>Перед вылетом я собрал лётчиков не у карты, а на земле перед землянкой, на утоптанном пятачке, где трава была вытерта до песка сапогами. Цель они знали; я ставил не цель — порядок отхода. Прутиком на песке я начертил кольцо и шесть чёрточек по нему, носами по ходу, и лётчики обступили чертёж кругом, как обступили бы его в воздухе.</p>
<p>— Возьмут на отходе — никто не тянет прямой. Никто не уходит один. По моей команде — в круг: вот так, кольцом, нос в хвост переднему, низко, над самой землёй. — Я провёл по чёрточкам. — Кто впереди тебя — твой; ты прикрываешь его хвост передним оружием. Твой хвост прикроет задний. Сел немец кому-то на хвост — он сам выходит под нос тому, кто идёт за ним. Кольцо держит себя само, пока оно кольцо. Кто из кольца выскочит один — того и снимут, и кольцо за ним не пойдёт. Из круга не выскакивать, что бы ни творилось. Поняли?</p>
<p>— Поняли. — Захаров, за всех. Морозов смотрел на песок, на кольцо и шесть чёрточек, и молчал, как молчит тот, кто это уже знает: оборонительный круг был не моя выдумка, а старая штурмовая наука, только мы её всё лето не доставали — в степи нас брали зенитки, не истребители.</p>
<p>Сошникову я сказал отдельно, у его машины, пока Прокопенко снимал чехол с турели:</p>
<p>— Тебе одно: держать место в кольце. Не гонись за тем, кто не на твоём носу. Не доворачивай за мессером, как бы ни хотелось его достать. Держи дугу, прикрывай переднего, не рвись. Понял?</p>
<p>— Понял, товарищ капитан.</p>
<p>Он понял головой. А держать место в кольце, когда вокруг тебя ходят те, кто пришёл тебя убить, и не рвануть за одним из них — это не головой держится. Но вчерашний бой кое-что в нём уложил: он уже знал, что значит не добрать лишнего, и сегодня я просил у него того же — не добрать.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Цель мы сняли в два захода, коротко: я первым вдоль рубежа, прошёл пушкой по обозначенному кирпичному излому, за мной по следу остальные. По своим не задели; точку придавили, и на это ушло немного — над целью немец нас не трогал, над целью его работу делала зенитка. Длинным и опасным был отход — от северной кромки до Волги, низко, через то небо, что немец считал своим. Истребителей он держал именно для отхода: когда группа отстреляется, растянется и каждый пойдёт сам по себе.</p>
<p>Прикрытие шло выше и сзади — пара Яков, две чёрточки на сером. Они держали верх, как им положено: истребитель внизу, на скорости штурмовика, не работник, ему нужна высота, чтоб свалиться на угрозу сверху. Но шесть горбатых на бреющем растягиваются на отходе сами собой — кто чуть быстрее, кто чуть отстал, моторы выработанные, у каждого своя усталость. К середине пути строй мой расползся метров на восемьсот, от головы до хвоста, и подтянуть его я не мог: рявкнешь держать ближе — подтянутся на минуту и снова расползутся. Замыкающим, дальше всех, тянул Бабенко.</p>
<p>— Верх, Михаил, — бросил я в заднюю.</p>
<p>— Держу. — И через несколько секунд, разом другим голосом, не докладом, а тревогой: — Сзади-сверху, справа, пара! Валятся на нас. Мессеры. Выше Яков прошли, Яки их прозевали.</p>
<p>Я вскинул глаза. Две точки сыпались из серого, сверху-справа, набирая в пикировании ту скорость, которой у нас не было и быть не могло, — на хвост группы, туда, где растянутым замыкающим шёл Бабенко, голый сзади, как все одноместные в моей шестёрке.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Они шли не за мной.</p>
<p>Вчера немец взял головную, у которой нашлись зубы, и обжёгся. Сегодня он не повторял ошибки — он валился на самый дальний хвост, на голую спину Бабенко, и второй мессер тянул за первым, уступом, прикрывая ведущего и готовый добить, если первый промахнётся.</p>
<p>— Бабенко, на тебе сидят, сверху-сзади! — Я уже клал семёрку влево, к земле, разворотом, начиная кольцо. — Всем — круг! Круг по мне, влево, низко! Бабенко — не прямой, слышишь, не прямой! Доворачивай ко мне, в кольцо!</p>
<p>Я смотрел, потянет ли он прямую — на прямой его сняли бы наверняка, с упреждением, как берут зелёных. Бабенко не потянул прямую. Он довернул ко мне — грузно, на пределе, теряя ту малую скорость, что у него была, — и вписался в дугу за моей семёркой.</p>
<p>Это был не тот круг, которым мы ходили над целью. Не вертушка, где машины по очереди валятся на землю и бьют. Это был круг обороны: шесть штурмовиков в одном горизонтальном кольце, низко, над самой степью, нос каждого — в хвост переднему. Захаров встал в кольцо за Бабенко, Морозов за Захаровым, Сошников за Морозовым, Гладков замкнул на меня. И мессер, висевший у Бабенко на хвосте, доворачивая за ним в кольцо, на долю секунды выполз Захарову прямо под нос.</p>
<p>Захаров дал. Коротко, в две-три, не выцеливая — некогда было выцеливать. ВЯ прошла с недолётом, мимо, — но мессер этого не знал; он увидел перед собой не голую спину, а лоб штурмовика с тремя стволами, идущий прямо на него, и шарахнулся вверх, бросив Бабенко, не доведя атаки.</p>
<p>Кольцо встало.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Шесть машин пошли по кругу над степью, метрах на полутораста, нос в хвост, замкнутым кольцом — и держали его, как держат круговую оборону в окопе: спиной друг к другу, стволами наружу.</p>
<p>Держать кольцо оказалось работой руками и спиной. На вираже семёрку тянуло наружу, к мессерам, и я выгребал её обратно ручкой и ногой, не отпуская глазами хвост Гладкова, что шёл чуть выше и впереди: по нему я мерил свою дугу — не отстать, не наползти. Левая нога давила педаль так, что к третьему витку её повело судорогой, и я перехватывал нажим, не выпуская крен. Степь под крылом шла наклонно, бурьян и старые воронки катились мимо, и от этой косой земли, бесконечно бегущей по одному кругу, кружило в голове, как кружит, когда долго смотришь в одну точку с карусели. В наушнике шла короткая перекличка, не докладом, а одним дыханием — «держу», «иду», «на месте», — и шесть машин мерили друг друга по хвостам и тянули один общий круг, низкий и тугой.</p>
<p>Мессеры не ушли. Их теперь было видно обоих — отвалили вверх, собрались, и начали ходить вокруг нас по большому кругу, выше, выискивая, где кольцо прохудится. Они умели ждать. Они брали штурмовик сзади, в слепое, — а кольцо слепого сзади не оставляло: за каждым хвостом шёл чей-то нос. И мессеры кружили снаружи, два хищника над загоном, и ждали, пока загон откроется сам.</p>
<p>Время работало на них. У нас таяли горючее и высота; круг над степью — это не дорога домой, это топтание на месте под чужими глазами, в полусотне километров от своей полосы. Я вёл кольцо и считал в нём своих на каждом витке. Шесть. Бабенко, Захаров, Морозов, Сошников, Гладков — все в дуге, никто не вылез.</p>
<p>Первый зашёл на Морозова. Свалился сверху-сзади, в пике, рассчитывая дать в упор и проскочить, — но за Морозовым в кольце шёл Сошников, и зелёный сделал ровно то, что я просил: не погнался, не дёрнулся, а додержал свою дугу — и его нос как раз и оказался там, куда вышел мессер. Я видел его машину впереди в дуге: она шла ровно, ни на градус не довернув за тем, кто выполз ему почти под пушку и кого так хотелось достать. Сошников не успел нажать, опоздал на полсекунды, зелёный есть зелёный. Но мессеру хватило и того, что нос смотрел на него: он отвалил, не дав очереди. Кольцо его не пустило.</p>
<p>— Молодец, держи так, — передал я Сошникову. Больше ничего; хвалить в бою некогда, а это была не похвала — команда: держи так дальше.</p>
<p>Второй пробовал кольцо с другого боку — заходил то на меня, головного, то на Морозова, нащупывая, где дуга тоньше. На меня он свалился сверху, в расчёте, что головной на миг откроет хвост; но за мной в кольце шёл Гладков и поднял нос мессеру навстречу, и тот прошёл стороной, не дав очереди, и снова ушёл вверх. Я его в тот миг не видел — перед глазами был только хвост Гладкова, по нему я держал дугу, а свой хвост отдал тому, кто шёл сзади, и не оборачивался. Они кружили снаружи и пробовали то один бок кольца, то другой, и слабины не находили: слабины не было, пока каждый держал своё место.</p>
<p>Ковальчук бил из задней по тем, что входили в его сектор, — короткими, экономя ленту. Но он был один ствол, обращённый назад, на всю шестёрку; что входило в его дугу, он доставал, что не входило — нет, а не входило больше, чем входило. Турель не закрывала кольцо. Кольцо закрывало себя само.</p>
<p>На четвёртом витке немец поймал момент. Гладков на повороте чуть просел — мотор после ремонта тянул не ровно, машину на вираже повело вниз, — и Гладков отстал от Бабенко на полкорпуса, дал щель. В эту щель мессер и свалился, сверху-сзади, в упор. Кольцо за Гладковым было, ствол шёл следом, но немец дал раньше, чем его достали.</p>
<p>— По Гладкову! — крикнул Ковальчук.</p>
<p>Гладкова тряхнуло. Машину повело, мотор зачихал злее, по фюзеляжу и левой плоскости прошла очередь. Но Гладков удержал её в кольце — не вывалился, не потянул прямую, вгрёб обратно в дугу на трясущемся моторе. Я слышал в эфире, как он дышит — коротко, сквозь зубы, на каждом качке мотора, — и как держит машину силой рук там, где её тянуло вывалиться вниз, из дуги, под мессера. Мессер проскочил вперёд, под нос Бабенко, и Бабенко на этот раз достал — не насмерть, а так, что от немца пошёл жидкий дым, и тот потянул вверх и в сторону, к городу, выходя из боя.</p>
<p>— Гладков, что у тебя.</p>
<p>— Держу. Мотор трясёт, по левой пришло. Дотяну. — Голос через зубы, ровный через силу.</p>
<p>— В кольце держись. Не вываливайся. Идём домой кругом, потихоньку.</p>
<p>И я повёл круг на восток, к Волге, не разрывая его, — смещая всё кольцо к дому виток за витком, как катят тяжёлое колесо: чуть вытягивая дугу в сторону полосы и снова замыкая. Так мы и ползли, по кругу и в то же время домой, шесть машин, одна из них битая. Бензин я считал теперь не баками, а минутами: каждый виток — минута над степью и километр не к дому, а вокруг него. На стрелке стояло на обратный путь да на круг над полосой, и не больше, и я тянул кольцо к дому быстрее, чем хотел бы. Второй мессер ходил ещё сверху, один, оставшись без напарника; но в одиночку лезть в шесть лбов, ползущих кольцом, он не стал — ждал, не отвалит ли кто, не развалится ли круг сам.</p>
<p>Никто не отвалил. Круг не развалился.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Яки пришли, когда главное было позади.</p>
<p>Они свалились сверху — те самые двое, что весь бой держали верх и вниз не успели: их, как выяснилось потом, связал боем третий мессер, выше и в стороне, которого мы из своего кольца и не видели. Теперь, отбившись наверху, они разогнали последнего, того, что ходил над нами, заставили его отвалить к городу, и пара Яков прошла над нашим кольцом низко, покачав крыльями.</p>
<p>Я разорвал круг и повёл шестёрку домой строем. Гладков тянул в середине, на трясущемся моторе, дымя по левой; я держал его под глазом до самой полосы и слушал в наушнике его короткое «идёт», «тяну», пока внизу не пошла своя степь, а за ней — Конная. Только над своей полосой я заметил, что весь час держал ручку так, что теперь не сразу разжал пальцы.</p>
<p>Сели в первом часу. Гладкова провели к стоянке первым. Прокопенко обошёл его машину, нашёл очередь по левой плоскости и борту, пробитый патрубок, погнутую тягу элерона — не насмерть, но в ремонт, дня на два, а то и больше: мотор, который только-только собрали, снова лез под разборку. Гладков смотрел, как старшина считает по его машине новый счёт, ковырял сапогом землю и молчал; а молчать языкастому Гладкову было тяжелее, чем летать. Завтра он опять пеший. По семёрке было пусто, по хвосту чисто — в этом бою по мне не пришло ни разу, и не потому, что я был ловчее, а потому, что шёл в кольце не один.</p>
<p>Вечером в журнале боевых действий я завёл строку, какой раньше не заводил: не про землю и не про зенитку — про небо. Круг спас группу: шесть машин ушли из боя с одним битым мотором, и ни одна не осталась в степи. Но круг — не дорога домой; это топтание под чужими глазами, на тающем горючем, и держится оно лишь до тех пор, пока немец не нашёл, как его ломать. Пара Яков на весь северный край, и ту в решающую минуту связали выше, — двоим не закрыть шесть растянутых горбатых, и это была не их вина, а арифметика. Я подчеркнул в разборе одну строку дважды: круг я придумал сам, ночью, и проверил днём своей шкурой и гладковским мотором, — а как водить горбатых с истребителями, чтоб не ходить кругом каждый отход, в одиночку не придумаешь. Наутро я пошёл к прикрытию.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 11</p><p>«Яки»</p>
</title>
<p>Истребители стояли через балку от нас, на соседнем поле, — отдельный полк, своё начальство, своя война в другом этаже того же неба. Я доехал до них на той же полуторке, что возила раненых и почту, к полудню, с разбором вчерашнего боя в планшете и одним вопросом, который не решался ни в воздухе, ни на бумаге. Дорогу через балку развезло; полуторку дважды толкали из колеи всем кузовом, и я приехал в глине по колено — осень уже бралась за дороги, хоть небо пока держалось.</p>
<p>Поле истребителей было таким же, как наше, — те же капониры под сетями, та же раскисающая степь, та же усталость на лицах, — но машины в капонирах стояли другие: лёгкие, остроносые, без брони и без бомб, для другой работы. Они жили выше нас и быстрее. Капитана Лисицына я нашёл у землянки КП. Он был мой ровесник, может, чуть старше, сухой, с обветренным дочерна лицом и той быстротой в движениях, какая у истребителей вместо нашей штурмовой основательности: мы возим тонны и держим линию, они ловят секунды и держат высоту. В землянке КП пахло не нашей соляркой и сгоревшим тротилом, а бензином высокого сорта и ещё чем-то лёгким, эфирным, незнакомым; на гвозде у входа висел чужой шлемофон с непривычной разводкой. Поздоровался он коротко, не вставая, и карандашом поманил меня к ящикам с картой; карта у него была расчерчена не по земле, как моя, а по высотам — дуги, цифры эшелонов, время в минутах против каждой дуги. Он знал, зачем я приехал, раньше, чем я сказал.</p>
<p>— По вчерашнему, — сказал он. — Когда вас взяли на отходе от северной кромки, а моя пара пришла к шапочному разбору. Знаю. Садись, разберём.</p>
<p>Он не оправдывался, и это я ему зачёл сразу. Оправдывался бы — было бы хуже.</p>
<p>— Моя пара держала верх над вами, как и положено, — сказал он, водя карандашом по карте, по высотам, не по земле. — На пяти тысячах. Их связали раньше, чем дошло до вас: тройка мессеров вышла из солнца, выше моих, и моим пришлось драться вверху, иначе их сняли бы самих. Пока они отбивались, вторая пара немцев нырнула под них, к вам. Мои это видели — и ничего не могли: оторвись они вниз, к вам, тройка свалилась бы им на хвост сверху. Вниз нельзя, пока сверху висит тот, кто быстрее тебя. Вот и весь вчерашний день.</p>
<p>Он провёл карандашом три дуги — свою пару, тройку немцев из солнца, нырнувшую под них пару. Я смотрел на эти дуги и видел в них вчерашний гладковский мотор.</p>
<p>— Я понял это снизу по-своему, — сказал я. — Что прикрытия не было, когда оно было нужно.</p>
<p>— Прикрытие было. Его не хватило. — Он положил карандаш. — Это разные вещи, и в них вся беда.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Мы разложили вчерашний бой на одной карте — и говорили на разных языках, каждый о своём этаже.</p>
<p>Я говорил землёй: рубеж, заход, узкая полоса развалин, минуты над целью, отход низко вдоль реки. Для меня небо было плоским — то, по чему я иду к цели и от цели, прижавшись к крышам, и единственная высота, которая меня заботила, это та, с которой меня достаёт зенитка.</p>
<p>Лисицын говорил высотой. Для него небо стояло этажами. Истребитель внизу, на скорости штурмовика, — не работник; ему нужна высота, чтобы свалиться на угрозу сверху, со скоростью, которую даёт пикирование. Чтобы прикрыть мою шестёрку, его пара должна висеть выше нас и сзади, на тех самых пяти тысячах, откуда видно, кто заходит. Но на пяти тысячах Як жрёт горючее так, что висеть там может минут двадцать, не больше, а потом — домой, хоть ты сгори. А я над целью и на отходе кручусь куда дольше двадцати минут.</p>
<p>Я прикинул на пальцах: до северной кромки от их поля — минут десять; над целью я вишу пятнадцать, а с повтором и все двадцать; отход низом — ещё пятнадцать. Час, считая дорогу. А Як над тем же местом живёт на высоте двадцать минут — и домой. Значит, из часа моей работы прикрытие закрывает мне в лучшем случае треть, и эту треть надо класть не ровным слоем, а на самое опасное место — на отход, на первые минуты, пока группа растянута.</p>
<p>— Вот и считай, — сказал он. — Пара Яков может прикрыть тебя двадцать минут из часа, который ты висишь над городом и тащишься оттуда низом. Остальные сорок минут ты голый, и мы оба это знаем. Двое нас на шесть твоих горбатых, и небо в три этажа, по которым немец ходит, когда хочет. Это не «Яки подвели». Это арифметика: двух мало.</p>
<p>— Мне это вчера обошлось гладковским мотором и двумя днями ремонта, — сказал я. — А завтра обойдётся машиной.</p>
<p>— Знаю. И мне нечем тебе дать третьего и четвёртого: у меня их нет. Есть то, что есть. — Он придвинул карту. — Давай хоть из того, что есть, выжмем больше, чем вчера. Не «прикройте нас вообще», а по уговору.</p>
<p>И мы стали уговариваться — не как командиры разных полков, а как двое, которым завтра вместе работать. Я сказал ему, когда я над целью открыт больше всего: на отходе, первые десять минут, пока группа растянута. Он сказал, где он будет в это время: не размазанным над всем участком, а собранным сзади-сверху, над хвостом моей группы, там, откуда немец и заходит. Условились на сигналы. Лисицын перевернул планшет чистой стороной и записал на нём два слова, проговаривая вслух и тыкая карандашом то выше, то ниже воображаемой линии хвоста: «дома» — я отстрелялся, иду на отход, садись на хвост сверху; «гости» — по мне пошли, валитесь вниз, не глядя на то, что висит над тобой самим. Условились, что я не растягиваю группу на отходе, держу её в кулаке, сколько могу, чтобы ему было что прикрывать одним движением, а не гоняться за шестью точками по всему небу. Два слова на весь бой, остальное — по строю и по делу. Я записал те же два слова на своём планшете, и мы повторили их вслух, как повторяют пароль, чтоб в воздухе не перепутать.</p>
<p>Простая была арифметика, когда мы свели её к одной карте. И всё равно она не сходилась до нуля. Но не сходиться на двадцати процентах лучше, чем не сходиться на всех ста.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Проверили мы уговор назавтра, в первом же совместном вылете.</p>
<p>Заявка была прежняя — северная кромка, миномёты в развалинах. Я повёл шестёрку, как договорились: к цели плотно, отработали коротко, в два захода, и на отход я пошёл, не растягиваясь, держа группу в кулаке, и сразу бросил в эфир условленное слово — «дома», то самое, что мы накануне дважды проговорили вслух над его планшетом.</p>
<p>И в этот раз они сели. Пара Яков встала сзади-сверху, над моим хвостом, собранная, не размазанная, — там, где вчера было пусто. Я их не видел, мне снизу не до верха, но я знал, что они там, по короткому докладу Ковальчука: «верх свой, пара, выше и сзади».</p>
<p>Мессеры пришли, как приходили всегда, — на отходе, сверху-справа, пара, на хвост группы. Но в этот раз, едва они начали валиться, сверху на них упало то, чего вчера не было: пара Яков, со своей высоты, со своей скоростью, наперехват. Я услышал в эфире только короткое, лисицынское, чужим полком: «Беру правого» — и больше ничего, истребители в атаке не разговаривают. Внизу, у меня под килём, ничего и не случилось: мессеры, увидев, что на них валятся сверху, бросили мой хвост и отвернули вверх, драться за свою шкуру.</p>
<p>Ковальчук докладывал мне это сверху, как с трибуны: «наши свалились на них», «мессер отвернул, второй за ним», «верх чистый, ушли вверх». Я не поднимал глаз — мне было нельзя, я вёл группу низом, — но впервые за всю полосу верх держал не я и не один стрелок за моей спиной, а тот, чьё это дело. И руки, привыкшие на отходе всё время подрабатывать ручкой, поглядывая то вправо, то вверх, вдруг остались без этой второй работы. Шестёрку я довёл по прямой, не закладывая оборонительного круга, не выжигая лишнего бензина на манёвр, которого не понадобилось.</p>
<p>К Волге я привёл шестёрку без единой новой дыры — впервые за всю городскую полосу. Шесть машин, шесть целых хвостов, никто не дымит, никто не тянет на последнем. Прокопенко обошёл семёрку на стоянке, поискал, что вписать в свой счёт по машине, — и не нашёл; обошёл ещё раз, ведя ладонью по дюрали под крылом, как ведут по боку лошади, проверяя, нет ли там того, чего не видно сверху; складка у его рта так и не разошлась, пока он не дошёл до хвоста и не убедился — цел. Тогда он снял руку с борта и ничего не сказал. На сборе я пересчитал по головам и поймал себя на том, что выдохнул не на земле, как обычно, а ещё в воздухе, над рекой.</p>
<p>Один раз — но работала. Это было то, чего я добивался вчерашним кругом своей шкурой и сегодняшней поездкой за балку.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>А на втором вылете в тот же день она сломалась.</p>
<p>Не по чьей-то глупости. Заявку дали южнее, по другой точке, и пехота на ней запросила повтор: первый заход не накрыл, миномёты огрызались, и мне пришлось крутить над целью лишний круг, ещё и ещё, добивая. Я задержался над городом дольше, чем мы с Лисицыным считали. А его пара пришла в условленную точку, к условленной минуте, отвисела свои двадцать минут на пяти тысячах — и когда я наконец оторвался от цели и позвал их на хвост, у них уже горело горючее, и ответили мне не сразу.</p>
<p>— Иду, но коротко, — пришло от Лисицына. — На пределе. Десять минут, и я домой, иначе сяду в степи.</p>
<p>Десять минут он мне ещё дал. А мессеры в этот раз пришли на одиннадцатой.</p>
<p>Они вышли снизу, из дыма над развалинами, парой, в тот промежуток, когда Яки уже отваливали домой на последних литрах, а я ещё тянул группу от цели. Лисицын успел развернуть одного своего, бросить его обратно — в наушнике я услышал его, на сорванном дыхании: «Беру, но всё, последний», — и тот разогнал ведущего немца, но второй мессер прорвался, дал по группе, по Морозову, на отходе, — я успел увидеть, как с морозовской плоскости сорвало клочья обшивки и потянуло назад лохмами, — и ушёл вниз, к городу, прежде чем его достали.</p>
<p>Всё решила одна минута — та, на которую я пересидел над целью, добивая миномёты по просьбе пехоты, и та, на которую у Лисицына не хватило горючего ждать. Эти минуты разошлись на одну, и в зазор между ними немец и прошёл. Никто не ошибся: я не мог не дать пехоте повтор, Лисицын не мог висеть на пустых баках. Просто две правды не совпали на минуту. Морозову пришло по плоскости и хвосту; он доложил, что держит, что управление есть. Но в докладе его было не «держу», а «держу пока»: машину посекло крепко, задело тягу, и он вёл её домой осторожно, кренами почти не правя, боясь тронуть перебитое. Я держал его под глазом до полосы — со вчерашним Гладковым у меня этих долгих взглядов на чужой подбитый хвост накопилось уже на два дня. Морозов притёр машину длинно, с перелётом через полполосы, выкатился к самому краю и там встал, не дотянув до своего капонира. Две битые машины за два дня связки. На этот раз обошлось дырами, не машиной, — но обошлось не потому, что связка сработала, а потому, что немец взял мало и ушёл рано: ему хватало и того, что мы расплачиваемся пробоинами за каждый его заход.</p>
<p>Я не звал больше Лисицына. Звать было незачем: он сделал, что мог, на последних литрах, и сел на своём поле, говорят, с сухими баками. Я провёл группу домой и весь обратный путь думал не про немца, а про арифметику, которая не сходилась: я задержался над целью на лишний круг — и связка рухнула; задержался не по дури, а потому что пехота просила повтор, а пехоте нельзя не дать. И таких «не по дури» в каждом вылете было по три.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Вечером мы свели разбор по телефону — я с Конной, Лисицын со своего поля.</p>
<p>Не было ни обид, ни «вы нас бросили», ни «вы задержались». Был счёт. Из двух вылетов один прошёл чисто, второй — с дырами по Морозову. Пятьдесят на пятьдесят. Лучше вчерашнего, когда было ноль из одного и круг своей шкурой. Хуже, чем нужно, чтобы спать спокойно.</p>
<p>— Двух мало, — сказал Лисицын в трубку. — Пока их двое, мы будем брать через раз. Я напишу своему по команде, ты — своему. Может, дадут четвёртого. Может, к зиме.</p>
<p>— К зиме, — повторил я.</p>
<p>Мы условились водить так и дальше — по уговору, по сигналам, в кулаке, не растягиваясь, — зная, что это даёт половину, и что половины мало, и что другой половины пока взять негде.</p>
<p>Карандаш у меня к концу страницы исписался почти до колпачка, когда в дверь землянки сунулся писарь и положил передо мной почту — пачку треугольников, накопившихся за неделю. Сверху лежал один, надписанный знакомым ровным почерком, со штампом полевого госпиталя. Я отложил его в сторону, под планшет, дописывать разбор: связка с истребителями, сигналы, два Яка на шесть, ждать четвёртого к зиме. А письмо — потом, когда допишу работу. Так у меня всегда: сначала наряд, потом своё. В нагрудном у меня лежал ещё прошлый её треугольник, не отвеченный, — я носил его неделю. Теперь их стало два.</p>
<p>К ночи задул сырой ветер с северо-запада, потянуло холодом и мокрой землёй, и к утру по крыше землянки пошёл первый крупный дождь. Я слышал его сквозь сон — ровный, нескончаемый, осенний, не степной короткий ливень, а тот, что зарядил надолго. Утром полоса на Конной раскисла так, что выкатить одну машину из капонира стало работой на полроты, по колено в жиже. Небо опустилось до самых крыш и легло на аэродром брюхом. Вылетов не дали — не отдыха ради, а потому, что поднять шесть машин с этой полосы и привести их назад на эту же полосу было нельзя.</p>
<p>Война на два дня перешла с неба на землю — на грязь, на жерди под колёса, на руки в мокрой глине.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 12</p><p>«Распутица»</p>
</title>
<p>Наряд на утро лежал на столе, как лежал всегда: шесть бортов, время, цель. Только выполнить его было нельзя.</p>
<p>Дождь, заряженный с ночи, к утру не унялся. Низкая, рваная облачность легла на аэродром брюхом, метрах на ста, и в этой облачности не то что цель — соседний капонир тонул. А под колёсами была уже не степь, а распутица: грунтовая полоса Конной за ночь раскисла в чёрную вязкую кашу, в которой колесо садилось по ступицу. Поднять Ил-2, тяжёлый, гружёный бомбами и бронёй, можно было и с такой полосы, на риске; а посадить обратно, на пробеге, — колесо зароется в кашу, и машину скапотирует через нос. Лётный день меряется не взлётом, а посадкой — а садиться было некуда.</p>
<p>Трофимов прошёл по стоянкам в реглане, под которым набухала вода, поглядел на небо, на полосу, на меня — и не сказал «отбой», потому что отбоя война не давала. Он сказал другое:</p>
<p>— Не летаем, пока это не кончится. Не отдыхаем. Делаем то, на что в вылетных днях рук не хватало. И полосу. Полоса теперь — главный наш противник, не немец.</p>
<p>Немец в это утро был так же прижат к земле, как мы: над городом висела та же низкая муть, и Люфтваффе мокло на своих полях так же, как мокли мы на своём. На два дня небо отпустило всех. И эти два дня надо было прожить не в землянке, а в грязи.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Первым делом машины надо было спасти от самой полосы.</p>
<p>За ночь две, что стояли с краю, осели в раскисший грунт по самые оси. Их тянули всем, кто был на ногах: расчёт оружейников, технари, безлошадные лётчики. Сёмин с Паниным — пешие, без машин — тянули наравне со всеми, по пояс в холодной жиже. Панин тянул молча, набычившись, и когда машина вышла из колеи, ещё постоял, глядя на неё, будто она была его; а его собственная третью неделю стояла под сетью без поршневой.</p>
<p>Тянули не рывком — рывком только глубже засадишь. Под колёса подкладывали что было: жерди, доски от ящиков, хворост, старые чехлы, лапник, который кто-то приволок из балки. Десяток плеч под плоскость, под хвост, старшина считает «и — взяли», машина выходит на полметра, садится снова, и опять жерди, опять «взяли». Верёвка под мокрыми руками шла как живая, скользила; её наматывали на кисть, чтоб держала, и она резала через рукав. Кто-то срывался лицом в кашу, вставал чёрный, без шапки, и снова брался. На одну машину уходил час.</p>
<p>Грязь оказалась противником хуже зенитки в одном: с ней нельзя было поквитаться. По зенитке заходишь, бьёшь, она замолкает; по грязи не зайдёшь. Она просто была — холодная, чёрная, бездонная, — и в ней тонули колёса, сапоги и силы. К полудню у меня самого руки не разгибались от верёвок, спина не разгибалась от плеч под плоскостью, а сапоги я вытаскивал из колеи с тем же чмоканьем, с каким вытаскивали машины.</p>
<p>Гладковский борт, тот, что приволокли вчера битым, при перетаскивании на сухое чуть не сел на брюхо уже на земле: подломилась размокшая колея, машину повело, стойку шасси повело за ней, и если бы не успели подставить плечи и козлы — сложилась бы стойка, и был бы у Гладкова не двухдневный ремонт, а месячный. Успели. Подставили. Вытащили, матерясь, по колено в глине, и закатили под сеть на дощатый настил, который тут же и набили, чтоб не утопить снова.</p>
<p>Хуже всех сидела крайняя — та, что за ночь ушла в грунт по самые оси. Под неё подкапывались руками, отгребая жижу от колёс, заводили под шасси доски и брёвна, как рычаги, и поднимали машину на ладонь за раз, подсовывая жерди в освободившуюся щель. Четыре раза она срывалась обратно, и четыре раза начинали сызнова. Её вытащили последней, уже в сумерках; и тот, кто всё это командовал, сел прямо в грязь, где стоял, и не сразу встал.</p>
<p>И так — машину за машиной. К каждой подходили всем миром, обвязывали, подкладывали, тянули, садились, тянули снова. Старшина охрип командовать «взяли»; к полудню голос сорвало у троих, и тянули уже молча, по кивку: старшина вскидывал кулак — и десяток спин налегал разом, без слова. Кто падал, того поднимали и ставили обратно к верёвке, не спрашивая. Лётчики, технари, оружейники, безлошадные — все были в одной глине, без различия званий: спина, верёвка и колея.</p>
<p>К полудню все шесть машин стояли на относительно сухом — на настилах, на жердях, под сетями, отмытые дождём дочиста и облепленные грязью по шасси. Полоса осталась за грязью, но машины с неё сняли. Люди расходились под пологи мокрые насквозь, садились прямо в глину, кто где, и долго не могли разогнуть рук.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Дальше начался технический день — тот, на который в вылетных сутках вечно не хватало ни рук, ни часов.</p>
<p>Под дождём, в капонирах, под натянутыми пологами, аэродром делал то, что копилось неделями. Главным узлом был приёмник УБТ — тот капризный, что задрал ленту у Ковальчука в бою, под мессером, когда отказ стоил бы стрелку жизни. Прокопенко с оружейником разобрали его до винтика прямо в задней кабине, не снимая на верстак, чтоб не сбить установленное; причину нашли не в заусенце, а в выработке направляющей — её и сменили, поставив новую, снятую со списанного борта. Ковальчук всё это время сидел в кабине, в мокром реглане, и сам гонял ленту через приёмник звено за звеном, рукой, без выстрела, слушая, как она идёт; гонял, пока не пошла по всей длине без единого задёра. «Теперь пойдёт», — сказал он, и это было всё, что он сказал за час.</p>
<p>К полудню пришла с тыла подвода — привезла два новых баллона воздуха взамен того, что травил неделю; о ней говорили до вечера, потому что новый баллон — это мотор, что схватит с первой дачи, а не с третьей. Старшина по вооружению принимал их под расписку, как боеприпас. Остальное шло фоном, тихой работой впрок: сушили отсыревшие ленты, отстаивали от воды густеющее к холодам масло, латали чехлы, обстукивали после буксировки стойки и тяги — буксир по грязи бьёт по ним не хуже зенитки. А думали уже не про сегодняшнюю грязь, а про снег: зимовать предстояло тут. Кто-то под пологом примерял на бак моторный чехол с подбоем, прикидывал, хватит ли войлока на все шесть; кто-то сколачивал из ящичной доски короб под лампу-подогрев. Зима готовилась этими же мокрыми днями, загодя, пока руки были не в бою.</p>
<p>Я застал Прокопенко за тем, чего в вылетные дни он не успевал: он снимал с моей семёрки заплату, поставленную ещё в первый, степной день, по концу правой консоли, — ту самую, с какой началась вся полоса. Под ней, сказал он, дюраль пошёл волной по краю, начал играть, и пока трещина мелкая, надо ставить новую, на чистый металл. Он вырезал старую, зачистил гнездо, выгнул свежий лист. Старую заплату — серую, выгоревшую, с летней пылью в заклёпках, ту, что держала консоль с первого дня, — он повертел и сунул в карман комбинезона, а не бросил в грязь. Распутица дала ему два дня, чтобы починить то, до чего месяц не доходили руки, — и он чинил не торопясь, основательно, как чинят, когда над головой не висит четыре пятнадцать. Я обошёл стоянки к вечеру, как обходил всегда, — теперь не для сводки, сводку подавать было нечего, а чтоб видеть своими глазами. Машины стояли на настилах, люди работали под пологами, Прокопенко возился с чьим-то приёмником, Сёмин таскал жерди, Гладков, безлошадный второй день, отмывал от глины свою битую машину, словно это могло её ускорить. Кто-то под пологом спал сидя, привалившись к ящикам, не дойдя до землянки; его не будили. Всё было мокро, грязно и работало. И впервые за городскую полосу я шёл по аэродрому, не считая в голове завтрашний вылет, потому что завтрашнего вылета не было.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Почта на распутице ходила лучше, чем самолёты: подводы тащились по той же грязи, но тащились.</p>
<p>Вечером второго нелётного дня я наконец сел к тем двум треугольникам, что лежали — один в нагрудном неделю, другой под планшетом со вчера. Оба от неё. Руки, отмытые от глины кое-как, ещё пахли соляркой и мокрой верёвкой; под ногтями осталась чёрная кайма, которую за два дня грязи было не отскрести, и распёртые верёвкой пальцы держали тонкий листок неловко, как чужой инструмент. Сгиб на треугольнике я разворачивал дольше, чем нужно, — боялся прорвать намокшую по дороге бумагу. Я открыл тот, что новее, со штампом полевого госпиталя, и читал при коптилке, под дождь по крыше.</p>
<p>Она не писала про любовь и не писала про дом. Она писала про свою войну — ту, что шла в десяти переходах от моей, в госпитальных палатках и на санитарных подводах. Писала, что раненых везут с переднего края долго, по таким же раскисшим дорогам, и что половину работы её войны решает не операция, а то, довезли или нет; что доводят не всех; что она научилась считать не вылеты и не операции, а тех, кого не довезли, и что счёт этот у неё длинный и растёт. Писала про одного — мальчишку-танкиста, которого везли восемь часов по такой же грязи с зажатым жгутом, и довезли, и он жил, и это была её победа за всю неделю; и про другого, которого везли три часа и не довезли, а почему — она не написала, потому что причины не было, просто не успели. Из таких побед и невезений и складывался её счёт. Писала спокойно, без жалоб, ровным сестринским почерком, каким заполняют графы в журнале поступивших, — ту цифру, что довезли, и ту, что нет.</p>
<p>А в конце, после всего, одной строкой, без нажима, стояло:</p>
<p>«Ты там не геройствуй. Геройство я вижу каждый день — его привозят ко мне на подводах, и половину я не довожу. Не лезь вперёд других, не доказывай ничего. Просто доживи. Доживай, слышишь. Это всё, о чём прошу. В.»</p>
<p>Я перечитал эту строку дважды.</p>
<p>Я сложил треугольник по сгибам и убрал в нагрудный. За коптилкой было тихо — только дождь по крыше да где-то у капониров, под пологом, стучали по дюралю: латали в ночь, как латали днём. Тетрадь с разбором лежала тут же, под планшетом, и за два нелётных дня я не вписал в неё ни строки — ни потери, ни заплаты, ни выработанного моторесурса. Графа стояла пустая, как полоса. В этот вечер я её так и не открыл.</p>
<p>Я не стал отвечать в ту ночь. Сел было, придвинул бумагу — и отложил: то, что просилось написать, было либо больше, чем влезает в треугольник, либо меньше, чем стоило бы сказать. Я убрал оба её письма обратно в нагрудный, под реглан, где сухо. Там у меня и без них было что носить — мелочи с разных дней и разных людей, своя память, свой счёт; теперь к нему легли два её треугольника. И выходило, что мы с ней, каждый на своём конце войны, считаем одно и то же, только разными столбиками.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>К утру третьего дня дождь унялся.</p>
<p>Не кончился — затих, перешёл в морось, потом и морось сошла, и в разрывах низкой облачности проглянуло мутное, нежаркое солнце. Из-под пологов повылезали поглядеть на него, задирая головы, как на редкость: за два дня все отвыкли от неба. Полоса не просохла; она только перестала прибывать грязью. Но и этого хватило: к полудню земля схватилась настолько, что разбежать машину по настеленным жердям и поднять стало можно — на пределе, с риском, но можно.</p>
<p>Трофимов снова обошёл стоянки — реглан на нём за два дня просох коробом, — попробовал полосу сапогом, поглядел в прояснившийся разрыв над капонирами, потом на меня; и на этот раз сказал то, чего два дня не говорил:</p>
<p>— Готовь шестёрку. Полетим, как только просохнет настолько, чтоб сесть обратно. Заявок за эти два дня накопилось — земля без нас задыхалась.</p>
<p>Первую машину выкатили на пробу к вечеру — мою семёрку, на свежей заплате, на перебранном приёмнике. Прокопенко прогрел её прямо на настиле, погонял, послушал; машину прокатили по жердям взад-вперёд — держали, не тонули, только чавкали под колёсами и выгибались. Колёса держали на жердях, мотор схватывал с первого баллона, новая лента в задней шла без задёра. Готова — условно, на грязи, но готова. Завтра ей снова к балке.</p>
<p>Машины были готовы условно: на грязи, на жердях, с новыми лентами, с перебранными приёмниками, со сменёнными баллонами, с обстуканными после буксировки хвостами. Шесть бортов, вытащенных из распутицы руками всего полка. Гладковский ещё стоял в ремонте, его место на завтра я закрывал, сводя пары наново, как сводил весь сентябрь.</p>
<p>Истребительная связка с Лисицыным висела недоделанной — два Яка на шесть горбатых, и распутица не прибавила ни одного; немец, как просохнет, придёт за нами в то же небо. Заявки за два дня накопились: пехота на северном участке держалась всё там же, у завода, у балок, и просила нас всё так же — снять, подавить, прикрыть. Октябрь начинался той же работой, что и сентябрь, только теперь по грязи.</p>
<p>Я записал в наряд первый после распутицы вылет — шестёрка, заявка с земли, время по готовности полосы. А под нарядом, в своём блокноте, не для штаба, поставил ещё одну строку, короткую, для себя: ответить В.</p>
<p>Грязь осталась везде — на сапогах, на шасси, на руках, что не отмывались дочиста. Степь за полосой лежала бурая, разбухшая, тяжёлая. Впереди был октябрь, и работа, которую он накопил, и которую нам предстояло теперь делать по этой грязи, пока её не схватит мороз. Распутица кончалась. Война возвращалась с земли на небо — туда, где её ждали два Яка на шесть горбатых и всё то же немецкое небо в три этажа, по которым он ходил, когда хотел.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 13</p><p>«Октябрьская работа»</p>
</title>
<p>Октябрь дал нам новую цель — не колонну на дороге и не точку в городе, а немецкие батареи за линией.</p>
<p>Тяжёлые гаубицы стояли в трёх верстах за передним краем, укрытые балкой, и били по северному участку вторую неделю: по окопам у завода, по тылам, по дорогам подвоза. Пехота просила снять их или хотя бы прижать, дать роздых. Цель была хуже колонны. Колонну проходишь раз, и она горит. Батарею одним заходом не возьмёшь: орудия окопаны, расчёты по щелям, огневая раскидана широко. Самих стволов с воздуха не достать — слишком зарылись в землю; достаёшь расчёты, передки, тягачи, готовый снаряд, сложенный у орудий. А для этого надо ходить над батареей не раз и не два, и каждый круг дороже прежнего: пока зенитка вокруг живая, она с каждым твоим заходом пристреливается ровнее.</p>
<p>Заявку я разбирал с лётчиками у землянки, по карте на патронном ящике. Грязь после распутицы не сошла — только схватилась сверху коркой, под которой стояла прежняя каша: сапог уже не тонул, но и опоры не держал.</p>
<p>— Батарея здесь, за балкой. — Я повёл карандашом по карте. — Гаубицы тяжёлые, при них зенитка малого калибра, двадцать миллиметров и тридцать семь, как всегда у батарей. Первый заход всем, по огневой: эрэсы и бомбы, осколочными по расчётам. Потом повтор пушкой — по тому, что осталось живым. Два захода. Может, три. Больше трёх над ней я не дам никому: на четвёртом она нас пересчитает.</p>
<p>— А верх? — спросил Морозов.</p>
<p>— Пара Яков, по уговору, на отход. Над целью держим сами.</p>
<p>Поднимал я семь машин: свою семёрку с Захаровым справа, Морозова с Сошниковым второй парой, Гладкова с Бабенко третьей. Седьмым шёл Дёмин.</p>
<p>Дёмин был из осеннего пополнения, пришёл на той неделе, и боевых за ним числилось всего ничего — два-три вылета по тылам, без серьёзной зенитки и без истребителя на хвосте. Сегодня ему выпадало первое настоящее. Своей пары у него пока не было, и я взял его при себе, седьмым, чтобы шёл за моим звеном и делал, что скажу, не больше.</p>
<p>— Дёмин. Держишься за мной, повторяешь мой заход с превышением. Не доворачивай за целью, не добивай. Отстрелялся — сразу на выход, над огневой не висни. Понял?</p>
<p>— Понял, товарищ капитан. — Ответил он быстро, и в «понял» этом было больше нетерпения, чем послушания. Я знал такое нетерпение. С таким же рвался когда-то Сошников, и оно стоило ему машины в первый же вылет. Сошников стоял тут же, слушал молча и смотрел не на меня, а на Дёмина — узнавал в нём себя сентябрьского.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>К батарее мы вышли низом, со стороны солнца, как могли.</p>
<p>Огневая открылась за балкой сразу. Серые холмики окопанных орудий. Ровики. Тёмные туши передков и тягачей позади. Тропки, натоптанные расчётами по грязи. Гаубицы стояли врассыпную, широко; в одну очередь их не собрать.</p>
<p>— По огневой, как уговорено. Я первый, Захаров за мной. Морозов — дальний край. Дёмин — за мной, с превышением. Пошли.</p>
<p>Я положил семёрку на ближний ровик с малым углом, чтобы не зарыться. Нажал на эрэсы. Восьмёрку реактивных сорвало с балок длинной чередой, они ушли вниз дымными нитями и встали по огневой кустом. Серое вспухло. По краю мелькнули фигуры, кинувшиеся в щели. Сотку я положил на окопанное орудие. Прошёлся пушкой по тропке к передку — двадцать три миллиметра вспороли грязь в две борозды. Рванул вверх, вправо, уходя с огневой. Машину на выходе тряхнуло, вдавило в бронеспинку перегрузкой. Сзади забил короткими Ковальчук — по тем, кто высунулся из щелей мне вслед.</p>
<p>— Передок горит, командир, — доложил он из задней. — И зенитка слева, у дальнего орудия, частая.</p>
<p>Зенитка открыла, когда я уже выходил. Снизу поднялись две дорожки трассеров. Двадцатимиллиметровая частила мелким, дробным. Тридцатисемимиллиметровая била реже и тяжелее, и каждый её снаряд лопался грязным бутоном с прозеленью посередине, точно по той дорожке, какой я только что прошёл. По мне не достали. Достали тех, кто шёл следом.</p>
<p>Захаров прошёл за мной чисто, скупо, как всегда — двумя короткими по щелям. Морозов с Сошниковым ударили дальний край: сбоку я увидел, как от их захода занялся передок и потянул чёрным, а за ним вспыхнул второй. Гладков с Бабенко добавили эрэсами по центру, подняли над огневой бурый куст разрыва. Дёмин шёл за мной, повторял. Сотку он положил с перелётом — высоко, рано сбросил, по нетерпению. Но эрэсы и пушку дал по огневой и в первый заход вышел за мной, как велено.</p>
<p>С разворота я оглядел огневую. Горели передок и тягач. Один ровик дымил серым — там, должно быть, занялся готовый снаряд. Но гаубицы стояли. Расчёты пересидели заход в щелях. Зенитка работала вся. Батарея стояла, как стояла.</p>
<p>— Не подавили, — сказал я в эфир. — Повтор. Пушкой, по орудиям и щелям. Один заход — и домой. Дёмин, со мной, всё то же: не висни.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Повтор и есть самое дорогое над батареей.</p>
<p>В первый заход ты для зенитки внезапный. На повторе она тебя ждёт. Знает, откуда зайдёшь. Знает, на какой высоте. Знает, куда потянешь на выходе. Я повёл семёрку на огневую вторично, ниже первого. Трассы встали гуще — немец положил заградительный там, где мы прошли. Дал по орудийной щели в упор, до отдачи в плечо, до белого следа на бруствере. Потянул из огня. Захаров за мной. По нему достали — от плоскости брызнуло, отлетел клок обшивки, — но борт шёл ровно, мотор тянул. Гладков с Бабенко зашли следом, по центру. Бабенко срезал длинной зенитный расчёт у крайнего орудия: трассеры оттуда враз погасли.</p>
<p>Морозов на повторе прижал заход. Ему достался дальний край, тот, что он уже подпалил. Он пошёл на него низко, доводя пушку до самых щелей, добивая расчёт у орудия. Заход положил хорошо. Но вышел низко и тихо, на малой скорости — как выходит тот, кто додержал прицел дольше нужного. На этом выходе его и подловили.</p>
<p>— Сверху, мессеры, пара! — Ковальчука в задней будто подбросило. — На Морозова валятся, сверху-сзади!</p>
<p>Я вскинул глаза. Пара Яков, что держала верх, ушла к городу — потянулась за чем-то своим. В ту минуту, когда мессеры свалились, её над нами не было. Двое сыпались из солнца. На Морозова. На тихоходного, низкого, выходящего из захода, голого сзади.</p>
<p>— Морозов, на тебе сидят! — Я бросил семёрку к нему, понимая уже, что не успею: я был на другом краю огневой.</p>
<p>Успел Сошников.</p>
<p>Сошников шёл за Морозовым ведомым, выше и сзади, как ведомому положено. И когда мессер свалился на спину его ведущего, зелёный не ушёл вверх, спасая себя. Не шарахнулся, как шарахнулся бы в сентябре. Он довернул — навстречу мессеру, под него, закрывая Морозову хвост своей машиной. Дал из всех стволов по идущему сверху немцу. ВЯ прошла мимо, как часто проходит на встречном. Но мессер увидел перед собой не голую спину Морозова, а лоб штурмовика с тремя стволами, прущий на него в упор, — и отвалил, бросив атаку, ушёл свечой вверх. Второй немец, шедший уступом, в эту тесноту не полез. Тоже отвернул.</p>
<p>Сошников закрыл ведущего собой. Тот самый зелёный, что в первый вылет добивал цель, забыв про небо, которого я весь сентябрь учил не рваться, — сегодня сам, без приказа, встал между мессером и Морозовым.</p>
<p>А пока он закрывал ведущего, я потерял из виду Дёмина.</p>
<p>Дёмин сделал ровно то, от чего я его остерёг. Зашёл за мной. Дал пушкой. И не вышел. Ему показалось мало. Он довернул на орудие, которое не добил, пошёл на него вторым кругом, сам, по своей воле, один, низко. Повис над огневой лишние несколько секунд. Те самые, про которые я говорил ему на земле. Тридцатисемимиллиметровая, что всё это время его ждала, эти секунды и взяла.</p>
<p>— Меня зацепило! — Голос Дёмина, высокий, рваный. — По мотору! Дымит… тянет вправо!</p>
<p>— Ворочай за балку, домой тяни! Прямой над огневой не ходи — срежут! — Я бросил семёрку к нему, под него, прикрывая. — Высоту разом не теряй! Тяни на малом газу, сколько мотор даст!</p>
<p>Машину его повело. По фюзеляжу за ним тянуло дымом — бледным сперва, потом черней, с маслянистым отливом: бьёт по мотору, гонит масло на выхлоп. Мотор хватал с перебоем, давился, кашлял на каждом обороте. Бронекорпус держал кабину, не давал ей развалиться, но без мотора Ил-2 — утюг, и это знали мы оба. Дёмин уводил машину за балку, к нашему краю. Я шёл рядом, ниже и сзади. Он держал её, чужую уже, оседающую, тянул ручку на себя — но высота не держалась: машина шла вниз, к степи, ступенями, проседая на каждом захлёбе мотора.</p>
<p>— Не дотяну до полосы, командир. — Голос его опал, без прежней рваной высоты, совсем по-другому. — Мотор встаёт.</p>
<p>— До полосы не надо. Дотяни до своих и садись на брюхо, на ровное. Под тобой уже наши. Шасси не выпускай. Садись на живот, тяни ручку на себя до последнего. Я над тобой.</p>
<p>Он сел за нашим передним краем, на бурое раскисшее поле, на брюхо. Винт поймал землю, лопасти загнуло назад, машина пошла юзом, вспахивая грязь, и встала, задрав хвост, поперёк пашни. Я качнул семёрку над ним низко — раз и другой, считая секунды до того, как откинется фонарь. От машины, привалившись к плоскости, отползал человек: медленно, на руках, волоча ногу. Живой. К нему уже бежали от ближнего окопа, согнувшись, по раскисшему полю.</p>
<p>Я собрал шестёрку и повёл домой. Над серединой пути нас нагнала наконец пара Яков — те самые, что весь бой провисели где-то у города; покачали крыльями, пристроились сверху. Прикрывать было уже нечего. Звать их я не стал.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Сели мы в полдень, все, кроме Дёмина.</p>
<p>Дёмина привезли на полуторке к вечеру. Ногу ему посекло осколком — не насмерть, кость цела, но месяца на два он выходил из строя. Машину списали там, где она легла: мотор перебит, фюзеляж сложен, на ремонт тянуть нечего. Первый тяжёлый вылет обошёлся ему ногой и машиной. Обошёлся дёшево, если по правде: повиси он над той батареей ещё секунду — привезли бы не его, а похоронку. Я зашёл к нему вечером. Он лежал бледный, с забинтованной ногой, и виноватился — не за ногу, за машину: казённую, новую, угробил в первый же серьёзный вылет. Я сказал ему то, чего когда-то не сказал Сошникову, а надо было: машину спишут и дадут другую, а вот второй такой ошибки у него уже не будет, если эту запомнит. Машин у страны больше, чем лётчиков, доживших до второго вылета.</p>
<p>Прокопенко обошёл семёрку, нашёл по правой плоскости рваную дыру от двадцатимиллиметровой — не задело ни тяги, ни бака, повезло, — и молча взялся ставить заплату, считая мне новый счёт по машине. Захаровский борт принёс пробоину по плоскости, тоже без беды. Морозовский тоже пришёл с дырами с дальнего края, но мотор был цел, и Морозов ходил мрачный не из-за машины. Он подошёл ко мне у стоянки, помялся и сказал коротко, не глядя:</p>
<p>— Сошников меня закрыл. Я вышел низко, дурак, додержал прицел. Если бы не он — сняли бы.</p>
<p>— Знаю. Видел.</p>
<p>Сошникова я нашёл у его машины. Он стоял, смотрел, как оружейник чистит ему стволы, и был молчаливее обычного — не гордый, а будто сам ещё не разобрал, что сделал. Хвалить в полку я не любил, да и нечего хвалить за то, что лётчик закрыл своего ведущего: это не подвиг, это работа пары. Я сказал ему одно:</p>
<p>— Сегодня пару водил ты, не Морозов. Запомни, как это было. Завтра опять полетишь ведомым — но летать будешь уже по-другому.</p>
<p>Он не ответил, только опустил глаза на чистимые стволы и сжал губы. Понял, кажется, не словами — тем местом, которым понимают в воздухе.</p>
<p>Над разбором я в тот вечер засиделся при коптилке, пока не выстыла землянка. Батарею мы прижали, но не подавили: на день-два замолчит, потом снова заговорит, и нас снова на неё пошлют. Такая она, октябрьская работа, — нудная, без счёта и без победы, своих стачивает медленно, по машине, по ноге, по человеку. Я вписал дыры по двум бортам, списанную машину Дёмина, его ногу. А отдельной строкой, внизу, не для штаба, для себя, — про Сошникова: ведомый закрыл ведущего, без приказа. Подержал над этой строкой карандаш, хотел добавить, что растил его на это с сентября, — и не стал. В приказ такого не пишут, а себе я и без приказа знал.</p>
<p>Дёмин в ту же тетрадь не лёг ни строкой. Он лежал на нарах через две землянки, с забинтованной ногой, и входил сейчас в то самое узкое место, из которого Сошников только что вышел. Тот же порог, и каждый берёт его сам. Сошникова я довёл. Дёмина начну доводить заново, с того же начала, с какого начинал с Сошниковым, — если батарея даст время.</p>
<p>Над аэродромом стыла октябрьская ночь, пахло стылой землёй и отработанным маслом, тянуло железным холодком — тем, что приходит перед первым снегом. Грязь на стоянках прихватывало первым лёгким заморозком — к утру подмёрзнет, станет легче катать машины. На стоянке темнело пустое место: там утром стояла машина Дёмина. Рядом Прокопенко в темноте добивал заплату на моей семёрке, и стук его по дюралю шёл ровный, как всегда. Заявок на завтра уже навезли: та же батарея, тот же северный участок, та же работа. Я закрыл блокнот. До большого, которого я ждал и про которое молчал, оставалось ещё считать дни — а пока был октябрь, и батарея за балкой, и Дёмин на нарах с посечённой ногой, и Сошников, ставший за один заход старше.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 14</p><p>«Канун»</p>
</title>
<p>Ноябрь начался с того, что ночами к Конной пошли колонны.</p>
<p>Они шли с тыла, по той же раскисшей и схваченной первым морозом дороге, по которой осенью к нам везли заплаты, баллоны и ленты, — но теперь шли не подводами, а машинами, и шли не по одной. Я слышал их из землянки: тяжёлый, натужный гул полуторок и трёхтонок, идущих гружёными на пониженной передаче, без фар, в темноте. К утру у дальнего края стоянок, за капонирами, вырастало то, чего вчера там не было: ряды бочек, укрытых сетью, штабеля ящиков, обвалованные ниши с боезапасом. Везли горючее. Везли снаряд. Везли больше, чем мы за день жгли.</p>
<p>Полк за осень привык к простой арифметике: сколько привезли, столько и сожгли, и горючего на стоянке всегда было ровно на завтра, не больше. А теперь привозили с запасом. Бочки с Б-78 не уходили под крыло за сутки — они стояли, копились, и к ним добавлялись новые. Бензозаправщик на шасси ЗИСа, тот единственный, что обслуживал наши стоянки, теперь ходил не один: ночью к Конной приходили ещё два, чужие, с других баз, сливали и уходили в темноту. Снаряд к ВЯ привозили ящиками впрок, складывали в обвалованные щели у стоянок, и оружейники не успевали разносить — копили. РС лежали в нишах рядами, под сетью, больше, чем брали на вылет.</p>
<p>Везли с запасом то, что с запасом не возят, когда собираются и дальше обороняться.</p>
<p>Разгружали по ночам, всем, кто был на ногах. Бочку с Б-78 — двести литров, под центнер с лишним — двое с трудом стаскивают по слегам с борта трёхтонки, а потом катят к нише вдвоём, и она норовит уйти вбок, и под нею хрустит схваченная морозом стерня. Я выходил на разгрузку наравне с технарями: лётчиков на вылетах в эти дни почти не жгли, и руки были свободны. Катали бочки от машин к обвалованным щелям, ставили в ряд, накрывали сетью; ящики со снарядом к ВЯ — по двое, за ручки, осторожно, не роняя; РС несли по одному, как несут что-то, что может укусить. Грузовики приходили, сваливали, разворачивались по тёмному полю на ощупь, без фар, и уходили за новым. К утру руки гудели, спина не разгибалась — но это была не та осенняя усталость, когда тащишь машину из распутицы и проклинаешь грязь. Эту усталость таскали охотно. Под нею угадывалось то, чего полк ждал с лета.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Наряд на день в эти дни приходил куцый.</p>
<p>Трофимов отдавал его коротко, без обычного «город не ждёт»: пара на разведку, иногда звено по острой заявке — и всё. Не восьмёрки, не полк в воздухе. Я сперва принял это за нехватку погоды или машин, а потом понял: не светить. Полк сознательно сбивал темп. Над передним краем мы теперь висели ровно столько, сколько надо было пехоте на сегодняшний день, и ни вылетом больше — будто нас и не прибавилось, будто мы всё та же осенняя, стачиваемая батареей эскадрилья, какой немец привык нас видеть с сентября.</p>
<p>— Летаем по заявке, не больше, — сказал Кравцов на стоянке, негромко, для лётчиков. — В эфире — короче. По полю днём массой не ходить.</p>
<p>Он не объяснил, отчего так. Он и сам теперь резал фразу на середине, ронял половину слов, будто длинное слово тоже куда-то светило.</p>
<p>— Прячемся, что ли? — спросил Бабенко.</p>
<p>— Бережёмся, — поправил Кравцов и не стал объяснять, от чего.</p>
<p>Бабенко сплюнул, поглядел на забитые снарядом ниши, на сети, под которыми стояли заправленные машины, и больше ничего не сказал. Он, как и все, складывал в уме одно с другим: горючее везут бочками, снаряд складывать некуда, летать не велят, а беречься велят. Из этой арифметики у каждого в эскадрилье складывалось своё, и складывалось верно, только без числа. По стоянкам в эти дни ходило негромкое, не уставное: скоро. Никто не знал, когда, и никто не спрашивал вслух — спрашивать о таком на войне не положено, — но в том, как набивали ленты, как катали бочки, как берегли моторы, было это «скоро», и оно держало людей лучше всякого приказа.</p>
<p>Кравцов говорил ещё — про связь, про дисциплину на стоянке, про то, чтоб не курили у заправленных машин, — и я ронял в нужных местах короткое «ясно», как роняют его на разборе, не вникая, а слова шли мимо. Я стоял, заложив руки за спину, и под ватником большой палец загибал по очереди другие, считая, — не пробоины, не заправки, а дни, и пальцев не хватало, и я начинал сызнова. Дыхание сбилось на чём-то у Кравцова про эфир, и я заметил, что не дышу, и заставил себя выдохнуть ровно. Он сказал «бережёмся», и слово упало рядом с моим счётом, и легло точно: бережёмся к числу. Число у меня было. Я не сводил с Кравцова глаз, чтоб не выдать, что слушаю не его, — а под рёбрами шёл свой разбор, тихий, без слов, тот, что я вёл всю осень и о котором не докладывал ни Кравцову, ни в полк, никому.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>На соседние поля сели чужие.</p>
<p>Я узнал об этом не из сводки — увидел сам, с воздуха, на разведке. Поля, что лежали к северу и востоку от нас, ещё в октябре стояли пустыми или держали по звену; теперь под их маскировочными сетями стояли машины, и машин было много. На одном — двухмоторные, с разнесённым хвостом: пикировщики, Пе-2, целый полк, укрытый по капонирам. На другом — штурмовики, новенькие Ил-2, без единой заплаты на плоскостях, такие, каких у нас в полку не было ни одного: пришли с завода прямо сюда. На третьем — истребители, и среди привычных «яков» стояли незнакомые, короткие, тупоносые машины новых серий, которых я раньше над этим участком не видел.</p>
<p>Их садили скрытно и держали под сетью. Они не летали. Целые полки стояли на земле и не поднимались в воздух — копились так же, как копилось у нас горючее в бочках. Их берегли к одному дню, как берегут патрон в магазине: не тратить, пока не дана команда.</p>
<p>Маскировку мы держали свою сами, руками, без надежды на чужие. Сети над капонирами перетягивали так, чтобы провисали неровно, как провисает над пустым местом, а не над машиной; в ячейки совали стерню и пучки сухого бурьяна, ломая ровную тень крыла. Колеи, что машины набили за день к стоянкам, заметали и присыпали — прямая колея с воздуха выдаёт капонир вернее самой машины. Поодаль, на отшибе, стояли две ложных стоянки: фанера, жерди, старый чехол, наброшенный горбом, — издали штурмовик, вблизи ничего; на них немец, если придёт, и положит первую бомбу. Я обошёл их вечером с Кравцовым, поглядел придирчиво и велел перетянуть одну сеть наново: из-под неё косо торчал угол элерона, ловил последний свет, блестел. Мелочь. Из таких мелочей немец и читает землю — а потом приходит ночью и кладёт бомбу в капонир, и наутро в строю не восемь машин, а шесть. Я перетягивал эту сеть не как инженер, проверяющий фанеру. Я считал под нею не углы и тени — я считал борты, которые должны были дожить до того дня и подняться все. Потерять хоть один сейчас, за неделю до, по нашей же небрежной сети, по торчащему элерону — этого я боялся больше зенитки. Зенитка возьмёт в бою, на работе; а тут мы отдадим машину ни за что, не сделав ею ни единого захода в тот день, к которому её всю осень тащили из распутицы и латали по ночам.</p>
<p>Я прошёл над своим полем на возврате, низко, и поглядел на него их глазами — глазами немца, если бы немец сюда заглянул. И не увидел почти ничего. Капониры обвалованы землёй, машины под сетями, между сетями натыканы кусты и стерня, ложные стоянки с фанерными макетами поодаль, чтобы оттянуть бомбу. Аэродром лежал тихий, рассредоточенный, прижатый к земле — будто полупустой. А в нём была вся эскадрилья, и горючее на много вылетов, и снаряд впрок.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>В середине ноября меня послали парой на разведку — посмотреть, что у немца в тылу.</p>
<p>— Визуально, — сказал Трофимов. — Пройди по переднему краю и за него, на сколько хватит. Смотри, не копит ли он чего против нас. Назад — на бреющем, без боя. Связь — только если что важное. На одной машине пойдёт фотоаппарат, на твоей.</p>
<p>Я взял Захарова. Семёрку с АФА в фюзеляже — себе, Захарова — справа, прикрывать. Поднялись в стылое утро, под низкой, но уже разорванной облачностью, и пошли на запад, к переднему краю, на средней, чтобы видеть землю.</p>
<p>Передний край немца лежал, как лежал всю осень. Окопы, ходы сообщения, дымки полевых кухонь в балках, редкое движение по дорогам подвоза — то самое неторопливое, привычное движение обороны, которое живёт само по себе и никуда не торопится. Я держал семёрку ровно, на постоянной высоте и скорости, чтобы фотоаппарат брал землю без смаза: разведку снимают по линейке, не как штурмуют. Захаров шёл уступом, выше и сзади, и смотрел за небо, пока я смотрел за землю, — на разведке пилот наполовину слеп вверх, и весь верх держит ведомый.</p>
<p>Я прошёл вдоль края и за него, в глубину, и смотрел жадно: на дороги, на станции, на балки — не стягивает ли немец резервы, не копит ли против нас то, что мы копим против него. Считал машины на дорогах, прикидывал колеи, искал свежие, набитые тяжёлым, искал укрытую под балками технику, дымы непогашенных за день костров, всё то, чем тыл выдаёт, что он подобрался к удару.</p>
<p>Чем дальше я уходил за край, тем тоньше делалась под крылом своя земля и тем громче било в висках. Тут уже всё было его — каждая балка под нами могла держать спаренную зенитку, каждый перелесок мог поднять пару с ближнего поля. Две машины в чужом небе, на ровной, как по линейке, высоте, без права на манёвр, пока не отснято, — это два неподвижных пятна на чьём-то планшете. Я держал ровно, а внутри всё подбиралось, как подбирается перед прыжком, и я ловил себя на том, что не дышу полной грудью, экономлю, будто и дыхание видно с земли. Семёрка шла прямо и тихо, фотоаппарат щёлкал кадр за кадром, а я ждал той секунды, когда нас наконец увидят, — и считал, далеко ли ещё до балки, на которой поворот домой.</p>
<p>Он не копил. Он стоял в обороне, кормил кухни, возил по тылам обычное, и ничего в этом тылу не сжалось, не сгустилось, не подобралось к прыжку. Немец нас не ждал. Он всю осень бил нас в городе, привык, что бьёт, и собирался бить дальше, как бил, — и в его тылу не было ни одной приметы того, что он чует над собой занесённую руку.</p>
<p>— Спокойно у него, — сказал Захаров в эфир, скупо, по-захаровски. — Как на курорте.</p>
<p>— Снимаю, что вижу. Идём дальше до балки и поворачиваем.</p>
<p>Зенитка достала нас на отходе. Над ближним к фронту узлом дорог поднялись две дорожки трассеров — двадцатимиллиметровая, частая, дробная; немец положил заградительный по курсу. Я бросил семёрку вниз, на бреющий, и трассы прошли поверху.</p>
<p>— Пара сверху! — Ковальчука в задней качнуло. — «Мессеры», двое, заходят слева-сзади!</p>
<p>— На бреющий, прижались! Захаров, ниже!</p>
<p>Мы упали к самой земле, к степи, к балкам, и пошли домой бреющим, размазывая тень по бурой стерне. На бреющем штурмовика взять трудно: снизу под тебя не подберёшься, сверху — теряешь высоту вместе с ним и рискуешь воткнуться. Мессер дал по нам сверху раз, длинной, мимо — трассы легли в стерню впереди, подняли бурые фонтанчики; Ковальчук ответил коротко, отгоняя; немец проскочил, полез вверх для второго. Второго захода он не сделал. Над нами уже была своя земля, и над передним краем встала навстречу немцу наша зенитка, и пара отвалила, не полезла. Мы дотянули до Конной на бреющем, с одной дырой в захаровской плоскости и с полной плёнкой того, что я снял.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Прокопенко держал семёрку не так, как держал осенью.</p>
<p>Осенью он латал её каждую ночь, ставил заплату на заплату, и счёт по машине у него рос. Теперь он её берёг. Дыру от разведки заделал к утру, как всегда, — но всё остальное, что в вылетных днях он чинил наживую, лишь бы машина встала в строй к четырём пятнадцати, теперь он перебирал основательно, на чистый металл, как чинят, когда есть время и когда машина нужна не на завтра, а на тот день, к которому её готовят.</p>
<p>— Мотор перебрал, Алексей Петрович, — сказал он, не отрывая глаз от законтренной гайки и пробуя её пальцем на сдвиг. — Маслосистему промыл, фильтры сменил, регулировку выставил. Гонял на земле — тянет ровно, как новый. Ресурс берегу. Не жгу её попусту по этим разведкам.</p>
<p>— Бережёшь к чему?</p>
<p>Он поглядел на меня снизу, от мотора, и не ответил сразу. Потом сказал, складывая ветошь:</p>
<p>— А к чему её всю осень из бочек заливали по капле, а теперь привозят бочками? Я, Алексей Петрович, машину чиню, а не сводки читаю. Но бочки считать умею. Видать, скоро ей много работы. Вот к этому и берегу.</p>
<p>Он не спросил у меня числа. Он его и не ждал — он, как и весь полк, видел только горючее в нишах и чужие полки под сетями, и из этого складывал своё «скоро». Я мог бы назвать ему день. Не назвал. Число лежало у меня под рёбрами, и я носил его, как носил весь том всё, что знал, — молча, потому что назвать его — значило не облегчить, а взвалить.</p>
<p>Оружейники в эти дни набивали ленты впрок, как никогда. ВЯ, ШКАС — звено за звеном, ящик за ящиком; ленту к ВЯ снаряжают через машинку, патрон за патроном, и в обычные дни набивали к вылету, в обрез, а теперь набивали короба загодя, складывали под сеть готовыми, чтоб в нужный день не набивать, а подавать. Снаряд они перебирали поштучно — бронебойно-зажигательный к бронебойно-зажигательному, осколочно-зажигательный отдельно, — раскладывая чередование в ленте так, как ляжет по цели; в обороне по колонне и расчётам клали гуще осколочный, а тут оружейник нет-нет да и подкладывал больше бронебойного, не зная сам зачем, по чутью на тяжёлую работу. Подвешивали и снимали РС на пробу, прозванивали электрозапал направляющих, проверяли на щелчок замки бомбодержателей под пустой подвеской. Бомбы — ФАБ-сотки и осколочные — лежали в обвалованном погребке у стоянок рядами, со ввёрнутыми, но не взведёнными взрывателями, прикрытые от сырости. Снаряд везли и везли. Старшина по вооружению принимал его под расписку и ругался, что складывать уже некуда, а его всё везут, — и ругань эта была хорошая, не осенняя.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Вечером я обошёл стоянки, как обходил всегда.</p>
<p>Аэродром лежал тихий и полный. Под сетями стояли машины — заправленные, перебранные, с набитыми лентами, с подвешенным боезапасом, готовые. В обвалованных нишах копились бочки и ящики, которых хватило бы на работу, какой полк не вёл с самого сентября. На соседних полях, за горизонтом, под такими же сетями стояли свежие полки — пикировщики, штурмовики, истребители, — и не летали, берегли себя к одному дню. Передний край немца в этот вечер кормил свои кухни и не знал, что над ним собрано, и не ждал.</p>
<p>Всё это копилось не для обороны. Обороняются тем, что есть на завтра; так копят, когда собираются бить — крепко, разом, в один день. Армия за моей спиной сжималась в кулак, и сжималась тихо, под сетями, в темноте, руками тех, кто возил бочки по ночам и набивал ленты впрок. Оборона, которую полк тащил с сентября — по колонне, по батарее, по городу, по машине, по человеку, — этими ноябрьскими ночами кончалась. Не вылетом кончалась, не боем — горючим в нишах и тишиной в эфире.</p>
<p>Я стоял у семёрки, перебранной и заправленной, и считал про себя то, что считал всю осень и о чём молчал. Дней оставалось мало. Я знал, сколько именно, и знал, что будет в тот день, и знал даже, чем тот день обернётся к февралю, — но всё это лежало под рёбрами и наружу не просилось ни словом. Наружу просилось другое, простое, общее со всем полком: вот-вот. Скоро.</p>
<p>Прокопенко в темноте, у мотора, проверял в последний раз законтренный фильтр — не потому, что не проверил днём, а потому, что руки сами лезли проверить ещё раз то, что было сделано верно. Я постоял рядом, поглядел на его руки в свете прикрытой переноски, и пошёл к землянке. Завтра-послезавтра нам перестанут давать куцый наряд на пару по заявке. Завтра-послезавтра всё это горючее в нишах пойдёт под крыло разом, и чужие полки поднимутся с соседних полей, и фронт за моей спиной перестанет обороняться. Я загнул ещё один день. Их осталось совсем немного.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 15</p><p>«Туман»</p>
</title>
<p>Тревогу дали затемно, в начале седьмого, и она была не похожа на те, по которым нас поднимали всю осень.</p>
<p>По осенним тревогам бежали к машинам зло, спросонок, костеря дежурного: подняли ни свет ни заря, опять пара немцев пошла на разведку, опять висеть над передним краем впустую. По этой бежали молча. Дневальный прошёл по землянкам не с криком, а коротко, в дверь: «Полк по тревоге. Расчехлять, прогревать. Готовность — у машин». И по тому, как он это сказал, без надсады, ровно, все поняли разом, не сговариваясь: вот оно. То, к чему всю осень возили бочки и набивали ленты впрок.</p>
<p>Я натянул унты в темноте, не нашаривая, на ощупь — руки сделали это сами, пока голова ещё догоняла, — и выбрался к стоянкам. Морозная мгла стояла плотная, чёрная; фонарь у землянки светил мутным пятном на три шага и дальше тонул. Под ногами хрустела схваченная за ночь стерня. От стоянок уже тянуло запущенными моторами — Прокопенко и технари были там раньше всех, грели машины, и в темноте перекатывался ровный, на малых оборотах, гул прогрева.</p>
<p>И в этот гул, из-за дальнего, ещё невидимого края степи, влилось другое.</p>
<p>Сперва я принял его за свой же мотор — низкий, на пределе слуха дрожащий гул, который не нарастал и не спадал, а стоял ровно, сплошняком, как стоит вода в половодье. Потом понял, что он идёт не со стоянок. Он шёл с северо-запада, из-за горизонта, оттуда, где лежал немец, и шёл сразу со всей ширины этого горизонта — не от одной точки, не залпами, а сплошной стеной, в которой отдельных выстрелов было уже не разобрать. Земля под унтами держала этот гул чуть слышной дрожью.</p>
<p>Я стоял под крылом семёрки, у самого среза стылого дюраля, и слушал. Прокопенко выпрямился от мотора, не доведя ветошь до рук; складка у его рта затвердела, и он только повёл подбородком на запад. Захаров вышел из темноты, встал по другую сторону крыла. Никто не назвал того, что мы слышали. А слышали мы, как за горизонтом, не нашей полковой, не дивизионной мерой, а такой, под которую земля идёт мелкой дрожью, без передыху работают тысячи стволов — сплошной стеной, в которой отдельный выстрел уже не вычленить.</p>
<p>— Началось, — сказал наконец Захаров. Скупо, по-захаровски, будто отметил погоду.</p>
<p>Началось. Я знал это слово наизусть, всю осень держал его за зубами, считал к нему дни, пока пальцев не хватало. И всё равно, когда оно встало вот так — гулом из-за горизонта, дрожью под ногами, в темноте, у греющейся машины, — у меня перехватило в горле, и я порадовался, что темно и никто не видит лица.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Рассвет не открыл неба.</p>
<p>Он пришёл нехотя, серой мутью вместо черноты, и в этой мути проступило то, чего я боялся с вечера: туман. Не дымка, не лёгкая пелена, какую солнце снимает к восьми, — а плотный, белый, стоячий туман, какой ложится на степь в морозное безветрие и держится сутками. Капониры в полста шагах различались уже еле-еле, серыми горбами. Дальний край стоянок утонул совсем. Я поднял глаза и не нашёл, где кончается туман и начинается небо: его не было, неба, — была белёсая муть, опущенная к самой земле, по верхушки капониров.</p>
<p>Стволы за горизонтом били не умолкая.</p>
<p>Полк был готов. Машины расчехлены и прогреты, винты прокручены, баки залиты под пробку, под крылом — всё, что копили: эрэсы на направляющих, сотки и осколочные на держателях, ленты к ВЯ набиты, стволы расчехлены. Восемь машин эскадрильи стояли по капонирам носами на взлёт, грелись на малых оборотах, ждали. Лётчики были у машин, в комбинезонах, с планшетами, готовые садиться в кабины по первому слову. Всё было сделано. Всё, что полк готовил с сентября, к этому утру стояло под крылом готовым.</p>
<p>И ничего из этого нельзя было поднять в воздух.</p>
<p>— Видимости нет, — сказал Трофимов. Он пришёл к нашим стоянкам сам, прошёл вдоль капониров, поглядел вверх, в белое, и сказал это негромко, не глядя ни на кого. — Кромка по земле. Метеослужба даёт туман до полудня, дальше — как ляжет.</p>
<p>— А там? — Бабенко мотнул головой на северо-запад, на гул.</p>
<p>— Там идёт без нас, — сказал Трофимов. И больше ничего не прибавил.</p>
<p>Без нас. Это было самое короткое и самое тяжёлое, что можно было сказать в то утро. Там, за горизонтом, со всей ширины фронта била артиллерия, которой я не слышал за всю войну; там сейчас, под этот гул, поднималась из окопов пехота и шла вперёд, на немца, по которому всю осень мы работали с воздуха, прикрывая, расчищая, прижимая; там начиналось то, к чему вся эта степь готовилась тайно, по ночам, под сетями. А мы стояли у греющихся, заправленных, заряженных машин, в пятидесяти шагах не видя соседнего капонира, и не могли подняться, чтобы быть там. Полк был готов целиком — и был бесполезен целиком. Всё, что мы скопили к этому утру, упиралось снизу в белую крышку, которую нечем было поднять.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>К девяти туман не редел, а гул не стихал, и Трофимов решил пробовать.</p>
<p>— Парой. — Он подозвал меня к капониру, говорил коротко. — На разведку погоды и переднего края, на сколько пустит. Глянь, есть ли над туманом просвет, и что у немца. Не пустит — вертайся. Биться в молоке не дам. Ты да Захаров.</p>
<p>Я взял Захарова. Сели в кабины, запустили, вырулили на ощупь — рулёжку я знал на память, по числу шагов и поворотов, но в этом тумане и память была плохой опорой: капониры выплывали из белого в последний миг. Ковальчук в задней доложил, что готов, голосом ровным, хотя видел он сейчас не больше моего — белую стену за фонарём.</p>
<p>Я отпустил тормоза и дал взлётный.</p>
<p>Семёрка пошла по полосе, набирая. Полоса исчезла под ней через сто метров. Впереди не было ничего, кроме белого. Я держал направление по компасу и по чутью, не видя земли под колёсами. Оторвал машину раньше, чем хотел, лишь бы не вкатиться вслепую в капонир на краю поля. Колёса отпустили землю — и молоко сомкнулось за фонарём со всех сторон разом.</p>
<p>Земли нет. Неба нет. Горизонта нет. Только белое со всех сторон и приборы.</p>
<p>Я зажался на приборы, как учили, как сам учил других: скорость, высота, шарик, обороты. Без них в облаке человек теряет верх и низ за минуту и валится, сам того не чуя. Семёрка лезла вверх. Я держал её ровно по прибору. Ждал, что вот-вот мутно блеснёт сверху. Пробью кромку, выйду на солнце. Кромки не было. Сто метров. Сто пятьдесят. Двести. Молоко не редело. Оно густело. И по передней кромке фонаря поползла, наматываясь, тонкая ледяная корка. Обледенение. Влага из тумана садилась на стылый металл и схватывалась.</p>
<p>— Командир, лёд на плоскости, — Ковальчук, сзади, без паники, но быстро. — По передней кромке наростает.</p>
<p>Лёд на крыле в облаке — это конец подъёмной силы. Это сваливание. Это камнем вниз, если вовремя не выйти. А выходить было некуда. Подо мной в тумане лежала своя степь, свои капониры. Сесть вслепую — значило воткнуться. Захарова я не видел. Он шёл где-то рядом, в том же молоке. Каждый из нас был сейчас один в белом, со своими приборами и своим льдом.</p>
<p>И мотор начал давиться. Не сразу, не разом — он сперва дрогнул на ровных оборотах, чихнул, схватил снова, потом опять провалился. Карбюратор обмерзал: влажный воздух тумана садился инеем в патрубке, душил смесь, и АМ-38 хватал с перебоем, как давился мотор Дёмина над батареей, только там его било зениткой, а тут — погодой. Я тронул заслонку подогрева. Дал смесь побогаче. Поймал обороты на ощупь, по слуху, как ловят, когда приборам уже не до конца веришь. Мотор отдышался. И на этом ровном, отвоёванном вздохе рука сама пошла на разворот — раньше, чем я успел решить головой. Я держал ручку рассчитанно, ровно, а кисть уже знала за меня: назад, сейчас. Голова только подобрала под это слова. Дальше — не разведка, а два экипажа в слепом без верха, со льдом на крыле и обмерзающим карбюратором; встанет мотор совсем — садиться будет нечем и некуда.</p>
<p>— Захаров, как у тебя? — Я вдавил тангенту и снял с голоса всё, что в нём было лишнего, оставив одни слова.</p>
<p>— Лёд берёт. Верха нет. — Сквозь треск, скупо. — Глухо, командир.</p>
<p>Верха не было. Кромка стояла выше нашего потолка с этим льдом. Пробить её мы не могли. А под нами лежала невидимая земля. Две машины висели в молоке, обрастая льдом, без верха и без низа. Два слепых утюга, которые туман держал в горсти и мог сжать в любую секунду.</p>
<p>Я развернул на обратный, по компасу, ловя в голове число секунд от взлёта, прикидывая, где сейчас полоса. Снизил по прибору осторожно, метр за метром. Готовый рвануть вверх, если из белого выскочит капонир. На пятидесяти метрах под колёсами мутно проступила земля — серая, в инее, ближе, чем хотелось. Полоса легла наискось. Я поймал её. Доразвернул у самой земли. Притёр семёрку. Она побежала, вспарывая туман, и я не отпускал тормоза, пока из белого впереди не выплыл знакомый горб капонира. Захаров сел следом, тенью, я услышал его по звуку, а увидел — только когда он вырулил рядом.</p>
<p>Мы стояли, два экипажа, у своих машин, с ледяной коркой на передних кромках, которая уже оплывала на земле каплями, и молчали. Слетали. На разведку погоды. Узнали то, что и так знали с земли: неба нет.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Туман держал нас весь день.</p>
<p>Это был самый длинный день за всю осень, и в нём не было ни одного вылета. Артиллерия за горизонтом отбила своё к девяти с чем-то — гул осел, рассыпался, перешёл в редкую, далёкую перестрелку, и по этому я понял, что артподготовка кончилась и пехота пошла. Пошла без нас. Где-то там, в этом тумане, который прижал и нас, и немца, наши шли вперёд по снегу, ломали передний край, и не было над ними ни одного нашего штурмовика, чтобы расчистить дорогу, прижать пулемёт, сжечь батарею. Всё, чему нас учила осень, всё, для чего копили горючее, — лежало под крылом без дела.</p>
<p>Прокопенко грел семёрку на малых, глушил, через час запускал снова — и всякий раз качал головой. Холостой прогрев в такой мороз он считал чистым убытком: бензин в трубу, моторесурс ни за что, аккумулятор садится от частых запусков, свечи замасливаются. Я мерил капонир из угла в угол и косился на семёрку, как она горит впустую: гружёная под завязку, заправленная, заряженная — а вся её работа сегодня была в том, чтобы не остыть. Остудить её тоже было нельзя: откроется кромка на полчаса — взлетать в ту же минуту, не дожидаясь режима. Так и стояла семёрка между двух запретов, как стоял у неё я.</p>
<p>К полудню у одной машины третьей пары аккумулятор всё-таки сел — запустили лишний раз, в спешке, по ложной надежде на просвет, и стартёр на морозе добил его до того, что винт не проворачивал. Прокопенко с мотористом выволокли аккумулятор, унесли отогревать под лампу, а машину раскрутили автостартёром — трёхоской с хвостовиком на валу, какую подгоняли к капониру и проворачивали винт через зацепление. Я держал переноску, пока они работали голыми руками по стылому металлу, и в этом было всё, чем я был сегодня полезен: подержать свет. Командирское слово тут не весило ничего — весили их руки и автостартёр.</p>
<p>Оружейники обошли подвеску ещё раз: не отсырел ли за день электрозапал направляющих, держат ли замки сотки, не схватило ли льдом ленту в приёмнике ВЯ. Снимать на ночь не велели — держать заряженными как есть. Подвешенный с ночи снаряд к вечеру обмёрз инеем, и его обтирали ветошью, чтобы наутро не примёрзло в держателе.</p>
<p>Лётчики сидели у машин на ящиках, курили в рукав, кидали в подкидного на снарядном ящике; кто-то спал в кабине, привалившись к борту. Бабенко правил и без того острый нож. Сошников чистил уже чистый пистолет. Каждые полчаса все они задирали головы в белое — не редеет ли. Не редело.</p>
<p>Вот тут я и понял про себя одну вещь, простую и неприятную. Всю осень я мерил свою цену тем, что поднимаю в воздух, — звеном, парой, своей семёркой. Готовность была валютой: набил ленты, прогрел моторы, свёл пары — значит, чего-то стою. А сегодня всё это лежало под крылом полное, до последней ленты, — и не стоило ничего. Машины не остыли, аккумуляторы отогрелись, снаряды обтёрты — и всё впустую, потому что небо не брало этой монеты. Готовность без неба — это пустая ладонь, протянутая в туман. Командир, которому нечего поднять, — не командир, а сторож при заряженных машинах; и за этот день я узнал, каково это, и запомнил, чтобы не путать впредь готовность с делом.</p>
<p>К полудню с КП передали то, что доходило с земли по проводам: наши прорвали оборону на двух направлениях, пошли в глубину, немец откатывается. Без авиации. По всему фронту в этот день авиация стояла, прижатая той же погодой, что прижала нас, — это было слабым утешением и никаким. Я знал, что туман этот не случаен, что он лёг на руку наступлению, что немец сейчас слеп так же, как мы, и не видит с воздуха, как его обходят, — но командиру эскадрильи, у которого восемь готовых машин не могут подняться в день, какого ждали полгода, от этого знания было не легче. Я носил под рёбрами и срок, и то, чем этот срок обернётся, — а наружу из меня просилось то же, что из всех: пустить бы. Хоть звено. Хоть пару. Туда, где сейчас без нас.</p>
<p>Не пустили. Небо не пустило.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Перед сумерками туман дрогнул.</p>
<p>Поднялся слабый ветер с востока, потянул низом, и белая стена впервые за день шевельнулась — поползла, истончаясь, и в ней мутно, на минуту, проступило выше серое: не солнце, но кромка облаков, оторвавшаяся от земли. Капониры на дальнем краю стоянок выплыли из мути целиком. Видимость встала — не лётная ещё, но уже не слепая.</p>
<p>Я отошёл было к оружейникам, к хвосту семёрки, когда от КП прибежал посыльный — не пошёл, прибежал, по стылой стерне — и принёс наряд на завтра.</p>
<p>Трофимов собрал лётчиков у капонира, в наступающих сумерках, и прочёл коротко, без обычного нажима, потому что нажима тут не требовалось:</p>
<p>— Завтра с рассвета, как даст погода, — работа по отходящим колоннам. Немец покатился, дороги забиты, тылы оголены, зенитка не успевает за отходом. Цель не та, что осенью. Не зарытая батарея, не точка в городе — колонны на марше, на открытом, бегущие. Готовность с темна. Машины держать заряженными как есть, ничего не снимать.</p>
<p>По отходящим. Я повторил про себя эти два слова и почувствовал, как у всех у нас, стоявших у капонира в сумерках, что-то отпустило в груди и тут же натянулось заново — уже не бессилием, а делом. Осенью мы били немца сидящего, окопанного, прижатого, который держал нас за горло зениткой. Завтра нам давали немца бегущего. То, чего полк ждал с сентября, началось без нас, под туманом, на земле, чужими руками — а нам оно доставалось со второго дня, с рассвета, по колоннам на дорогах.</p>
<p>Прокопенко в темноте уже не грел семёрку вхолостую — он слил воду на ночь, укрыл мотор, законтрил, что положено, и готовил машину к утреннему запуску, к настоящему, после которого взлетают. Я задержался у крыла, пока его руки в свете прикрытой переноски шли по контровке держателя — проверяя на ощупь то, что уже проверил, — и пошёл к землянке через стоянки. Гул за горизонтом стих совсем; ночь ложилась тихая, морозная, с редкими дальними вспышками на северо-западе — там, куда мы не долетели сегодня и куда пойдём завтра. Туман над полем расходился к ночи рваными клочьями, и в прорехи между ними, высоко, проступали первые звёзды — те самые, по которым штурман правит, если небо чистое. Завтра небо могло дать. Я загадал, чтобы дало.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 16</p><p>«Бегут»</p>
</title>
<p>Голова колонны росла в прицеле, и я держал на неё опущенный нос семёрки.</p>
<p>Я пустил машину в долгий пологий снос вдоль дороги, по самой оси, как и собирался ещё на земле. Гружёная, она проседала тяжело, всем весом, и обороты на спуске налились, и мотор пошёл низко, в полную грудь. По фонарю потянуло встречным, морозным. Тонко свистнуло в неприкрытую щель. Ручка под ладонью мелко дрожала на разгоне. Передние машины надвигались — грузовики, крытый штабной, тягач с орудием на прицепе, — не зарытая батарея, не точка в городе, а живое, идущее, на голом.</p>
<p>Я дал эрэсы. Все восемь ушли с балок разом, дёрнув машину, и потащили к голове колонны серые росчерки. Легли по передним коробкам, по тягачу. Голова вспухла огнём и дымом. Я положил сотку туда же, в самое горло дороги, и прошёл по оси длинной очередью из пушки — снаряд за снарядом вдоль строя, как и задумал: не в одну машину, а в ряд. По ряду пошли разрывы, фонтанчики, вспышки. Передние встали, и за ними упёрлись в их корму те, что напирали сзади; обочина была крутая, степь по бокам голая, объехать встрявшую голову было некуда. Дорогу эту я выбрал не наугад: пройдя по ней с подхода на средней, я считал на ходу, где голова, где хвост, где балка стискивает марш на спуске, и заходить положил отсюда, по оси, от выхода из балки к входу. Я рванул вверх, вправо, по-над степью.</p>
<p>— Голова горит, командир, — голос Ковальчука сзади, и в нём дрожало то же тугое, что давило мне грудину изнутри. — Встали. Задние напирают.</p>
<p>Зарядка под это и была снаряжена с ночи. По окопанной огневой мы всю осень клали сотки и бронебойный, чтобы достать зарытое; под колонну на марше я велел оружейникам перебрать ленты заново — осколочные гуще, АО по подвеске, и ленту к ВЯ с перевесом в осколочно-зажигательный. Грузовик, повозка, тягач, пеший на открытом — это не броня орудия, это то, что рвётся осколком и горит от зажигательного. Они перебирали короба в темноте, при прикрытых переносках, и снаряд за снарядом ложился так, как ляжет по живой дороге, а не по зарытой земле. Под это же я и чертил им утром прутиком по схваченной морозом земле у капонира длинную черту, дорогу, и тыкал в оба её конца: голову зажечь, хвост зажечь, заходить вдоль оси, очередь укладывать по ходу — поперёк зацепишь одну машину, вдоль десять. По бегущему, говорил я им, стрелять сладко; над пробкой завязнуть — та же зенитка, только сам себе. Говорил им, а про себя отметил, что в первую голову говорю себе.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Хвост запер Морозов.</p>
<p>Захаров свалился следом за мной на голову, скупо, двумя короткими, добил то, что я зажёг у выхода из балки. А в другом её конце, на входе, поднялся второй очаг: Морозов уронил бомбы на хвостовые повозки, Сошников добавил по тягачу. Хвост стал, перегородив горловину сгоревшим. И колонна встала вся. Голова горит. Хвост горит. А в балке — тело, забитое, сбитое. Вперёд нельзя. Назад нельзя. На крутую обочину грузовик не вскарабкается. Я знал эту балку наизусть с первого прохода: дорога ныряла в неё и снова шла на гряду, и в самой балке, на спуске и подъёме, колонна сбилась тесно. Там я и держал, как сказал группе с воздуха: я с Захаровым — голова, Морозов с Сошниковым — хвост, Гладков, Бабенко, Воробьёв — по телу, как встанет.</p>
<p>Немец сыпался из машин. Разбегался по инею мелкими тёмными точками. По нему, по разбегавшемуся на голом, и пошли третьим заходом Гладков, Бабенко и Воробьёв — осколочными по живому, по тем, кто залёг у машин переждать в кювете. Осенью этот немец встречал нас сверху мессером и снизу зениткой, окопанный, считающий наши заходы; теперь он горел в балке и не отвечал почти ничем. Я довернул на тот конец, где у входа ещё дожимали застрявшие повозки.</p>
<p>Эту забитую отходом дорогу я узнал ещё с подхода, до спазма. Сорок первого года она была наша. Сорок первого по таким дорогам шли на восток мы — тесно, без разрывов, под немецким крылом; немец ходил над нами вдоль оси, бил по голове и хвосту, запирая, а мы стояли в пробке на голом и не могли деться. Теперь по дороге к Дону шёл немец, и над ним был я.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Тело колонны стояло пробкой, и эта пробка была — работа, какой полк не видел за всю осень.</p>
<p>Не зарытая огневая, что отсидится в щелях и назавтра заговорит снова. Живая дорога, сбитая в кучу, без укрытия, без неба над собой. Я развернул семёрку на повтор, вдоль тела, ниже первого захода. Дал пушкой по сбившимся грузовикам. Снаряды ВЯ — двадцатитрёхмиллиметровые, осколочно-зажигательные — легли в борта, по тенту, по кузовам. Что-то занялось. Что-то рвануло коротким чёрным грибом — машина с боезапасом. Сзади заработал пулемёт Ковальчука, длинными, по разбегавшимся вдоль колеи. Я вытянул семёрку из дыма на чистое.</p>
<p>Внизу горело уже не одно место. Горела вся балка, от головы до хвоста, чёрным, маслянистым, с языками. Над ней стоял дым, и в дыму металось тёмное — те, кто ещё бежал, и те, кто уже не бежал.</p>
<p>Над такой целью лётчик начинает терять голову. Цель не отстреливается. Цель не уходит. Цель стоит и ждёт. Каждый новый заход кладётся вернее прежнего — пристрелялся. И рука сама просит ещё круг. И ещё. И ты уже не считаешь, сколько прошёл над пробкой и на какой высоте. Я перестал делать то, что делаю в бою не думая. Не глянул на приборы перед заходом. Не повёл глазами по верху и сторонам. Не отметил, где остальные. И дышать перестал — держал воздух в груди, как на прицеливании, и спохватился об этом слишком поздно. Ладонь под перчаткой взмокла на ручке. Внизу стояло столько, и так беззащитно, и горело так охотно, что я уже доворачивал на новый заход. Ловил в прицел крытый штабной автобус, не добитый прошлым проходом.</p>
<p>И в эту секунду с обочины ударило.</p>
<p>Самоходная двадцатка — двадцатимиллиметровая на грузовике, та самая, про какую я сам же говорил утром: батарейной зенитки за отходом нет, она не поспела, но в колоннах ходят возимые двадцатки, и эти огрызаются с обочины отдельными точками, не стеной. Стояла у дороги, в стороне от пробки. Ждала. Дробная очередь поднялась навстречу, частая, мелкая. Я бросил семёрку влево, рваным. Большая часть прошла мимо. Но не вся.</p>
<p>— Командир, по правой! — Ковальчука качнуло. — Дыра в плоскости, у радиатора!</p>
<p>Семёрку тряхнуло. В правой плоскости разом стало два звука: ровный гул мотора и новый, подсвистывающий. Воздух пошёл через рваную дыру. Я бросил азарт. Выровнял. Увёл машину с набором прочь от дороги, на пустую степь. Стрелка температуры воды поползла. Двадцатка зацепила краем радиатора — не насквозь, не разом. Но вода теперь уходила по капле, и мотор это почует — не сейчас, так через двадцать минут.</p>
<p>— Вышел из захода. — Я выровнял дыхание под слова. — Воробьёв, выбей мне ту двадцатку на обочине, левее пробки, у одинокого грузовика. Прикрой остальным повтор.</p>
<p>Воробьёв пошёл на самоходку отдельным заходом, по обочине, эрэсами и пушкой. Грузовик с установкой занялся. Очередь снизу оборвалась. Остальные доделали тело колонны — Гладков, Бабенко и Сошников укатали его ещё по разу вдоль оси, по тому, что горело и сбивалось. Над дорогой к Дону встал длинный чёрный столб, видный от самой реки. Я держался выше, с подсвистывающей дырой и ползущей стрелкой, и собирал группу из боя.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>— Сбор. Идём домой. — Я считал борта, выводя себя и других из азарта. — Доложиться по очереди. Захаров.</p>
<p>— Цел.</p>
<p>— Морозов.</p>
<p>— Цел, две дыры, мотор тянет.</p>
<p>— Гладков.</p>
<p>— Цел.</p>
<p>— Сошников.</p>
<p>— Цел.</p>
<p>— Воробьёв.</p>
<p>— Цел.</p>
<p>— Бабенко.</p>
<p>Бабенко ответил не сразу.</p>
<p>— Тут я, командир. — Голос рваный. — По мотору достали, на повторе. Дымлю. Тянет, но греется, зараза.</p>
<p>Он отыскался ниже и сзади, отставший, и за ним по фюзеляжу тянуло бледным дымом с маслянистым отливом. Та же двадцатка с обочины, что зацепила меня по радиатору, прошлась и по нему, только взяла глубже — по мотору, по маслосистеме. Бабенко затянул заход не хуже моего: по бегущему било сладко всем, не одному мне.</p>
<p>— Бабенко, отворачивай домой, через линию, не тяни над дорогой. — Я довернул семёрку к нему, под него, прикрывая, забыв на минуту про собственную утекающую воду. — Высоту разом не сбрасывай. На малом газу, сколько мотор даст. Я над тобой.</p>
<p>— Понял.</p>
<p>Мы пошли домой вдвоём отставшими — он с дымящим мотором, я с подсвистывающей плоскостью и ползущей стрелкой. Остальная группа стянулась выше, прикрывала. Пара Яков, что висела на отход, спустилась к нам над серединой пути, покачала крыльями, пристроилась сверху. Немца в воздухе не было. Отход свой он бросил без прикрытия, как бросил без зенитки. Люфтваффе в этот день держало силу не над дорогами, а где-то у себя; над колонной к Дону не встало ни одного мессера. Это была новая, непривычная тишина в небе над целью — небо, в котором за нами не охотились.</p>
<p>Бабенко тянул свой дымящий борт ступенями, теряя высоту понемногу, и мотор у него хватал с перебоем, кашлял, но держался. До Конной он дотянул. Сел тяжело, с прямой, на чуть длиннее обычного, и катился долго, и встал у дальнего капонира с винтом, провернувшимся напоследок и замершим. Я сел следом. Семёрка бежала по полосе ровно, но стрелка воды стояла уже у красного, и я заглушил мотор раньше, чем положено, едва свернул с полосы, — чтобы не догнать его насухую.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Прокопенко присел на корточки под правой плоскостью и долго молчал, заглядывая в пробоину снизу, против света.</p>
<p>— Радиатор краем взяли, Алексей Петрович, — сказал он наконец, выпрямляясь. — Воду гнали всю дорогу. Дотянули — и спасибо. Ещё б минут пять — встал бы мотор. Плоскость зашью, радиатор менять буду, тут заплатой не отделаешься. К утру не обещаю. К полудню встанет.</p>
<p>— Ставь к полудню. Завтра летим.</p>
<p>Он провёл пальцем по рваному краю дыры, примерился, потом поднял глаза на меня — снизу, от плоскости, тем своим взглядом, которым читал не машину, а лётчика.</p>
<p>— Затянули заход-то, — сказал он не в укор, ровно. — По радиатору так с обочины не берут, если выходишь вовремя. Это уже на третьем круге берут.</p>
<p>— Затянул, — сказал я. — Сладко было.</p>
<p>— Оно понятно. — Он сложил ветошь. — Бабенки борт хуже вашего. Мотор менять, маслосистему всю. Тот вообще на честном слове доехал.</p>
<p>Бабенко стоял у своей машины, бледный, и смотрел, как из-под капота техники вытягивают перебитый, в масле, движок. Он первый свой тяжёлый возврат привёз не с битвы за город, а с погони — и оттого виноватился особо, как виноватятся, когда угробили машину не от чужой силы, а от своей жадности. Я подошёл, сказал ему то, что сказал когда-то Дёмину: машину дадут другую, а вот привычку выходить вовремя надо нажить, пока есть на чём наживать. Он не ответил, только сглотнул и отвёл глаза к развороченному капоту.</p>
<p>Разбор вышел не такой, как всю осень. Осенью графа потерь стояла полной — дыры, угробленные машины, посечённые люди, — а напротив, в графе «ради чего», чаще пустело. Сегодня я заполнил обе. Длинная колонна, запертая у дороги к Дону, голова и хвост в огне, тело сбито в пробку, двадцатка на обочине сожжена. Полк в этот день не держал немца за горло, прижатого, окопанного, — полк гнал его, бегущего, по дороге, по которой сорок первого гнали нас. И всё-таки рядом с дырой по радиатору и менянным мотором Бабенко легла строка, которую я выводил медленно: бегущий тоже кусает. Та лёгкость, с какой бьёшь по отходящему, стачивает машину и человека не хуже зенитки у батареи — только зенитка стачивает страхом, а это азартом, и азарт опаснее, потому что не пугает, а тянет.</p>
<p>И ведь всё это было сказано с вечера накануне, у фонаря, когда Трофимов отдавал наряд не так, как отдавал его всю осень. По отходящим, сказал он тогда, поведя карандашом по карте, по ниткам дорог, что сходились к синей жилке Дона: немец покатился со вчерашнего, на севере прорвали, румына смяли, тылы тянутся к Дону, к переправам, дороги забиты, зенитка за отходом не поспевает; ваша работа — рвать марш, не дать ему уйти за реку в порядке. Цель не та, к какой привыкли: не зарытая батарея, не точка в городе — колонны на марше, на голом, идущие. Восьмёрку поднимаешь ты, прикрытие — пара Яков на отход, подвеска под колонну. Я слушал его и уже знал, что зарядку придётся менять, а лётчиков собирать у семёрки и объяснять с прутика, как ходить вдоль оси, — потому что так мы за осень не ходили ни разу. Гладков ещё спросил тогда про зенитку, и я ответил ему то, что нынче и проверил собой на обочине: батарейной нет, она за отходом не успела, а возимые двадцатки огрызаются с обочины отдельными точками, не заградительной стеной. Всё сходилось одно к одному.</p>
<p>К вечеру с КП передали новый наряд. Немец отходил к Дону, к переправам у Калача, и колонны его теперь сбивались к этим переправам, как к одной горловине. Наутро полк гнали туда — на дороги к Дону, ближе к реке, к тому узлу, к которому со всех сторон стягивался отход. Прокопенко в темноте уже отворачивал с семёрки битый радиатор, и ключ его постукивал по стоянке мерно, без спешки, — так стучат, когда машину поднимут к сроку. Над аэродромом стыла ясная морозная ночь, и низко на северо-западе, за горизонтом, где днём горела запертая нами колонна, дрожало тусклое рыжее свечение — не город, а дорога, по которой немец уходил за реку и не успевал.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 17</p><p>«Калач»</p>
</title>
<p>Третий лётный день начался с карты, на которой две стрелы почти сошлись.</p>
<p>Трофимов отдал наряд у капонира, и впервые за все эти дни в его голосе не было прежней ровной деловитости — было что-то туже, собраннее, как у человека, который видит, что дело подходит к узлу.</p>
<p>— С севера наши идут на Калач, с юга — навстречу, к Дону, — сказал он и провёл карандашом по карте две дуги, что тянулись с разных сторон к одной синей жилке. Концы дуг почти касались. — Между ними остаётся вот это. Узко. День, может, два — и сомкнут. Немец это понял раньше нас и потёк к переправам. Всё, что он держал в излучине, теперь жмётся к мостам через Дон, у Калача. Уйдёт за реку в порядке — будет драться за рекой. Не уйдёт — сядет в мешок.</p>
<p>Он постучал карандашом по точке у воды.</p>
<p>— Ваша работа — горло. Переправы. Не дать ему перетечь за Дон. Колонны там не на марше — они встали у мостов, скучились, ждут очереди. Цель густая, какой давеча не было. Но и не дармовая. Горло немец бережёт. У переправы будет зенитка — батарейная, не та одиночная двадцатка с обочины, что вы хватали на дороге. И может встать мессер: его прикрытие к переправам подтянулось. Так что не как вчера. Вчера он бежал голый. Сегодня у воды он огрызается.</p>
<p>Восьмёрку я поднимал полную: свою семёрку с Захаровым справа, Морозова с Сошниковым второй парой, Гладкова с Воробьёвым третьей. Бабенко стоял у дальнего капонира без мотора — техники второй день меняли ему перебитый движок и маслосистему после погони, и борт его был ещё разобран. Четвёртой парой шли Сёмин с Паниным. Прикрытие — пара Яков, как всегда тонкое.</p>
<p>Захаров стоял у моей плоскости, пока я кончал с лётчиками, и молчал, как молчал всегда. Он был у меня правым с сорок первого, со Смоленщины, — я водил его дольше, чем кого бы то ни было в эскадрилье, дольше, чем жил тут вообще кто-либо из нынешних, кроме Прокопенко. За два года я привык к нему, как привыкают к собственной правой руке: не думаешь о ней, пока она на месте. В бою я знал, где он, не глядя. Он держался за мной так ровно, что мне не приходилось его искать — он был там, где должен быть, всегда. Скупой на слово, точный в заходе, без азарта и без страха напоказ.</p>
<p>— Горло, — сказал он, поглядев на карту через моё плечо. И всё. По-захаровски.</p>
<p>— Горло, — отозвался я. — Запираем съезд к мосту вдвоём. Я по голове, ты добиваешь. Только у воды не виси, Захаров. У моста зенитка стенкой стоять будет. Отстрелялся вдоль — и сразу на высоту, отверни на степь. Не у реки.</p>
<p>— Понял.</p>
<p>Оружейники снаряжали под скученную цель: сотки и осколочные на держатели, эрэсы на направляющих, лента к ВЯ набита под мягкое — по живому и небронированному, как рвали колонну вчера. Я прошёл вдоль подвески, проверил замки соток на держателях, тронул направляющие — не схватило ли инеем электрозапал за ночь. Оружейник доложил ленту, я глянул в короб: снаряд за снарядом ложился осколочно-зажигательный через бронебойно-зажигательный трассирующий, чтобы видеть, куда кладёшь. Захаров стоял у своей машины и делал то же — проверял свою подвеску сам, не доверяя глазам оружейника; я знал эту его повадку два года и за два года ни разу не видел, чтобы он сел в кабину, не пройдя руками по своим держателям. Прокопенко в последний раз прогрел семёрку, дал ей сбросить обороты, послушал и заглушил. Сложил ветошь вчетверо на крыле и постоял у мотора, пока тот не остыл под рукой, — будто грел руки в последний раз перед тем, как отдать машину в воздух. Полк собирался к узлу.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Переправу мы увидели издали — по тому, как сбилось к воде движение.</p>
<p>Шли на северо-запад, под низкой рваной облачностью, и степь под крылом скоро уперлась в широкую серую излучину Дона, ещё не ставшего, в редкой шуге по закраинам. К излучине, к узкой нитке моста, со всех дорог стягивалось тёмное: грузовики, повозки, тягачи, орудия на прицепе, пешие. У самой воды всё это сбивалось в плотный затор — у горла переправы, где десять дорог сходились в одну, в мост. Объехать было некуда: справа и слева — река, по тонкому льду грузовик не пойдёт. Колонны стояли, нагон на нагон, и медленно цедились на ту сторону по узкой нитке.</p>
<p>— Вот он, затор, у моста, — выговорил я в эфир. — Я с Захаровым — голову, у съезда. Морозов с Сошниковым — по телу. Гладков, Воробьёв — по дальним, что подтягиваются с дорог. Заходим вдоль, по оси к мосту. Зенитку ищите у воды — она там. Не висеть. Пошли.</p>
<p>Я завалил семёрку в пике вдоль дороги, на голову затора, на тех, кто стоял у самого съезда к мосту. Под нагрузкой бомб машина шла вниз неохотно, тяжело клонясь на нос. Мотор сел на басовую ноту и держал её, ровно и зло. Передние коробки росли в прицеле — крытые штабные, тягач с орудием, цистерна.</p>
<p>Я разрядил все восемь эрэсов одной серией. Они ушли вниз с шипением, потянули белые жгуты и легли в голову затора, у съезда. Вспухло огнём. Сотку я положил в самое горло, на въезд к мосту, и провёл по оси длинной очередью ВЯ — снаряды распороли передние машины от радиаторов к кузовам. Передние встали и занялись. Я выдернул семёрку вверх и вправо.</p>
<p>И тут зенитка показала, чем горло отличается от дороги.</p>
<p>Снизу, от воды, от обоих концов моста, поднялся не дробный огонёк одинокой двадцатки — поднялась стена. Счетверённая частила слитно, без передыху, ставя над съездом завесу из трасс; рядом била тридцатисемимиллиметровая, реже и тяжелее, и её снаряды лопались на нашей высоте грязными бутонами, оставляя в воздухе клочья дыма, сквозь которые приходилось выходить. Немец у переправы стоял батареей, окопанной, пристрелянной по своему же горлу, — он берёг этот мост, как берёг бы собственную жизнь, потому что мост и был его жизнью.</p>
<p>— Густо у воды, командир, — голос Ковальчука с турели стал на полтона выше. — С обоих концов моста бьют.</p>
<p>— Вижу. Захаров, добивай голову и сразу вверх. Не тяни к воде.</p>
<p>Захаров вошёл следом, без лишнего довода, и добил двумя короткими то, что я зажёг у съезда. Голова затора встала, перегородив горловину горящим. Морозов положил пару эрэсов в гущу у въезда, Сошников добавил пушкой по тем же бортам; что-то рвануло чёрным грибом — цистерна с горючим. Затор встал весь: голова горит, мост перекрыт, а к нему всё подходят и подходят с дорог, утыкаясь в хвост.</p>
<p>Я развернул на повтор, выше первого захода, держась подальше от воды, от той стены, что стояла над мостом. Зенитка не унималась — она била теперь не по одному месту, а ставила заградительный по всей дуге, гадая, откуда мы зайдём. Я зашёл с другой стороны, не там, где первый раз. Дал пушкой по сбившимся у въезда грузовикам, длинной, вдоль. Снаряды ВЯ легли в борта, по тентам, по кузовам; что-то занялось, что-то рвануло коротким. Сзади забил Ковальчук из задней, по тем, кто кинулся от машин к реке, к мосту, надеясь проскочить пешими. Я потянул из огня вверх, не доворачивая, помня про вчерашнее. Уже отвалив в сторону, на выходе глянул вниз — горло переправы стояло запертое, мост в дыму, на той стороне реки уже ничего не цедилось. Тут и надо было собирать группу и уходить.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Захаров вышел из захода низко.</p>
<p>Не у воды — он сделал, как я сказал, потянул от моста на степь. Но горло переправы немец пристрелял со всех сторон, и трассы стояли не только над водой. Они стояли широко, веером, и на той дуге, по которой Захаров выходил, его и достали.</p>
<p>Я не видел самого. Я выходил из своего захода, выше и в стороне, разворачиваясь на повтор, и в ту секунду глядел вниз, на затор. Услышал Ковальчука.</p>
<p>— Захарова зацепило!</p>
<p>Я довернул, повёл взгляд по дуге выхода — и зацепил его. Его борт шёл от моста на степь, ниже моего, и за ним по фюзеляжу тянуло — не бледным дымком, как тянуло вчера у Бабенко, а сразу чёрным, густым, с языком огня по борту. Зенитка взяла его не краем. Взяла под кабину, по баку, по мотору разом.</p>
<p>— Захаров, горишь! Тяни на восток, садись на брюхо, на ровное! Высоту держи!</p>
<p>Он не ответил.</p>
<p>Машина его клюнула носом. Выровнялась на миг — он ещё держал её, ещё тянул ручку, я видел, — и пошла вниз, к степи, к закраине у Дона, оседая на крыло. Я бросил семёрку за ним, под него, понимая уже, что не сделаю ничего, что отсюда никто ничего не сделает.</p>
<p>И в эту секунду сверху свалились двое.</p>
<p>— Мессеры! Сверху-сзади, на нас! — Ковальчука подбросило.</p>
<p>Пара Bf 109 вывалилась из-под облачности — то самое прикрытие, что немец подтянул к переправе. Они шли не на меня. Они шли на захаровский горящий борт, добить тихоходного, низкого, уже не отвечавшего. Я рванул им наперерез, на встречном, и высадил всё, что было в крыле, в передний — ВЯ прошла мимо, как часто проходит на встречном, но немец увидел перед собой лоб штурмовика и отвалил, ушёл вверх. Второй полез за захаровской машиной.</p>
<p>Я не успевал.</p>
<p>Захаровский борт коснулся степи у самой воды. Не сел — ударился. Чёрный столб встал сразу, разом, выше моего разворота. Машина не катилась, не пахала грязь, как пахал её третьего дня Бабенко. Она встала чёрным на закраине Дона и горела.</p>
<p>— Захаров. — Я держал кнопку. — Захаров, ответь.</p>
<p>Эфир молчал. В нём шли треск, и чужие команды, и голос Морозова, который кричал мне что-то про мессера. Захарова в нём не было.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>— Прикрытие, мессеры над переправой, свяжите! — Я перекинул на яковскую волну, выводя семёрку из-под второго немца. — Двое, у моста, на малой!</p>
<p>Пара Яков, что висела выше, наконец свалилась к нам — спустилась на немцев, связала их боем, отжала от переправы вверх. Один мессер потянул свечой, второй закрутился с ведущим Яков. У нас стало чище. Но Захарова это уже не касалось.</p>
<p>Затор у моста горел весь. Голова стояла, мост был перекрыт горящей пробкой, тело сбито, а с дорог всё ещё напирало, утыкаясь в хвост, и хвоста этого было не достать — он терялся в степи. Морозов завёл пару на тело затора повторно, выжигая то, что ещё не занялось. Гладков с Воробьёвым доставали дальних, тех, что напирали с дорог, ещё не видя, что втыкаются в горящую пробку. Я довернул на горло сам, на тот съезд, где запирал с Захаровым, и высадил остаток ленты по тому, что ещё цедилось к мосту. Не из расчёта. От того, что подкатило под рёбра и не находило выхода.</p>
<p>— Командир, у тебя по правой дымит, — Ковальчук, осторожно. — Снизу зацепили на довороте.</p>
<p>Я свернул голову вправо. По правой плоскости тянуло тонким — зенитка у моста и меня тронула, пока я висел над горлом лишнего. Я бросил доворот. Выровнял. Та самая ошибка, про которую я твердил всем третий день, — повис над целью, потерял счёт. Только вчера она стоила радиатора. Сегодня рядом со мной уже не было кому стоить.</p>
<p>— Сбор, — выговорил я в эфир, и собственный голос встал не таким ровным, как я хотел. — Идём домой. По очереди. Морозов.</p>
<p>— Цел.</p>
<p>— Сошников.</p>
<p>— Цел.</p>
<p>— Гладков.</p>
<p>— Цел.</p>
<p>— Воробьёв.</p>
<p>— Цел.</p>
<p>Я не назвал следующим Захарова. Впервые за два года в сборе после боя я не назвал его — потому что некого было называть. Справа от меня, где два года стояло его крыло и где мне ни разу не приходилось его искать глазами, теперь было пусто. Степь, излучина, чёрный столб у воды, оседающий уже книзу.</p>
<p>Мы пошли домой семёркой. Пара Яков отжала мессеров и нагнала нас над серединой пути, пристроилась сверху. Прикрывать было кого — нас семерых. Восьмого над переправой у Калача мы оставили.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Прокопенко встречал нас не глазами, а слухом: он узнавал каждый борт по мотору на подходе и складывал их в уме, по одному, ещё до того, как колёса касались полосы.</p>
<p>Я закатил семёрку в капонир, выключил зажигание и выбрался на крыло. По стоянкам уже шли техники к своим машинам. К дальнему капониру, к захаровской стоянке, никто не шёл. Его механик — пожилой, из куйбышевских, как Прокопенко, — стоял у пустого капонира, у чехла, который снял утром перед вылетом, и смотрел на ту сторону полосы, откуда подходили к посадке. Он складывал тоже, по-своему. Сложил, не досчитался одного — и опустил руки.</p>
<p>Прокопенко провёл ладонью по правой плоскости и стал у свежей дыры от двадцатимиллиметровой — не задело ни тяги, ни бака. Взялся за неё молча. Не сказал, что я затянул заход, не помянул ни обочину, ни третий круг, как помянул бы вчера. Один раз перевёл взгляд на захаровский пустой капонир, потом на меня, снизу, от плоскости, тем своим взглядом со складкой у рта, и опустил глаза в работу.</p>
<p>— Чехол с турели снять? — спросил Ковальчук тихо, у задней. Он спрашивал не про то.</p>
<p>— Сними, — сказал я. — Завтра летим.</p>
<p>Захарова не было. Не вернулся, не сел подбитым у своих, не отполз от машины на руках, волоча ногу, как отполз третьего дня Дёмин. Его борт встал чёрным у самой воды, за нашей линией, на немецкой стороне горла, и тела оттуда не привезут, и хоронить будет нечего, и письма матери я напишу, что пал смертью храбрых над переправой у Калача, — а как пал, не напишу, потому что красивого там не было. Была зенитка у моста, которую немец берёг, был чёрный дым из-под кабины, был мессер сверху и был я, не успевший. Вот и весь его конец.</p>
<p>Над разбором в тот вечер я просидел до того, что коптилка выгорела наполовину. Вписал затор у переправы, запертое горло, перекрытый мост, сожжённую цистерну, дыру по своей правой плоскости. А отдельной строкой, которую за весь том я выводил впервые не по новичку, не по чужому, — про Захарова. Сбит зенитным огнём над переправой у Калача, упал на западном берегу Дона, не вернулся. Я подержал карандаш над этой строкой и понял, что писать «не вернулся» о человеке, которого водил с сорок первого, — совсем не то, что вписывать дыры и менянные радиаторы. Дыру можно зашить. Радиатор поменять. Это место в паре, справа, было не зашить ничем.</p>
<p>К вечеру с КП передали то, ради чего платилось. Северный клин и южный сошлись у Калача, у Советского, — кольцо вокруг немецкой армии в излучине замкнулось, шестая армия Паулюса села в мешок, из которого ей уже не выйти. То, к чему вся степь готовилась под сетями, к чему я считал дни всю осень, сбылось в этот день, на закате двадцать третьего ноября, поднятыми стрелами на карте Трофимова, сведёнными в одну точку у Дона.</p>
<p>Я знал эту дату наизусть. Держал её в себе с первого дня, как держат единственный довод против всего, что валилось на голову эти полтора года. И вот она пришла — не числом в моей памяти, а сомкнутым кольцом на карте, — и стоила она мне не радости, которую я ждал, а пустого капонира на дальнем краю стоянки, у которого пожилой куйбышевский механик складывал в ящик инструмент, ненужный теперь, и снятого утром чехла, который не на что было надеть обратно.</p>
<p>Прокопенко в темноте ставил заплату на правую плоскость, и киянка его постукивала по дюралю мерно, по одному, без спешки — так чинят машину, которой завтра снова идти. Над аэродромом стыла ясная морозная ночь. На западе, за Доном, по краю неба ещё дотлевало красное — горела запертая нами переправа. Утром нам опять идти в ту сторону — теперь уже внутрь кольца, к колоннам, что тыкались в закрытые переправы и не находили выхода. А справа от моей семёрки, где два года стоял захаровский борт, темнело пустое.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 18</p><p>«Кольцо»</p>
</title>
<p>Правую строку наряда я за два года не выбирал ни разу.</p>
<p>Справа от меня шёл Захаров — и всё. Я открывал рот и называл его не думая, как не думаешь, какой рукой берёшь ручку. В это серое утро, в четвёртом часу, у капонира, дойдя в наряде до правой пары, я запнулся. Обвёл глазами лётчиков у землянки — кто сядет на пустое место, — и взгляд сам пошёл по строю, мимо тех, кого нельзя было сдвинуть из их пар, и встал на запасном.</p>
<p>— Воробьёв, — сказал я. И язык запнулся о то, что шло следом, потому что следом шло «правым у меня», а этого слова два года не получал никто, кроме одного. Я выговорил его не сразу. — Идёшь правым.</p>
<p>Воробьёв поднял голову от своей машины. Он понял, чьё это место, прежде чем я договорил, — по тому, как я запнулся, понял. Запасной звена с лета, он ходил то третьим у Гладкова, то четвёртым, затыкал дыры в строю, где рвалось, а правого места у комэска не держал никогда. Он мог сказать что угодно — и не сказал ничего. Стоял и смотрел на меня снизу, и в этом взгляде не было ни радости назначения, ни робости, а было трудное: он знал, на чьё место его ставят и почему оно пусто.</p>
<p>— Понял, — сказал он наконец. И пошёл к своей машине проверять подвеску сам, руками по держателям, хотя за ним такой повадки прежде не водилось. Я смотрел ему в спину, и взгляд сам собой искал в чужой спине захаровскую — и не находил, и от этого делалось только тяжелее. Не Воробьёв был виноват, что он не Захаров. Никто не был виноват.</p>
<p>Остальную восьмёрку я разложил по парам не глядя в бумагу — её я знал на ощупь. Морозов с Сошниковым — вторая. Гладков с Бабенко — третья: бабенковский борт техники собрали к утру, поставили новый движок взамен перебитого на погоне, и Бабенко выводил его первый раз после ремонта, осторожно, прислушиваясь к мотору. Сёмин с Паниным — четвёртая. Прикрытие — пара Яков, тонкое, как всегда.</p>
<p>Оружейники снаряжали под колонну тем же, чем рвали отход третьего дня: сотка под брюхо, эрэсы на направляющих, а ленту к ВЯ набивали с упором на осколочно-зажигательный, прокладывая через сколько-то патронов бронебойно-зажигательный трассирующий, чтобы видеть, куда ложится. Я прошёл вдоль подвески семёрки, тронул направляющие — не схватило ли инеем электрозапал. От своей машины я видел воробьёвскую через две стоянки: он кончил с подвеской и сидел в кабине, гонял рули, проверял ход. Делал всё, как надо. И всё-таки в горле стояло глухое, незаглатываемое — пойдёт ли он там, в заходе, где раньше шёл Захаров; сработает ли на правом месте человек, которого я туда поставил утром, не зная толком, готов ли он.</p>
<p>Прокопенко в последний раз прогрел семёрку и, сматывая с пальцев промасленный лён, глядел не на меня — на правую плоскость, на свежую заплату, которой латал вчерашнюю дыру. Латка держала.</p>
<p>— Кого правым взяли? — спросил он, не от любопытства.</p>
<p>— Воробьёва.</p>
<p>Он перекатил во рту незажжённую папиросу, ничего не прибавив. Только повёл подбородком в сторону дальнего капонира, где вчера стоял захаровский борт и где сегодня было пусто, — и опустил глаза в работу.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Наряд на цель пришёл не у карты — в наушниках, на полпути к Дону.</p>
<p>Шли на запад, под низкой рваной облачностью, и где-то на середине пути в шлемофоне сквозь треск пробился голос с земли — Трофимов читал с КП по проводу то, что вчера развернул бы на карте ладонью.</p>
<p>— Соколов, слушай задачу по месту. Замкнули вчера. У Калача, у Советского. Север и юг сошлись. Всё, что немец держал между реками, — внутри.</p>
<p>Я держал курс и слушал. Слова ложились на то, что я и так таскал под рёбрами всю осень, считая к этой дате дни под маскировочными сетями.</p>
<p>— За Дон он теперь не уйдёт, — шло из наушников. — Те мосты, что вы запирали третьего дня горящими пробками, мы взяли целыми, на той стороне. Идти ему через реку не по чему: лёд не держит, по шуге грузовик не пойдёт, а мостов у него больше нет — есть у нас. Колонны он вчера гнал к переправам — не успел, закрылись раньше. Теперь мечутся вдоль берега. Тыкаются из съезда в съезд, ищут целый мост, а целого нет. Идут не к реке — вдоль реки. Без выхода. Ваша работа — добивать. Не дать ему стянуться, собраться, окопаться в круговую. Пока он в движении, в беспорядке — он мягкий. Дайте сесть в оборону — завтра встретит вас по-другому.</p>
<p>— Принял, — сказал я в эфир. И больше ничего. Карты под крылом не было — была степь, и через минуту-другую под этой степью должно было открыться то, о чём он читал.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Реку мы увидели издали — и сразу стало понятно, что значит мешок.</p>
<p>Степь под крылом уперлась в широкую серую излучину Дона, в редкой шуге по закраинам. Я ждал увидеть то же, что третьего дня, — дороги, забитые движением к воде, тёмное, стягивающееся к переправам. Но движение под крылом шло не так. Оно шло не к реке. Оно текло вдоль неё.</p>
<p>По восточному берегу, по дорогам, по бездорожью, по балкам тянулись колонны — грузовики, тягачи, повозки, орудия на прицепе, пешие, — и все они двигались вдоль воды, на юг, на север, кто куда, ощупью. Подходили к съезду, где вчера был мост, упирались в нашу сторону, в чужой теперь берег, разворачивались и шли дальше — искать другой. У одного съезда сбилось тёмное, постояло и потекло прочь. У другого, ниже, скучилось такое же. Немец метался внутри петли, как мечется по комнате тот, кто пробует все двери и за каждой находит стену.</p>
<p>У среднего съезда стоял брошенный понтонный парк — длинные тёмные секции на тягачах, которые немец подтащил было к воде и не успел навести: переправа закрылась раньше, чем он развернул мост. Тягачи стояли носами к реке, секции так и остались на прицепах. Кто-то пытался их растащить и бросил поперёк дороги, и об эту брошенную переправу теперь спотыкалась вся колонна, что подходила следом. Лучшей пробки для нас немец сам себе устроить не мог.</p>
<p>Я провёл семёрку вдоль реки, не сваливаясь сразу. Считал. Прикидывал. Где гуще. Дата, которую я столько месяцев носил числом в памяти, лежала теперь не числом, а вот этим, под крылом: вся немецкая сила, что пёрла на нас с лета, толклась в излучине между двух рек и не находила выхода ни в одной двери. Радости, которую я столько ждал, не было. Было другое, тяжёлое: я смотрел сверху и понимал размер того, что замкнулось, — и того, что предстоит с этим делать, день за днём, до самого конца.</p>
<p>— Вижу затор у среднего съезда. — Я разжал зубы и дал команду в эфир, по слову, без нажима. — Бьём его. Я с Воробьёвым — голову, у съезда. Морозов с Сошниковым — тело. Гладков, Бабенко — по хвосту, по тем, что подтягиваются вдоль берега. Заходим вдоль, по оси. Зенитку ищите в самой колонне — самоходные двадцатки с собой возят. Не у воды, в строю. Пошли.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Семёрка пошла вниз тяжело, на голову колонны, на тех, кто сбился у мёртвого съезда.</p>
<p>Мотор на низах потяжелел, налёг на винт всей массой. Передние коробки росли в прицеле — крытые штабные, тягач с орудием, повозки. Нажал на эрэсы. Машину тряхнуло, восемь хвостов хлестнули из-под плоскостей с воющим придыхом, прошили снежную муть восемью косыми росчерками и встали огнём в голове, у съезда. Я положил сотку в самое начало колонны, провёл по оси длинной пушечной — снаряд за снарядом по бортам и тентам. Голова встала, занялась. Рванул вверх, вправо.</p>
<p>— Голова горит, командир, — голос Ковальчука сзади, через плечо. — Воробьёв за вами идёт.</p>
<p>И тут я сделал то, чего не делал с Захаровым ни разу за два года. Холодный воздух свистел в щель фонаря, ручка дрожала в руке на выходе из перегрузки, мотор ревел на наборе — и поверх всего этого я довернул голову вправо. С Захаровым этого не требовалось: он был там, где должен, всегда, я держал его на затылке, не глядя. Теперь на затылке справа было пусто, и я вывернул шею до хруста, отыскивая ведомого, — Воробьёв шёл ниже и правее, добивал то, что я зажёг у съезда, двумя короткими. Шёл ровно. Захаров на таком крутом заходе всегда чуть качал машину перед сбросом, выправлялся и бил — я знал это движение, как своё. Воробьёв бил иначе, жёстче, без качка. Чужой почерк справа. И за весь оставшийся вылет, и завтра, и послезавтра шея будет доворачиваться вправо сама, пока не привыкнет, что там теперь другой почерк, — а двухлетнюю привычку за день не зашить, как латку на плоскость.</p>
<p>— Чисто, Воробьёв. Так и держи. Не виси над головой, выходи со мной.</p>
<p>— Понял. — Голос ровный.</p>
<p>Вторая пара зашла на тело колонны, на сбившиеся у съезда грузовики; Морозов клал эрэсы, Сошников добивал пушкой за ним. Что-то рвануло чёрным грибом. Колонна встала: голова горит, съезд перекрыт, а с дорог вдоль берега всё подходит и подходит, утыкаясь в хвост, и от хвоста уже разворачивается обратно, не зная куда.</p>
<p>И с обочины ударило.</p>
<p>Самоходная двадцатка — двадцатимиллиметровая на полугусеничном, в самой колонне, не у воды. Дробная очередь поднялась навстречу, частая, мелкая, забегая вперёд по курсу. Не стена, как стояла у переправы третьего дня, а отдельная злая точка. Я бросил семёрку влево, рваным, ушёл с её линии. Трассы прошли под правой плоскостью.</p>
<p>— Воробьёв, двадцатка в колонне, у тёмного тягача, левее съезда! Достань её, я прикрою повтор!</p>
<p>Воробьёв пошёл на самоходку отдельным заходом, по обочине, эрэсами и пушкой. Два эрэса легли с перелётом, в снег за грузовиком, подняв чёрные кусты; третий и четвёртый — в борт. Грузовик с установкой занялся, очередь снизу оборвалась на полуслове. Он вышел чисто, потянул вверх, на степь, — вовремя, не зависнув, не добивая горящее лишним заходом. Я отметил это и про себя ему зачёл: первый заход на правом месте — и сделал по-захаровски, скупо и до конца.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Я развернул семёрку на повтор, выше первого захода, держась оси.</p>
<p>Тело колонны стояло пробкой — забитое, сбитое, без хода вперёд и без хода назад. Не та сладкая беззащитная цель, над которой завязаешь, потеряв счёт, как завяз я третьего дня и заплатил за это утекшей водой. Я помнил ту цену. Я зашёл со смещением, не по старому следу, и дал по сбившимся грузовикам короткими, считанными: на каждую машину — свою порцию, чтобы не лить впустую по уже горящему. Трасса перебиралась по ряду от кузова к кузову — осколочно-зажигательный вспарывал тенты и поджигал, бронебойно-зажигательный трассирующий вёл руку, показывал, куда легло. Что-то занялось, что-то рвануло коротким — машина с боезапасом или с горючим. У брошенных понтонных секций сбился новый затор, тягач с парком развернуло поперёк, и об него встало всё, что подходило сзади. В этот-то узел я и положил остаток ленты. Сзади частил Ковальчук, доставал тех, кто кинулся от машин по голому склону, в балку, под крутой берег.</p>
<p>— Хвост подтянулся, командир, — снова Ковальчук. — Гладков по нему работает.</p>
<p>Я потянул из захода вверх и положил семёрку в разворот на восток, не доворачивая на третий заход, — вышел, как не вышел третьего дня. Внизу ещё стояла недобитая колонна, и третий заход лёг бы по ней наверняка; третьего дня я бы его сделал и заплатил радиатором. Сегодня я отдал ручку от себя и ушёл вверх. Уже из набора, заложив крен, я оглянулся через плечо вниз. Колонна горела вдоль всей длины — голова, тело, хвост, — и за ней, дальше по берегу, у следующего мёртвого съезда, толклось новое тёмное, не зная, что и туда ему хода нет. Всего этого было не выжечь в один вылет, в один день, в одну неделю — слишком много.</p>
<p>— Сбор. Идём домой. — Я повёл глазами по строю, считая борта, и поймал себя на том, что считаю их по-новому. — Воробьёв.</p>
<p>— Здесь, справа.</p>
<p>Не «цел» — «справа». Он сказал не то, что говорят в перекличке. Он сказал, где он. Будто знал, что я его ищу, и отвечал на то, чего я не спрашивал вслух.</p>
<p>— Морозов.</p>
<p>— Цел.</p>
<p>— Сошников.</p>
<p>— Цел.</p>
<p>— Гладков.</p>
<p>— Цел.</p>
<p>— Бабенко.</p>
<p>— Цел, мотор держит. — И, помолчав: — Обкатал.</p>
<p>На обратном курсе я пересчитал строй и сошёлся с тем, с чем уходил: восемь. Пара Яков, что висела выше тонко, в этот день и вовсе не нашла себе работы: мессеров над колоннами не было ни одного. Немец в воздухе ушёл куда-то к себе, внутрь петли, — и я уже знал, зачем он туда ушёл и что будет возить по воздуху теперь, когда по земле ему за реку хода нет. Но это было назавтра. Сегодня небо над целью стояло пустое, и мы прошли его без единого захода чужого сверху.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>На стоянке Прокопенко загибал пальцы на каждый садящийся борт, прижав руку к ватнику, чтобы не было видно со стороны, — и в этот раз ему не хватило одной руки, пришлось начинать вторую. Восемь.</p>
<p>Считать вслух он не стал. Но по тому, как он распрямил наконец загнутые пальцы и провёл ими по бедру, я понял: восемь после вчерашних семи легли ему на душу иначе, чем легли бы просто восемь. Он повёл ладонью по нижней поверхности правой плоскости и зацепил свежую борозду — двадцатка с обочины всё же мазнула краем, не задев ни тяги, ни бака, — поддел ногтем задравшийся дюраль.</p>
<p>— Краем, Алексей Петрович. — Он не поднял головы от борозды. — Не насквозь. К утру и следа не будет. Вышли вовремя, видать.</p>
<p>— Вышел вовремя, — отозвался я.</p>
<p>Он подержал взгляд на мне на секунду дольше, чем держал бы по пустому слову, и снова опустил его на царапину. Третьего дня он не сказал мне про затянутый заход ни слова — не до того было. Сегодня он сказал «вышли вовремя» и тем дал понять, что заметил: я не повторил вчерашнего, не завис, привёл всех. Восьмерых из восьми. После того как вчера привёл семь.</p>
<p>Бабенко обходил свой борт с механиком, прислушиваясь к остывающему мотору, как прислушиваются к новому, ещё незнакомому. Движок, поставленный за ночь, отработал вылет ровно, не перегрелся, и Бабенко трогал капот ладонью, проверяя по теплу, и докладывал механику цифры, и видно было, что обкатка легла ему на душу — после той погони, на которой он угробил прежний, он этому новому ещё не доверял и теперь начинал.</p>
<p>Оружейники уже шли вдоль машин с пустыми лентоприёмниками, считая расход: сколько эрэсов сошло, сколько осталось снарядов в коробах, сколько подвешивать к следующему. Полк не отдыхал — полк перезаряжался. У землянки сошлись по одному, не сговариваясь, и встали кучкой на утоптанном снегу, и в том, как они стояли, был короткий выдох — первый за четыре дня. Не радость. Просто все вернулись. Морозов скручивал папиросу и не сразу попадал бумагой в табак — руки ещё не сошли с боевого. Сошников молчал. Воробьёв стоял чуть в стороне, у моей семёрки, у того правого крыла, и я понял, что он и впредь будет вставать туда, к месту, которое ему отдали, и что место это ещё долго будет помниться чужим — и ему, и мне.</p>
<p>К вечеру с КП передали то, ради чего платилось четыре дня. Северный фронт и южный сомкнулись намертво, кольцо стоит, и в кольце этом, в излучине между Доном и Волгой, заперта целая немецкая армия — около трёхсот тысяч, считая всё, что туда набилось за лето и осень. Я слушал эту цифру у Трофимова и пробовал положить её рядом с тем, что видел сегодня сверху: с колоннами, толкущимися вдоль реки от двери к двери, с горящим съездом, с тёмным, что подходило к следующему мёртвому мосту, не зная. Триста тысяч. Столько немец вёл на нас сюда — и столько теперь сидело в мешке, который мы завязали и который нам же предстояло держать завязанным до конца, своими вылетами, день за днём, всю зиму. Я знал, чем это кончится, и знал, когда, — носил эту дату под рёбрами с первого дня. Но между нею и сегодняшним вечером лежала вся эта зима, и каждый из тех дней, что ляжет от сегодня до той даты, придётся пройти вылетами, по одному, и не за всех, кто сядет завтра в кабины, я поручусь, что доведу до конца.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>А на западе, за петлёй, что стянулась за день, по всему окоёму дрожала длинная багровая полоса.</p>
<p>Она шла разорванная посередине, не город и не дорога к реке, а самый мешок — кольцо, замкнутое от края до края неба, и в нём горело то, что мы зажгли днём вдоль воды. Я стоял на крыле и смотрел, как оно дотлевает по всему обводу, по всей окружности разом, и не находил ему ни начала, ни конца, потому что у кольца нет ни начала, ни конца — оно просто стоит. Триста тысяч под этой полосой дышали в темноте, прижатые к реке, которую им не перейти. И весь полк стоял на снегу и смотрел туда, на запад, молча, единым строем, как стоят, переведя наконец дух после долгого подъёма, — не торжествуя, а только теперь, в первый раз за четыре дня, разрешив себе выдохнуть. Кольцо сомкнулось. По правому крылу моей семёрки, у крайнего стояночного флажка, темнел на этом зареве силуэт — Воробьёв, привыкая, стоял на чужом ещё месте и смотрел в ту же сторону, что и все.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 19</p><p>«Внутренний обвод»</p>
</title>
<p>Из серой пелены степь вынесла нас прямо на него — на то, чего мы всю осень не видели ни разу.</p>
<p>Шли низко, под самым потолком, прижавшись к надувам, чтобы зенитка взяла позже, — и из ровной белой пустоты под крылом, без дорог, без движения, без той растянутой по обочине кишки, к которой за два месяца привыкли глаза, вдруг проступило чужое: накатанная серая полоса посреди голой степи, тёмные приземистые туши на снегу, дымки и мелкое суетливое движение вокруг них. Не дорога. Площадка. Над ней, заходя на посадку, тянулся ещё один — большой, трёхмоторный, гофрированный, с растопыренными неубранными ногами шасси, разлапистый и медленный, и садился он тяжело и неловко, как садится на воду гусь. «Юнкерс». За ним, у краёв полосы, носами в разные стороны, как их посадили, стояло ещё несколько таких же — севших, с распахнутыми боками, на разгрузке.</p>
<p>И ни один не глушил моторов. Я видел сверху, как у стоящих рябит за хвостами снег от винтовых струй. Держали на малом — чтоб не запускать заново, чтоб скорей выкинуть из брюха ящики и отвалить порожняком назад, за следующим грузом. Им было некогда. Мы и были тем, что им мешало.</p>
<p>Всё, что Трофимов выложил мне утром у карты, легло теперь под крыло одной картиной. Он не водил карандашом по дорогам — поставил остриё в одну точку внутри замкнутой петли, в стороне от всех дорог, и подержал. «Не колонна. Площадка. Аэродром, — сказал он. — За реку немцу ходу нет, мостов нет, по льду не пройдёт. Так он пустил по воздуху: возит в кольцо грузом — снаряд, горючее, хлеб — большими транспортными, с тех аэродромов, что за обводом, на наши, что внутри. Садятся, разгружаются, уходят порожняком. Это у него теперь пуповина. Ваша работа — рвать её. Бить не тех, что в воздухе, — на „иле“ вы их не догоните и не свяжете. Бить на земле, когда сел, стоит на разгрузке, полный, у штабелей, с мотором, который и глушить-то не станет. Один такой заход стоит десяти по пустому полю».</p>
<p>А под конец голос стал тот жёсткий, который я знал: «Только это не дорога. Тут зенитка не огрызается отдельной точкой с обочины. Площадку немец держит окопанной по кругу — счетверённые двадцатки стенкой, тридцатисемимиллиметровые по высоте выхода, и всё пристреляно по подходам, по полосе, по тому небу, откуда зайдёте. Кто завис на второй заход — тот не ушёл. Один проход, поперёк полосы, на бреющем, пока не ждёт. Отстрелялся — в степь, к земле, и не оглядываться. Никакой вертушки». — «Понятно», — ответил я за всех.</p>
<p>И уже на выходе к машинам бросил оружейнику то, что в этом наряде решало: эрэсы все, сотку под штабель, зажигательных в ленту набить гуще обычного — сегодня не бронебойный нужен, а тот, что подпаливает; брони не пробивать — жечь.</p>
<p>Восьмёрку я поднимал полную — впервые за неделю все восемь стояли в строю готовыми. Семёрка, Воробьёв справа, на месте, к которому он шёл вторую неделю. Морозов с Сошниковым, Гладков с Бабенко, Сёмин с Паниным — пара за парой, всяк в своей. Бабенковский мотор, поставленный заново, отходил уже ровно, и Бабенко перестал прислушиваться к нему на каждой минуте. Прикрытие — пара Яков, тонкое, как всегда.</p>
<p>— Вот она, под нами, — передал я в эфир. — Бьём по стоящим, на разгрузке, и по штабелям у полосы. По тем, что в воздухе, не отвлекаться. Один проход, поперёк, как махну. Морозов с Сошниковым — левый край стоянки, ближние борта. Гладков, Бабенко — дальние, у штабелей. Я с Воробьёвым — середину, того, что сел, и того, что разгружается. Отстрелялись — все в степь, к земле, расходимся низом. Над полосой не висеть ни секунды. Зенитка тут стенкой. Пошли.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Я положил семёрку в плоский скат, нацелив нос на самый край стоянки, на тот «Юнкерс» у штабелей, из которого ещё таскали ящики.</p>
<p>Машина пошла вниз ровно, без той тяжести, что брала её на голову колонны: тут не надо было нырять глубоко, надо было пройти плоско, низко, по головам. Мотор под обрезанным газом тянул внатяг, без надрыва. Гофрированный борт вырос в прицеле — широкий, светлый, беззащитный, с распахнутой дверью, с разбежавшимися от него фигурками. Я отпустил эрэсы. Восьмёрку реактивных стряхнуло разом; они прочертили по снегу восемь дымных полос и сошлись в стоянку — в раскрытый бок, в штабель за ним. Вспухло. Сразу за разрывами я повёл по борту длинную из пушки — вдоль фюзеляжа, по крылу, по моторам, — и крыло занялось жёлто, бензином: баки в нём полные, на обратный путь. «Юнкерс» вспыхнул весь, разом, как вспыхивает облитое. Я бросил семёрку вверх и влево, к степи.</p>
<p>И тут встал обвод.</p>
<p>То, о чём говорил Трофимов, поднялось снизу не дробным огоньком с обочины. Оно поднялось со всех сторон сразу — стеной, кольцом, какого я не видел даже у моста. Счетверённые двадцатки били слитно, без передыху, из окопанных гнёзд по краям полосы, ставя над стоянкой сплошную решётку трасс; рядом, реже и тяжелее, ухала тридцатисемимиллиметровая, и каждый её хлопок ставил грязную кляксу ровно на той высоте, где мы выходили из захода. Немец пристрелял это небо заранее и теперь жёг его наугад, зная, что мы где-то в нём.</p>
<p>— Густо, командир! — Голос Ковальчука из задней кабины подскочил, сорвался почти на крик. — Со всех краёв, кольцом!</p>
<p>— Вижу. Все — в степь, низом, не виснуть!</p>
<p>Я бросил семёрку к самой земле, выровнял на бреющем, пошёл прочь от полосы между двух гнёзд, по белому, прижимаясь так, что снег летел из-под винта. Трассы счетверённой прошли надо мной, выше, там, где меня уже не было. Я не дал себе ни доворота, ни взгляда назад на горящий борт — про то, что он горит, мне сказал жар в затылке и крик Ковальчука. Один проход. Свой я сделал и уходил.</p>
<p>Воробьёв держался в хвосте, правее и ниже. Он добил то, что я зажёг, одной короткой по разбегавшимся у штабеля, и тут же отвалил в степь — не докручивая, не задирая нос лишний раз посмотреть, что натворил. Я скосил глаза вправо: шёл там, где должен, плотно, без зазора, как пришитый.</p>
<p>— Чисто, Воробьёв. В степь.</p>
<p>— Понял.</p>
<p>На левом краю, по ближним бортам, прокатился двойной разрыв — легли Морозов и Сошников. Рвануло там чёрным, низким, тяжёлым грибом — не бензин, груз, боезапас, который немец только что выкинул из брюха на снег и не успел растащить. Гладков с Бабенко уходили по дальним, у штабелей.</p>
<p>И по Бабенко обвод попал.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Самого я не видел. Я уже выходил, прижатый к земле, и услышал Гладкова — резко, не своим голосом:</p>
<p>— Бабенко зацепило! По мотору, дымит!</p>
<p>— Бабенко! Тяни на восток, на бреющем, к земле! Высоту не набирай — под тобой стрелять не дадут!</p>
<p>Я подвернул на голос. Бабенковский борт уже отползал от стоянки на степь, низко, и за ним тянуло серым, не чёрным. Не как у Захарова. Не бензин, не сразу, не огонь по борту. Дым шёл из-под капота, из мотора, белёсо-серый, с маслом, — тот, что значит пробитый радиатор или маслосистему, а не пожар. Тот самый движок, что ему собрали заново и который он обкатывал всю неделю, держался теперь на простреленном дыхании.</p>
<p>— Тяну, командир! — Голос напряжённый, но ровный. — Греется, держит пока. Дотяну до своих, не до дома.</p>
<p>— Тяни сколько дашь. Гладков — рядом с ним, прикрой снизу.</p>
<p>— Я при нём.</p>
<p>Обвод бил вслед нам ещё долго, по уходящим, по пустому уже небу над собой, заполошно, зло, понимая, что упустил. Трассы счетверённых вставали позади веером, не доставая. Сошников добил на отходе одиночной по тому, что горело у штабеля. Сёмин с Паниным прошли последними по дальнему краю и нырнули к степи следом за всеми. Над полосой, за нами, поднимались три чёрно-жёлтых столба — два «Юнкерса» и груз, выкинутый на снег и не увезённый, — и в этих столбах горело то, что немцу час назад привезли по воздуху ценой целого рейса через обвод. Привезли — и не разгрузили.</p>
<p>— Сбор, — сказал я, считая борта на отходе, низом, над самой степью. — Идём домой. Воробьёв.</p>
<p>— Здесь, справа.</p>
<p>Опять не «цел». Он отвечал, где он. Я уже знал за ним эту повадку и уже ждал её.</p>
<p>— Морозов.</p>
<p>— Цел.</p>
<p>— Сошников.</p>
<p>— Цел.</p>
<p>— Гладков.</p>
<p>— При Бабенко, цел.</p>
<p>— Бабенко.</p>
<p>— Тяну. — Пауза, в которой слышно было, как у него ворочается мотор. — Греется. Сяду у своих, командир. До дома не дам.</p>
<p>— Садись у своих. Гладков доведёт, отметит место. Машину потом вытащим.</p>
<p>С площадки уходили все восемь — но один шёл на простреленном моторе, и этого одного до дома было не дотащить. Я знал это и не обманывал себя. Цена за первый аэродром лежала вот в этом сером дыму, что тянулся справа и ниже, — в движке, которому Бабенко неделю собирал ресурс и который теперь сжигал его весь, до последней капли масла, до последнего оборота, чтобы вынести пилота на свою землю и встать.</p>
<p>Бабенко не дотянул до аэродрома километров сорок — лёг на ровное поле за нашим передним краем. Сел на брюхо, грамотно, по-зрячему, как садился осенью Дёмин, — выпустил, что мог, прижал хвост, прополз по снегу и встал. Гладков сделал над ним один заход пониже, разглядел, что тот выбрался из кабины и машет, привязал место к ориентирам — по балке и силосной башне — и нагнал нас. Машину было не бросить совсем: мотор сменный, новый, на нём ещё ходить и ходить, его снимут и поставят на другой борт; но самой бабенковской семёрки в строю на завтра уже не было.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Прокопенко шёл мне навстречу от своего капонира, едва я загнал семёрку и вылез на крыло, — на ходу пересчитывая севшие борта, губами, не вслух.</p>
<p>Дошёл до семи, и губы у него остановились. Он повернулся к дальнему краю полосы, откуда мы выходили, и держал глаза там, на пустом небе, дожидаясь восьмого. Восьмой не шёл. Я заговорил первым, прежде чем он спросит.</p>
<p>— Бабенко сел у своих, за передним краем. Мотор прострелили, маслосистему. Сам цел, машина на брюхе. Завтра поедут снимать движок.</p>
<p>Прокопенко молчал, только складка у его рта легла поглубже. Движок этот он сам помогал ставить на той неделе, своими руками заводил, гонял, доводил вместе с бабенковским механиком, — и теперь этот движок лежал на брюхе в сорока километрах, в чистом поле, с дырой в радиаторе.</p>
<p>— Сколько дотянул на пробитом?</p>
<p>— Километров сорок.</p>
<p>— Это хорошо тянул. — Он сказал это о моторе, не о пилоте. — Доброе масло было. На худом столько не дашь — заклинит на десятом. — Он зашёл под правую плоскость, нагнулся, повёл ладонью по дюралю против света — и остановил руку на двух новых пробоинах у самого края консоли, мелких, дробных, от двадцатки. — А вас, Алексей Петрович, краем взяли. По концу плоскости, дробью. Тяги целы, бак цел. К утру зашью.</p>
<p>— Зашей.</p>
<p>Он взялся за работу молча. Я тронул пальцем рваный край одной дырки, потом другой, и думал о том, что они — ровно та цена, которую я отдал за один проход, без второго. Захоти я довернуть, поглядеть, добить — обвод положил бы мне эту дробь не в край плоскости, а под кабину, как положил Захарову у моста, как положил бы любому, кто завис над этой полосой лишнюю секунду. Я не завис. Я ушёл низом, и за это семёрка отделалась дробью по концу консоли, а я — стоянием тут, у работающего Прокопенко, живым.</p>
<p>Оружейники уже шли вдоль машин, считая расход, прикидывая, сколько эрэсов сошло, сколько подвешивать к завтрашнему. Пилоты стягивались к землянке по одному, как сходили с крыльев. Сошников молчал, как всегда после боя. Морозов скручивал папиросу. Воробьёв стоял у правого крыла семёрки, на своём, уже не вовсе чужом месте. Гладков подошёл позже других — задержался у штабной палатки, где сдавал по карте, куда лёг Бабенко: по балке и силосной башне. Потом встал курить рядом с Морозовым, и было видно, что довести подбитого ведомого до своей земли — это он сегодня и считал своей работой, и сделал её.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Вечером, при коптилке, я завёл разбор с новой строки — не про колонну.</p>
<p>Впервые за всю осень — про аэродром. Про окопанное зенитное кольцо, про счетверённые по краям полосы и тридцатисемимиллиметровые по высоте выхода. Про то, что вертушки тут нет и быть не может, что цель эта берётся одним проходом или не берётся вовсе. Про два сожжённых на земле «Юнкерса» с грузом и крылом, полным бензина. Про сменный мотор Бабенко, который лёг на брюхо в чистом поле, дотянув пилота до своих. Я вписывал это и понимал, что вписываю первую строку новой работы — не на день и не на неделю.</p>
<p>Немец завязал себе пуповину по воздуху, потому что по земле я и весь фронт ему её перерезали. И теперь рвать эту воздушную пуповину, по одному борту, по одному «Юнкерсу» на разгрузке, сквозь окопанное кольцо, придётся каждый день, всю зиму, до того срока, который я один в полку знал наперёд и о котором молчал. Мост был не где-то в сводках. Мост был вот эти севшие на снег разлапистые туши, и горящие штабеля, и серый дым из бабенковского мотора. Котёл теперь дышал по воздуху — и душить его предстояло там же, в воздухе, над пристрелянной полосой, по борту в день.</p>
<p>Прокопенко в темноте сшивал дробь на правой плоскости. Из-под капонира долбило по дюралю мерно, без спеха, заклёпка за заклёпкой, — так стучат, когда знают, что к рассвету машина будет на ходу. На западе, за обводом, не стояло сегодня привычного зарева вдоль дороги — горело иначе, точкой, далёкой и низкой: догорало на снегу, у пристрелянной полосы, всё, что мы зажгли днём. В наряде на завтра против моей фамилии стояла та же точка в петле — площадка, севшие на разгрузке, кольцо. Всё то же.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 20</p><p>«Воздушный мост»</p>
</title>
<p>Восьмого декабря на КП лежал не наряд, а лист со столбиком чисел.</p>
<p>Я зашёл в землянку раньше других и увидел его первым — обычный листок из планшета, придавленный кружкой, чтоб не свернулся, и на нём в три строки карандашом: триста, восемьдесят, сто пятьдесят. Без подписи, без стрелок, без карты. Трофимов сидел над ним и не водил остриём по дорогам — дорог в этих числах не было. Были тонны и борта. Я понял, по чему сегодня бьём, ещё до того, как он раскрыл рот, — понял и про то, чего он в этот столбик не впишет.</p>
<p>Это знание я нёс в себе с лета. Не прикидку — исход, числом и месяцем наперёд. Мост был сосчитан во мне давно и без ошибки: полторы сотни бортов в день немец не поднимет никогда, и восемьдесят тонн будут таять до нуля сами собой, мороз за мороз, туман за туман, без всякого нашего эрэса. Но это был мой груз, не приказ. На стол его, как Трофимов выкладывал свои три строки, не положишь.</p>
<p>— Грейтесь и слушайте арифметику, — сказал он, когда землянка набилась и над кружками встал пар. — Не для красоты. Чтоб знали, по чему сегодня работаете.</p>
<p>Он постучал по верхней строке.</p>
<p>— Армия в кольце. За триста тысяч ртов, не считая лошадей, которых они доедают. Чтоб такая масса просто не легла — ей надо в день хлеба, патрона, снаряда и горючего не меньше трёх сотен тонн. Это голодный паёк, ремень в последнюю дырку. По-человечески надо вдвое. Геринг наобещал своему фюреру пятьсот. Запомнили край — триста.</p>
<p>Карандаш сполз на вторую строку.</p>
<p>— Возит он это трёхмоторным гусем, тем гофрированным, что вы жгли третьего дня. Гусь берёт в брюхо тонны две, край две с половиной, и то налегке по бензину, а налегке не пойдёт — ему ещё назад через обвод тянуть. Берёт и двухмоторным, бомбардировщиком, который под груз не строен, — чуть больше, чуть быстрее, так же не приспособлен. Считайте: чтоб привезти триста тонн, надо поднять и посадить полторы сотни бортов. В мороз, в туман, в обледенение, через наши истребители и нашу зенитку. Полторы сотни. Каждый день. Без выходных.</p>
<p>Карандаш лёг.</p>
<p>— Не поднимает он полутора сотен. И половины не поднимает. Вчера, говорят, дотянул почти до трёх — и захлебнулся, потому что столько разом сесть, разгрузиться и уйти полоса не дала. А в обычный день в кольцо доходит тонн сто, восемьдесят, бывает меньше — туман сел, и за сутки ни одного. Делите восемьдесят на триста тысяч. Это они там делят каждое утро, по граммам.</p>
<p>В землянке стало тихо так, что слышно было капель у входа. Сёмин подался к листку, будто хотел перечесть числа сам. Морозов держал кружку, не отпивая. Кравцов, политрук, открыл рот добавить и закрыл — к этим трём строкам добавить было нечего.</p>
<p>— А раз так, — голос Трофимова стал жёстким, рабочим, — ваша работа сегодня не гусь. Гуся сожжёте — он один, на его место завтра пришлют другого, у немца их пока хватает. Ломайте не борт. Ломайте то, без чего и сотня бортов — куча железа над степью. Полосу. Разгрузку. Штабель, к которому он сел. Тягач от борта к складу. Собьёте цикл — он сядет, а разгрузиться не сможет; разворотите полосу — следующий ляжет на брюхо своим же поперёк. Тогда из восьмидесяти тонн до окопа не дойдёт и сорок. Понятно ставлю?</p>
<p>— Понятно, — сказал я.</p>
<p>Я слушал, не меняясь в лице. Трофимов выкладывал на листок то, что я носил под рёбрами, — только он клал прикидку на день, а я знал исход на зиму. Идти к этому исходу надо было руками: вот этим вылетом, по этой полосе, сегодня.</p>
<p>— Снаряжать под узел, не под борт, — сказал я, вставая. — Эрэсы все. Сотку — две: одну под штабель, одну в полосу, воронкой. В ленту осколочно-зажигательный гуще, по разгрузочным командам, по тягачам. Жечь будем не гуся — то, чем он на земле живёт.</p>
<p>Восьмёрку я поднял перестроенную. Воробьёв справа, на захаровском месте, уже почти своём, — я привыкал доворачивать на него шеей. Морозов с Сошниковым второй парой. Гладков третьей, и с ним Сёмин, потому что бабенковский борт лежал на брюхе в сорока километрах, движок с него только снимали. Восьмым шёл Лагутин — лётчик декабрьского пополнения, второй боевой, которого я держал поближе к себе, как держал когда-то зелёного Сошникова. Панин замыкал. Прикрытие — пара Яков, тонкая, как всегда.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Площадку выдал столб прогретого воздуха над укатанным снегом, дымки моторов, что не глушат на разгрузке.</p>
<p>Узел открылся весь сразу — не один севший гусь, как третьего дня, а целая работа на снегу. Серая накатанная полоса, на ней один трёхмоторный на разбеге уходил порожняком; у края, носами врозь, два других стояли с распахнутыми боками; меж ними сновали тягачи, ползали фигурки команд, темнели штабели. И всё это сошлось в одну точку под целиком — укатанное серое полотно перед разгрузкой, куда садился каждый, кто кормил кольцо. Туда я и клал.</p>
<p>— Под нами всё, — сказал я в эфир. — Не борт. Узел. Я с Воробьёвым — полосу и разгрузку у штабеля. Морозов, Сошников — тягачи и команды между бортов. Гладков, Сёмин — штабель горючего, бочки. Лагутин — за мной, бьёшь по моему дыму, не доворачивай. Заход один, поперёк. Отстрелялся — в степь, низом, не виснуть.</p>
<p>Зенитку по площадке я не читал. Снег ровный, гнёзд не видать. Это не значило, что её нет: на таких площадках она вставала из-под чистого снега кольцом, когда борт уже ложился в заход. Сказать я мог только то, что видел, а видел работу на полосе и не видел, откуда нас встретят. Так и пошли — с дырой в том, что я знал.</p>
<p>Семёрку я уложил в пологий снос поперёк полосы — не на гуся, дальше, на самое накатанное полотно. Полоса росла в прицеле широкой светлой лентой. Я выложил марку на середину, придержал руку лишний удар сердца и отпустил первую сотку. Она ушла вниз и вперёд по настильной, и я уже тянул из захода, когда сзади вспухло снегом и мёрзлой землёй: в укатанном полотне встала рваная чёрная воронка, поперёк, ровно там, где гусю катиться на разбеге. Одной её полосе хватало, чтоб следующий не сел чисто.</p>
<p>Совсем выводить машину я не дал — довернул на штабель и распахнутые борта, отпустил эрэсы. Восьмёрка реактивных сошла залпом, прочертила низкие дымные нити над снегом и накрыла разгрузку: ящики, раскрытый бок ближнего гуся, фигурки, кинувшиеся врассыпную. Вспухло. Я повёл пушку вдоль штабеля длинной очередью, перекладывая трассу с ящиков на брезент и на тех, кто не успел отбежать, — и бросил семёрку вверх и влево, на степь.</p>
<p>— Полоса бита, командир! — частил из задней Ковальчук. — Воронка поперёк, посерёдке. Лагутин за вами.</p>
<p>И тогда встал обвод.</p>
<p>Снизу поднялось не дробью с обочины — стеной, кольцом, ровно там, где я боялся его не увидеть. Счетверённые двадцатки били слитно из окопанных гнёзд по краям полосы, ставя над узлом сплошную решётку трасс; тяжелее, реже била тридцатисемимиллиметровая, наземная, и её разрывы лопались бурыми клубками точно на высоте выхода. Немец пристрелял это небо заранее и жёг его наугад.</p>
<p>Воробьёв шёл в моей колее, добил коротко по тому, что я зажёг у штабеля, и вытащил машину из захода чисто, без рысканья. Морозов с Сошниковым раскатали тягачи между бортов: тягач — машина мелкая, верткая, одной очередью не возьмёшь, но Морозов положил по нему эрэсы, и один занялся, рванул сцепкой, потащил горящий прицеп и встал поперёк подъезда к полосе, заклинив колею. Лучше любой бомбы. Гладков с Сёминым зашли на бочки, рядами составленные у склада: бочка не рвёт, как ящик с боезапасом, — она вспухает огнём и валит соседнюю, и Гладков провёл очередь вдоль ряда так, что штабель занялся раскатисто, бочка за бочкой, расползаясь жёлтым по снегу, как разлитое и подожжённое.</p>
<p>— Лагутин! Бей и выходи! Не доворачивай!</p>
<p>Он не вышел сразу. Я выхватил его взглядом позже, чем надо, — он завис над разгрузкой, доворачивая на второй край штабеля, добивать недогоревшее. Лишняя секунда. Та самая, про которую Трофимов сказал: кто завис — не ушёл.</p>
<p>— Лагутин, в степь! Низом, немедля!</p>
<p>Обвод нашёл его на довороте. У левой плоскости встала дробная строчка разрывов, машина качнулась, провалилась на крыло, выправилась тяжело. Не пожар. Дым пошёл из-под капота серый, масляный — тот, что значит пробитую систему, а не горящий борт.</p>
<p>— Зацепило, командир! — Голос высокий, рваный. — По мотору! Дымит, греется!</p>
<p>— Тяни на восток, к земле, на бреющем! Высоту не набирай — под тобой не достанут! Гладков, оторвись от штабеля, прикрой снизу!</p>
<p>— Иду к нему!</p>
<p>Полсекунды, пока эфир был чист, я смотрел на серый масляный шлейф за лагутинской машиной и думал не про Лагутина. Вот так это и приходит — не громом, а строчкой по плоскости на лишнем довороте. К нему. Ко мне. К каждому, кто будет гонять эту арифметику к нулю всю зиму, борт за бортом. Я знал, чем кончится мост. Не знал только, кто из нас не дотянет до конца. Мысль встала и сошла — на неё не было секунды.</p>
<p>Я довернул семёрку за уходящим Лагутиным, прикрывая повтор, и на этом довороте мой мотор пошёл под нагрузкой глуше, с придыхом, будто ему стало нечем дышать. Стрелка температуры поползла за красное. Затянутый заход, лишние секунды над пристрелянной полосой, работа на низах в мороз — и АМ-38 грелся, выходя за норму. За это Прокопенко спросит отдельно.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>— Лагутин, как мотор? — Голос я не дал подняться, выводя восьмёрку из-под обвода низом.</p>
<p>— Греется. Масло гонит. Держит пока.</p>
<p>— Тяни к своим. На наш аэродром не рвись — садись у первого нашего поля. Гладков при тебе.</p>
<p>— При нём, — отозвался Гладков. — Снизу веду.</p>
<p>Обвод бил вслед, по уже пустому над собой небу, заполошно, зло; трассы счетверённых вставали позади веером, не доставая. Через плечо мне на миг открылся штабель горючего, расползшийся жёлтым по снегу. Это горело то, что немец привёз в кольцо ценой целого рейса, чтобы там, под Сталинградом, не легли его триста тысяч. И всё равно не хватит же. Ни этих бочек, ни тех, что прилетят завтра, — я знал это наперёд, как дату, и от того, что жёг сейчас уже почти лишнее, под рёбрами на секунду стало холодно и пусто. А дальше вставал уже не одинокий костёр борта, а сорванный узел: полоса с чёрной воронкой, на которую взлетавший теперь не примет следующего; тягач с прицепом поперёк подъезда; два гуся у края с грузом, который из них уже не вытащат вовремя. Над всем поднимались столбы разного дыма — чёрный от горючего, серый от ящиков, бурый от рванувшего в штабеле.</p>
<p>Я не сжёг сегодня ни одного борта дотла. Я сорвал цикл. Восемьдесят тонн стали на одной площадке шестьюдесятью. Это и был наряд.</p>
<p>— Сбор, — сказал я, считая борта над степью. — Воробьёв.</p>
<p>— Здесь, справа.</p>
<p>— Морозов.</p>
<p>— Цел.</p>
<p>— Сошников.</p>
<p>— Цел.</p>
<p>— Гладков.</p>
<p>— При Лагутине, цел.</p>
<p>— Сёмин.</p>
<p>— Цел, штабель горит.</p>
<p>— Лагутин.</p>
<p>— Тяну. — Пауза, в которой ворочался его раненый мотор. — Сяду у своих. Дальше он не дотянет.</p>
<p>Лагутин до нас не дотянул — приземлил машину за передним краем, на ровном поле, на брюхо, грамотно: выпустил что мог, прижал хвост, прополз и встал. Гладков заложил над ним вираж, дождался, пока тот вылезет и замашет, запомнил место по излуке балки и нагнал нас. Восемь я поднял и восемь привёл — но одну машину вёл на пробитом моторе и одну, свою, на перегретом. Цена за сорванный узел лежала в этих двух движках: лагутинском, что сжёг масло, вынося пилота на свою землю, и моём, перегретом на лишних секундах доворота.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Прокопенко считал нас по моторам, ещё не видя машин, — по тому, как из-за гребня нарастал и распадался на ноты гул возвращающейся группы. В этот раз гул вышел на семь голосов и на семи же оборвался. Восьмого, Лагутина, не было; Прокопенко это уже знал по радио, но всё равно стоял, глядя на ту сторону, откуда мы заходили, пока я не подвёл семёрку и не срезал газ. Винт встал — и в тишине из-под капота потянуло горячим, перетопленным маслом.</p>
<p>— Грели мотор, Алексей Петрович. — Он наклонился к капоту, потянул носом горячий запах, не касаясь железа. Не вопрос — приговор. — Перетянули. Стрелка за красное ходила?</p>
<p>— Ходила. На довороте, прикрывал подбитого.</p>
<p>— На таком моторе доворот стоит ресурса. — Он сказал это о моторе, как говорил всегда, но в складке у рта легло и про меня. — К утру вскрою, гляну подшипники. Если масло держал, обойдётся. Если гнал — менять. — Он провёл рукой под левой консолью и остановил пальцы на свежем, мелком, дробном у края. — А вас опять задело. Тяги целы. Зашью.</p>
<p>— Зашей.</p>
<p>У землянки тем временем сходились свои. Сёмин рассказывал Морозову, как раскатался штабель — бочка за бочкой, вдоль. Воробьёв стоял на своём правом месте у крыла семёрки. Гладков сел уже за всеми, отметил лагутинскую посадку на карте по излуке балки и отошёл закурить — второй раз за две недели он доводил подбитого ведомого до своей земли и второй раз счёл это своей работой.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>В разбор тем вечером я не стал заносить сожжённые борта первой строкой. Я начал с трофимовских цифр — триста тонн надо, восемьдесят доходит — и подвёл под них то, что мы сделали с этими восемьюдесятью за один заход: воронка в полосе, сорванная разгрузка, сгоревший штабель горючего, два гуся с грузом без выхода. Вписал, что сбитый борт — это минус два, а сорванный узел — минус двадцать, и что бить надо по узлу. Вписал лагутинскую вынужденную и свой перетянутый мотор — этим узел был оплачен.</p>
<p>А под рёбрами лежало то, чего в разбор не впишешь. Я знал, что мост обречён — не оттого, что мы сорвали один цикл, а оттого, что вся его арифметика была безнадёжна с первого дня. Это было сосчитано во мне давно и без ошибки. Но знать — одно, а гонять эту арифметику к нулю руками, по борту, по полосе, по штабелю в день, сквозь пристрелянный обвод, ценой перетянутых моторов и севших на брюхо ведомых, — это была работа, и её предстояло делать всю зиму, до того дня, что я держал при себе и не называл вслух.</p>
<p>Прокопенко в темноте вскрывал капот семёрки, светил под кожух, щупал, тянул ли мотор масло. Ключ у него постукивал размеренно, без злого нажима — так стучат, когда верят, что к рассвету подымут машину на ноги. На западе, за обводом, не стояло привычного зарева вдоль дороги — горело иначе, низко и точкой: догорал на снегу штабель горючего, который немец привёз ценой целого рейса и не успел растащить по окопам.</p>
<p>Я смотрел на эту точку и считал не её. Утром наряд ляжет на ту же площадку. И на следующее. И так — пока его арифметика не сойдёт к нулю сама, без нас; к этому она и шла. Мы будем гонять её руками всю зиму, борт за бортом, штабель за штабелём, — и каждый из этих вылетов будет уже почти лишним, потому что мост обречён и так. Сорванный сегодня узел этого не отменял. Он только переводил в дым ещё один рейс из тех, которых всё равно не хватит. Победа была настоящая, и бессмыслица за нею стояла тоже настоящая, и жить предстояло между ними — до самого срока, которого я никому не называл.</p>
<p>А с КП к ночи передали новое — и оно стояло не вровень с дымящей точкой за обводом, а поперёк всего, что я думал про зиму. На юго-западе, у Котельникова, немец стянул танки. Не пару, не на марше — выгрузил эшелонами, сосредоточил, изготовил. Он шёл выручать кольцо по земле, там, где по воздуху не вытягивал. И я лежал в темноте под стук прокопенковского инструмента и считал теперь не тонны моста. Я считал, сколько у нас дней до того, как эти танки тронутся, — и выходило, что мало. Совсем мало.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 21</p><p>«Котельниково»</p>
</title>
<p>Двенадцатого декабря Трофимов начал наряд не с воздушного моста.</p>
<p>Всю первую декаду декабря мы ходили по площадкам внутри обвода — жгли узел, рвали разгрузку, гонять арифметику моста к нулю. А в это утро на карте у Трофимова была не точка внутри кольца. Он положил остриё карандаша далеко на юго-западе, за обводом, у самого края листа, там, где синим была подписана станция Котельниково, и повёл им от станции вверх, на север, к кольцу.</p>
<p>— Сегодня на рассвете, — сказал он, и в голосе не было утренней ровности, была собранность человека, которому ночью переменили всю работу. — На рассвете немец пошёл выручать кольцо по земле. Отсюда, от Котельникова. Танками. Не пехотой, не на марше к фронту — изготовленным танковым кулаком, который он копил, пока мы жгли его гусей над полосой.</p>
<p>Он постучал по станции.</p>
<p>— Манштейн. Не Паулюс, что сидит в котле, — этот снаружи, свежий, со своей армией. Стянул сюда танковый корпус, две дивизии, под полторы сотни машин, может, больше, и нынче на рассвете двинул их на нас, на кольцо. Прёт быстро, по донесениям с раннего утра — десятки километров за день и не сбавляет. К исходу дня передовые будут у речки, у Аксая, если не остановим. Идёт нагло, по голой степи, пока морозы держат землю и танк прёт где хочет.</p>
<p>В землянке стало то особое тихо, которое я знал по плохим утрам. Сёмин перестал дуть на кружку. Гладков смотрел на карту, прищурясь, считая глазами эти полста километров за сутки. Воробьёв стоял у входа, скупой, как всегда, и только переступил с ноги на ногу.</p>
<p>— Если он дойдёт, — сказал Трофимов и не докончил. Докончил иначе, рабоче: — Он не должен дойти. Между ним и кольцом стали наши, на Аксае, на Мышкове, и будут держать. А наша с вами работа — чтоб он шёл к этому рубежу не свежим кулаком, а битым и медленным. Сегодня вы идёте не по полосе. По колонне. По его танкам на марше.</p>
<p>— По танкам, — повторил Морозов, и в этом слове была вся прямота вопроса, который никто вслух не задал: чем.</p>
<p>— По танкам, — подтвердил Трофимов. — И сразу уговор, чтоб потом не было обиды. Танк вы броню в лоб не пробьёте — нечем. Эрэс по башне скользнёт, пушка по лобовой не возьмёт. Не за тем посылаю. Танк на марше — это не один танк. Это танк, за ним бензовоз, за бензовозом грузовик с пехотой, тягач, ремонтная летучка, зенитка на колёсах. Колонна. Бейте по тому, без чего танк встанет: по бензину, по горючему в бочках, по грузовикам с десантом, по тягачам, по гусенице, по корме, по крыше, если ляжете сверху. Не считайте сожжённые башни. Считайте, на сколько вы его сегодня задержали. Каждый час, на который он встанет, — это час нашим на Аксае окопаться. Понятно ставлю?</p>
<p>— Понятно, — сказал я. И, выходя к машинам, бросил оружейнику то, что в этом наряде решало: — Эрэсы все. Сотку — по две, осколочными, под автотранспорт. Снаряди ленту тяжелее на зажигательный, трассер реже — нынче не зенитку пристреливать, нынче жечь. По танку бить корму и борт, гусеницу. Главное — бензовозы и грузовики. Жжём не башню — жжём ход.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Колонну мы нашли не по тому, как над ней стояло, — над ней ничего не стояло. Её выдала сама степь.</p>
<p>Шли низко, под серым декабрьским потолком, на юго-запад, прочь от обвода, в сторону, в какую за все три месяца ни разу не ходили. Степь под крылом разворачивалась белая, ровная, в надувах, чужая. И на этой белизне, прямой тёмной строчкой вдоль накатанной дороги, далеко впереди легло то, что мы искали: колонна на марше. Не россыпь грузовиков, не растянутая кишка отхода, какую мы били осенью, — плотная, тяжёлая, движущаяся гадюка. Впереди и в теле её шли коробчатые тёмные туши, низкие, приземистые, оставлявшие за собой на снегу две раздавленные колеи, — танки. Между ними и за ними тянулись машины помельче: грузовики, тёмные цистерны бензовозов, угловатые полугусеничные, на иных из которых в небо торчали тонкие стволы зениток на ходу.</p>
<p>— Вижу колонну, — передал я. — Гот, на марше. Танки в теле, между ними бензин и пехота на колёсах. По броне в лоб не лезть — без толку. Бьём вдоль и по сопровождению. Я с Воробьёвым — голову колонны и бензовозы за головным. Морозов, Сошников — середину, грузовики с десантом, цистерны. Гладков, Сёмин — хвост и тягачи, чтоб подбитое не растащили. Заход вдоль колонны, по моему. Зенитка тут не как у полосы — она идёт с ними, на колёсах, бьёт на ходу и смещается. Не висеть над одним местом. Прошёл — отвалил, перестроился, зашёл снова. Пошли.</p>
<p>Семёрку я уложил в пологое вдоль дороги, заходя с головы. Колонна росла под носом тёмной строчкой на белом. Головной танк я пропустил — в лоб его не взять, — и подвёл прицел чуть глубже, на то, что шло за ним: длинную тёмную цистерну, бензовоз, прижавшийся к колее. Мотор под капотом тянул тяжело, в полный голос, на пределе малой высоты. Я выждал, пока цистерна подползёт под нос, и пустил первую пару эрэсов. Под крылом дважды коротко шипнуло, две дымные нитки протянулись к колее — один в борт цистерны, второй под брюхо. Вспухло сразу — не дробным разрывом груза, а тем высоким жёлто-чёрным грибом, какой даёт только бензин: цистерна разошлась огнём, плеснула горящим на снег, на колею, на тех, кто шёл рядом. Я довернул чуть и дал по грузовику следом за ней длинную, с проводкой ствола от кабины к корме, — осколочно-зажигательным по тенту, по бортам, — и грузовик клюнул носом в кювет, и с него посыпались на снег тёмные фигурки. Семёрку я бросил с набором в сторону от дороги, на отвал, не давая себе виснуть.</p>
<p>— Горит головной, командир! — Ковальчук с задней кабины, в полслова, через плечо. — И грузовик за ним поперёк дороги! Колонна жмётся в голове!</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>И с колонны ударила зенитка — не стеной, как у полосы, а вразнобой, зло и подвижно.</p>
<p>Самоходные двадцатки били с полугусеничных прямо с дороги, не останавливаясь, ставя над колонной не сплошную решётку, а рваные веера трасс, что мотались вместе с машинами; тяжелее, реже частила тридцатисемимиллиметровая с другой такой же платформы, и её снаряды лопались поодаль грязными хлопками, с недолётом, там, где она ловила упреждение по уходящему. Это была не пристрелянная заранее стена обвода. Это была зенитка, которая ехала вместе с целью и стреляла на ходу, — оттого и не доставала чисто, оттого и не давала встать над одним местом ни на секунду.</p>
<p>Воробьёв шёл вторым по голове, добил короткой очередью то, что я зажёг, и вышел из захода чисто, не качнув плоскостями, — и тут же довернул сам, не по моей команде, на вторую цистерну, что шла открыто за горящей первой, и накрыл её эрэсами. Второй костёр встал рядом с первым, и голова колонны заклинилась в собственном огне: танки впереди уже ушли, а то, что их кормило, горело поперёк дороги, и задние упёрлись в этот огонь.</p>
<p>Середину взяли Морозов с Сошниковым — зашли с угла, наискось к дороге. Грузовик с десантом — цель крупная, мягкая, её осколочным берёшь наверняка; Морозов положил очередь по двум подряд, и оба встали, и снег вокруг них зачернел высыпавшейся и залёгшей пехотой. Сошников бил рядом, по третьему, и я краем глаза поймал, как он не завис добивать, а ушёл с первого захода — без напоминания, сам. Гладков с Сёминым держали хвост: там тащился тягач с длинным низким прицепом, ремонтная летучка, и Гладков всадил по тягачу эрэсы так, что тот загорелся и встал, заклинив колею с хвоста. Колонна теперь стояла, зажатая своим огнём с двух концов, — и танки в её теле, которые мы в лоб не брали, оказались заперты между двумя пробками, на голой дороге, без бензина, без пехоты, без хода.</p>
<p>— Заход второй! — бросил я в эфир. — Колонна стоит! По танкам, в борт и корму, по гусенице! Кто над зениткой завис — ушёл, помните!</p>
<p>Я довернул семёрку на одну из тёмных коробчатых туш, что встала теперь неподвижно в теле колонны. В лоб я её не трогал. Я зашёл с борта, чуть сверху, на корму, где жалюзи моторного отделения и где броня тоньше, и пустил две оставшиеся пары эрэсов в этот скос между башней и кормой. Один прошёл мимо, в снег, второй сел в корму, и из-под кормовых жалюзи пыхнуло — не взрыв боекомплекта, башню не сорвало, но повалил густой чёрный дым, и танк осел, встал намертво, с заклиненным или горящим мотором. Не сожжён до детонации — обездвижен. На марше к Аксаю обездвиженный танк — это тот же сожжённый: он туда уже не дойдёт.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>— Сошников, выходи! Не добивай! — Я поймал его на лишнем довороте над серединой, том самом, на котором подбило в прошлый раз Лагутина.</p>
<p>Он вышел. Вышел сразу, и я только выдохнул — и тут самоходная двадцатка из хвоста достала Сёмина.</p>
<p>Я не видел самого. Я уже тянул семёрку из второго захода, на отвал, и услышал Гладкова, резко:</p>
<p>— Сёмина зацепило! По плоскости, дымит!</p>
<p>— Сёмин, доклад! Что с машиной?</p>
<p>— Цел, командир! — Голос напряжённый, но ровный. — По правой плоскости дробью, тянет вправо. Мотор держит. Управление есть, тяжело.</p>
<p>— Уходи на восток, к дому, на бреющем. Гладков — при нём, прикрой снизу.</p>
<p>— Я при нём, — отозвался Гладков. — Веду.</p>
<p>Это была не масляная система, не мотор, как у Лагутина и Бабенко, — это была плоскость, дробь по консоли, машина тянула вбок, но летела и слушалась. Сёмин дотянет, если не поймает второго. Я оглянулся через борт: он шёл низко, кренясь на здоровое крыло, выправляясь рулём, и Гладков висел при нём ниже и сзади, прикрывая хвост.</p>
<p>А мой собственный мотор на этом довороте взял тяжело, с натугой, и стрелка температуры поползла к красному — туда же, куда заваливалась в прошлом вылете над полосой. Затянутый второй заход, работа на низах в мороз, доворот на корму танка — и АМ-38, который Прокопенко уже вскрывал после того раза, опять грелся, выходя за норму. Я взялся за сектор, убрал наддув, повёл семёрку ровнее, без рывков, чтобы не гнать масло. За это Прокопенко спросит с меня отдельно, и теперь, может, уже не только про мотор.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>— Собрались, отходим, — передал я, оттягивая группу из-под колонны, низом, на восход, к линии.</p>
<p>Доклады пришли коротко, по кругу: все целы, только у Сёмина продырявлена плоскость. Сам он отозвался последним, через паузу, в которой слышно было, как тянет его машину вбок:</p>
<p>— Тяну. Вправо ведёт, но держу. До дома дам, командир.</p>
<p>Сколько уходило, столько и возвращалось — на этот раз без вынужденной, и одно это после двух предыдущих вылетов уже было удачей. Но мотор свой я вёл на полунаддуве, бережа, и Сёмин шёл с продырявленной плоскостью, кренясь.</p>
<p>Уже на отходе, выйдя из-под трасс, я обернулся через плечо. Колонна больше не была движущейся гадюкой. Она встала, разорванная нашим огнём в трёх местах: голова — в двух кострах бензовозов, поперёк которых уткнулись задние; середина — в выгоревших грузовиках и залёгшей по снегу пехоте; хвост — в горящем тягаче, заклинившем колею. Над всем этим поднимались столбы — высокие жёлто-чёрные от бензина, ниже и гуще чёрные от резины и моторов. И в теле этой остановленной колонны темнела моя коробчатая туша с заглохшим, дымящим из кормы мотором — один обездвиженный танк из тех полутора сотен, что Манштейн вёл на кольцо.</p>
<p>Один. Из полутора сотен. Возле моей заглохшей туши, у горящего бензовоза, по снегу разбегались чёрные фигурки и волокли к танку трос, цепляли за корму — растащить, освободить колею, гнать дальше. Этот они растащат. И тот, что ушёл вперёд, пока мы жгли хвост, уже катился к Аксаю, и за ним второй, и третий, целые, под полной бронёй. Я не считал свой единственный вставший танк. Я считал то, что велел Трофимов: пробку. Час, два, пока растащат горящие бензовозы, спихнут выгоревшие грузовики, перегрузят бензин из уцелевших цистерн. Час, два колонна не шла к Аксаю — и это, а не заглохший мотор в чужой корме, было сегодняшним нарядом.</p>
<p>Завтра она снова двинется. И таких колонн у него не одна. Зиму эту предстояло пройти заходами, по колонне в день, по бензовозу, по тягачу, по корме — и каждый отнятый час ложился в общий счёт, который сводили не мы и не сегодня.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Прокопенко считал заходящие на посадку не пальцами, а вслух, под нос, по бортовым номерам, и сбился только на сёминском — тот выкатился последним, кренясь на правую, прокатился длинно за всех и встал у самого края полосы. Восемь номеров, все назвал. Все сели.</p>
<p>Я поставил семёрку в капонир, заглушил — и в открытый фонарь сразу потянуло горячим, перетопленным маслом, тем же запахом, что стоял над капотом в прошлый раз. Прокопенко подошёл, не спрашивая. Лёг ладонью на капот, теперь уже касаясь, подержал, будто слушал ею что-то под кожухом, и долго ничего не говорил. Потом ушёл под правую консоль, к нижней её поверхности, где темнело свежее, мелкое, дробное — колонна и меня краем мазнула, — и оттуда, из-под крыла, спросил, сколько дырок считать, провёл по ним пальцем и вернулся к капоту.</p>
<p>— Опять грели, Алексей Петрович. — Складка у рта легла глубже, чем от слов. Он не сказал ни про подшипники, ни про прошлый раз, ни про то, что эрэсом по танку — потому что нечем больше; всё это он уже говорил и теперь молчал об этом. Сказал одно, тихо и не как про мотор: — Только он у вас один.</p>
<p>— На довороте. По корме танка заходил, сверху. Вскрывай. Сколько дашь — на том и пойдём.</p>
<p>— Куда деться, — отозвался он и пошёл за лампой.</p>
<p>К землянке стягивались по одному, кто откуда. Сёмин показывал Морозову на пальцах, как тянуло вправо и как он рулём выправлял. Воробьёв держался у правого крыла семёрки, на своём. Гладков подошёл, когда остальные уже сошлись, — он садился после Сёмина, оттого что вёл его до самой полосы, — и сказал коротко: дробь в плоскости, лонжерон вроде цел, дотянули. Сказал и встал курить. Он привык доводить подбитых, и это входило теперь в счёт его работы.</p>
<p>Вечером над листом разбора я впервые выводил не про мост и не про полосу — про танки. Вписал, что в лоб броню не берём и не за тем ходим. Что бить надо вдоль колонны и по тому, что танк кормит и тащит: по бензину, по пехоте на колёсах, по тягачам. Что один заглохший от эрэса в корму танк — это удача, а не норма, и считать надо не башни, а час задержки. Вписал две горящие головы бензовозов, выгоревшую середину, заклиненный хвост — и колонну, что встала на час-два на дороге к Аксаю. Вписал дробь по сёминской плоскости и свой добитый мотор как цену этого часа.</p>
<p>То, чего в разбор не впишешь, ложилось не на лист. Я придвинул к лампе карту, ту, по которой утром Трофимов вёл карандаш от Котельникова к Аксаю, и провёл по ней пальцем сам — от станции вверх, к кольцу. Палец на дороге не лёг ровно: дрожал мелко, как после захода, и я прижал его к бумаге, к Мышкове, и подержал, пока не унялось. Котельниково кончится так, как я знал про мост, как знал про дату на калаче, — но между этой картой и тем, чтоб руками задержать броню хоть на час, лежала вся зима, и проходить её предстояло заходами, по колонне в день, по бензовозу, по тягачу, по корме. Я убрал руку с карты. До Аксая по ней было два пальца. До конца — куда больше, и я молчал об этом дольше, чем нужно.</p>
<p>Прокопенко в темноте вскрывал капот семёрки и светил под кожух — глубже, чем зашивают на ночь дробь. Ключ его постукивал уже не тем мерным перебором, под который машину доводят к утру, а вразброд, с провалами тишины, где он что-то щупал и молчал. На юго-западе, далеко за обводом, в той стороне, куда мы сегодня ходили и куда пойдём завтра, кромка горизонта тлела рыжим, рваным понизу, — горела дорога от Котельникова, та, что мы били, и ещё что-то горело там, чего мы не били, потому что колонна была не одна.</p>
<p>С КП к ночи передали новое: пока мы жгли хвост, передовые немца прошли ещё. Вышли к Аксаю, зацепились за переправу, лезут дальше, к Верхне-Кумскому. На завтра наряд лёг по тому же квадрату — новая колонна, та же дорога, та же броня. И я лежал в темноте под паузы прокопенковского инструмента и считал теперь не задержанные часы. Я считал, на сколько мотора моей семёрки ещё хватит на эти довороты по корме — и выходило, что, может, и не до Мышковы.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 22</p><p>«По танкам»</p>
</title>
<p>Цистерна подползла под нос, и я отпустил первую пару эрэсов.</p>
<p>Под плоскостями хлопнуло, две огненные стрелы протянули за собой дымные нити над самым снегом и вошли в борт и под брюхо — и вспухло высоко, жёлто-чёрным грибом, как даёт один бензин: длинную тёмную тушу распороло огнём, плеснуло горящим на колею, на тех, кто шёл рядом. Я довернул, прошёлся по грузовику следом — по тенту, по бортам, осколочно-зажигательным, — и тот клюнул в кювет, и с него горохом посыпались на снег тёмные фигурки. Семёрку я бросил с набором влево, не давая себе виснуть.</p>
<p>Колонну восьмёрка догнала под Аксаем, на марше, на полпути к тому кружку посреди голой степи, куда Трофимов утром положил остриё карандаша: Верхне-Кумский. Гот форсировал Аксай и упёрся туда, наши держали его на земле — мехкорпус, стрелки, на зубах, в упор, — а пока держали, наша работа была одна: чтоб ему было нечем их давить. Он гнал к переправе всё, что катилось и ползло, — танки свежие, бензин, пехоту на броне, ремонт, — и эту-то кишку, тянувшуюся вдоль наезженной дороги от реки на север, я и нашёл первой.</p>
<p>Опасное глаз взял прежде целей. Ближе к голове и в хвосте, на трёх или четырёх угловатых платформах, задрано в небо стояло тонкое — стволы зениток на ходу. Это било. Всё прочее горело, давилось, везло, но убивало только это, и я считал его первым. Уже под этими стволами разобралось тело колонны: впереди и внутри ползли низкие тёмные коробки, оставляя две раздавленные колеи, — танки; между ними жались грузовики, бочки цистерн, угловатые коробки на гусеницах спереди и колёсах сзади, с откинутыми бортами, из-за которых торчали каски. Пехота на броне.</p>
<p>— Цель под нами, — передал я в эфир ещё с подхода. — Танки в теле, между ними бензин и пехота. По коробкам в лоб не лезть. Я с Воробьёвым — голову, бензовозы за головным. Морозов, Сошников — середину, бронетранспортёры, цистерны. Гладков, Сёмин — хвост, тягачи и зенитку. Лагутин — за мной, по моему дыму, отдельно не доворачивай. Заход вдоль, по одному, прошёл — отвалил. Зенитка едет с ними и бьёт на ходу — над одним местом не виси ни секунды. Пошли.</p>
<p>Головную коробку я пропустил — лоб не возьмёшь, — и положил перекрестье глубже, на цистерну за головным танком. Мотор тянул низко и тяжело, не зло; я держал его ровно, не дёргая, как просили с утра. Вот тогда и легли первые эрэсы, и встал первый костёр.</p>
<p>— Голова горит! — Ковальчук захлёбывался с задней. — Бензовоз и грузовик поперёк! Лагутин за вами, бьёт по дыму!</p>
<p>С колонны ударила зенитка — не сплошной шторой, а зло и вразброс. Самоходные двадцатки секли с полугусеничных, не сбавляя хода, мотая над колонной рваные веера; реже, тяжелее частила тридцатисемимиллиметровая с другой платформы, и её разрывы лопались грязными хлопками позади, там, где она брала упреждение по уходящему. Зенитка ехала вместе с целью и стреляла на ходу — оттого и мазала, оттого и не давала встать над одним местом.</p>
<p>Воробьёв свалился на ту же голову, добил короткой по тому, что я зажёг, и вышел чисто, не качнув крылом на отвороте, как привык за осень ходить у меня правым. И тут же довернул сам, без команды, на вторую цистерну — накрыл эрэсами, и второй костёр встал рядом с первым. Голова заклинилась в своём огне: передние танки ушли, а то, что их кормило, горело поперёк, и задние упёрлись.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>К семёрке я в то утро пришёл раньше, чем на КП, — затемно, по схваченному за ночь насту. Прокопенко был уже у неё, по локоть в моторе, с лампой, и по тому, как стоял, видно было, что от машины не отходил.</p>
<p>— Гриша. На сегодня дашь?</p>
<p>— На один дам, — сказал он, не вынимая рук. — Коренные перебрал, что было, поставил. Но это не новый мотор, Алексей Петрович, это перебранный битый. На один вылет ровно. — Он выпрямился, обтёр руки, и складка у рта стояла та, что я знал. — Грейте его меньше, чем вчера. Меньше нечем просить.</p>
<p>Я пошёл на КП с тем, что мотор у меня на один. Там наряд оказался на два.</p>
<p>— Сегодня два, — сказал Трофимов сразу, не садясь. На КП пахло не картой, а маслом и непротопленной печкой. — Утром и в полдень. Кто сядет с первого живой и с целой машиной — пойдёт во второй. Так стоит вопрос, не я его так ставлю. — Карандаш лёг от взятого немцем Аксая к кружку. — По дороге у него пробки, скопление, он ждёт очереди через речку. Утром бьёте то, что на марше. В полдень — то, что сгрудится у переправы.</p>
<p>— Чем грузить, — Морозов не спросил, уточнил. — Как четвёртого, или сотку?</p>
<p>— Сотку. — Трофимов глянул на часы, потом на меня; ему уже звонили с КП дивизии, это было видно по тому, как он стоял. — У переправы он сбивается борт к борту, на узком. По куче на узком сотка стоит десяти эрэсов. Соколов, по снаряжению, коротко.</p>
<p>— Утром эрэсы все, лента осколочно-зажигательным гуще — по бензину, по бронетранспортёрам, по тягачам. Танк — корма, борт, гусеница, решётки сверху, кто ляжет удобно. Лоб не трогаем, время на него не тратим. На второй вылет, по переправе, — сотки по две, фугасные, в кучу и в саму переправу; кто на узком стоит, тому деться некуда. Восьмёрку поднимаю. Воробьёв справа, Морозов — Сошников, Гладков — Сёмин, Лагутин с Паниным замыкают.</p>
<p>Замыкающим я назвал Лагутина и услышал в собственном голосе осторожность — не за себя, за него. Машину, что он на брюхо посадил, списали, дали другую с переучёта; облетал вчера круг — и шёл на ней во второй боевой за день.</p>
<p>— Лагутин на чём? — Трофимов уже знал, но спросил.</p>
<p>— На восстановленной. Облетал круг. — Я сказал «пойдёт» и сам себе не до конца поверил, и Трофимов это слышал, и не возразил: после Захарова правое место в паре стояло пустым, и каждый борт был на счету.</p>
<p>К семёрке я вернулся, уже зная то, чего не знал, когда он сказал «на один». Прокопенко стоял там же, у раскрытого капота, и по тому, как не спросил, идём ли, ясно было — про два слышал.</p>
<p>— Наряд на два, Гриша. Утром по колонне, в полдень по переправе. Не я так ставлю.</p>
<p>— Знаю, передали. — Он не поднял головы. — На один — это я даю. Второй вы у него возьмёте сами. Я не дам, я не смогу не дать, — это не одно и то же. — Складка легла глубже. — На второй заход у вас будет соблазн дожать. Не дожимайте. Этот заход и есть та цена, про которую я говорю.</p>
<p>— Беру на себя, — сказал я. И взял.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Морозов с Сошниковым легли по середине. Бронетранспортёр открыт сверху — осколочным в раскрытую коробку попадаешь наверняка. Морозов отработал по двум подряд, и оба встали, и снег вокруг зачернел высыпавшейся пехотой; кто не успел соскочить, остался в коробке. Сошников бил рядом, по третьему, по цистерне за ним, — и я отметил краем глаза: добивать не завис, отвалил с захода сразу, без жадности. Гладков с Сёминым работали хвост: Гладков накрыл эрэсами тягач, и тот загорелся и заклинил колею с хвоста, а Сёмин зашёл на ту полугусеничную двадцатку, что мотала трассами, секанул из пушки по расчёту, по щиту, и веер с неё оборвался.</p>
<p>Колонна стояла, зажатая своим огнём с двух концов. Танки в её теле, которых мы в лоб не брали, оказались заперты на голой дороге между двух пробок — без бензина впереди, без пехоты вокруг, без хода.</p>
<p>— Заход второй! Стоят! По коробкам — в борт, в корму, по гусенице! Кто над зениткой завис — ушёл!</p>
<p>Я довернул семёрку на одну из тёмных туш, что встала теперь намертво в теле колонны. В лоб не тронул. Зашёл с борта, чуть сверху, на корму, где над мотором решётка жалюзи и где броня тоньше, и положил по решётке длинную из пушки — осколочно-зажигательным, под углом, как ложилось. Снаряды вошли в нутро мотора, и из-под жалюзи пыхнуло, повалил густой чёрный дым; танк осел, встал с заклиненным или горящим мотором. Не сорвал я ему башню, не взорвал боезапас. Обездвижил. На дороге к Верхне-Кумскому обездвиженный танк — это танк, который туда не дойдёт.</p>
<p>Мотор на этом довороте по корме на низах потянул туда же, куда тянул вчера, — стрелка качнулась к знакомой черте. Я не стал ждать большего: снял ладонь с гашетки, сбросил наддув, повёл ровнее. «Грейте его меньше, чем вчера» — стояло прокопенковским голосом, и я держал обороты ниже, чем держал бы по уму. На один его хватало.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Из боя я собрал все восемь — впервые за три вылета без вынужденной и без подбитого. Доклады пришли коротко, по кругу: все целы, машины держат. Уходя, я через плечо оглянулся на колонну. Она больше не шла — встала, разорванная в трёх местах: голова в двух кострах бензовозов, середина в выгоревших коробках и залёгшей по снегу пехоте, хвост в горящем тягаче. Над всем — столбы дыма, жёлто-чёрные от бензина, гуще и ниже чёрные от резины и моторов. И в теле этой остановленной кишки темнела моя коробка с заглохшим, дымящим из решётки мотором — одна из тех многих, что Гот вёл на Верхне-Кумский, и которая туда сегодня не пойдёт. Возле неё уже волокли трос — растащить, освободить колею. Растащат. Час, два — и пойдут дальше. Час, два колонна стояла, а не шла к нашим, и это был утренний наряд, и он был выполнен.</p>
<p>— Сбор. Домой. Кто цел — заправляемся и идём второй раз.</p>
<p>Прокопенко встретил нас у капонира — стоял и пересчитывал заходящие на посадку машины по головам, как пересчитывают вернувшееся с поля стадо, пока не вышло восемь. Я закатил семёрку в гнездо, оборвал зажигание — и услышал, как тянет из-под капота горячим маслом, тем самым запахом. Он подошёл, накрыл ладонью капот, подержал, послушал ею и не сказал ни «грели», ни «опять» — сказал только:</p>
<p>— Второй на нём — его последний на сегодня. Дальше не дам, хоть Трофимов прикажи. — Он уже снимал капот. — Заправляйте, вешайте сотку. Я гляну, что течёт, пока вешают.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Бензозаправщик подкатил к семёрке прежде, чем встал винт. Я удержал это в голове отдельно: на земле уже считали тот же час, что и я в воздухе, — час, на который колонна встала, против часа, за который её растащат, — и не дали машине доколеситься до упора, чтоб не потерять ни минуты.</p>
<p>Оружейники тащили на тележках сотки, две на машину, фугасные, и подвешивали под крыло, а заряжающие набивали ленты, и кто-то совал мне в кабину термос, и я пил стоя, не вылезая, чтоб не разогнуть спину и не понять, как она устала. Лётчики не отходили от машин — кто сел на крыло, кто стоял, привалившись, и курил молча. Сёмин держал кружку обеими руками и не пил, грел. Сошников смотрел в одну точку. Лагутин ходил вдоль своей восстановленной взад-вперёд, заглядывал под крыло, мешал оружейникам, и я не одёргивал его — он шёл во второй боевой за день, и пусть ходит.</p>
<p>Трофимов пришёл к капонирам сам, не вызывая на КП.</p>
<p>— Сгрудился у переправы, — сказал он коротко. — Разведка дала: на том берегу узко, мост один, он встал колом, борт к борту, ждёт очереди. Танки, бензин, всё в куче на узком. Бейте сотками в кучу и в саму переправу. Кто как сел? Машины как?</p>
<p>— Восемь, — доложил я. — Моя на последнем. У остальных — дробь по плоскостям, тяги целы. Поднимем восемь.</p>
<p>— Поднимайте. — Трофимов не прибавил ничего бодрого. — Разворотите переправу — он на том берегу застрянет надолго. Сегодня каждый его застрявший час — наш.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Скопление у переправы открылось с подхода — не строчкой на марше, а тёмным грудящимся пятном на белом берегу. Немец встал у воды колом: узкий мост, к нему сходились две дороги, и всё, что шло на Верхне-Кумский, сбилось здесь борт к борту — танки, между ними цистерны, грузовики, бронетранспортёры, — и всё стояло, ждало очереди через речку, и деться ему было некуда.</p>
<p>— Цель — куча, — передал я. — В кучу и в мост. Я первый, кладу сотки в самую гущу, к мосту, у воды. Воробьёв — за мной. Морозов, Сошников — правее, по тем, что у дороги. Гладков, Сёмин — левее. Лагутин, Панин — следом, в дым от первой волны. Зенитка тут уже стоять успела, пристреляться, — берегитесь, не висните. Бьём в два захода вплотную, без разрыва. Пошли.</p>
<p>Я опустил семёрку в пологий заход прямо на гущу у воды. Куча росла под носом тёмным месивом. Мотор держал, но стрелка стояла уже высоко с самого взлёта — он шёл во второй раз за день и грелся, не остыв с первого. Я навёл нос в самую середину, к мосту, выждал и сбросил пару фугасок в один счёт. Бомбы ушли вниз и вперёд, и я тянул из захода, когда сзади ударило дважды — вспухло чёрным с мёрзлой землёй и снегом в самой куче, у воды. Во что легло, я не видел — уже выводил, — но Ковальчук захлебнулся:</p>
<p>— В кучу, командир! Обе в кучу, у моста! Горит, и мост качнуло!</p>
<p>И встала зенитка. Эта уже не ехала на ходу — успела стать, пристреляться к небу над переправой, и встретила нас плотнее: двадцатки слитными веерами, тридцатисемимиллиметровая чёрными кустами на высоте выхода. Немец жёг наугад это небо, зная, что мы пойдём на повтор.</p>
<p>Воробьёв вошёл в мой дым у моста, сбросил сотки туда же и потянул вверх через разрыв. Правее, по гуще у дороги, заходили Морозов и Сошников; одна сотка Морозова легла под цистерну, и берег полыхнул бензином по снегу. Гладков с Сёминым — левее, по бронетранспортёрам. Куча у воды занялась, заволоклась дымом, и в этом дыму танки стояли, прижатые к воде, к одному узкому мосту, борт к борту, без хода, как и хотел Трофимов.</p>
<p>— Лагутин, второй заход, в дым, и сразу выходи! Не доворачивай!</p>
<p>Он пошёл в дым, по моему, и в дыму не видно было, докуда довернул. Я тянул семёрку из своего второго захода вверх и услышал не его голос — Панина:</p>
<p>— Лагутина зацепило! По мотору, дымит!</p>
<p>— Лагутин, доклад! Что с машиной?</p>
<p>— Греется, командир! — высоко, рвано. — Масло гонит из-под капота, тянет вниз!</p>
<p>— На восток, к земле, на бреющем, высоту не набирай! — Я довернул шею, отыскал его: шёл низко, кренясь, и за ним стелился серый масляный хвост. — Панин, при нём, веди! Сажай у первой ровной плешки за своими, на наш аэродром не тяни — встанет мотор, не дотянешь!</p>
<p>— При нём, — отозвался Панин. — Веду.</p>
<p>Не пожар. Серый дым, масло — пробитая система, та же беда, что свалила Бабенко осенью. Дотянет до своих, если не поймает второго. А моя собственная стрелка стояла уже за красным — на втором за день вылете, на втором заходе, на довороте мотор перетопило. Я сбросил наддув до малого, повёл семёрку ровно, без единого рывка, и она пошла тяжело, грубо, с натугой, но пошла. «Его последний на сегодня» — стояло прокопенковским голосом, и это был тот самый последний, и я выводил на нём группу домой и считал не куски сожжённого железа на берегу, а минуты, на которые мотора хватит, чтоб дотянуть.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Назад я вёл уже семерых; восьмой шёл стороной с Паниным, кренясь. Заложив отворот к своим, я ещё раз обернулся на воду. Переправа горела. Не одна цистерна — весь сбившийся у воды кол занялся: бензин разлился и пошёл гулять по снегу жёлтым, чёрный дым стоял столбом над мостом, и сам мост осел одним концом, выбитый соткой или подмытый горящим, что натекло на лёд. То, что грудилось здесь, ждало очереди на тот берег, на Верхне-Кумский, — теперь горело, и не очень-то перейдёт сегодня, а кто перейдёт, перейдёт нескоро и не кучей. Это был полуденный наряд, и он был выполнен.</p>
<p>До нашего поля Лагутин не дотянул — притёр восстановленную на брюхо за передним краем, на первой ровной плешке, прижал хвост, пропахал и встал. Панин качнулся над ним низко, разглядел, что тот выбрался из кабины и машет, засёк место и нагнал группу. Машину спишут вторую за месяц — ту самую, что он накануне только и успел поднять на круг. Пилот цел, сам выберется к своим и доберётся пешком; в строю на завтра его нет — лётчик есть, машины под ним нет, и пока не дадут другую, он выбыл. На сегодня это было всё, что я мог записать в графу, где должна стоять цена.</p>
<p>Прокопенко на этот раз досчитал садящиеся борта только до семи. Восьмого, Лагутина, не было — он лежал за передним краем, и Прокопенко это знал по радио, но всё равно стоял и глядел, пока я не загнал семёрку в капонир и не оборвал мотор. Винт ещё не встал, а из-под капота не потянуло горячим маслом — повалило. Сизым, в открытую, из всех щелей кожуха, и под брюхом на снег закапало бурым.</p>
<p>Прокопенко не сказал «грели». Он подошёл, тронул капот и тут же отдёрнул руку — горячо было сквозь рукавицу. Постоял, глядя на сизое из щелей, и сказал ровно, без складки даже:</p>
<p>— Всё. Этот отлетал. — Он не про вылет сказал — про мотор. — Менять. Где я вам к утру возьму мотор, я не знаю, но этот вы убили. Я говорил — на один.</p>
<p>— Знаю, что говорил, — сказал я. — Бери, где есть. Утром нас опять погонят на эту дорогу.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>К землянке стянулись не сразу — сперва каждый отстоял у своей машины, пока техники снимали с неё работу дня. Сёмин показывал Гладкову на пальцах, как полыхнула цистерна у моста. Воробьёв стоял на своём правом месте, молча. Сошников сидел на ящике, локти на коленях, и смотрел в снег; он отработал два вылета чисто, выходил сразу с каждого захода, и теперь сидел пустой, как выгоревший. Панин подошёл, когда остальные уже стояли, — отчитался коротко: довёл Лагутина, посадку засёк, место передаст в штаб, — и встал курить; он привыкал доводить подбитых, как Гладков, и это входило теперь в счёт.</p>
<p>Лист разбора в тот вечер лёг под лампу один на оба вылета — не про колонну и не про мост порознь, а про день. Я вписал две колонны, остановленные за день: утреннюю на марше, в трёх кострах, и полуденную у переправы, сгоревшую кучей с осевшим мостом. Вписал, что по танку били корму, борт, гусеницу и решётки сверху, а броню в лоб не трогали, и что обездвижить — это и значит сегодня выбить. Вписал сотки в кучу на узком как самое дешёвое по скоплению. Вписал дробь по плоскостям, лагутинскую вынужденную и убитый мотор семёрки — всё в графу цены. Цена вышла без имени в траурной рамке: списанная вторая машина новичка, и движок, что держал меня с осени и сегодня кончился, и восемь человек, отлетавших два боевых за день и севших пустыми.</p>
<p>А под лампу не ложилось то, что я унёс с собой в землянку. Немец сегодня к Верхне-Кумскому не прорвался — встал у горящей переправы, увяз в наших на земле. Я это видел своими глазами с разворота. И я знал — не глазами, а тем, что носил в себе с лета, числом и месяцем, — что он и завтра не прорвётся, и послезавтра выдохнется, и покатится назад, и не одной нашей кровью у Верхне-Кумского, а ещё и тем, что севернее, на Дону, в это самое утро тронулось наше, о чём здесь, у капонира, ещё никто не знал. Знать это было — как держать в кулаке ответ задачи, которую все вокруг решают руками, не зная, что он сойдётся. Я держал кулак закрытым. До того, как сойдётся, лежала ещё вся зима, и проходить её предстояло вот так — по два вылета в день, по колонне, по переправе, ценой движков и севших на брюхо машин.</p>
<p>Прокопенко в темноте уже не вскрывал семёрку — снимал с неё мёртвый мотор, при свете двух ламп. Те же руки, что всю осень слушали его ладонью и просили грейте меньше, теперь отворачивали его от рамы болт за болтом, и стук инструмента шёл другой, чем при ночной зашивке: размеренный, тяжёлый, без пауз, какой бывает, когда вынимают, а не чинят. Двигался он медленнее обычного, и на каждом болте рука задерживалась лишний удар, будто не хотела доводить оборот до конца. По этому стуку, не глядя, можно было прочесть весь день — мотор, который дотянул и кончился, ровно как было сказано с утра. Я видел: дело было уже не в моторе. Что-то надломилось в самом старшине, и тащил он это молча, как тащат то, чему ещё не пришёл срок говорить. Вслух я этого не назвал. На юго-западе, за обводом, край неба подсвечивало снизу красным, и свет этот вздрагивал, опадал и подымался опять — горела переправа, та, что мы били, и горело ещё что-то рядом, чего мы не били, потому что у Верхне-Кумского в эту ночь горело много всего, с обеих сторон.</p>
<p>Поздно вечером по землянке прошла сводка, и она стала поперёк всего, что я думал про долгую зиму: севернее, на Среднем Дону, с утра ударили наши. Не у нас — выше, по итальянцам, в тыл всей этой деблокаде. Лётчики этого ещё не поняли, и Трофимов обронил это скупо, как одну из строчек оперативной. А я в темноте, под тяжёлый стук вынимаемого из семёрки мотора, впервые за зиму считал не то, на сколько хватит её. Я считал дни до того, как немец у Верхне-Кумского поймёт, что выручать ему уже некого, — и выходило, что дней этих осталось немного, и что весь сегодняшний наш день, оба вылета, две колонны, убитый движок, легли как раз в эти немногие дни и не пропали.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 23</p><p>«Мышкова»</p>
</title>
<p>Дни на Мышкове пошли одинаковые, как звенья ленты, и считались не числами, а износом.</p>
<p>Немец встал. Он прошёл Верхне-Кумский, дошёл до реки — и выдохся на ней; дальше не шёл. Зарывался, как зарывается тот, кого выручать пришли, а не выручатель: танки в землю, по башню, за длинной снежной насыпью; пушки на позиции; переправы, что не успел перетащить, жёг за собой. Наряд Трофимов давал теперь короткий, не разворачивая большой карты, — стучал пальцем по тонкой синей жилке поперёк степи и говорил одно: не дать ему сесть спокойно, бить по тому, что зарыть не успел, — по переправам, по тому, что у воды толчётся, по тягачам, по открытому между окопами. И мы шли — низом, под седым потолком, на юго-запад, в ту же сторону, что вчера, и позавчера, и третьего дня. Один и тот же берег, один и тот же осевший в землю и в дым край, одни и те же врытые по башню коробки, до которых с лба не доберёшься ничем, что у нас есть. Заходили на кучи у переправ, на тягачи, на открытое; жгли кладь, что горит долго и чадно, опрокидывали повозки, ломали выход креном, потому что зенитка тут стояла, а не моталась с колёс, и пристрелянное небо ждало нас на повторе. Возвращались, считали дробь по плоскостям, садились, кто сел. И назавтра — снова туда же, на тот же берег, на тот же мост.</p>
<p>Износ шёл по двум счётам разом, и первый был — машины.</p>
<p>Старый мотор семёрки кончился неделю назад, в бою по переправе, — дотянул и убился, как было предсказано с утра. Прокопенко добыл другой — не новый, добытый где-то на стороне, перебранный, с переучёта, — ставил его в ночь, и тот пошёл жёстче старого, выше тоном, грелся быстрее, стрелка лезла к красному раньше срока. Лагутину неделю назад третью дали, ту первую списав, что он на брюхо посадил, — и на третьей он отлетал всего ничего, пока её Прокопенко дотягивал в свободную минуту между нашими моторами. Замыкающим я ставил его и не за себя боялся, а за него, да крепче из машин ни одной не было, а из лётчиков замены не было вовсе. Что ни ночь, то мотор за ночь; на той неделе — два; запасные кончились. Старшина латал уже ворованным, подвязывал, чтоб долетело, отдавал к утру то, что неделю выхаживать надо, — и получал к обеду назад, с дробью.</p>
<p>Это шёл первый счёт. Второй я разглядел не сразу, потому что он шёл тише и был — сам старшина.</p>
<p>Всю осень он отмерял мне по капле: «на один дам», «грейте меньше, чем вчера», «где я вам к утру возьму мотор». Я слышал в этих счётах, как у него убывает, — и не слышал, чтоб он сказал про себя. А он убывал. Двигался медленнее, стук инструмента в темноте шёл тяжелее, без пауз, какой бывает, когда вынимают, а не чинят; на каждом борте, что выкатывался с полосы, он чуть подавался вперёд — будто пересчитывал не машины, а долги. Спал он когда придётся, а скорее не спал; руки держал у мотора всё дольше, а в свободную минуту не разгибал спину, а лез к лагутинской третьей. И каждый вечер сидел в кабине семёрки с лампой и слушал мотор — не вскрывал, не вынимал, а гонял на малых и слушал, наклонив голову, как слушают чужое сердце, прикидывая, насколько его хватит. Чужой жёсткий бас то ровнел, то спотыкался на холодных низах, и старшина по этому басу читал не вчерашний день, а завтрашний — сколько утром даст этот ворованный, необкатанный движок, и хватит ли его на наряд, который придёт наверняка.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Двадцать второго декабря мороз за ночь упал ниже, чем стоял всю неделю, и счёт сошёлся.</p>
<p>Семёрку запускали в темноте, при двух лампах под капотом, и она не хотела идти. Иней лёг толстый, седой, на плоскости, на фонарь, на ствол турели, и масло в чужом моторе загустело до того, что винт проворачивался руками туго, нехотя, как примёрзший. Прокопенко стоял на стремянке у открытого капота, грел лампами картер, гонял ветошью по тягам и не давал никому подойти. Я залез в кабину; он не обернулся.</p>
<p>— Не газуй с холодного, — сказал он. — Он не обкатанный, Алексей Петрович. Я его всю ночь собирал, я его в глаза первый раз вижу, как и вы. На нём бы кругов десять над полем дать, спокойно, а вы на нём в бой. Прогрейте на земле дольше, чем привыкли. Пусть масло разойдётся, пусть он подышит, прежде чем вы его погоните.</p>
<p>Винт схватил с третьей попытки. Мотор взял неровно, с перебоями на холодных цилиндрах, потом выровнялся, забасил — чужим басом, выше тоном, жёстче. Я держал его на малых, грел, смотрел, как стрелка масла нехотя сползает с упора, а Прокопенко стоял внизу у крыла, слушал ладонью обшивку и не уходил.</p>
<p>— Гриша, — сказал я в щель фонаря, перекрывая мотор. — Ты сам-то спал?</p>
<p>— Когда, — отозвался он и не договорил.</p>
<p>Отнял руку от обшивки, поглядел на неё, будто не узнавая, потом на обе свои в задубевших от мороза и масла рукавицах. Ветошь висела у него в кулаке, и он не пускал её в дело — стоял и держал, и впервые на моей памяти у семёрки у него были пустые руки. Помолчал дольше, чем молчат, подбирая слова.</p>
<p>— Мотор за ночь — раз, — сказал он наконец, тихо. — На той неделе два. На этой кончились запасные. Я вас уже ворованным латаю. Машину к утру отдаю, а её неделю выхаживать надо, а вы её к обеду назад с дробью. Я её не чиню. Я её подвязываю, чтоб долетела.</p>
<p>Снова замолчал, глядя не на меня, а в землю под крылом. И уже совсем ровно, как говорят то, что давно решили, но не давали себе сказать, выговорил то, чего за всю осень ни разу не сказал про себя самого:</p>
<p>— Я так дальше не вытяну, Алексей Петрович. Не жалуюсь. Говорю, чтоб вы знали, а не чтоб не лететь. Летите. Только знайте, что под вами не машина. Под вами то, что от неё осталось, на моём честном слове.</p>
<p>Я ничего не ответил. Отвечать было нечем. Поднял ему два пальца от обреза фонаря — принял, мол, — дал газ ровно, без рывка, как он просил, и порулил на старт. Он остался у капонира — маленький, в задубевшем ватнике, со стремянкой и двумя гаснущими лампами, человек, который держал мою семёрку на честном слове и впервые сказал, что слова этого надолго не хватит.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Мышкову мы увидели не как колонну — колонн больше не было.</p>
<p>Степь под крылом легла иначе, чем три дня кряду. Не было на ней тёмной движущейся строчки, тянущейся к фронту. Была река — белая, петляющая, в обмёрзших берегах, — и вдоль её дальнего берега всё стояло, осевшее в землю, неподвижное. Тёмные коробки танков были врыты по башню за снежной насыпью, торчали одними лбами и башнями, и подойти к ним с того, что у них тонко, — с кормы, с решёток сверху, — было нельзя: корма и решётки ушли в землю. Между окопами стояли тягачи, темнели штабеля, ровики; у двух переправ, у самой воды, толклось то, что не успело уйти за реку, — машины, повозки, орудия на передках, сбившиеся к узким мостам.</p>
<p>— Он зарылся, — выговорил я в ларинг. — Танки в землю, в лоб и в башню не лезть, без толку, корму он закопал. Бьём по тому, что не закопано. Я с Воробьёвым — по куче у ближней переправы, у воды, и по самой переправе. Морозов, Сошников — по тягачам и по открытому между окопами. Гладков, Сёмин — по дальней переправе и по тому, что к ней сбилось. Лагутин — за мной, по дыму, не отдельно. И слушайте: зенитка тут не та, что на марше. Эта стоит вторые сутки, она это небо пристреляла, она нас ждёт. Заход — один, по моему, и сразу второй, не задерживаясь над целью ни на секунду. Над одним местом завис — там и останешься. Пошли.</p>
<p>Мотор отозвался на вводе в пологое жёстко, с запозданием, — и в той полусекунде, на которую он отстал от руки, я услышал всё, что Прокопенко сказал с утра. Стрелка температуры пошла вверх раньше, чем я ждал, и я смотрел на неё чаще, чем на цель, считал в уме не повозки внизу, а сколько мне ещё можно положить на этот чужой мотор, прежде чем он перестанет прощать. Он грелся быстрее старого, тесный, не разработанный, масло в нём не разошлось по новым зазорам, — я знал это и всё равно вёл его в бой, мягче некуда, как держат под уздцы коня, который вот-вот понесёт.</p>
<p>Куча у ближней переправы росла под носом тёмным месивом. Я положил перекрестье на самую гущу, у воды, выждал, пока она подползёт под нос, и сорвал эрэсы — две пары разом. Из-под плоскостей рвануло вперёд белым, четыре дымных нитки протянулись к мосту и сошлись в нём; вспухло разрывами, опрокинуло повозки, разметало по льду тёмное. Я довернул и дал по орудиям на передках длинной — осколочно-зажигательной, по расчётам, по упряжкам, — пока ствол не зачастил пустым, и тянул из захода вверх, не давая себе виснуть.</p>
<p>И встала зенитка. Эта не моталась рваными веерами с колёс — стояла на позициях и встретила нас в лоб, плотно, как стена обвода: двадцатки слитными трассами по высоте захода, тридцатисемимиллиметровая чёрными кустами там, где мы выходили вверх. Немец это небо двое суток мерил и теперь сыпал в него не наугад, а по пристрелянному, по тем точкам, где мы должны были оказаться на выходе.</p>
<p>— Командир, бьёт точно! — крикнул Ковальчук, разворачивая турель назад. — Не как на марше! Кусты на выходе, прямо где идём!</p>
<p>— Вижу. Выход рваный, виляй после захода! — Я бросил семёрку с крена на крен, ломая немцу упреждение, и почувствовал, как на этом мотор взял с надсадой, как стрелка дёрнулась ещё выше. — Воробьёв, не повторяй мой след, заходи стороной!</p>
<p>Воробьёв вошёл со своего угла и всадил реактивные в ту же кучу с другого края; у моста занялось — не бензином высоко, а ниже, гуще, повозками, кладью. Куча у воды осела в дым. Самого моста я с первого не достал — он лежал низко над льдом, узкий, и мои эрэсы ушли поверху, не задев настила.</p>
<p>Левее работали по открытому. Морозов зашёл вдоль и сшиб двух тягачей подряд, и оба встали поперёк колеи; Сошников накрыл рядом штабель и ровики осколочным по тем, кто залёг, и ушёл вверх первым же креном, не довернув добивать, как делал теперь всегда. Гладков с Сёминым ушли на дальнюю переправу, и оттуда сквозь треск пробился голос Сёмина — что мост качнуло, что у воды горит.</p>
<p>— Заход второй! — передал я. — По мосту и по дыму. Я в мост, фугасными. Кто над зениткой повис — ушёл, второй раз тем же местом не ходи!</p>
<p>Я завёл семёрку на мост, прижался ниже, чтоб не пройти над ним, как прошёл эрэсами, и отпустил обе сотки в самый узкий створ, к настилу. Бомбы ушли вниз, и сзади вспухло дважды — чёрным, с битым льдом и водой, у самого моста.</p>
<p>— В мост, командир! — Ковальчук. — Одна в настил, край осел! Вода пошла!</p>
<p>И тут зенитка достала не меня.</p>
<p>— Лагутина зацепило! — Панин, высоко. — По мотору, сразу задымил!</p>
<p>— Лагутин, доклад!</p>
<p>— Греется, командир! — рвано, отрывисто. — Масло гонит, тянет вниз, не держу высоту!</p>
<p>— На восток, к земле, на бреющем, не набирай! — Я довернул, выхватил его из россыпи бортов по серому хвосту: он валился вправо, и за ним тянулся масляный шлейф, тот самый, что я видел над ним же три дня назад. — Панин, при нём! Веди к первому полю за передним краем, сядет — и ладно, дальше не считай! Остальные — выход, сбор низом!</p>
<p>— При нём, — отозвался Панин. — Веду.</p>
<p>Не пожар. Серый дым, масло — пробитая система; пристрелянная зенитка взяла его на повторе ровно там, где ждала. Дотянет, если не словит второго. А моя собственная стрелка стояла уже у красной черты — чужой мотор, не обкатанный, на втором заходе, на довороте по мосту перетопило раньше, чем когда-либо топило старый. Я отпустил гашетку, сбросил наддув до малого, повёл семёрку ровно, без единого резкого движения, и она пошла тяжело, с натугой, грубым жёстким басом, но пошла. «Под вами то, что от неё осталось», — стояло у меня в ушах, и я выводил группу домой на том, что от неё осталось, и считал не разбитые повозки и не осевший мост, а высоту и минуты, на которые этого мотора хватит, чтоб дотянуть до полосы.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Уже на отходе, ложась на восток, я обернулся к реке через плечо — туда, где двое суток подряд видел дорогу, прущую к фронту строчку.</p>
<p>Движения не было. Был дальний берег Мышковы, осевший в землю и в дым: горели у ближней переправы повозки и кладь, чадили тягачи между окопами, осел одним концом узкий мост, и по нему уже не перетаскивали — по нему стояла вода, тёмная, поверх льда. И за всем этим, врытые по башню, неподвижные, сидели в мёрзлой земле танки, которые ещё четыре дня назад пёрли по голой степи к кольцу, а теперь зарылись и ждали — не рывка вперёд, а удара, который по ним готовился. Немец не шёл. Немец стоял и закапывался, как закапывается тот, кто понял, что дальше хода нет.</p>
<p>Я смотрел на это и знал — не глазами, а тем, что носил в себе с лета, числом и месяцем, — что отсюда вперёд он уже не пойдёт никогда: не послезавтра, не через неделю, никогда. Что эта река — самое ближнее, на сколько его пустили, и что теперь покатится он от неё назад, на Котельниково, откуда вышел, а кольцо, запертое окончательно, останется доедать морозом и голодом. Северней, на Дону, уже шло своё, о чём здесь ещё не говорили вслух, — но я держал в кулаке ответ задачи, которую все вокруг решали руками, не зная, что он сойдётся: тем, кто сидел в котле, выручать было больше некому. Они этого ещё не знали, а я знал — и нёс это под рёбрами, и вслух не называл, потому что вслух его скажут только пушки, и не сегодня.</p>
<p>Из семи на сбор пришли шесть; седьмой тянул стороной, с Паниным в паре, кренясь на масляном хвосте. Лагутин дотянул до ровного за передним краем и сел на брюхо, не доводя до полосы, — прополз юзом и встал; Панин снизился над ним, дождался, пока тот выберется из кабины и махнёт, засёк место и нагнал нас. Машину спишут третью за месяц — ту, на которой он успел отлетать всего несколько дней. Пилот цел. На сегодня это и была вся графа цены: чужой подвязанный мотор на грани да ещё одна машина новичка на брюхе. Цена опять вышла без имени в траурной рамке.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Прокопенко ждал у въезда в капонир, заложив руки за спину, и по мере того как борта выкатывались с полосы, чуть подавался вперёд на каждый. На шестом замер; седьмого, Лагутина, не было, и он уже знал это по радио раньше, чем сошёлся счёт.</p>
<p>Я подвёл семёрку на его место, выключил зажигание, и в осевшей тишине стало слышно, как чужой мотор остывает — потрескивает жёстче старого, чужим железом. Старшина влез на стремянку, откинул капот, тронул что-то рукавицей у патрубка, послушал, как уходит жар, и долго молчал.</p>
<p>— Перетопили, — сказал он наконец, ровно, без складки. — На втором же вылете. Я говорил — не обкатан. — Он не упрекал; он констатировал, как механик механику. — Ничего. Этот хоть не убит, этот вытерпел. Слушать буду всю ночь.</p>
<p>Он стянул рукавицу зубами и прижал голую ладонь к остывающему кожуху, прижал и держал, будто знакомился с тем, кого ему теперь выхаживать, как знакомятся с чужой, привезённой издалека, недоверчивой собакой, которой деваться некуда и которой ты тоже теперь не чужой. И сказал не мне, тихо, на одном выдохе, без жалобы:</p>
<p>— Живи.</p>
<p>С КП к ночи передали то, что я весь день держал при себе невысказанным: немец на Мышкове перешёл к обороне по всему рубежу, деблокада сорвана, выручать кольцо больше нечем и некем. Лётчики приняли это устало, без радости, как принимают сводку в конце тяжёлого дня. Я свёл его в журнал коротко — день вышел короче прежних, и итог его был не в числе сожжённого: что цель сменилась — бить теперь не марш, а оборону, по тому, что зарыть не успел; что закопанный по башню танк в лоб не берётся ничем, и тратить на него заход — пустое; что зенитка у вставшего другая, чем у идущего, пристрелянная, и повтор тем же местом смертелен, а выход надо ломать креном; осевший мост, горящую кучу у воды, вставшие тягачи; лагутинскую вынужденную и перетопленный мотор — в графу цены.</p>
<p>Но под рёбрами лежало не это, и не сорванная деблокада, которую я и так знал глазами с разворота раньше КП. Под рёбрами лежал второй счёт, тот, что я начал вести только сегодня и какого раньше не вёл, потому что раньше его не было. Не машины. Не мотора. Старшины. Человек сказал мне с утра, что не вытянет, — и это надо было держать наравне с моторами и бензином, потому что без него под нами не было бы и того, что от машин осталось. И когда я в темноте подошёл к семёрке, он сидел в её кабине с лампой и слушал чужой жёсткий бас — не вчерашний день читал по нему, а завтрашний: сколько даст утром этот движок и хватит ли его на наряд, который придёт наверняка, потому что вставшего немца теперь будут гнать, и гнать будем мы, по два вылета в день, на том, что от машин и от старшины осталось. Бас то ровнел, то спотыкался на холодных низах. Я постоял рядом, в стороне, чтоб не мешать, и не сказал ничего — потому что сказать было нечего тому, кто с утра уже сказал за нас обоих. А он, не оборачиваясь, не отрываясь от мотора, выговорил в темноту, тихо, не мне и не машине даже, а как повторяют про себя то, что с утра уже сказали вслух и от чего легче не стало:</p>
<p>— Не вытяну ведь. Слышу.</p>
<p>И слушал дальше, наклонив голову, как слушают, на сколько ещё хватит чужого сердца, — а я стоял с тем, что нёс под рёбрами, и впервые за зиму считал не то, сколько простоит немец на этой реке, а то, сколько ещё простоит у этой семёрки он.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 24</p><p>«Мороз»</p>
</title>
<p>Плевок у меня примёрз к воротнику прежде, чем я дошёл до капонира. Пятого января аэродром перестал быть аэродромом и сделался кузницей, в которой с ночи ковали один-единственный вылет: на каждой стоянке горел огонь, и люди возле него работали не оружием и не лопатой, а теплом — отвоёвывали по градусу у застывшего железа.</p>
<p>Подошёл я затемно и в первую минуту не понял, воюют у семёрки или хоронят. Под крылом семёрки горели две лампы и тлела жаровня — ведро с углями, пробитое дырами, — и в этом неровном жёлтом свете двигались тёмные фигуры, медленно, как двигаются люди, которым холод сковал и спину, и руки. Капот был снят. Над открытым мотором висел брезент, чтоб тепло ламп не утягивало в небо, и из-под брезента шёл пар. Прокопенко стоял на стремянке, по локоть в моторе, и качал что-то, и масло у него по руке шло не текучее, а как студень, тянулось за рукой нитями и не капало.</p>
<p>— Не запускается, — сказал он, не оборачиваясь, и голос у него был не злой, а ровный, выстуженный. — Третий час грею. Масло встало колом. Винт руками не идёт — намертво. Дам воздух — он баллон высосет в пустую, и не провернёт.</p>
<p>Я знал эту арифметику зимы. Масло в картере на таком морозе густеет до киселя, потом до сала; винт примерзает в нём, как ложка в загустевшем вареве. Воздушный самопуск бьёт из баллона коротко и зло, на два-три проворота, — а если масло держит вал намертво, баллон уйдёт в свист и пшик, не стронув мотора. Аккумуляторы за ночь на холоде садятся, тока в них на четверть силы. Запускают по одному, от одного баллона на всю стоянку, по очереди, — и каждый пустой пуск — это украденный пуск у соседней машины.</p>
<p>— Лей горячее в маслобак, — сказал я. — Воду в радиатор. Грей дольше.</p>
<p>— Льём, — отозвался снизу боец из БАО, и я узнал по голосу мальчишку, что таскал нам воду неделю. — Третье ведро. Стынет быстрей, чем доносим.</p>
<p>От соседнего капонира донёсся короткий злой свист — баллон, ушедший впустую. У Бабенко пытались запустить и не провернули: воздух высосало в свист, винт не стронулся, и теперь баллон надо было откатывать к компрессору и качать заново, а это час, которого до вылета не было. Один баллон ходил по стоянке от машины к машине, и каждый пустой пуск воровал воздух у следующей; земля считала не моторы даже, а пуски, оставшиеся в баллоне, и распределяла их, как распределяют последние патроны.</p>
<p>Прокопенко слез со стремянки. Шёл он негнущийся, и руки держал перед собой странно — не в карманах, не у груди, а на отлёте, будто нёс чужое. В свете жаровни я разглядел: рукавицы были не на руках, а сунуты в зубы, чтоб не мешали, а сами руки замотаны поверх кожи тряпьём — серым, в масле, в чём-то тёмном. Он подошёл к жаровне, присел над углями, но рук к ним не протянул. Подержал на отлёте, над самым жаром, и не приблизил.</p>
<p>— Гриша, — сказал я. — Руки.</p>
<p>— Руки рабочие, — сказал он. — Греть нельзя резко, отойдёт — потом не уймёшь. Тут одно: либо грей, либо работай. Я выбрал работать.</p>
<p>Он встал, взял со стремянки ключ — взял не пальцами, а ладонью через тряпку, прихватив, как берут раскалённое, — и полез обратно к мотору. И я понял, что тряпка на руках не от холода. Голый металл на таком морозе берёт кожу как клей: тронул ключ или гайку голой рукой — и снял с пальца кожу вместе с ней, оставил на железе. Прокопенко работал ночь напролёт мёрзлым железом, и теперь держал инструмент через тряпку не чтоб согреться, а чтоб не отдавать металлу кожу, которой на руках уже не оставалось.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Наряд Трофимов давал в землянке, где стыло немногим теплей, чем на стоянке: печурка чадила, не грея, и пар изо рта стоял над картой, которую он даже не стал разворачивать. Большую руку в перчатке он держал на сгибе локтя, отогревая, и тыкал в обрез синьки одним пальцем, выпростав его на секунду.</p>
<p>— По очагу. — Палец встал на точку у балки внутри обвода. — Сидят в развалинах хутора, окопались, держат узел дороги. Пехота просит подавить — пушки, миномёты, что у них там тёплое. Заодно гляньте на разгрузку: разведка видела, к Питомнику с утра шли транспортники, садились. Кто сколько поднимет?</p>
<p>— На сегодня, товарищ майор, считать буду не по лётчикам. — Я подышал в кулак, прежде чем доложить, потому что и у меня слова мёрзли. — По моторам, которые согласятся встать. Семёрку запускаем, с Воробьёвым. Морозов с Сошниковым — у них один пошёл, второй стоит на воздухе. Гладков пошёл, Бабенко нет, масло колом. Сёмин, Панин — греют. На старт выкатим четыре, может, пять. Не по людям — по тому, что земля сумела оживить за ночь.</p>
<p>— Оживляйте, — отозвался Трофимов и не прибавил «к сроку»: срок зимой ставит мороз, а не штаб.</p>
<p>У оружейников было своё. Я застал их за подвеской и сразу увидел, что лента идёт у них туго: осколочно-зажигательный примёрз в гнёздах, и они отдирали патрон от патрона, грели звенья дыханием и ветошью, чтоб лента легла в приёмник без закуса. Сержант-оружейник, не разгибаясь, бросил мне:</p>
<p>— Пушку прогрейте на земле, командир, прежде чем в бой. Смазка села. Первый выстрел непрогретая может зажевать — затвор не дошлёт. Дайте ей очередь короткую на холостом, на стоянке, пусть смазка тронется, тогда в воздухе пойдёт.</p>
<p>Я обошёл семёрку кругом, и в этот раз обход затянулся. Тяги управления, качалки, тросы — мёрзлый металл хрупче тёплого, на таком холоде трещина в тяге не звенит и не видна, а ломается потом, в воздухе, на нагрузке. Я взялся за элерон через перчатку и качнул его — пошёл туже летнего, с лёгкой задержкой в шарнире, будто смазка в нём тоже подмёрзла, — потом влез в кабину и повёл ручку по всем углам, не рывком, а внатяг, слушая, не хрустнет ли где тяга на пределе хода. Рули отозвались ровно, без закуса. Прокопенко, не отрываясь от мотора, проследил за мной снизу и сказал:</p>
<p>— Тяги я ночью все обошёл. Каждую. Целые. — И, помолчав: — Я их голой рукой обошёл, чтоб через рукавицу трещину не пропустить. Целые.</p>
<p>Голой рукой. Вот откуда тряпки. Он проверял тяги осязанием, без рукавиц, потому что трещину в металле ловят пальцем, а не глазом, — и оставил на мёрзлых тягах ту кожу, что у меня была теперь у него в счёте отдельной графой.</p>
<p>— Гриша, — сказал я тихо, чтоб не при бойцах. — Иди к санинструктору. Руки покажи. Я машину без тебя на старт выпущу, БАО доведёт.</p>
<p>Он выпрямился. Посмотрел на меня сверху, со стремянки, и складка у рта стояла та, что я знал с лета, только глубже.</p>
<p>— Не доведёт, — выговорил он ровно, без обиды. — Доведёт как умеет. А я умею иначе. На ней в бой идёте вы, не БАО. — Он отвернулся к мотору. — Руки покажу, когда полк сядет. Все сядут — покажу. Полезайте, греть будем оба: вы — мотор, я — глаза на нём.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Винт схватил с четвёртого воздуха, на остатке баллона, — и взял неровно, заходясь, как заходится застуженная грудь.</p>
<p>Мотор брал холодными цилиндрами вразнобой, стрелял в патрубки, дёргался, и я держал его на самых малых, не давая ни капли газа, грел, смотрел, как масло нехотя сползает со стопора и стрелка давления ползёт от нуля медленно, через силу. На таком холоде газануть с непрогретого — порвать мотор: масло не дошло до зазоров, и поршень пойдёт по сухому, схватит, как схватывает кисель руками. Я грел его дольше, чем грел даже в декабре, считая не минуты до старта, а тепло в моторе, — и Прокопенко стоял внизу у крыла, без рукавиц, в одних тряпках, и слушал бас не ухом, а ладонью на капоте, и не уходил, пока стрелка не вышла на чёрное.</p>
<p>Пушку я прогрел на стоянке, как велел оружейник: дал короткую на холостом перед рулением. Первый снаряд пошёл с задержкой — затвор дошёл не сразу, с натугой, смазка ещё держала, — потом второй, третий легли ровно, и я снял палец, дав смазке тронуться. На земле она тронулась. Что будет в воздухе, на тридцатиградусном встречном, я не знал.</p>
<p>Подняли пятерых. Семёрку, Воробьёва, Морозова с Сошниковым и Гладкова. Бабенко и Сёмин с Паниным остались на земле — у них моторы к сроку не ожили.</p>
<p>Очаг открылся под крылом не как цель, а как пятно мёрзлых развалин, в которое мы шли по дыму своих.</p>
<p>Холод в кабине стоял такой, что фонарь обмёрз изнутри инеем, и я тёр стекло рукавом, чтоб видеть землю. Руки на ручке и на секторе деревенели через перчатки; пальцы я разминал, отрывая по очереди от металла, чтоб не потерять чувство гашетки. Мотор на вводе в пологое отозвался с тем самым запозданием, что я знал за чужим выхоженным движком, только на морозе запоздание стало длиннее — холодный воздух душил его, и он добирал обороты медленно, нехотя, будто и ему стыло.</p>
<p>— Цель — развалины у дороги, — передал я. — Пушки и миномёты в окопах между домами. Я с Воробьёвым — по дороге и по тому, что у въезда. Морозов, Сошников — по дальнему краю, по окопам. Гладков — за мной, по дыму. Заход один и сразу выход — над целью на морозе не виснем, тут не только зенитка, тут мотор стынет на малых. Пошли.</p>
<p>Я повёл семёрку вниз на въезд хутора, неглубоко, придерживая угол. Развалины росли под носом серым ломом на белом. Поймал в перекрестье окоп у крайнего дома, выждал и нажал гашетку пушки — и она дала задержку. Полсекунды пустоты, затвор не дошёл с первого на встречном холоде, — и пошла, с третьего, длинной, легла в окоп осколочно-зажигательным. Я довернул, отпустил пару эрэсов по тёмной куче у дороги — на морозе и они шли иначе: уходили вяло, без привычного хлёсткого толчка в плоскость, словно холод съел им половину злости, — и тянул из захода вверх, не давая мотору сесть на малых и застыть.</p>
<p>Зенитка встала жидкая — котёл голодал, и снарядов у него считали, — двадцатки дали с двух точек рваными трассами, тридцатисемимиллиметровая выбросила два чёрных куста и смолкла. Не та стена, что у переправ.</p>
<p>— Командир, в окоп легло! — Ковальчук из задней, и голос его шёл глухо, как из-под ваты, через мороз и шлемофон. — У дороги горит! Зенитка слабо бьёт, две точки!</p>
<p>— Вижу. Выход рваный, не зевай сектор. — Я бросил семёрку с крена на крен, и мотор на этом взял с надсадой, давясь холодом. — Воробьёв, по моему дыму, и сразу вверх, не задерживайся!</p>
<p>Воробьёв свалился следом по моему дыму, разрядил эрэсы в ту же кучу, и у дороги занялось жарче. Дальний край делили Морозов и Сошников: Морозов вспорол окопную линию длинной, от края до края, а Сошников бросил рядом осколочные одной серией и тут же отвалил вверх — добивать он давно не оставался, с осенней раны, когда второй заход чуть не вышел ему последним. Замыкал Гладков — догнал нас на отвале и кинул свой груз в общий дым уже на чужом огне, не выбирая отдельной точки.</p>
<p>Я завёл семёрку на второй проход — короткий, без виса, по миномётной яме за крайним домом, что Ковальчук поймал глазом с задней. Навёлся, выпустил остаток эрэсов и дал длинную из пушки — на этот раз затвор взял с первого, смазка в воздухе наконец отошла от стрельбы, и ствол лёг ровно, без сбоя. В яме пыхнуло, разметало тёмное, и я вытянул вверх сразу, чувствуя, как мотор на наборе давится холодом и добирает обороты с натугой, словно бежит в гору по сыпучему. Дольше одного доворота держать его на этом холоде в бою было нельзя — он стыл на малых быстрее, чем грелся на газу, и каждая лишняя секунда над целью отнимала у него тепло, на котором он только и тянул. На разгрузку у Питомника глянул мельком, с высоты: на дальней полосе темнели туши транспортников, ползали точки, — но это была не наша сегодня цель, это завтрашняя, и я отметил её глазами и повёл группу прочь, пока моторы не выстудились на малых.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Сколько подняли, столько и привёл, — пять ушли, пять возвращались, и это в тот день была вся графа: без подбитых, без вынужденных, без дымного хвоста сбоку. Мороз не дал нам потерять никого над целью; он считал своё на земле.</p>
<p>Сели звено за звеном, и на земле мороз взялся за машины сразу, как только встал винт. Мотор остывал не как летом — обвально: я заглушил, и через минуту из-под капота уже не тянуло жаром, металл стыл на глазах, и Прокопенко полез под капот, не дав ему даже отпотеть, чтоб успеть к тёплому. У Гладкова на посадке лопнула тяга костыля — не в воздухе, на пробеге, на мёрзлой полосе, — хрустнула и отошла, как сухая ветка; машина чиркнула, но удержалась. У Морозова заклинило замок бомбодержателя — примёрз, не открылся в воздухе, и сотка пришла домой под крылом, и оружейники отогревали замок паром, чтоб снять, и матерились шёпотом, чтоб не отморозить языка.</p>
<p>Цену дня я считал не по сожжённому у хутора. Сожжённое было: окопы, куча у дороги, два расчёта. Цену я считал по тому, что мороз взял с нас за один короткий вылет: лопнувшая тяга, примёрзший замок, выстуженные на малых моторы, которым теперь снова ночь оживать, и — у БАО, в землянке, двое обмороженных за ночь рук, которых на старте недосчитались. Мороз воевал на стороне немца не хуже зенитки, только бил не по нам, а по нашему железу и по рукам, что это железо держат.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Прокопенко встретил семёрку у капонира — стоял на ветру с непокрытой головой, шапка торчала из-за пазухи, и считал не машины, а дым: пока над полосой висели пять оседающих хвостов выхлопа, он стоял; когда последний, гладковский, сел на снег и расплылся, он надел шапку и полез под капот. Все живы — теперь можно было думать о морозе.</p>
<p>Я подвёл семёрку в капонир, выключил зажигание и посидел минуту, разминая пальцы, прежде чем вылезть, — они не сразу нашли защёлку фонаря. Когда слез, старшина уже стоял на стремянке, по локоть в стынущем моторе, и руки его в тряпках двигались по тягам медленно, через боль, — я видел теперь эту боль в каждом движении, в том, как он не сжимал кулак до конца, как брал инструмент через ладонь, как останавливался на полусекунду перед тем, как тронуть голый металл.</p>
<p>— Сядь, — сказал я. — Хоть на ящик. Стоя ночь не выходишь.</p>
<p>— Высижу, — сказал он, не оборачиваясь. — Сяду — встать тяжело, колени тоже встали. Я уж постою.</p>
<p>Я поднялся к нему на стремянку, взял его за запястье — осторожно, выше тряпок, — и развернул руку к лампе. Тряпьё на ладони было тёмное не от масла. Сквозь намотку проступило бурым, присохло, и пальцы под ним были не пальцы — распухшие, в трещинах, и кожа на подушечках сошла, где он ловил трещины на тягах, где брал мёрзлый ключ, где качал застывшее масло голой рукой ночь за ночью с самого декабря.</p>
<p>Я держал его запястье и не находил, что сказать. Рука моя дёрнулась было — прикрыть эту намотку ладонью, согреть, как греют птицу, — и я остановил её на полпути, потому что прикрыть тут было нечего и нечем. Отвернулся к лампе, чтоб не смотреть прямо, и горло свело так, что слово, какое подбирал, не пошло.</p>
<p>— Гриша, — выговорил я, и на этом сорвалось.</p>
<p>— Болят — значит, живые, — сказал он за меня, ровно, и забрал руку, не резко, но твёрдо. — Семёрку держат. Отойдут. — И, не дожидаясь, чем я закончу, развернулся к капоту, полез глубже в стынущий мотор и сказал не мне, а ему, машине, на одном выдохе, без жалобы и без складки: — Ещё немного. Доходим вместе.</p>
<p>И застучал в моторе своим инструментом — через тряпку, через боль, медленнее обычного, но застучал, как стучал полтора года, потому что больше этого делать было некому, а делать надо было, и он остался это делать, хоть рук уже не было.</p>
<p>Я спустился со стремянки и не стал ему мешать. Журнал боевых действий за тот день уложился у меня в четыре строки: пять подняли, пять сели, очаг подавлен, разгрузку у Питомника видели — на завтра; ниже, в цену дня, — лопнутую тягу, примёрзший замок, выстуженные моторы, двоих обмороженных у БАО. А того, что увидел на стремянке, я не записал нигде, потому что под это в журнале не отведено графы. Не было графы для рук, которых не стало, и для человека, который держал на этих руках мою семёрку и весь январь, и не уходил, когда уйти было пора, и говорил машине «доходим вместе», как говорят то, что давно решили и чему уже не дадут себя отговорить. Я видел это и держал при себе, и слышал, как в темноте у капонира стучит через тряпку его инструмент, ровно и медленно, на исходе, — и считал не сожжённые окопы, а то, на сколько ещё хватит этого стука, и не находил числа.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 25</p><p>«Питомник»</p>
</title>
<p>Четырнадцатого января наряд пришёл по тому, что я неделю держал в уме как несделанное, — и мороз в то утро отпустил ровно настолько, чтобы земля подняла восемь машин, не больше.</p>
<p>— Питомник, — сказал Трофимов и положил палец на карте не на точку, а на короткую жирную чёрточку посреди обвода — взлётную полосу, которую штаб обвёл синим дважды. — Главный их аэродром в котле. Всё, что Паулюсу с воздуха возят, садится сюда: патроны, бензин, сухари, отсюда же вывозят раненых и штабных. Разведка с утра дала: транспортники идут волной, садятся, разгружаются. Пока борт на земле — он час стоит, его руками разгружают, конвейера у них нет. Вот этот час нам и дают. Сжечь на земле, перепахать полосу, чтоб следующий не сел. Не в воздухе их гонять — на земле жечь.</p>
<p>Он выпрямился и добавил то, что я и без него знал по той разгрузке, которую засёк глазами ещё пятого, проходя стороной над дальней полосой:</p>
<p>— И запомни, Соколов. Тут тебе не очаг в развалинах. Это у них пуповина. Эту полосу они держат всем, что у них от зенитки осталось. Жидко там не будет.</p>
<p>— Не будет, — согласился я. — Зайдём, пока борта на земле, по разгрузке. Полосу — сотками, под колесо садящемуся. Один заход плотный, второй — если живые, и сразу домой. Над полем над их зениткой не виснем.</p>
<p>Прокопенко выкатывал семёрку из капонира затемно. Руки так и не отошли — то же тряпьё поверх кожи, и стремянку с ключом он принимал через намотку, прихватывая коротко, как берут со сковороды. Про это мы оба молчали: я не спрашивал, он не жаловался. Он заговорил о другом, прислонясь плечом к капоту выхоженного им чужого мотора:</p>
<p>— Бас держит ровней, чем на Мышкове. Я его за неделю обходил. Газуйте мягче на вводе, он добор любит постепенный. И назад его привезите, Алексей Петрович. Я в него много вложил.</p>
<p>Оружейники подвешивали под семёрку то, чем по аэродрому работать сподручнее: эрэсы под обе плоскости, в бомболюки — по две сотки да россыпь осколочных в кассеты, по разгрузке, по тем, кто у бортов копошится. Сержант-оружейник, заводя последний эрэс на направляющую, бросил, не разгибаясь:</p>
<p>— Сотки, командир, кладите в полосу, в укатанное. Воронка на ней — он на неё больше не сядет, пока не зароет, а зарывать ему нечем, лопат мало, земля колом. Осколочными — по разгрузке, по живому. А борт горбатый сам займётся, по нему эрэсом в крыло, у него там бензин.</p>
<p>Я прошёл вдоль семёрки от хвоста к носу, качнул элероны рукой за консоль — пошли свободно, без закуса, — отвёл ручку до отказа влево и до отказа вправо, послушал, как отзываются рули на холоде. Мотор грели с ночи, и он на запуске взял с третьего воздуха ровней, чем брал на Мышкове, — Прокопенко за неделю и впрямь приучил его к холоду. Пушку прогрел короткой ещё на стоянке — в мороз без этого первый снаряд застревал: так и вышло, первый пошёл с малой задержкой, второй и третий легли ровно. На взлёте восьмёрка собралась над полем парами, пристроилась за семёркой, и мы пошли внутрь обвода, к той полосе, что я держал в уме с пятого числа.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Шли низом, под седым потолком, парами, и пара Яков держалась выше, размазанной над нами по серому небу, — две машины на восемь, как всю эту зиму, тонко, но хоть две. Степь внизу была мёртвая, белая, исчерченная старыми колеями к котлу; раз мелькнул под крылом обоз, брошенный в снегу, лошади валялись там, где пали, и я не дал по нему — не за тем шли. Питомник я опознал издали по дыму: над ним и без нас стояла серая шапка — то ли от прежних налётов, то ли от костров, которыми они грели на полосе моторы. На эту шапку я и повёл группу.</p>
<p>Питомник открылся под крылом не как цель — как город.</p>
<p>Я такого скопления на земле за всю зиму не видел. После пустых, осевших в снег развалин, после жидких очагов в балках — тут под нами лежало живое, дышащее аэродромное хозяйство: длинная укатанная полоса, серая на белом, исчерченная следами лыж и колёс; вдоль неё, на стоянках, рассыпаны туши Ju 52 — горбатые, трёхмоторные, с гофрированными боками, тускло блестевшими на низком солнце; у двух копошились тёмные точки людей, тянули из брюха ящики на сани, и сани тоже стояли, и лошади, и грузовики у края. Один борт выруливал к полосе на взлёт. Другой заходил на посадку с дальнего края, низко, выпустив шасси, тяжёлый, гружёный.</p>
<p>И вокруг всего этого встала зенитка — та самая, которой Трофимов обещал, что жидко не будет. Она встала не рваными веерами с двух точек, как в очагах. Она поднялась со всех сторон полосы разом, кольцом: двадцатки слитными светящимися строчками, бежавшими вверх по высоте захода, и над ними — чёрные кусты тридцатисемимиллиметровых, частые, ровные, поставленные грамотно, по тем точкам неба, через которые нам только и можно было войти. Немец эту полосу мерил месяц. Он жёг на неё снаряды, которых не жалел больше нигде в котле, потому что без этой полосы котлу было нечем дышать ни дня.</p>
<p>— Группа, цель — стоянки и разгрузка, — передал я. — Я с Воробьёвым — по разгружающимся бортам у полосы. Морозов, Сошников — по дальней стоянке, по тем, что под лыжами. Гладков, Бабенко — полоса, сотками, в середину, под садящегося. Сёмин, Панин — по бензину и по тому, что у грузовиков. Заход один, по моему, и сразу выход креном, не по прямой! Тут пристреляно всё. Пошли.</p>
<p>Я опустил нос семёрки на ближнюю разгрузку, пологим, чтобы видеть цель до самого пуска. Горбатый Ju 52 рос под носом серой гофрированной тушей; у него под брюхом стыли сани, ящики, согнутые фигуры. Поймал в перекрестье корень крыла, где у него баки, выждал, пока туша подползёт под капот, и пустил пару эрэсов, а следом, не отпуская гашетки, положил длинную из пушки — осколочно-зажигательным, по центроплану и по тем, кто застыл под ним. Реактивные легли в гофрированный борт, и борт вспух от центроплана наружу, и пошёл чёрным, жирным, бензиновым, опадая на крыло. Я довернул через сани, прокатил по ним и по согнутым фигурам остатком очереди и тянул вверх, ломая выход вправо.</p>
<p>Воробьёв свалился следом, по соседнему борту, влепил пару эрэсов под центроплан, и второй Ju 52 занялся. Краем глаза, на выходе, я успел разглядеть остальную восьмёрку. Морозов с Сошниковым валились на дальнюю стоянку, где Ju 52 стояли под лыжами в ряд, носами в одну сторону: Морозов всадил реактивные в крайний борт, Сошников рядом накрыл осколочным по тем, кто бежал от бортов к щелям, и отвернул сразу, не довернув добивать, — этой повадке его осень научила, не я. Сёмин с Паниным навалились на край поля, где у заправщиков и грузовиков стыло горючее: у Панина под крылом полыхнуло низкое, чадное — занялся не бензин в баке, а бочки, разложенные у машины, и от них пошло по снегу растёкшимся огнём.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>— Командир, бьют со всех сторон! — Ковальчук кричал из задней кабины, перекрывая мотор. — Кольцо! Кусты на выходе, прямо где идём!</p>
<p>— Вижу. Виляй за мной, не зевай сектор!</p>
<p>Над полосой стояла каша. Снизу к нам тянулись светящиеся строчки двадцаток, со всех сторон, ровными нитями; чёрные кусты тридцатисемимиллиметровых вставали выше, на выходе, частые, и в одном из них тряхнуло так, что семёрку приподняло и бросило, и я поймал её ручкой. Дым от горящих бортов уже мешался с дымом разрывов, и в этом дыму ходили наши — то выскакивала из чада чья-то плоскость с красной звездой, то ныряла обратно.</p>
<p>Тот, что выруливал на взлёт, дал газ всеми тремя моторами и попёр по полосе на разбеге — прямо под Гладкова. Гладков завёл свою на полосу, на середину, и отпустил обе сотки в укатанную серую ленту, перед носом разбегавшегося борта. Вспухло дважды, выбросило снег и мёрзлую землю чёрными фонтанами, и в полосе встали две воронки. Разбегавшийся Ju 52 уже не мог остановиться — он влетел колесом в ближнюю, подломил стойку, клюнул носом, и его развернуло поперёк полосы, и из мотора потянуло.</p>
<p>— Полоса! — Бабенко сорвался на крик, дал петуха. — Попали! Один на ней лёг поперёк!</p>
<p>Садившийся с дальнего края шёл на эту же полосу — гружёный, на глиссаде, выпустив шасси, медленный, прямой, как мишень в тире. Он не маневрировал. Ему некуда было: под ним была земля, перед ним — перепаханная нами полоса с горящим бортом поперёк. Сёмин его и взял — не я, Сёмин, оказавшийся в ту секунду выше и сбоку. Прошёл по нему сверху пушкой, от хвоста к кабине, длинной; борт качнулся, провалился на крыло, не дотянул до полосы и пропахал брюхом снег за её краем, ломаясь.</p>
<p>— Сошникова зацепило! — Морозов, рвано. — По мотору!</p>
<p>— Сошников, доклад!</p>
<p>— Держу! — голос сорванный, но не паникой. — Тянет, масло гонит, высоту теряю помалу!</p>
<p>— Тяни на восход, на бреющем, высоту не трогай! — Сошникова я выхватил взглядом по хвосту: он отваливал от дальней стоянки, кренясь, и за ним стелился тонкий серый дымок. — Морозов, при нём! Доведи его до переднего края, дальше не считай! Остальные — второй заход по полосе и стоянкам, и выход!</p>
<p>— При нём, — отозвался Морозов. — Веду на восток.</p>
<p>Я завёл семёрку на второй — короткий, через всё кольцо зенитки, по сгрудившимся у края полосы саням, грузовикам, бензину. Идти вторым по тому же полю, через ту же пристрелянную зенитку, было не то что первым: немец теперь знал, откуда мы валимся и куда тянем на выходе, и встречал не наугад. Я не пошёл прежним следом — зашёл с другого края, наискось, сбивая ему упреждение ещё до боевого. Гладков с Бабенко за мной добили по стоянке остатком осколочных, по тем горбам, что ещё не занялись; Воробьёв держался выше, прикрывая мне хвост от той пакости, что могла свалиться сверху, пока я внизу на цели. Взял в перекрестье тёмную кучу у заправщика, выпустил остаток эрэсов и прошёлся длинной по бензовозу — и сзади, за хвостом, ухнуло высоким, жёлто-чёрным, бензиновым столбом, и от него занялось то, что стояло рядом. Двадцатки шли уже прямо по мне — светящиеся шарики текли навстречу, по крылу, мимо фонаря, — я рванул семёрку с крена на крен, ломая немцу упреждение, вышел рвано, не по прямой.</p>
<p>Что-то ударило в правую плоскость — глухо, коротко, как кулаком по фанере. Машину повело вправо, я придавил её обратно педалью и ручкой, качнул крен туда-обратно — элерон ходил, управление держало.</p>
<p>— Командир, у нас в плоскости дыра, у консоли! — Ковальчук. — Элерон цел, ходит! Дымка нет!</p>
<p>— Вижу по ручке. Терпит. Группа, выход на восток, сбор низом!</p>
<p>Восьмёрка стягивалась из дыма парами, прижимаясь к снегу. Яки сверху качнули крыльями — мол, чисто, истребителя над полем нет, немцу нынче нечем поднять прикрытие со своих сидящих в снегу аэродромов, — и я повёл группу прочь, на восток, тем же низом, каким пришли. Зенитка ещё провожала нас вдогон рваными очередями, но кольцо своё она держала над полосой, а не над степью, и за краем поля строчки оборвались.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Сошников дотянул. Сел не у нас — на ровном за передним краем, на брюхо, у своих; Морозов покачал над ним крыльями, дождался, пока тот выберется из кабины и махнёт рукой, засёк место по дорожной развилке и нагнал группу. Машину спишут. Пилот цел — выскочил из боя сразу, креном, не подставив зенитке брюха, и взяла она его не насмерть, а в мотор. Домой я повёл семерых, восьмой тянул стороной с Морозовым, кренясь на масляном хвосте; и это был первый за том день, когда я заходил на свою полосу, не зная за хвостом ни одной траурной рамки. Восемь подняли, семь привели на колёса, восьмой лёг за передним краем — и пилот вышел из него сам.</p>
<p>Дыру в моей правой плоскости Прокопенко смерил пальцем через тряпку и сказал, что к утру залатает, что консоль цела и лонжерон не задет, повезло. Доклад Трофимов слушал стоя, у карты, и, не дослушав, переправил карандашом синюю двойную обводку полосы крест-накрест — и в этом крест-накрест был весь вывод, какой я мог бы написать словами и не стал.</p>
<p>— Четыре на стоянках, два у полосы, бензовоз, — повторил он, считая по своей пометке. — Полосу перепахали, борт лёг поперёк. Приём с утра сорван. — Он отнял карандаш и постоял над картой. — Они её к ночи расчистят. Оттащат, засыплют, утрамбуют — и завтра опять сядут.</p>
<p>— Сядут, — сказал я. — На день, на два. У них одна эта да Гумрак, больше принимать некуда. Свалится эта — останется Гумрак. Свалится Гумрак — будут с воздуха кидать в снег, не садясь.</p>
<p>Трофимов поглядел на меня поверх карты — недолго, как глядел, когда я говорил то, чего по сводке знать ещё не мог. А я говорил по сводке: что котлу в день надо сотни тонн, а через эту полосу и Гумрак сочатся десятки, — это было в любой сводке, кто умел читать. Дату, на которую этой полосе хватало сил, я подержал при себе.</p>
<p>— Ну, перепахивай дальше, — сказал он только и свернул синьку в трубку, сунул под локоть. — По одной полосе за раз. Завтра — погода даст — снова к ней. Или к Гумраку, как штаб распишет.</p>
<p>— К ней, — сказал я. — Эта пока живая. Гумрак подождёт своей очереди.</p>
<p>Прокопенко в темноте у капонира уже резал по моей плоскости заплату — через тряпку, медленно, давая ножницам пройти ровно столько, сколько держали пальцы, и не больше, — и, когда я подошёл, не обернулся, а спросил у машины, не у меня, проводя ладонью по гофрированному рваному краю дюраля:</p>
<p>— Цел. Привезли. — И, помолчав, тише: — Что, горит ихний аэродром?</p>
<p>— Горит, Гриша, — сказал я. — Четыре горба и полоса.</p>
<p>— Ну и пусть горит, — сказал он ровно, без складки, и взялся резать дальше. — Раньше сядут — раньше у меня руки заживут.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>А горит он стоял у меня перед глазами не оттого, что Прокопенко спросил, — оттого, что я видел его на развороте, своими, последним, что осталось под уходящей плоскостью.</p>
<p>Когда я заломил семёрку с крена на крен и потащил группу прочь, Питомник провалился под правое крыло весь разом, как со стороны, как чужой человек со стороны видит свою же беду, — и за ту секунду, пока он сползал за хвост, я снял с него весь счёт, который потом Трофимов пометит карандашом. Полоса была уже не полоса. Поперёк её укатанной серой ленты, в две воронки, выбитые гладковскими сотками, влип носом горящий борт, и из него валило вверх, в седой потолок, чёрным столбом, и столб этот ветром сносило вдоль полосы, накрывая её всю — ту, на которую немец молился месяц. По стоянкам стояли кострами четыре горба, опавшие на крыло, гофр их пузырился и тёк, и дым от них шёл не серый, а бензиновый, жирный. Гружёный, которого взял Сёмин, лежал ломаный за краем поля, уткнувшись в снег, и от него тоже занималось. У заправщика догорал бензовоз жёлто-чёрным, и то, что стыло рядом, занялось от него и потекло огнём по утоптанному снегу. И ни один борт не выруливал больше к этой полосе, и ни один не заходил на неё с дальнего края, потому что садиться на неё в этот час было некуда — на час, на два, на сколько у них хватит сил оттащить горящее и засыпать ямы голыми руками в землю колом, эта пуповина была перерезана. Я держал крен, пока Питомник не ушёл совсем за хвост, и не дал по нему второго взгляда; и в этом было всё, что я мог бы вписать в графу, и чего не вписал, — он горел, и его было видно с разворота, и больше ничего ни в какую графу не шло.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 26</p><p>«Гумрак»</p>
</title>
<p>Первое, что я понял в ту ночь, — что смолкло не вовремя.</p>
<p>С двадцатого на двадцать первое, заполночь. На дальнем краю стоянки оборвался прогрев. Не на сбросе газа, как глушат, а на полузвуке — будто зажали рот. Следом оборвался чей-то голос. И встала тишина, какой на живом аэродроме не бывает. Без лязга, без переклички, без шорканья валенок по мёрзлому. В эту тишину сверху, из чёрного, вошёл гул. Ровный, прерывистый, двухмоторный, чужой. Ходил над полем кругами и нащупывал.</p>
<p>Раньше он по ночам не ходил. Два года немец дрался днём, а ночь оставлял нам. У себя летал, у себя стоял, у себя спал. Эту ночь он нам не оставил.</p>
<p>— Воздух! Гаси! — пошло по стоянке. — Огни гаси!</p>
<p>Лампы под крыльями гасли разом, гасли жаровни, гас прогрев. Но не везде успели. На дальнем краю ещё тлело красным ведро с углями — кто-то грел масло. Немец это красное углядел. Гул сошёлся над тем краем, наклонился, упал. В землю ударило свистом — тонким, нарастающим. Потом кустом, три или четыре подряд, осколочными. По огням, по тому красному, что не притушили. Землю дёрнуло. По стоянке хлестнуло мёрзлым комьём, взвизгнуло железо о железо. У дальнего капонира закричали — не от боли, а чтоб подняли упавшего.</p>
<p>Там же забилась счетверённая зенитка. Дежурный расчёт МЗА поймал гул и бил вверх, в чёрное, короткими. Достать одиночный борт ночью четырьмя винтовочными стволами вслепую было нельзя. Расчёт это знал, но молчать было хуже, чем не достать. Трассы уходили в темноту и гасли, не добивая.</p>
<p>Я бежал к семёрке по памяти, спотыкаясь о мёрзлые колеи. Под валенками хрустело брошенное на бегу — инструмент, стекло разбитой лампы. И всю дорогу я нёс не страх за машину, а знание, от которого делалось тошно. Завтра он придёт опять. И послезавтра. Это не налёт. Это начало.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>А днём всё было ещё как прежде — днём он нас тут не доставал.</p>
<p>Питомник немец отстоял четыре дня и шестнадцатого бросил. Двадцатого Трофимов положил передо мной синьку, где синим обведена была одна-единственная чёрточка во всём котле, и сказал то, что мы оба уже знали по ночной сводке: остался Гумрак. Питомник отдан, и всё, что котлу возят с воздуха, теперь садится сюда, на эту одну полосу; отсюда же вывозят раненых и штабных, кто поценнее. Последняя дверь. Захлопнуть её — и будут кидать в снег, не садясь, и подбирать в сугробах, что не разобьётся. Наряд лёг знакомый: сжечь, что на разгрузке, полосу перепахать сотками, над полем не виснуть. Шесть машин, седьмая — если Сёмин к сроку оживит.</p>
<p>Зенитку, сказал я, он с Питомника сюда стянул всю; на одну полосу — гуще будет. Гуще, не стал смягчать Трофимов: одну дверь держат всем зубом.</p>
<p>Я смотрел на синюю чёрточку и держал при себе, что дверь эта простоит ещё два дня и захлопнется сама, без нас, двадцать второго. Этого в сводке не было. По сводке я и сказал — что котлу в день нужны сотни тонн, а через одну полосу и десятков не натаскать; свалится эта — мост кончился. Трофимов поглядел на меня поверх синьки тем недолгим взглядом, каким глядел, когда я говорил ровнее, чем по сводке мог знать. Но переспрашивать не стал.</p>
<p>— Иди оживляй моторы, — сказал. — Погода даёт до полудня.</p>
<p>Семёрку Прокопенко вытащил из капонира затемно, и тряпьё на руках было намотано всё то же, поверх кожи; ключ он прихватывал через намотку, как берут горячее. Про руки мы по-прежнему молчали оба. Мотор грели с ночи под брезентом — он на запуске взял с третьего воздуха, как Прокопенко и обещал; за неделю приучил его к холоду, добор тот любил постепенный, и резко на вводе газовать было нельзя. Оружейники подвешивали то, чем по аэродрому работать сподручнее: эрэсы под обе плоскости, в люки — по две сотки да осколочные россыпью в кассеты. Сотки в укатанную середину, бросил сержант-оружейник, не разгибаясь над направляющей: воронка — он на неё не сядет, пока не зароет, а зарывать нечем, лопат в котле меньше, чем мёртвых. Осколочными — по живому, эрэсом — в крыло, там бензин.</p>
<p>Пушку я прогрел короткой на стоянке: первый снаряд пошёл с задержкой, второй и третий легли ровно. Качнул элероны, дал руль высоты до отбоя, проверил триммер на морозе — туго, но шёл. Сёмин свой мотор к сроку оживил, седьмого подняли. Шесть машин собрались над полем парами, и мы легли на курс внутрь обвода — к той последней чёрточке, что штаб обвёл синим один раз и больше уже не обведёт.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Гумрак я опознал издали по дыму и по тесноте.</p>
<p>После Питомника здесь было тесно так, что взгляду не разбежаться. Там стоянки лежали вдоль длинной полосы разрежением, машина от машины поодаль; а тут всё завалилось в щель, в одну короткую ленту, в один выход из снегов, и стояло впритык, борт к борту: горбатые туши Ju 52 с гофрированными боками вперемешку с двухмоторными He 111 — те, что к январю несли котлу основную тонну. Сани, грузовики, чёрные цепочки людей от бортов к щелям; и у двух бортов на снегу — носилки длинными рядами, и около них копошились, грузили. Они не только возили в котёл. Они из котла вывозили — раненых, кого ещё успевали, к той самой двери, что мы шли захлопнуть.</p>
<p>Зенитка встала гуще питомникской — Трофимов не ошибся. Двадцатки поднялись слитными светящимися строчками по всей высоте захода, со всех краёв короткой полосы; над ними тридцатисемимиллиметровые ставили чёрные кусты, частые, по тем точкам неба, через которые нам только и можно было войти. Немец стянул сюда всё, что снял с Питомника, и жёг снаряды, которых больше нигде в котле не жёг.</p>
<p>— Группа, цель — стоянки и полоса, — передал я. — Я с Воробьёвым по ближним бортам у разгрузки. Морозов, Сошников — по дальним, по горбам в ряд. Гладков, Бабенко — полоса, сотками, под колесо. Сёмин, Панин — по грузовикам и бензину. Заход один по моему, выход креном, не по прямой — тут пристреляно всё. Пошли.</p>
<p>Я положил семёрку в пологое на ближний борт. Двухмоторный He 111 рос под носом — длинный, остроносый, ниже горбатого, и под ним стыли сани, ящики, согнутые фигуры. Я взял в сетку корень его крыла, где баки, выждал, пока подползёт под нос, и пустил оба эрэса, а следом, не отпуская гашетки, добил длинной из пушки осколочно-зажигательным — по крылу и по тем, кто застыл под ним. Реактивные вошли в корень, крыло вспухло огнём от баков наружу, и борт осел набок, занявшись чёрным, бензиновым. Я довернул через сани, прошёлся по ним остатком ленты и тянул вверх, ломая выход вправо.</p>
<p>— Командир, бьют со всех краёв! — Ковальчук вцепился в турель, развернул её на полборта. — Полоса вся в трассах! Воробьёв отработал, тянет следом!</p>
<p>— Вижу. Виляй за мной, сектор не зевай.</p>
<p>Воробьёв всадил эрэсы во второй борт, и горбатый Ju 52 у дальнего края занялся. Краем глаза на выходе я поймал остальных: Морозов вспорол реактивными крайний горб в ряду, а Сошников, идя у него под хвостом, накрыл осколочным тех, кто метнулся от бортов к щелям. И вышел. Не довернул добивать — отвалил креном, как отваливал всю эту зиму: добивает мёртвую дверь живой мотор, а беречь его теперь дороже, чем дожечь её. Сёмин с Паниным навалились на край, где стыли заправщики, — у Панина под крылом полыхнуло низкое, чадное, занялись бочки, и от них пошло по снегу растёкшимся огнём.</p>
<p>И тут я увидел то, чего на Питомнике не было: они тушили. Не бежали в щели, не падали в снег, а тянули к горящему «хейнкелю» ручную помпу на санях, разматывали рукав, кидали лопатами снег на крыло — голодные, в шинелях поверх всего, что нашли, они дрались за каждый борт, как дерутся за последнее. Эта дверь была у них последняя, и они это знали не хуже меня, и потому не прятались, а спасали. Я положил сетку на копошащуюся у помпы кучу и дал осколочным длинной, и куча легла, и помпа встала. Жалости во мне на это не было. Жалость я держал на своих, а тут были те, кто пришёл в эту степь жечь мой дом, и я гасил их последнюю дверь, как они два года жгли наши.</p>
<p>Гладков завёл свою на полосу и отпустил обе сотки в укатанную середину. Вспухло дважды, выбросило мёрзлую землю чёрными фонтанами, и в короткой полосе встали две воронки — там, где садящемуся только и можно коснуться. Я тянул из захода вверх, сквозь частую тридцатисемимиллиметровую сыпь, и в одном разрыве тряхнуло так, что семёрку подкинуло и завалило на крыло, — я выровнял её на полудвижении, не дав довернуться.</p>
<p>— Бабенко зацепило! — Гладков, рвано. — По крылу дали, дымит!</p>
<p>— Бабенко, доклад!</p>
<p>— Держу! — голос сорванный, но не паникой. — Плоскость дырявая, тянет вбок, рулю!</p>
<p>— Тяни на обвод, не виси над полем! Гладков, при нём, веди до переднего края! Остальные — выход, сбор низом!</p>
<p>И тут на эту перепаханную полосу, на две дымящиеся воронки, с дальнего края пошёл на посадку борт.</p>
<p>Гружёный He 111, выпустив шасси, низкий, прямой, на глиссаде. Он видел воронки — не мог не видеть. И всё равно тянул на них, потому что садиться было больше некуда: под ним был котёл, голодный, мёрзлый, и каждый ящик, что он нёс, кому-то там был день жизни. Он не отвернул — шёл на перепаханное, как идут на верное, потому что иначе никак. Сёмин его и достал — оказался выше и сбоку, прошёл сверху пушкой от хвоста к кабине; борт качнулся, провалился на крыло, не дотянул до полосы и пропахал брюхом снег за её краем, ломаясь. Из него полезли те, кого он вёз обратно, — раненые, кого вывозили, поползли от горящего по снегу. Я отвернул глаза. Не моя была графа — кого он вёз. Моя была — чтоб дверь не приняла следующего.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Из захода я выводил уже не всех — Бабенко уходил стороной к переднему краю.</p>
<p>Он дотянул до своих и сел на брюхо на ровном за обводом; Гладков подвисел над ним, сбросив газ, на одном крыле, пока из распахнутого фонаря не выбрался и не махнул живой, заметил место по дымку от пробитой плоскости и нагнал группу. Машину спишут, пилот цел — выходил сразу, креном, как приучен. В семёрке у меня была свежая пробоина по левой плоскости, ближе к корню, чем питомникская; но элерон ходил, дымка не было, лонжерон, как доложил потом Прокопенко, смеривший дыру пальцем через тряпку, не задет. Дюйм правее — и тяга элерона; об этом я думать не стал, потому что правее не вышло.</p>
<p>Над Гумраком осталось горящее. Два борта на стоянках, He 111 у разгрузки, садившийся за краем полосы, бензовоз; полоса — две воронки да дым. На день, на два, на сколько хватит им сил оттащить и засыпать, последняя дверь котла была подперта. А я держал при себе, что подпирать им её осталось недолго и что подпереть до конца некому: засыпать воронку скоро станет нечем и некем.</p>
<p>Трофимов чёрточку Гумрака зачёркивать не стал. Карандаш он держал над синькой и не опускал — ждал, глядя не на карту, а на меня.</p>
<p>— Сколько она простоит, по-твоему? — спросил вдруг, мимо доклада, мимо горбов и бензовоза. — Перепахали — это я понял. А свалится — когда?</p>
<p>Я молчал ту долю секунды, в которую считают не моторы, а слова. Двадцать второе лежало во мне готовым, точным числом, как патрон в патроннике, и спустить его было нельзя.</p>
<p>— Долго не простоит, — выговорил я так, чтоб в голосе не качнулось ни одного лишнего числа. — Через одну полосу сотни тонн не натаскать. Десятков не натаскают. Свалится сама.</p>
<p>— «Сама», — повторил он и наконец опустил карандаш — не крестом, а коротким росчерком, который ничего не зачёркивал. — Ты это второй раз говоришь, Соколов. И на Питомнике говорил. Будто у тебя в голове уже отстукано, какого числа.</p>
<p>Он не спрашивал. Он клал передо мной то, что заметил, и ждал, возьму я или отодвину. Дату я подержал при себе, и оттого молчание моё легло между нами тяжелее доклада.</p>
<p>— В сводке оно так и выходит, — сказал я наконец. — Если умеешь читать.</p>
<p>Трофимов подержал на мне взгляд ещё секунду и числа из меня тянуть не стал.</p>
<p>— Ну, перепахивай, — сказал он только и свернул синьку.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>К семёрке я добежал, когда немец уже наматывал второй круг.</p>
<p>Прокопенко был у неё. Он не ушёл в щель. Он вкопался спиной к плоскости, лицом в чёрное небо, откуда наматывал круги чужой мотор, — не считал теперь свои садящиеся борта, а слушал одного чужого, ходившего убивать, — и держал перед собой лопату, как держат не инструмент, а то, чем будут отбиваться.</p>
<p>— Гриша, в щель! — крикнул я сквозь гул и звон. — Брось, в щель!</p>
<p>— Семёрку прикрою, — отозвался он, не обернувшись, и всадил лопату в мёрзлый снег у колеса. — Капонир низок, осколком сверху достанет. Окопаю — переживёт. — Лопата шла туго, земля колом, и он бил её ладонями через тряпки, через боль, которой не было графы, всаживал и выворачивал, обкладывая мёрзлым валом то колесо, ту плоскость, что днём латал. — Не уйду я от неё, Алексей Петрович. Не для того ночь над ней стою, чтоб теперь в нору.</p>
<p>Немец сделал ещё круг, бросил ещё куст — дальше, мимо, по пустому краю, наугад, потеряв в темноте погасшее поле, — и ушёл, унося свой ровный гул в чёрное, на запад. Тишина встала глухая, в звоне в ушах. Где-то перекликались, считали своих, тащили раненого к санчасти. На дальнем краю горело — то ведро, что не притушили, и около него ещё что-то, поменьше.</p>
<p>Я стоял у семёрки, у обложенного валом колеса, и под рёбрами у меня тяжелело то самое знание, что я нёс сюда бегом по колеям: придёт опять. И не находил, куда его деть, — и впервые за зиму считал не моторы, не пробоины, не сожжённое в Гумраке, а ночи. Сколько их ещё, таких. И на сколько хватит человека, который в каждую будет стоять у моей машины с лопатой, а не в норе.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>К утру сосчитали, чего стоила ночь.</p>
<p>Двое из БАО, что приняли осколок у дальнего капонира на излёте того куста, были ранены не насмерть, и их ещё затемно увезли в санчасть на попутной полуторке. Одна машина, не наша, оказалась посечена по хвостовому оперению вкось, и оружейники, обойдя её на свету и пощупав каждую пробоину пальцем, обещали поднять её в строй к полудню, если хватит латок. Семёрка же стояла цела, обложенная по самую ступицу колеса тем мёрзлым земляным валом, который Прокопенко набивал всю ночь голыми, обмотанными в задубелое тряпьё руками, не уходя в нору. Я подошёл к ней по утреннему насту, ещё хрусткому от ночного мороза, и увидел то, чего за этим человеком отродясь не водилось. Он сидел рядом с машиной, на пустом снарядном ящике, привалившись плечом и затылком к стойке шасси, и лопата лежала у него поперёк колен. А руки в бурой задубелой намотке лежали поверх той лопаты тяжело и неподвижно, как лежат чужие, отнятые у тела руки.</p>
<p>— Окопал, — сказал он, не вставая. — Переживёт. — И, помолчав, ровно, без жалобы, глядя не на меня, а на тот дальний край, где ночью ударило: — Раньше-то они нас тут не доставали, Алексей Петрович. Это у себя летаешь, у себя и стоишь, у себя и спишь. А теперь и тут достают. — Он провёл тряпкой по лопате, медленно. — Земля под ногами была своя. А вышло — не вся.</p>
<p>Ответить ему так, чтобы при этом не солгать ни про эту ночь, ни про те, что были ещё впереди, мне было решительно нечем. Сказать, что больше они сюда не придут, я не мог, потому что они придут, и не один раз, и я знал это вернее, чем смел ему показать. Сказать, что в следующую ночь надо уходить в щель, я тоже не мог: он туда всё равно не пойдёт и будет стоять у этой плоскости с лопатой, пока его держат ноги. И оттого, что про эту вымороженную землю и про эти наматывающиеся одна на другую ночи я знал заведомо больше, чем он, моё молчание ложилось между нами не легче, а тяжелее любого слова, какое я мог бы сейчас подобрать.</p>
<p>Числа этому я больше не находил и не искал. Я просто отнял у него из-под отяжелевших рук лопату, прислонил её к стойке и опустился рядом с ним на снег — плечом к холодной стойке шасси и плечом к нему самому. И так мы вдвоём сидели и молчали, ничего друг другу не объясняя, пока над разбитым и дымившим дальним краем стоянки медленно и неохотно вставало белёсое, мёрзлое, ничего не обещающее утро.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 27</p><p>«Надвое»</p>
</title>
<p>Двадцать шестого Трофимов разложил синьку не так, как раскладывал все эти зимние дни. Прежде он клал её передо мной целиком и тыкал карандашом в одну чёрточку — в полосу, в очаг, в балку. Теперь он положил её и провёл по обводу котла одну линию поперёк — наискось, с северо-запада на восток, через самую середину, через Мамаев и через тот завод, что синим был подписан немецкими литерами, а нашими — «Красный Октябрь».</p>
<p>— Сегодня под утро сомкнулись, — сказал он. — С запада наши шли к городу, от Питомника. Чуйков из города — навстречу, от Волги. Сошлись вот тут, у кургана. — Карандаш встал на середину линии и не двинулся. — Котла больше нет одного. Их теперь два.</p>
<p>Я смотрел на эту линию и видел не сводку, а то, чем она была: степь, перепаханная надвое, и в этой борозде — встретившиеся руки.</p>
<p>— Южный — это центр, Паулюс, штаб, — Трофимов вёл карандашом по нижней половине. — Северный — заводы: тракторный, «Баррикады», вот этот. — Он постучал по верхней. — Южный, считай, доходит. Сдаются ротами, батальонами, кто с белым, кто без. А вот северный ещё держится. Засел в цехах, в подвалах, и пока не вышел весь патрон — будет огрызаться. Туда и пойдёшь.</p>
<p>— По стыку идти нельзя, — сказал я, ведя пальцем вдоль косой черты. — Там теперь свои на своих смотрят через двести метров. Промахнёшься створом — ляжешь по нашим.</p>
<p>— Нельзя, — подтвердил он жёстко. — Сегодня по площади никто не бьёт. Цвет дня — две красные. Увидишь внизу ракету — это свои, руку с гашетки. Полотнища расстелют, костры разложат — где наши, обозначат. Твоё дело — пройти над стыком, глянуть, что там и как сомкнулись, доложить. А потом — вот этот узел на севере. — Карандаш ткнул в верхнюю половину, в квадрат у заводской окраины. — Тут он зениткой ещё сидит, в руинах. Заявка пехоты: давит их огнём из-под цеха, головы не поднять. Сожги ему эту точку. Шесть машин дам, седьмую если Сёмин дотянет.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Семёрку Прокопенко выкатил затемно, как выкатывал каждое из этих утр, и обложенный с ночи вал у колеса ещё не растащили — он обходил его, не задевая, будто берёг.</p>
<p>— Мотор держит, — сказал он, и ладонь его, обмотанная по́черневшим за зиму льном, легла на стылый капот плашмя, будто слушала. — С третьего воздуха возьмёт. Не газуйте резко на вводе. — И, не подняв глаз: — Что, кончается ихнее, Алексей Петрович?</p>
<p>— Надвое разрезали, Гриша, — сказал я. — Сошлись с городом у кургана. Котла теперь два.</p>
<p>Он постоял, перекладывая ключ из ладони в ладонь, и не поднял на меня глаз — примерял услышанное к чему-то своему, молча.</p>
<p>— Надвое, — повторил он. — Ну. Половину легче доломать, чем целое.</p>
<p>Оружейники подвесили под семёрку то, чем работать по укреплённой точке сподручнее: эрэсы под обе плоскости, в люки — по две сотки, в кассеты — осколочные россыпью. Сержант-оружейник, заводя направляющую, бросил, не разгибаясь:</p>
<p>— Сотками в цех, командир, в проём, где сидят. Эрэсом по зенитке, как увидишь куст. Осколочными — по живому, кто из-под завала бьёт.</p>
<p>Воробьёв собрался правым — с гибели Захарова место это пустовало, и Воробьёв вставал на него теперь не запасным, а ведомым; Бабенко после Гумрака сел на чужую, звеньевую, и держался за Гладковым; Морозов с Сошниковым легли второй парой, Сёмин с Паниным — третьей. Сёмин мотор дотянул — седьмого подняли. Я залез в кабину, дал газ. Винт схватил воздух не сразу, на третьем обороте — взял. Перекладкой прошёл рули: налево до борта, направо до борта, на себя и от себя. Элероны послушные, перекосов нет. Шесть машин стянулись над полем за семёркой, и мы легли на курс внутрь обвода — туда, где степь под утро легла надвое.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Стык я увидел раньше, чем дошёл, — по тому, что внизу впервые за зиму двигались не к котлу, а из него.</p>
<p>Под крылом лежала та самая косая борозда, которую Трофимов провёл карандашом, только живая. С запада в неё втягивались наши — тёмные цепочки по белому, орудия на конной тяге, машины; с востока, от города, от заводских развалин, тянулись навстречу другие цепочки, и между ними, в самой борозде, у подножия кургана, что-то горело, дымило, и сновали точки. На дальнем скате кто-то выложил полотнища — рыжие на снегу, крестом, — и от них в небо ушла, рассыпаясь, красная ракета. За ней вторая. Цвет дня.</p>
<p>— Группа, внизу свои с обеих рук, — передал я. — По площади не бить. Гашетку не трогать. Идём над стыком, смотрим.</p>
<p>— Понял, по своим не бить, — отозвался Воробьёв.</p>
<p>Я провёл семёрку вдоль борозды на малой, и под крылом покатилось то, чего не было ни над Питомником, ни над Гумраком. Там немец возил, разгружал, тушил, дрался за борт. Тут немец шёл сдаваться. Колонна тянулась от заводской окраины на запад, к нашим, — длинная, серая, согнутая, и впереди неё несли на шесте что-то белое, тряпку ли, простыню, и по бокам шли наши с винтовками наперевес. Брошенная техника стыла вдоль дороги, орудия с задранными в небо стволами, грузовики носами в кювет; и снег у обочин был чёрен от того, что в этом снегу полгода жгли, ломали и теряли.</p>
<p>— Командир, внизу пленные, колонной, — Ковальчук, с задней, негромко. — Тыщи. Длинная — конца не вижу.</p>
<p>— Вижу. Не наша графа.</p>
<p>Я качнул семёрке крыльями над выложенным крестом полотнищем — обозначить, что свой, что вижу, что не ударю, — и снизу мне в ответ махнули с дальнего ската, замахали руками, кто-то стянул шапку. Пара Яков прикрытия прошла выше, тоже качнула крылом нашим, потом отвалила за стык, проверять чистое небо. Истребителя над бороздой не было — немцу из котла его поднять было нечем, и над смычкой стояла та редкая зимняя пустота, в которой слышишь только свой мотор.</p>
<p>— Сорок второй, я триста первый, — пробилось снизу, с земли, рвано, сквозь треск; пехотный корректировщик у стыка нашёл нашу волну. — Не работайте по борозде, тут наши с обеих рук. Цель ваша — север, квадрат у завода, ждём вас там. Подтвердите.</p>
<p>— Триста первый, я сорок второй, понял, по борозде не работаю, иду на север, — передал я. — Стык вижу, сомкнуто.</p>
<p>— Сомкнуто, браток, — отозвался корректировщик уже не по форме, а как сказал бы живой живому. — Полгода ждали. Дай им там, на севере, за нас.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Над этой колонной я прошёл, не доворачивая, и палец на гашетке вдруг стал чужой.</p>
<p>Я водил эту степь огнём с сентября — по голове колонны, по разгрузке, по согнутым у бортов фигурам, по тем, кто тушил у помпы свою последнюю дверь. Рука шла к гашетке сама, без меня; за полгода я не глядел на неё, как не глядишь на собственное дыхание. А теперь подо мной шёл тот же враг, но шёл с поднятыми руками, под нашим конвоем, по нашей дороге, и я снял палец со спуска — и под мышками потянуло холодом, как от распахнутой среди тепла двери.</p>
<p>Я не подумал — я это вдохнул. Грудь забрала ледяной воздух разом, до самого низа, и не отдала. Что-то прошло у меня по телу той же косой чертой, что легла у кургана, — наискось, от горла к рукам, надвое: там осталась рука, которая полгода била не думая, тут встала рука, которая держала спуск пустым и не находила, куда себя деть. Меня прознобило в кабине, в нагретой моторным теплом кабине, и я стиснул ручку крепче, чтобы унять ладонь. Думать было некогда — впереди, на севере, ждал тот, кто ещё не бредёт, а сидит в подвале и держит палец на спуске за нас обоих.</p>
<p>— Группа, доклад дам с земли, — передал я. — Стык сомкнут, по всей борозде наши. Идём на узел, на север. Заход по моему, не растягиваться.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Узел открылся под крылом не степью и не аэродромом — изломанным бетоном.</p>
<p>Заводская окраина лежала грудой: обрушенные пролёты цехов, рёбра ферм, чёрные провалы окон, кирпич, ссыпавшийся в воронки. Из этой груды немец и сидел. Я опознал его точку по тому, как от неё тянулись трассы вниз и вбок — по нашим, что залегли на открытом перед цехом и не могли подняться. Зенитку он держал тут же, в развале: счетверённая двадцатка стояла где-то в проёме, и от неё разом, слитной светящейся метлой, ударило вверх, едва мы навалились; выше неё чёрным кустом встало тридцатисемимиллиметровое — одно, два, последние, что у него тут были, но и одного хватало, чтобы не дать пройти прямо.</p>
<p>— Зенитка в развале, слева от пролома, — передал я. — Воробьёв, эрэсом по ней, как метлу покажет. Морозов, Сошников — по цеху, в проём, осколочным, кто оттуда бьёт. Гладков, Бабенко — сотками в подвал, под обрушенное. Сёмин, Панин — прикрой выход. Валимся по одному, за мной след в след. Выход креном, не по прямой.</p>
<p>Я опустил нос на тот проём, откуда тянулись трассы, и пошёл вниз отлого, прижимая машину к развалу. Чёрный провал рос под капотом. Я поймал его в перекрестье, выждал лишний счёт и пустил две ракеты, добавив поверх длинную очередь, — реактивные нырнули в пролом, в темноту за ним, и оттуда выхлестнуло кирпичом и дымом. Воробьёв сзади всадил свои эрэсы в развал, где стояла двадцатка, — метла её захлебнулась, мигнула, встала на полудыхании. Я довернул и прошёлся очередью по тем, кто бил из-под завала, и тут же выдрал машину из пике с креном, ломая прямую на выходе.</p>
<p>— Командир, бьют от дальнего пролёта! — Ковальчук развернул турель на полборта, дал короткую. — Ещё точка, правее!</p>
<p>— Вижу. Виляй за мной.</p>
<p>Морозов с Сошниковым прошли по проёму осколочным — Морозов в один, Сошников рядом в другой, по тем, кто оттуда огрызался, и вышли разом, креном. Гладков завёл свою на подвал и сбросил обе сотки в самую щель под обрушенным пролётом — рвануло глухо, изнутри, и часть стены осела в провал, погребя то, что под ней билось. Бабенко на чужой машине держался за ним, добил остатком по дальнему пролёту, откуда ударило Ковальчуку.</p>
<p>Тридцатисемимиллиметровый поставил куст прямо на выходе — там, где мне только и можно было вытянуть. Я не пошёл прямо. Бросил машину вправо, тут же влево, скользя то на одно крыло, то на другое, сбивая немцу прицел, — и куст остался позади, в пустом месте.</p>
<p>— Триста первый, как точка? — запросил я землю на выходе.</p>
<p>— Левый проём задавили, спасибо! — корректировщик, в голос, сквозь треск. — Из дальнего пролёта ещё садят, по нам! Если можете — ещё раз, по дальнему!</p>
<p>Идти вторым по тому же развалу, через ту же двадцатку, было не то что первым: немец теперь знал, откуда мы валимся. Но осколочные у Морозова с Сошниковым ещё были, а наши под цехом лежали и ждали. Я завёл группу на второй — не прежним следом, а наискось, с другого края, чтобы не лечь немцу под упреждение.</p>
<p>— Морозов, Сошников — за мной, по дальнему пролёту, добиваем. Воробьёв — давишь двадцатку, если оживёт. Остальные — выше, хвост.</p>
<p>Я прошил дальний пролёт пушкой во всю длину, от провала к провалу, и сыпанул осколочными по тем, кто оттуда садил; Морозов с Сошниковым легли следом, накрыли остаток. Двадцатка в развале попробовала встать ещё раз — мигнула трассой, — и Воробьёв вдавил в неё последний эрэс, и она смолкла совсем. На этом втором заходе, через пристрелянное, в плоскость и толкнуло — глухо, коротко, как кулаком по фанере.</p>
<p>— Зацепило, командир! — Ковальчук. — В правую, у консоли! Элерон ходит, дымка нет!</p>
<p>— Вижу по ручке. Терпит.</p>
<p>Я вывел семёрку из захода рвано, не по следу, и потянул на восток, на сбор. Внизу остался дымящийся пролом, заваленный сотками подвал, две захлебнувшиеся точки. Пехота под цехом поднялась — я увидел, как от залёгшей цепи пошли вперёд, к развалу, перебежками, теперь уже не прижатые огнём.</p>
<p>— Триста первый, я сорок второй, выхожу, боезапас отработан, — передал я. — Дальний ваш, добивайте сами.</p>
<p>— Сорок второй, поднялись, идём! — ответила земля. — Будь жив, штурмовик.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Шестерых я вывел семёркой, седьмой шёл стороной.</p>
<p>Сошникову зенитка прошла по хвосту — не насмерть, руль держал, дотянул со всеми; Сёмин на выходе поймал двадцатку в мотор, кренился на тонком хвосте, и Панин вёл его к переднему краю на бреющем. Сел Сёмин на брюхо за обводом, у своих, второй раз за зиму — машину спишут, сам цел, выходил сразу. В семёрке у меня была свежая дыра по правой консоли — Прокопенко смерил её потом пальцем через тряпку и сказал, что лонжерон цел, элерон ходит, к утру залатает.</p>
<p>Трофимов слушал доклад стоя, и косую черту через котёл переправлять не стал — она была уже не его пометка, а карта.</p>
<p>— Сомкнуто по всей борозде, — повторил он за мной. — Колонны на запад, с белым. Узел на севере придавили, пехота встала. — Он постоял над синькой. — Южный доломают на днях. А северный, говоришь, ещё зубаст.</p>
<p>— Зубаст, — сказал я. — Пока патрон не вышел — будет из подвалов огрызаться. Сегодня одну точку сожгли, а их там в развалинах не одна.</p>
<p>— Значит, опять к ним, — сказал Трофимов и наконец опустил карандаш — не крестом, не росчерком, а просто положил поперёк синьки, как кладут отработавший инструмент. — Доламывать. Половину легче, чем целое.</p>
<p>Те же слова, что утром сказал Прокопенко над капотом. Я их и от одного, и от другого принял молча, потому что они были верны и без меня, и потому что про то, насколько половину легче и сколько ещё на это уйдёт дней и ночей, я знал ровнее, чем имел право сказать.</p>
<p>Прокопенко у капонира кроил по моей плоскости заплату — размечал мелком, резал ножницами по дюралю короткими прикусами, не торопясь. Он не обернулся, спросил у машины:</p>
<p>— Цел. Привезли. — И, помолчав, проведя ладонью по рваному краю дюраля: — Надвое, стало быть.</p>
<p>— Надвое, Гриша.</p>
<p>— Это хорошо, — сказал он ровно, без складки у рта, и взялся резать дальше. — Целое долго ломали. А по половинке, может, и до тепла управимся.</p>
<p>Я стоял у обложенной валом семёрки, у человека, который её этой ночью прикрыл собой и эту ночью латал, и не сказал ему, что до тепла он не дотянет трёх дней. Северный котёл ещё сидел в подвалах с пальцем на спуске; впереди были вылеты по нему и ночи между ними, и эти ночи я считал теперь штучно, как не считал ни моторов, ни пробоин. Сколько их ещё. И на сколько хватит того, кто в каждую будет стоять у моей машины с лопатой. Числа этому я не находил и не искал — отнял у него заплату, прислонил к стойке и сел рядом, на снег, плечом к стойке, плечом к нему, и так мы сидели, пока он отдыхивал руки, а над разрезанным надвое котлом догорал короткий январский день.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 28</p><p>«Семерка»</p>
</title>
<p>Третью ночь подряд немец ходил по нашим стоянкам.</p>
<p>Северный котёл доживал в заводских подвалах, огрызаясь из-под обрушенного бетона, и днём мы жгли ему точку за точкой. А по ночам с запада, с дальних полей, что у немца ещё держались, повадился ходить одиночный бомбардировщик — тяжёлый, двухмоторный, «по беспокойству». Он вешал над аэродромом светящую бомбу на парашюте, и поле разом становилось белым, плоским, как снимок; в этом мёртвом свете он выцеливал стоянки и клал серию по капонирам, по тому, что не успели зарыть и укрыть. Бил он редко и наугад по огням, мимо чаще, чем в цель. Но дневной работой нас выматывало так, что валились спать в комбинезонах, не разуваясь, и под этот фонарь уже не вставали; и всё же каждый знал: рано или поздно серия ляжет не в степь.</p>
<p>Прокопенко в эти ночи семёрку не бросал.</p>
<p>Я гнал его в щель. В первую же ночь, когда фонарь повис над полем и стало светло, я крикнул ему от землянки: в щель, Гриша, брось машину, в щель. Он не пошёл. За ту ночь он накидал вокруг колеса вал — мёрзлую землю, снег, обломки ящиков, всё, чем можно обложить, — а в следующую достраивал его, лёжа у стойки под самым фонарём, и на мой крик только мотнул головой, не отрываясь от лопаты. Семёрку он закрывал собой, потому что она была то немногое, что он в эту зиму ещё мог удержать целым. Руки у него были стёрты до того, что лопату он держал через тряпку, как берут горячее, и складка у рта стояла глубже, чем летом, и работал он давно уже на том «не могу», которое пересилил ещё в январский мороз и с тех пор не отпускал ни на день. Я знал это и не отнял у него лопату. Это была его война, и стоял он в ней так же, как я в своей: не выходя из боя, пока есть чем держать.</p>
<p>Накануне вечером я застал его у семёрки в темноте. Он не работал — сидел на корточках у недостроенного вала, привалившись к колесу, и грел разбитые руки под мышками, сунув их глубоко, как прячут от мороза. Я опустился рядом, на снег. Над западом стояло жёлтое зарево котла, и где-то под ним уже заводил моторы на ночь немец, что повадился к нам ходить. «Мотор я ей выходил, Алексей Петрович, — сказал он, не вынимая рук. — Чужой был, ворованный, а я его обкатал. До тепла добежит, а там полегчает всем». Я сказал, что добежит. До тепла, по моему счёту, оставалось немного, и кому до него добежать, а кому нет, я знал ровнее, чем имел право сказать, и промолчал, и мы посидели так, глядя на чужое зарево, пока он не поднялся доканчивать вал.</p>
<p>В ту ночь меня подняли в воздух.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>С переднего края у завода передали: немец под фонарями стягивается из подвалов в один цех, копит силу для вылазки, и пехота просит штурмовик — пройти, придавить, не дать собраться к рассвету. Дело для ночи дрянное. Над развалинами, по памяти дневных заходов, на чужие фонари, без второго захода — ночью второй раз ту же точку не найдёшь. Но наши под цехом лежали третьи сутки, и я поднял семёрку в темноту один.</p>
<p>Прокопенко выпустил её, как выпускал всегда. Хлопнул по капоту обмотанной рукой — лён на ладони чёрен и тяжёл от въевшегося масла, — сказал, что мотор возьмёт с третьего воздуха, велел не газовать резко на вводе. Последнее, что я от него услышал, было про мотор. Знал бы — слушал бы не про мотор.</p>
<p>Взлёт в темноту с укатанной полосы — как прыжок в погреб. Земля ушла, и не стало ни верха, ни низа, только приборы в зелёном свете да чёрное стекло. Я набрал малую высоту, лёг на запад по компасу, на зарево, что стояло над заводами всегда, и пошёл на него. Город опознался по огню: развалины тлели, горело в нескольких местах, и над всем этим, ближе к Волге, качались немецкие фонари — он сам себе осветил то, что копил.</p>
<p>Цех я нашёл по этим фонарям. Под ними густо двигалось — серое, мелкое, сбитое в проходе между двумя пролётами. Я опустил нос на этот свет, держа фонари в перекрестье, и пошёл вниз отлого. Чёрный провал цеха рос в стекле. Дал две сотки в проём, в самую гущу под фонарём. Снизу выбросило огнём и кирпичом — фонарь качнуло, погасило взрывом. Прошёлся из пушек долгой очередью вдогон тем, кто кинулся из-под света в темноту, повёл ствол по всему проходу и потянул вверх, в чёрное, на выходе ослепнув от собственных трасс. Темнота после вспышек встала глухая, и несколько секунд я вёл семёрку по приборам, не видя ничего за стеклом, пока глаза не отпустило. Внизу, там, где я прошёл, разгоралось — занялось в проёме, дало рваный свет, и в этом свете ещё металось мелкое, расползаясь по развалу. Больше дать им я ничем не мог: люки пусты, лента к концу.</p>
<p>— Командир, по тебе снизу, пунктиром, — Ковальчук с задней, ровно. Ночью он мне был не стрелок, а глаза, повёрнутые назад, в темноту, которую я не видел. — Слева трасса, мелкая. Зенитный автомат.</p>
<p>— Вижу. Ухожу.</p>
<p>Снизу тянуло вверх дробным светящимся пунктиром — ночной зенитный автомат бил на звук и на выхлоп, наугад, как и я работал наугад. Я сменил курс, сбил ему прицел, и трасса отстала, ушла в сторону. Второго захода я делать не стал: цех я придавил, фонарь погас, искать в чёрном развале ту же точку — значило подставить семёрку слепой зенитке без толку. Я доложил землю, что прошёл, отвернул от зарева и лёг на обратный курс — по компасу и по затихающему гулу собственного мотора, в темноту, где-то впереди которой лежала Конная.</p>
<p>Назад я шёл низко, над разрезанным надвое котлом. Подо мной лежала мёртвая вымороженная тьма — там, в этой тьме, без огня, без движения, доживала окружённая армия, та самая, ради запирания которой полгода жгли мы переправы и аэродромы. Ни огонька на десятки километров. Только за спиной, над заводами, тлело да гасли, качаясь, последние чужие фонари. Я держал компас и слушал мотор — тот, что он мне выходил на зиму, ворованный, обкатанный его руками, — и мотор шёл ровно, на всех оборотах, как он и обещал вечером у вала.</p>
<p>Аэродром я увидел горящим.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Пока я висел над заводом, немецкий ночник пришёл на нашу Конную.</p>
<p>Я подходил с востока, снижаясь, и вместо посадочных огней, которые мне должны были выложить, увидел внизу пожар: горело у стоянок, длинно, в два-три очага, и над полем ещё качался, дотлевая, чужой фонарь. Немец отбомбился и ушёл — в небе было пусто и тихо, только мой мотор да затихающее эхо. Я не понимал ещё ничего, кроме того, что захожу не на тот аэродром, с которого взлетал.</p>
<p>Мне выложили посадочную наспех, сбоку от пожара, фонарями «летучая мышь» и одним костром в торце. Я провёл семёрку мимо собственных горящих капониров, чувствуя жар правым бортом сквозь фонарь кабины, дотянул до края поля, оборвал зажигание на ещё крутящемся винте и вылез, не дожидаясь, пока он встанет, в чёрную, воняющую толом и горелым ночь. По полю бегали — с огнетушителями, с баграми, тащили из огня чехлы, ящики, кричали коротко, по-аэродромному. Горело на дальнем краю стоянок. Там стояли машины первой эскадрильи. Там стояла семёрка. Там стоял он.</p>
<p>Я пошёл туда. Сначала шёл, потом побежал. Кто-то поймал меня за рукав на полпути, сказал что-то, я стряхнул его, не разобрав, и добежал.</p>
<p>Семёрка стояла целая.</p>
<p>Она стояла на своём месте, обложенная с колеса мёрзлым валом, и серия легла рядом — две воронки в десятке шагов, развороченный соседний капонир, иссечённый осколками чехол на её турели. Что-то щёлкнуло по плоскости, выбило край у той консоли, что он латал днём, — но машина стояла на ногах, целая, и винт был цел, и мотор был цел, и завтра она могла лететь. Вал и тело между нею и воронкой сделали своё. Семёрка была жива.</p>
<p>А Прокопенко лежал у стойки.</p>
<p>Он лежал, как падает работавший человек, — на боку, чуть подвернув под себя руку, и в руке была лопата, обмотанная тряпкой, и тряпка набрякла тёмным и смёрзлась. Осколок взял его в спину, под левую лопатку, и снег под ним был чёрен и уже не таял. Я опустился рядом на колени, в этот его почерневший снег. Кто-то подошёл, встал за плечом, я не обернулся. Складки у рта на нём больше не было. Лицо, которое все эти полгода я знал собранным в эту складку, в эту глубокую куйбышевскую усталость, теперь разгладилось — впервые при мне оно было не на пределе, а спокойно, как у спящего после долгой смены.</p>
<p>Я снял с лопаты его руку. Изнутри тряпки она была ещё тёплой, теплее снега. Я не знал, что с ней делать, и положил обратно, как было.</p>
<p>Подошедший сзади — его сосед, пожилой механик, что когда-то опускал руки у захаровского пустого капонира, — стянул шапку и сказал негромко, что Гриша из щели не пошёл и в эту ночь, обкладывал колесо, когда повесили фонарь; что серия легла враз, по всему краю, и он, сосед, успел только упасть в свою щель, а Гриша был у машины. Я слушал и не слышал слов, оставалось из них одно: и в третью ночь он не пошёл. Я смотрел на вал. С одной стороны колеса мёрзлая земля была поднята в полроста, плотно, лопата к лопате, а с другой — начата и брошена, и комья лежали там, где он их не доложил, и между ними была вмятина в снегу по его росту: он закрывал недостроенную сторону собой, потому что достроить не успел.</p>
<p>Над нами стояла семёрка, которую он не отдал, — целая, готовая к утру, в ровном свете догоравшего рядом капонира.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Его унесли перед рассветом, когда пожар сбили и стоянки залили пеной и снегом.</p>
<p>Я сидел у стойки до света. Ковальчук принёс мне его кисет — старый, потёртый, куйбышевский, с дедовым ещё, как Прокопенко говорил, табаком на самом донце. Нашёл в кармане его комбинезона, не знал, кому отдать, отдал мне. Я взял. В моей нагрудной бухгалтерии — в той, что я вёл с сорок первого и в которую ложились чужие письма, чужие зажигалки, чужая память, — лёг теперь его кисет. Рядом с теми двумя словами, которые он сказал мне на финале прошлой осени и которые я носил все эти полгода: тут и встанем. Он сказал их тогда за весь полк, и полк на них встал, и держался всю зиму, и я держался, не зная, что встал на слова человека, которому самому до тепла не хватит трёх дней.</p>
<p>Я налил ему стакан перед рассветом. Сам, из его же фляги, что стояла в его ящике с инструментом, на своём месте, рядом с разложенными по росту ключами, с мотком льна, с банкой клея для заплат. Он наливал такой после каждого ордена и после каждой потери — это был его счёт, по которому он отмечал и радость, и беду, и за зиму он налил их немало, и каждый выпивал стоя, молча, не закусывая. Я не знал, по какому из его правил наливать этот — по ордену перелома или по потере. Налил по обоим. Поставил на ящик, у недорезанной заплаты, и пить было некому, и стакан так и остался стоять, подёргиваясь к утру ледяной коркой. Кто-то из оружейников, проходя в темноте мимо, увидел его, понял, для кого он налит, стянул шапку и пошёл дальше, не сказав ни слова. За ночь так прошли многие: старшину в полку знали все, с сорок первого, и каждый, кто шёл мимо стойки, на которой я сидел, замедлял шаг.</p>
<p>Я сидел у его ящика с инструментом до света. Ключи в нём лежали по росту, от большого к малому, как он их клал; в каждом пустом гнезде ветошь была сложена вчетверо — он складывал её так каждый вечер, и эта последняя осталась сложенной. Я ничего не взял. Только переложил банку клея для заплат, что стояла у самого края и могла свалиться, на середину, к ключам, — поправил за ним то, что он сам всегда поправлял. От этого мелкого, никому не нужного теперь движения у меня впервые за ночь перехватило горло.</p>
<p>Войну я знал наперёд. Эту ночь — нет. Её не было ни в одной моей памяти; она была его, живая, не из книг, и переложить её назад, как банку клея на ящике, я не мог.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Утром семёрка летела.</p>
<p>Я обошёл её, как обходил он, — провёл ладонью по капоту, по той консоли с недорезанной заплатой, где осколок выбил свежий край рядом со старой клёпкой. Качнул ручку влево-вправо, проверяя, как ходят элероны после ночного жара; правый отзывался чуть туже — повело перкаль у пробоины. Мотор взял с третьего воздуха, как он сказал последним. Чужой механик, присланный из БАО взамен, ждал у плоскости с формуляром в руке, и был он не плох, видно было, что рукастый; но он держался на месте, на котором два года стоял другой, и принимал машину, которую знал по бумаге, а не по каждой её заклёпке, не по тому, с какой заплаты на консоли началась осенняя полоса.</p>
<p>Я подписал ему приёмку, поставил число — и не сразу вспомнил, какое: дни в ту зиму шли без чисел, по вылетам да по потерям. Механик принял формуляр молча, понял, что говорить тут нечего, и это я ему зачёл.</p>
<p>— Чехол снять? — спросил Ковальчук от задней, тихо, как спрашивал всегда не про то.</p>
<p>— Сними, — сказал я. — Летим.</p>
<p>Северный котёл ещё сидел в подвалах и держал палец на спуске, и нас опять посылали его доламывать — половину легче, чем целое, как он сказал над капотом в то утро, когда разрезали котёл, и как повторил вечером Трофимов. Я поднял семёрку в холодное белое утро — целую, выхоженную им до последнего его часа, — и повёл на север, на завод. А внизу, на дальнем краю стоянок, у пустого теперь капонира, стоял на морозе нетронутый стакан под ледяной коркой, и рядом лежала недорезанная заплата и лопата, обмотанная тряпкой, которую больше некому было взять через неё, чтобы не обжечь стёртых рук.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 29</p><p>«После налета»</p>
</title>
<p>Лом отскакивал от земли, как от рельса.</p>
<p>Мёрзлый грунт у края лётного поля брал плохо — звенел, отдавал в локоть, крошился по верху, а ниже стоял слитной плитой, и две похоронные команды БАО долбили его по очереди, сменяясь, грея ломы у разведённого тут же костра. Мороз держал крепко, и пар от дыхания висел над ямой так же, как над прогреваемыми за полем моторами. Копали одну яму на всех, кого взяла ночная серия: старшину Прокопенко, двух мотористов с дальнего края стоянок и оружейника, что не успел упасть в свою щель. Глубоко не брали — земля не давала; брали, сколько успевали до вылета, потому что вылет всё равно был.</p>
<p>Их положили рядом, в шинелях, лицами вверх. Прокопенко лежал крайним. Кисет его был у меня в нагрудном, рядом с теми двумя словами, что он сказал мне прошлой осенью, а лопата, обмотанная набрякшей тряпкой, осталась у капонира, у его ящика с инструментом, — её никто не взял, и я не велел брать. Кравцов сказал над ямой коротко, по форме и не по форме враз: что эти четверо держали полк в воздухе руками, не поднимаясь в небо, и что полк это знает. Салюта не дали — над полем стоял немецкий ночник где-то на западе, и всякий лишний звук с земли он слушал. Землю сбросили молча, лопата за лопатой, и мёрзлые комья падали на шинели гулко, как падает камень, а не земля.</p>
<p>Я стоял у изголовья, пока яму не сровняли вровень с полем. Ковальчук держался на полшага сзади и левее и за всё время не сказал ничего — и это молчание сидело со мной плотнее, чем село бы любое слово. Когда землю притоптали и поставили в торце фанерную дощечку с четырьмя фамилиями, написанными химическим карандашом по сырому, — он только тронул меня за рукав, тем же движением, каким спрашивал ночью про чехол. Пора. Полк уже работал за нашими спинами.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Аэродром вставал из-под налёта так же, как встают раненые: не разом, а частями.</p>
<p>Серия легла по дальнему краю стоянок длинно, в два-три очага. Один капонир выгорел дотла — машина в нём сгорела ночью, до неё не добрались, и теперь от неё остался обугленный остов на спёкшейся земле, ребристый, как печь. Две воронки сели в самой полосе, у торца, и засыпать их надо было первым делом — без полосы полк стоял слепой. БАО согнало к ним всех, кого могло: мёрзлый грунт били ломами, возили на санях, сбрасывали в воронку вперемешку со снегом, трамбовали, лили сверху воду, чтобы прихватило морозом коркой, и снова трамбовали. Полоса не любит ямы под колесом на разбеге; забьёшь рыхло — на взлёте просядет, подломит стойку.</p>
<p>Сгоревший капонир растаскивали тягачом. Зацепили остов тросом, дёрнули, и он пошёл, разваливаясь, оставляя на снегу чёрную дорожку. Что с него можно было снять, сняли ещё до того: оружейники сходили на остов, как на склад, — поснимали уцелевшие замки, тяги, прицельную мелочь, всё, что зима не успела сожрать огнём. Каннибалить побитую машину той зимой было не воровством у мёртвого, а единственным способом поднять в воздух живую: запчастей не возили, а машины надо было держать в строю штучно. Сошниковской, что вчера схватила по хвосту, поставили руль с разбитого триплана третьей эскадрильи, и Гладков, проходя, бросил, что хвост чужой, а полетит.</p>
<p>Воронки в полосе сели неудобно — одна точно в накатанную колею взлёта. Засыпать её было хуже, чем кажется: мёрзлый грунт ложился в яму крупными кусками, между ними оставались пустоты, а пустота под колесом на разбеге опаснее самой ямы. БАО били комья в мелочь обухами, ровняли, проливали воду из бочки, что таскали на санях от полевой кухни, чтобы прихватило коркой, ждали, пока возьмётся морозом, и снова трамбовали поверх. Лётчику с воздуха засыпанная воронка незаметна; механик о ней знает и держит на разбеге руку у сектора, готовый сбросить газ, если просядет. Я смотрел, как они трамбуют, и считал по этой работе то, чего не считал вслух: каждая ночь немца стоила нам не только людей, но и дня земляных работ, а земля у нас была одна и та же — лётное поле, которое надо было держать ровным под колесом и ночью, и к утру.</p>
<p>Оружейники тем временем снаряжали шесть машин на укреплённую точку в развале: реактивные на балки под крыло, в бомболюки по паре соток на каждую, кассеты засыпали осколочной мелочью под завязку. Ленту ВЯ набивали тут же, на стоянке, на морозе. Оружейник прогонял патрон сквозь пальцы, отжимая мёрзлую смазку, чтобы не клинило на очереди; руки знали этот счёт с зимы — и не верили, что сегодня он спасёт кого-то. Та же зима была, что и вчера, и работа та же, и я знал её всю наперёд — кроме того, чьи руки её теперь делали у моей машины.</p>
<p>Я обошёл стоянки своих. Морозовская стояла целой, бабенковская тоже; гладковской осколком пробило радиатор, но насквозь, не задев сот, — текло мало, к вылету должны были заварить. Воробьёв с механиком меняли пробитый бак-плоскость — поставили запасной, заливали, проверяли на течь керосиновой тряпкой по шву. Полк считался не людьми и не самолётами вообще, а машинами, которые поднимутся утром, и я считал их, идя по стоянкам: пять, считая семёрку. Шесть, если гладковскую заварят. Шесть и подняли.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Семёрку доделывал чужой.</p>
<p>Механик из БАО, присланный взамен, стоял у правой консоли и резал заплату на ту осколочную выбоину, что Прокопенко не успел дорезать. Звали его Гончаренко, был он немолодой, кадровый, и резал он заплату без лишнего нажима, ровно по риске — это видно с первого взгляда, мастер или нет, по тому, как ножницы идут в металле и как лежит под рукой инструмент. Он работал чисто. Только инструмент он разложил по-своему, не по росту, а как привык, — и от этого ящик, тот самый ящик, в котором я ночью переложил банку клея на середину, был теперь чужой ящик, хоть стоял на том же снегу.</p>
<p>— Лонжерон цел, командир, — сказал Гончаренко, не оборачиваясь, меряя выбоину пальцем. — Заклепаю заплату, к вылету будет. Элерон ходит свободно, я гонял.</p>
<p>— Я знаю, что ходит, — сказал я. — Я на ней вчера летал.</p>
<p>Он услышал в этом не то, что сказал бы лишнего, и снова склонился к выбоине, и больше ничего не спросил. Я обошёл семёрку сам — качнул ручку влево-вправо до отказа, проверяя ход элеронов своими руками, а не чужими, прошёлся ладонью по шву на консоли, нащупывая заплату. Дошёл до капота — и рука сама легла туда, где два года её встречала чёрная намотка из напоённого маслом льна, и не встретила ничего, и палец на голом металле дрогнул, не найдя привычного под собой. Капот был голый. Гончаренко намотку снял, мокрую и обледенелую, и не знал, что её надо вернуть, потому что не знал, что она тут была. Я ничего ему не сказал. Намотку он намотал бы свою, и она держала бы тепло так же. Дело было не в намотке.</p>
<p>Мотор он гонял дольше, чем стал бы свой: два баллона спустил вхолостую, и только с третьего винт схватил тягу и пошёл ровно. Не знал ещё, что эта голова на таком морозе берёт с первого, если масло разогнать с вечера. Я расписался в формуляре, поставил число — на этот раз вспомнил сразу, двадцать девятое, — и Гончаренко принял формуляр и сложил его в планшет, и в этом тоже не было ничего, к чему можно было придраться. Машину он принимал по бумаге. По бумаге она была исправна и готова к боевому, и это была правда.</p>
<p>Трофимов подошёл к стоянке с синькой под мышкой, когда мотор уже грелся.</p>
<p>— Опять на север, — сказал он, не разворачивая синьки; раскладывать её было незачем, цель стояла там же, где вчера. — Тот же узел, развалины. Ночью он подтянулся, пехота снова под огнём. Шесть машин подымешь?</p>
<p>— Шесть, — сказал я. — Гладковскую заварят к выруливанию.</p>
<p>— Сёмина не жди, — Трофимов задержал взгляд на пустой стоянке четвёртой пары дольше, чем нужно для одного слова. — Машину списали, сам в санбате с ногой, ходит. Панин один. — Рука его потянулась было к карману, к махорке, и на полпути встала, и он опустил её, так и не дотянув: курить тут, при том, что считалось на пальцах за одну ночь, было нельзя. Взгляд его задел голый, без намотки, капот семёрки, задержался на нём короткую долю секунды и ушёл в сторону, словно споткнувшись. — Давай, Соколов. Придави им точку и приходи целым. Целыми приходите.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Развал заводского района мы знали уже наизусть — не первый раз доламывали его квартал за кварталом.</p>
<p>Узел открылся под крылом изломанным бетоном — обрушенные пролёты цехов, чёрные провалы, кирпич в воронках, всё то же, что вчера, только за ночь оживившее в себе новую точку. Я опознал её по трассам: от пролома в дальнем углу тянуло вниз, по нашим, что залегли на открытом и не могли встать. Зенитку он держал тут же — счетверённая двадцатка стояла где-то в развале, и едва мы навалились, она ударила вверх слитной светящейся метлой; рядом с ней раз, другой лопнул чёрной кляксой тридцатисемимиллиметровый — последняя его зенитка покрупнее, что доставала нас выше, на отвороте.</p>
<p>— Зенитка слева от пролома, в развале, — передал я. — Воробьёв, эрэсом по ней, как увижу. Морозов с Сошниковым — осколочным по тому углу, откуда садит по нашим. Гладков, Бабенко — сотками в подвал. Один заход, на второй ничего не останется. Со снижения не тяните прямо — отваливай на крыло, он того и ждёт.</p>
<p>Я положил семёрку в пологое пике на тот угол, откуда тянулись трассы. Чёрный провал рос под носом. Дал пару эрэсов и следом длинной из пушки — обе сошли с направляющих с шипящим хлопком и нырнули в пролом, выбросило кирпичом и пылью. Воробьёв за мной всадил свою пару в развал, где стояла двадцатка, — метла её мигнула, захлебнулась, встала. Я довернул, прострочил из ВЯ по тем, кто бил из угла, и ушёл вверх через крыло, ломая прямую.</p>
<p>— Командир, по тебе с правой, мелкая, — голос Ковальчука в наушниках, ровный, без спешки, и турель за спиной пошла на полборта. Он был мне глаза, повёрнутые назад, туда, куда я в развороте не смотрел. — Автомат ожил, ниже. Дал короткую.</p>
<p>— Вижу. Виляй за мной.</p>
<p>Морозов с Сошниковым обработали дальний угол осколочным — Морозов в один провал, Сошников рядом в другой, и оба свалили в сторону разом, на одной секунде. Сошников держался ведущему в хвост грамотно, без отрыва — тот зелёный, что осенью довернул не туда и едва не лёг под зенитку, за зиму вырос в лётчика, которого можно было не держать глазами. Гладков вышел на подвал с пологого, положил обе сотки точно под обрушенный пролёт — вспухло глухо, изнутри, часть стены сошла в провал, завалив то, что под ней билось. Бабенко на чужой звеньевой держался за ним, добил остатком по углу, откуда садило Ковальчуку, и вышел следом.</p>
<p>Двадцатка в развале попробовала встать ещё раз — мигнула трассой из другого проёма, перетащили они её, что ли, за ночь, — и Воробьёв вдавил в неё последний эрэс, и она смолкла совсем. Тридцатисемимиллиметровый разорвался чёрной гроздью на выходе, там, где мне только и можно было вытянуть, — я не пошёл прямо, бросил семёрку ногой вправо, потом скольжением влево, и гроздь вспухла позади, по пустому месту.</p>
<p>— Триста первый, как точка? — запросил я землю.</p>
<p>— Задавили, спасибо! — корректировщик, сквозь треск, в голос. — Поднялись, идём!</p>
<p>Боезапас был отработан, идти вторым по пристрелянному было незачем — точку придавили с одного. Я вывел группу из захода и развернул на курс домой, считая своих по сторонам: шесть. Все шесть шли со мной. У семёрки по той же правой консоли, что вчера, что Гончаренко с утра заклепал заплатой, толкнуло на выходе глухо — новая выбоина легла рядом со старой заплатой, в живучее место, где лонжерон держал. Элерон ходил. Я доложил землю, что вышел, и повёл шестёрку домой, на свою латаную полосу.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Группу я завёл на посадку первой, а сам ходил над полем, пока последний не сел.</p>
<p>Семёрка прокатилась по засыпанной за день полосе ровно — воронки у торца держали под колесом, не просели. Я подвёл её на стоянку, выключил зажигание, и винт прокрутился до остановки, лопасть за лопастью. Гончаренко стоял на месте, на том самом, на котором два года стоял другой, — встречал машину, как встречают машину: смотрел на неё, не на меня, искал глазами свежее. Нашёл сразу.</p>
<p>— По консоли опять взяли, — сказал он, проводя пальцем по новой выбоине рядом со своей утренней заплатой. — В то же место. Терпит. К утру залатаю.</p>
<p>— Залатай, — сказал я и слез на снег.</p>
<p>Он сказал «к утру залатаю» теми же словами, какими говорил тот, и в этом не было его вины, и не было ничьей вины, — просто слова у этой работы были одни на всех, кто её делал, и они переходили от мёртвого к живому, как переходил инструмент, как переходила машина. Гончаренко уже знал её консоль на ощупь — вторую выбоину в одно место. Через неделю он будет знать её всю. Так и положено. Я постоял у голого, без намотки, капота, отдавая семёрке остывать, и не нашёл в себе того, что искал, — упрёка чужому за то, что он встал на чужое место. Он не виноват был, что место освободилось. И он его держал.</p>
<p>У капонира на ящике с инструментом стоял стакан.</p>
<p>Я налил его ночью, сам, из его же фляги. Он наливал такой после каждого ордена и после каждой потери — это был его счёт, по которому он отмечал и радость, и беду; и за зиму он налил их немало, и каждый выпивал стоя, молча, не закусывая. По какому из его правил наливать этот, я не знал — налил по обоим разом, и он простоял всю ночь и весь день, подёрнутый ледяной коркой, нетронутый. Кто-то из проходивших мимо, не зная, что это и для кого, едва не смахнул его, потянувшись за ключом, — Гончаренко перехватил, отставил стакан на край, к недорезанной вчера заплате, и не выплеснул. Спросил, что это. Я сказал — старшинин. Он понял и больше не трогал. Поставил его на середину ящика, к разложенному по-своему инструменту, как ставят то, чего нельзя ни взять, ни вылить, и пусть стоит, сколько простоит.</p>
<p>— Чехол снять? — спросил Ковальчук от задней, тихо.</p>
<p>Турель его за зиму ни разу не оставалась без чехла на ночь — Прокопенко набрасывал его каждый вечер, последним, после того как обходил машину. Сегодня набрасывать его было кому другому. Я посмотрел на семёрку — латаную, выхоженную мёртвым и принятую живым, готовую к утру, как была готова к каждому утру этой зимы.</p>
<p>— Сними, — сказал я. — Завтра летим.</p>
<p>Над дальним краем поля, у сровненной с землёй ямы, стояла на морозе фанерная дощечка с четырьмя фамилиями, и химический карандаш на ней уже схватило инеем, и к весне его смоет, и дощечку надо будет подновить — но до весны было ещё далеко, а до утра близко, и утром семёрка летела опять, на тот же север, доламывать. Я отдал чехол Ковальчуку, и мы свернули его вдвоём, насухо, по-сухому, как сворачивают то, что завтра понадобится снова.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 30</p><p>«Гумрак с земли»</p>
</title>
<p>Тридцать первого нас двинули вперёд — впервые за полгода не в небо над фронтом, а за ним, по земле, на запад.</p>
<p>Трофимов собрал командиров у штабной полуторки и сказал коротко, не разворачивая карты, — разворачивать было уже нечего: фронт, который полгода стоял на одном месте, за ночь сдвинулся сам, и сводка догоняла его, не поспевая. Карта так и осталась у него под мышкой, в свёрнутой трубке, и говорил он, глядя поверх наших голов на запад, будто читал её там, на самой степи, а не на бумаге. Южная группировка в городе сложила оружие. Штаб их взяли в подвале универмага, и шестьдесят четвёртая армия вела теперь не бой, а приёмку. На севере, в заводах, ещё сидел Штрекер и огрызался из подвалов, но это был уже не котёл, а его остаток, которому оставалось двое суток своим ходом. Нам приказали идти за фронтом — занять Гумрак. Тот самый, который я месяц назад пахал с воздуха по синей чёрточке на синьке и который немец бросил сам, не дождавшись, пока мы его доломаем.</p>
<p>— Передовую команду — вперёд по дороге, — Трофимов мерил взглядом не нас, а ту степь на востоке, откуда мы пришли, и ту на западе, куда шли. — Оценить полосу, расчистить стоянки, обозначить капониры. Машины перегоним, как доложите, что сядем без подлома. Соколов, лётный осмотр полосы за тобой — ты по ней работал, ты её и принимай. Дорога трофейная, разъезженная, местами под снегом яма. Не гоните.</p>
<p>Передовая команда уместилась в две полуторки да трофейный тягач, что БАО за неделю подняло из брошенного. Я сел в кабину первой, рядом с шофёром, Ковальчук — в кузов, к инструменту и к Гончаренко, который вёз свой ящик, поставив его между колен и придерживая рукой, как держат на ходу то, что нельзя растрясти. Дорога на Гумрак шла на запад, в самый котёл, в то место, которое полгода было для меня линиями на синьке и провалами под крылом, а теперь стелилось под колесо мёрзлой колеёй.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Котёл с земли был не тот, что с воздуха.</p>
<p>Сверху он был чертёж — обвод, узлы, чёрточки целей, дым над тем местом, куда легло. Снизу он был поле, по которому мы ехали час, и другого слова, кроме «мёртвое», к нему не подбиралось. По обе стороны дороги в снегу стояла техника — стояла так, как её бросили: грузовики с задранными капотами и снятыми колёсами, тягачи без гусениц, пушки стволами в небо и стволами в землю, всё засыпанное по верх колёс, всё чёрное от копоти или седое от инея. Между техникой лежало то, что я с воздуха не видел никогда и о чём знал только умом. Снег был не белый. Снег был в тёмных кочках, и не сразу глаз соглашался признать в этих кочках то, чем они были. Их было много. Их было так много, что шофёр перестал отворачивать и вёл, глядя в колею, и я тоже стал глядеть в колею.</p>
<p>У одной балки лежала конская падаль — лошадей в котле съели всех; последних, что пали под конец, ободрали и разделали тут же, прямо в снегу, и над ними не вилось вороньё, потому что вороньё тут давно склевало всё, что можно. Дальше тянулись блиндажи — норы в склоне балки, заваленные тряпьём, дощатыми крышками, мёрзлой землёй; из одной торчали наружу две ноги в эрзац-валенках из соломы, и шофёр опять не отвернул, потому что отворачивать было некуда: они тут лежали везде.</p>
<p>Я полгода жёг этому котлу аэродромы и переправы, считал ему недовезённые тонны и держал при себе число, в которое он замкнётся. Я знал его как задачу. А ехал по нему теперь как по полю после жатвы, на котором жали не хлеб, и считать тут было нечего — счёт сошёлся сам, без меня, и лежал по обе стороны дороги, занесённый снегом.</p>
<p>Первую колонну пленных мы обогнали за час до Гумрака.</p>
<p>Она тянулась по обочине нам навстречу, спиной к котлу, лицом к Волге, — серая, оборванная, мотанная тряпьём поверх шинелей, в тех же соломенных эрзацах на ногах, в платках по-бабьи под пилотками. Шли они не строем, а толпой, сбившись от ветра, поддерживая друг друга, и впереди и сзади брело по нашему конвоиру с винтовкой за спиной — без злобы и без интереса, как гонят скот, который сам уже никуда не свернёт. Это была армия, которая полгода держала меня и весь полк в небе над собой, по которой я отработал восемьдесят с лишним боевых, та самая шестая Паулюса, та самая, ради запирания которой жгли мы мост. Теперь она брела по обочине, и от неё пахло — даже сквозь морозный встречный ветер, через приоткрытое стекло кабины, до меня дошёл этот запах немытого, гниющего, обмороженного, и я поднял стекло.</p>
<p>Жалости во мне не было. Я искал её в себе честно, потому что так, наверное, было правильно, — и не нашёл. Передо мной шла та сила, что пришла к нам с запада сжигать, и вешать, и морить, и пришла она сама, никто её не звал; и то, что она теперь брела по снегу в соломе на ногах, было не бедой, а итогом, который она себе выписала, перейдя границу. Я смотрел на неё ровно, как смотрел на цель с воздуха, и единственное, что во мне шевельнулось, было не к ним, а к нашим — к тем, кто этого не увидит, кто остался в мёрзлых ямах по дороге от Барвенково сюда, чтобы я доехал до этой обочины и увидел.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Гумрак открылся ровным белым полем с чёрной полосой посередине.</p>
<p>Полоса и была черна — не от покрытия, покрытия у неё не было, грунтовка, как у нас, — а от того, что её перепахали и не зарыли. Я узнал свою работу сразу, как узнают свой почерк. Воронки от соток шли по ней цепочкой, в том порядке, в каком ложатся бомбы с захода на укатанное: одна, другая, третья наискось через колею взлёта. Часть немец засыпал кое-как, навалив мёрзлого грунта горбом, и горбы эти теперь торчали над полосой буграми, на которые садиться было нельзя. Часть бросил незарытой — зарывать в последние дни было нечем и некому, лопат у них в котле и вправду осталось меньше, чем мёртвых. Я вылез из кабины, прошёл по полосе пешком из конца в конец, мерил шагами то, что месяц назад высчитывал с пологого пикирования, и под ногой хрустел мёрзлый грунт, который я сюда же и набросал.</p>
<p>— Садиться можно, — сказал я Гончаренко, когда он подошёл. — Половину полосы держать чистой, вот отсюда и до того бугра. Воронки обвеховать, чтоб с воздуха было видно, где не катить. Бугры срезать или объехать рулением. Тягачом сюда — ровнять.</p>
<p>По краям полосы стояли зенитки. Те самые, что месяц назад ставили мне на выходе чёрный куст и светящуюся метлу, — три-семь и счетверённый эрликон, окопанные в позициях, обложенные ящиками. Теперь они стояли стволами в небо, брошенные, занесённые, и у одной вокруг лафета валялись стреляные гильзы вперемешку с неотстрелянными обоймами — расчёт ушёл, не успев или не захотев расстрелять боезапас. Я подошёл к той, что покрупнее, к три-семь. Замок был на месте, ствол цел, прицел сорван. По ней не попали — её просто бросили. Полгода она держала над этой полосой смерть, и за полгода я обходил её креном, ломая выход, и терял рядом с ней людей, а теперь стоял возле неё на снегу, и она молчала, потому что у неё не было больше ни расчёта, ни цели, ни той армии, которую она прикрывала.</p>
<p>Но не зенитки были тут главным. Главным было кладбище.</p>
<p>Вдоль дальнего края, по стоянкам, по капонирам, по самой кромке поля стояли транспортники. Юнкерсы — трёхмоторные, горбатые, в гофрированной шкуре, та самая рабочая лошадь моста, которую я полгода ловил на разгрузке и взлёте; и хейнкели, двухмоторные, что возили к котлу горючее и груз в подвесных мешках. Они стояли десятками. Не один, не два — десятками, по всему полю, и ни один из них уже никуда не летел. Один сел в воронку на посадке и подломил шасси, ткнувшись носом в мёрзлый грунт, и так и замер, задрав хвост. Другой выгорел до рёбер — остался гофрированный остов на спёкшейся земле, как печь. Третий стоял целым с виду, но я заглянул под крыло: бак был пробит и потёк, и потёк давно, бензина в нём не осталось ни капли, и взлететь он не мог не потому, что разбит, а потому, что мост кончился, и кончился он раньше, чем кончилась война этим людям. Я ходил между ними, как ходят по складу, и считал — не из счёта, а потому что не считать руки не умели: вот этот сел на брюхо, мотор средний заклинило на морозе, видно по разорванному капоту, как его рвали запустить; вот у этого баки целы, а кабина прошита очередью — это уже не моя работа, истребитель достал на круге; вот этот просто брошен с пустыми баками, стоит исправный, и снег насыпался в открытый грузовой люк, и из люка торчит угол ящика, который не успели или не стали разгружать.</p>
<p>Полгода полк рвал этот мост. Жёг Питомник, давил Гумрак, считал транспортники в воздухе по одному, и каждый, кто не дошёл до котла, был выписан на той самой дороге смертей, по которой мы только что ехали. А теперь мост лежал передо мной весь сразу, разом, на одном поле — не сбитый в небе, а брошенный на земле, потому что возить стало некому, некуда и нечем. Я стоял посреди этого кладбища, и впервые за полгода работа полка лежала под ногами вся целиком, не цифрой в сводке, а железом, которое можно потрогать рукой, и я её трогал.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Хозяйство на мёртвом поле наводили до темноты.</p>
<p>Чужие капониры подходили под наши машины так, будто их под нас и рыли, — немец строил основательнее нас, обкладывал стенки плетнём, делал ровики для расчёта, и Гончаренко, обойдя дальний капонир, качнул плетень кулаком на прочность, отколупнул со стенки мёрзлый ком, растёр его в горсти на осыпь, и сказал, что лучше нашего конного и что семёрке тут будет тепло. Из капонира вынесли немецкое: пустые ящики из-под боезапаса, размотанные ленты, банки, тряпьё. Что годилось — оставили: брезент, доски, исправный домкрат немецкой работы, который Гончаренко осмотрел, покачал в руке и забрал молча, как берут в хозяйство хороший инструмент, кто бы его ни ковал. Чужие битые машины немцы обобрали до нас, и снятое валялось по стоянкам, припорошённое снегом, пахнущее холодным металлом и горелым; оружейники прошли по этим грудам без интереса — чужое не подходило к нашему, разве дюраль на заплаты.</p>
<p>Под жильё передовая команда заняла немецкий блиндаж у края поля — глубокий, в три наката, с печкой-времянкой, со стенами, обшитыми струганой доской, с двухъярусными нарами. Жили в нём до нас те, кто строил мост; на стене химическим карандашом был писан их счёт — столбики, и кресты, и слова на чужом, которых я не стал разбирать. Печку растопили нашим, чужими ящиками, и блиндаж к ночи нагрелся так, как наши землянки за всю зиму не грелись, — немец строил тепло, потому что мёрз он тут не меньше нашего, а грелся хуже, потому что возить стало нечем. Я сидел на нижних нарах, на чужой струганой доске, в чужом тепле, и думал не о тех, кто это строил, а о Прокопенко, который в нашей-то землянке зимовал в комбинезоне у времянки и до этого блиндажа двух суток не дошёл.</p>
<p>Полосу к перегону готовили в шесть рук и один тягач. Воронки, что нельзя было засыпать к вечеру, обвеховали — натыкали в горбы мёрзлого грунта вешки из немецких реек, обмотав каждую тряпьём, чтоб с воздуха было видно красное на белом, где не катить. Тягач прошёл по чистой половине, волоча за собой связанную из чужих досок волокушу, и сгладил ею наезженные немцем колеи, чтоб колесо на разбеге не повело. Один бугор у торца, который немец навалил над засыпанной воронкой, тягачом растащили в стороны и притоптали — под ним грунт лежал рыхло, и Гончаренко, пройдя по этому месту, велел всё равно держать тут вешку: рыхлое под колесом коварнее ямы, лётчик его с воздуха не видит. По краю чистой полосы, через равные шаги, выложили из снятых с зениток пустых ящиков посадочный знак — белым на чёрном, чтоб машины с подхода видели, на какую половину идти. Ящики таскал и клал Ковальчук, и, выложив знак, отошёл, посмотрел на него с подхода, как смотрит лётчик, а не стрелок, и сказал, что белое на чёрном с воздуха кричит на всю степь — не нам одним, а и тому, кто придёт с запада глянуть, что мы тут заняли. Перевернуть бы ящики донцем кверху на ночь, а к утру разложить снова — и знак есть, когда садятся, и нет, когда не надо. Я велел делать, как он сказал; он первым и стал переворачивать.</p>
<p>Машины перегнали к закату. Я принял лётным осмотром полосу, и шестёрка садилась на отбитый Гумрак парами, по чистой половине, мимо обвехованных воронок: первой парой Морозов вёл Сошникова, за ними Гладков с Бабенко, следом одиночкой Воробьёв. Седьмым пришёл Дёмин. Из санбата он вернулся ещё в крещенские морозы, когда мы стояли на старом поле, — отлежал свои два месяца за октябрьскую ногу, выписался по кости, что срослась, и третью неделю уже ходил в строю, втянувшись помалу обратно в работу. На отбитый Гумрак он садился не новичком из госпиталя, а пилотом, который успел снова налетать руку, — на машину Сёмина, что собрали ему из двух битых. Сел он чисто, без той осенней горячки, за которую под Калачом схватил зенитку, — прокатил по чужой полосе ровно, остановился у вешки, и я зачёл ему эту посадку молча, как зачитывают за выправившегося. Семёрку я завёл последней, прокатил мимо чёрной цепочки своих же воронок и закатил в чужой тёплый капонир. Гончаренко уже ждал у въезда с лопатой — подровнять немцу плохо срытую стенку под наше крыло; воткнул лопату, обошёл консоль, поддел ногтем дюраль на старом подломе и сказал, что терпит.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Ночью на Гумраке было тихо.</p>
<p>Это я понял не сразу. Я вышел из блиндажа за полночь — проверить, как замаскировали семёрку, потому что днём навык требовал её прятать, хоть прятать было уже не от кого. Над полем стоял мороз и стояли звёзды, и не было ни зарева на западе, ни качающихся чужих фонарей, ни дальнего гула, ни того ожидания серии по стоянкам, с которым полк засыпал три последние недели не разуваясь. Котёл, что полгода горел и грохотал, лежал тёмный и беззвучный, и над ним не ходил больше ночник, потому что ночнику стало неоткуда взлетать и некого выручать. Мост кончился. Я остановился у среза капонира, спиной к чужому плетню, и слушал тишину, и была она непривычной до того, что ухо само искало в ней звук и не находило.</p>
<p>Семёрка стояла в чужом капонире, под чехлом на турели, который мы с Ковальчуком набросили вдвоём, и капот её был голый — намотку из льна Гончаренко так и не вернул, а я так и не сказал, и за две недели голый капот стал привычен, как привыкаешь к пустому месту в строю. Я провёл по нему ладонью на ощупь, в темноте, и рука уже не искала под собой намотки, отвыкла. В нагрудном у меня лежал его кисет, рядом с тетрадкой Резникова, с кисетом Павлюченко, со всем, что скопилось там за две войсковые зимы, — и я не доставал его, и доставать было незачем: он лежал и весил, и этого было довольно.</p>
<p>Далеко за спиной, у Волги, куда брели сегодня колонны, небо стояло чуть светлее — там не спали, там принимали сдающуюся армию, грузили, считали, кормили чем было. На севере, в заводах, ещё сидел Штрекер и держал палец на спуске, и нас завтра, верно, пошлют туда — доламывать последний угол, как мы ламали все углы эту зиму. Но это было завтра. А этой ночью над отбитым Гумраком стояла тишина, какой над Сталинградом не стояло с лета, и в этой тишине дотлевал котёл, и кончался мост, и оставалось до конца двое суток, которые я держал при себе и не называл вслух. Я постоял ещё, пока не закоченел, и пошёл в тёплый чужой блиндаж, где на нарах спали мои, живые, по чистой половине отбитой полосы, и тишина стояла такая, что я слышал, как они дышат.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 31</p><p>«Второе февраля»</p>
</title>
<p>Стартёр на семёрке хрипел вхолостую дважды — масло за ночь село в картере намертво, и Гончаренко отогревал его лампой, прежде чем дать третий пуск; с третьего винт и подхватил, тяжело провернувшись через мороз. Я вышел на этот хрип, ещё застёгиваясь, и по тому, как ровно мотор разошёлся на малом, понял — пойдём на север.</p>
<p>Трофимов пришёл к стоянкам, когда мотор уже разошёлся и держал малый газ сам. Синьки у командира под мышкой не было — в руке он мял сложенный вчетверо листок ночной сводки, по которому пришёл. Цель он назвал словами, и слов хватило: тот же заводской угол на севере, где сидел Штрекер, тот самый, что мы доламывали третью неделю по очагам. Ночью в штрекеровском секторе пехота снова легла под огонь из подвалов «Баррикад» и до рассвета не сдвинулась ни на дом; прижало её так, что с земли запросили помочь — придавить две точки в развале, пулемётную в проломе цеха и миномёт за обрушенной стеной. Не по расписанию нас поднимали. Поднимали потому, что лежавшим в снегу больше нечем было встать, и заход этот шёл не очередным в череде, а последним, чем мы успевали им пособить, пока остаток ещё огрызался.</p>
<p>— Шесть подымешь? — спросил Трофимов, и не глядя на пустую стоянку четвёртой пары, и не глядя на голый, без намотки, капот семёрки, — он за эти дни выучился не глядеть туда, куда нельзя.</p>
<p>— Шесть, — сказал я. — Дёмин седьмым, если машину Сёмина гонять не страшно.</p>
<p>— Бери седьмым. Гонять её надо. — Он постоял, мерил взглядом не нас, а тот север, куда мы шли, и тот восток, где принимали сдавшихся. — Придави им точку и приходи целым. Сегодня особенно — целыми приходите.</p>
<p>Он не сказал, почему сегодня особенно. И я не спросил. Я держал при себе число, в которое всё это сходилось, держал его так давно, что оно уже не давило, а лежало, как лежит в нагрудном кисет, — весом, к которому привык; и сегодня это число было сегодняшним, и я не называл его вслух, потому что называть было нечего: оно само шло к нам по дороге с востока, и довольно было дождаться.</p>
<p>Оружейники подвесили под шесть машин обычное по укреплённой точке: эрэсы под плоскости, в люки по две сотки, в кассеты осколочные россыпью. Ленту ВЯ набивали тут же, у капонира, на морозе, и оружейник прогонял патрон сквозь пальцы, отжимая мёрзлую смазку, чтобы не клинило на очереди, — тот же счёт, что всю зиму, та же работа, и руки делали её, не веря, что сегодня она пригодится в последний раз. Сотки опускали в бомболюки осторожно, на руках, потому что подъёмник на Гумраке так и не поставили, а ронять взведённое на мёрзлый грунт нельзя; два оружейника принимали бомбу снизу, третий заводил подвеску, и так — под каждый люк, под каждой машиной. Эрэсы цепляли на балки последними, проверяя контакты на пускачах сухой ветошью: на морозе влага в разъёме прихватывала льдом, и реактивный мог не сойти с балки в нужный миг, а такой отказ на боевом дороже всего.</p>
<p>Я обошёл семёрку сам, по кругу, начиная от хвоста. Покачал элерон ладонью, проверил руль глубины — ходили свободно, тяги Гончаренко перебрал ещё с вечера, и на морозе ничего не прихватило. Тронул консоль с двумя заплатами в одно место, ту, что битая зенитка любила, как метит дятел одно дерево. Заглянул в люки — сотки лежали ровно. Дошёл до капота, и рука сама легла туда, где два года её встречал намотанный Прокопенко лён, чёрный от масла, в три слоя от мороза, и не встретила ничего: капот был голый, и за эти дни рука уже отвыкла искать под собой намотку, как отвыкаешь от пустого места в строю. Я расписался в формуляре, поставил число — нынешнее, — и Гончаренко принял формуляр и сложил в планшет.</p>
<p>Гладков подошёл к семёрке, когда я уже надевал парашют. Подошёл не за делом — за делом ему было незачем подходить к чужой машине перед вылетом, — и потоптался, и достал из-под комбинезона платок. Тот самый, серый, в синюю клетку, что носил он с осени в нагрудном, сложенным вчетверо, и про который сказал мне ещё под Калачом, что взял его с убитого политрука из шестьдесят четвёртой, у Шумилова, и носит с тех пор.</p>
<p>— Подержи, командир, — сказал он, и сунул мне платок в руку, неловко, не глядя. — Я с ним всю зиму летал. А сегодня дай ты с ним сходи. Шумиловский он. А Паулюса-то — Шумилов и взял, в подвале. Слыхал? Так пусть он и долетает, шумиловский, до конца.</p>
<p>Я взял. Совать его назад было не время и не место. Я сунул платок в нагрудный, к кисету Прокопенко, к тетрадке Резникова, к той малой кладовой убитых, что копилась у меня от Барвенково, и стало в ней на один предмет больше, и предмет этот был не мой, и весил не как мой, а как чужой долг, который надо донести.</p>
<p>— Долечу, — сказал я. — Садись.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Над заводами на севере висел дым — тот же бурый столб, по которому я выходил на цель с октября.</p>
<p>Заводской район открылся под крылом тем же изломанным железом и бетоном, что я знал наизусть: обрушенные пролёты цехов, чёрные провалы окон, кирпич, сошедший в воронки, рыжие потёки ржавчины по сорванной кровле. Пара Яков из десятого шла выше нас, на трёх тысячах, прикрытием, — двое, и я по привычке прикинул, что двух мало; но мы шли к цели низко, под облачным потолком, истребителя над развалом не было видно, и Яки скучали без работы там, наверху.</p>
<p>Я завёл шестёрку на боевой курс с северо-запада — так, чтобы уходить с цели на свою сторону, через линию, а не вглубь развала; и пошёл искать ту зенитку, что три недели встречала меня тут чёрным кустом и светящейся метлой. Без зенитки заход не строится: сперва ищешь, кто тебя достанет, потом строишь под него. Группу я развёл по точкам коротко. Морозов с Сошниковым — по пулемётной в проломе цеха, осколочным. Гладков с Бабенко — сотками в подвал за обрушенной стеной, откуда садил миномёт. Воробьёв — эрэсом по зенитке, как увижу. Семёрку я держал ведущей, на первый заход, чтобы пройти раньше всех и вскрыть огонь.</p>
<p>Зенитки не было.</p>
<p>Я довернул семёрку на дальний край развала, где она стояла последние дни, — счетверённая двадцатка в проломе, а рядом, в окопанной позиции, его последняя три-семь. Метла не встала. Куст не встал. Внизу было тихо той тишиной, какой над целью не бывает, и я не поверил ей сразу, как не верят затихшей собаке у забора, — заложил вираж и прочесал то же место ниже, подставляя брюхо тому, кто мог ждать, пока я подойду ближе.</p>
<p>И увидел тряпки.</p>
<p>Они были везде. По брустверам, по проломам, по обрушенным стенам, на штыках, на палках, на жердях, поднятых над головой, — белое, грязно-белое, серое от копоти, рваное, мотанное из всего, что было под рукой, из исподнего, из бинтов, из портянок. Из подвалов, из нор, из развала выходили люди — не строем, а сами по себе, поодиночке и кучками, держа руки над головой, бросая под ноги то, что было в руках. Я свалил семёрку ниже и протянул над ними метрах на двадцати, и они не легли, как ложились всю зиму при заходе Ил-2, не кинулись в щели, — они стояли, задрав головы, и махали белым, и я видел сверху открытые рты, и не слышал, что они кричат, и не хотел слышать.</p>
<p>— Триста первый, цель не отвечает, — передал я землю. — По точке белые. Выходят. Бить?</p>
<p>Земля молчала длинно, секунду, другую. Потом корректировщик ответил, и голос у него был не тот, каким он три недели наводил меня на проломы:</p>
<p>— Не бить. Слышишь, не бить! Сдаются. По всему фронту сдаются. Отбой, идите домой.</p>
<p>Я держал семёрку на боевом ещё мгновение — палец сам лежал, где лежал всю зиму, и пушка была заряжена, и точка была подо мной, и привычка довести заход тянула ручку вниз. Я отпустил. Под крылом стояла та армия, что пришла к нам с запада жечь, и вешать, и морить, и теперь поднимала над собой грязные тряпки, иначе ей было нечем, и жалости во мне к ней не было; но и боевого курса больше не было — не по чему было его держать. Я потянул семёрку вверх, ломая несостоявшийся заход креном, как ломал выход все эти месяцы, и эрэсы остались под плоскостями, и сотки в люках, и лента в коробах — нетронутые, в первый раз за полгода нетронутые.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>— Командир, не бьём? — Воробьёв, в эфире, недоверчиво.</p>
<p>— Не бьём. Сбор. Идём домой.</p>
<p>— А точка?</p>
<p>— Нет больше точки. Сбор, я сказал.</p>
<p>Я вывел группу на восток и стал собирать к себе, как собирал после каждого захода, считая своих по сторонам. Морозов с Сошниковым подтянулись слева, пара в пару. Гладков с Бабенко справа. Воробьёв сзади. Дёмин подошёл седьмым, на собранной из двух битых машине Сёмина, держался грамотно, без той осенней горячки, что под Калачом стоила ему ноги.</p>
<p>Шесть. Все шесть шли со мной. И первый раз за полгода я считал их не на выходе из огня, а просто так — по привычке, которой нечего было считать.</p>
<p>Эфир молчал. Не как молчит он, когда жмёшь тангенту зря, а как молчит дом, из которого вынесли покойника, — пустой и гулкий. Не было запросов с земли, не было докладов о зенитке справа, не было «по тебе с хвоста, мелкая». Ковальчук с задней не разворачивал турель — некого было ловить в секторе. Я слышал в наушниках только треск, ровный, бессмысленный, и под ним — гул собственного мотора, к которому привык так, что не слышал его уже год.</p>
<p>— Михаил, как сзади? — спросил я, не потому что нужно было, а потому что молчание давило.</p>
<p>— Чисто, командир, — отозвался Ковальчук, и помолчал, и добавил тихо, не по уставу: — Совсем чисто.</p>
<p>Внизу под нами лежал котёл. Тот, что полгода горел и грохотал, по которому я отработал восемьдесят с лишним боевых, ради запирания которого жгли мы мост и держали небо без отхода, — лежал тёмный, разъезженный, занесённый снегом, и из развала вытягивались серые нитки колонн, и текли они сами, без конвоя поначалу, потому что конвой ещё не подоспел, а они уже брели — в плен, в наш тыл, в итог. И ни один ствол снизу больше не смотрел в небо так, чтобы выстрелить.</p>
<p>Я вёл шестёрку домой и не строил в голове ни вывода, ни слова. Слова пришли бы потом. Сейчас была только тишина в наушниках, и шесть машин по сторонам, и нетронутый боезапас под крыльями, и платок Гладкова в нагрудном, который я долетел до конца, как обещал.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Сел я последним, пропустив группу вперёд.</p>
<p>Семёрка прокатилась по чистой половине отбитого Гумрака ровно, мимо обвехованных вешками воронок, что мы засыпали на той неделе, остановилась у капонира. Я заглушил, и винт встал, лопасть за лопастью, и в уши ударила та же тишина, что стояла в небе, только теперь к ней прибавился мороз и хруст снега под ногами тех, кто шёл к машине.</p>
<p>Шли все. Шли так, как не ходят к севшему с обычного вылета. Гончаренко стоял у консоли, на том самом месте, где два года стоял другой, но не вёл глазами по обшивке в поисках свежих пробоин, с чего начинал всякий вылет, — смотрел на меня, и в лице у него было то, чего я давно не видел на лицах вокруг.</p>
<p>— Командир, — сказал он. — С севера передали. Штрекер сложил оружие. Весь север. Всё. Кончился котёл.</p>
<p>Я слез на снег. Под унтами хрустнуло. Я стоял у голого капота семёрки, отдавая ей остывать, и не было во мне того, чего, может, ждали от меня, кто подошёл, — ни крика, ни рывка, ни слова, которое полагалось бы сказать в такую минуту командиру эскадрильи. Было пусто и тихо, как в эфире.</p>
<p>Кто-то сзади ахнул. Кто-то засмеялся — коротко, неловко, и осёкся, будто смеяться было ещё нельзя. Воробьёв стащил шлемофон и стоял с непокрытой головой на морозе, и пар шёл от его стриженого затылка. Бабенко вытащил из голенища нож Кулагина, тот самый, земляцкий, повертел его и сунул обратно, не зная, что с собой делать. Салюта не дали — стрелять в небо никто не велел, да и привычка беречь патрон была сильней радости. Полк стоял на отбитом немецком поле, среди чужих капониров, и молчал, потому что то, чего ждали полгода, пришло, а слов для него ни у кого не нашлось.</p>
<p>Гончаренко обошёл семёрку. Провёл ладонью по битой консоли, по двойной заплате, что сам ставил внахлёст. Заглянул в люки — увидел сотки на месте, нетронутые, — и поднял на меня глаза.</p>
<p>— Не отработал?</p>
<p>— Не по чему было, — сказал я. — Сдались.</p>
<p>Он не переспросил. Постоял, провёл большим пальцем по краю люка, как проверял замок, и помолчал. Потом снял с турели чехол — машину надо было осматривать на ночь, война войной, а семёрка завтра, может, и не полетит, но осмотреть её было надо, — и в этом движении, привычном, вечернем, было больше правды о конце, чем во всех словах, что не нашлись: впервые за полгода он снимал чехол не для того, чтобы назавтра набросить снова перед боем.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Я отошёл от стоянки к краю поля, где кончались капониры и начиналась степь.</p>
<p>Степь лежала белая и тихая до самого котла, и над котлом не стоял больше дым, потому что нечему стало гореть, и не вспухали на горизонте чёрные кусты, и не висели качающиеся фонари ночника. На востоке, в нашем тылу, было движение — туда тянулись колонны, туда шли и шли, и принимали их, и считали, и эта работа была надолго; а здесь, на западном краю, где полгода стояла стена, было пусто и беззвучно, и эта пустота была громче всякого грохота.</p>
<p>Я достал из нагрудного платок Гладкова. Серый, в синюю клетку, потёртый по сгибам, пахнущий чужим табаком и кабиной. Шумиловский. Армия Шумилова взяла Паулюса в подвале универмага, а политрук этого Шумилова отдал Гладкову платок ещё под Калачом, а Гладков отдал мне его сегодня — долететь до конца; и платок долетел, и круг сошёлся не у меня в голове, а вот тут, в озябшей руке, на краю отбитого поля. Я подержал его и убрал назад, к кисету.</p>
<p>Полгода назад, в первый день этой полосы, я сказал себе и сказал своим: тут не пустят, тут и встанем. Я знал тогда вперёд, что выйдет, знал день и год, нёс это знание, как несут камень за пазухой, — и оно было тяжелее всего, что я тут видел, потому что знать наперёд страшнее, чем не знать. А сейчас знать стало нечего: то, что я знал, сбылось у меня под крылом, грязными тряпками на штыках и серыми нитками колонн на восток, и камень из-за пазухи выпал, и его не стало.</p>
<p>Мы переломили.</p>
<p>Не я — нас тут было много, и большинства уже не было: Захаров остался под Калачом, Тихонов — ещё в сентябре, Прокопенко — у этой самой семёрки, двух суток до конца не дотянув, и сколько их легло по дороге от Барвенково сюда, чтобы я доехал до этого края и увидел тишину, — счёт тому был длинный, и сходился он не в мою пользу. Но мы переломили. Та сила, что пришла с запада сжечь нас и не пустить дальше Волги, стояла теперь внизу с руками над головой, и больше она не шла на восток, и не пойдёт. Это и был тот день, который я держал при себе и не называл, — он пришёл, и оказался не громом, а тишиной, и в этой тишине я стоял на чужом поле, среди своих живых, и слушал, как над Сталинградом впервые за шесть месяцев не стреляют.</p>
<p>Гончаренко окликнул от стоянки — звал к машине, по делу, как звал каждый вечер. И я пошёл к семёрке, через мёрзлое поле, мимо чужих капониров, к своим, потому что война на этом не кончалась, а только переломилась тут, под Сталинградом, и впереди была ещё долгая дорога на запад, которую я тоже знал наперёд и тоже нёс при себе; но это было завтра. А сегодня было второе февраля, и было тихо, и этого было довольно.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 32</p><p>«Звезда»</p>
</title>
<p>В штаб меня вызвали на третий день после того, как над Сталинградом стало тихо.</p>
<p>Трофимов сидел в немецком блиндаже, который БАО приспособило под штаб полка, — в три наката, с печкой-времянкой, со стенами, обшитыми струганой доской теми, кто строил мост и до конца его не дотянул. На столе у командира лежала карта, свёрнутая в трубку, — разворачивать было уже нечего, фронт ушёл на запад сам. А поверх карты, придавленная гильзой от трофейной двадцатки, лежала бумага, исписанная по форме, в две колонки, с печатным шапочным текстом наверху и с чьей-то рукой, заполнившей графы.</p>
<p>— Садись, — сказал Трофимов. Он не глядел на меня, а глядел в эту бумагу, как глядят в формуляр перед тем, как зачесть машине ремонт. — Дочитать дай.</p>
<p>Я сел на чужую струганую лавку. В блиндаже было тепло чужим теплом, пахло горелой доской из печки и оружейным маслом от планшета, что лежал тут же. Я ждал. За полгода я выучился ждать у этого стола молча: командир звал не для разговора, командир звал по делу, и дело он открывал сам, когда был готов.</p>
<p>— Представление на тебя, — проговорил он наконец и развернул бумагу ко мне. — В дивизию ушло ещё в январе, по показателям. Вернулось с приказом. Слушай, как тебя там сосчитали.</p>
<p>И он стал читать. Не поздравлял — читал, как читают сводку, ровным штабным голосом, в котором всё было сведено к числу:</p>
<p>— «Капитан Соколов, командир первой эскадрильи. С начала Сталинградской операции и по второе февраля сорок третьего года произвёл девяносто один боевой вылет. Лично и в составе группы штурмовал колонны на марше, артиллерийские позиции, переправы через Дон, аэродромы воздушного снабжения окружённой группировки — Питомник, Гумрак, — танковые и автоколонны деблокирующей группы у Котельникова и на Мышковой, очаги сопротивления в заводском районе. Уничтожено и повреждено…» — Тут шли цифры, и он читал их, не запинаясь, и цифры были не мои, цифры были полка, сложенного со мной в одну строку: машины, орудия, переправы, транспортники на разгрузке. — «Эскадрилья под его командованием за тот же срок произвела свыше шестисот боевых вылетов».</p>
<p>Он опустил бумагу.</p>
<p>— Шестьсот, — повторил я за ним, в пустоту блиндажа, не спрашивая.</p>
<p>— Шестьсот двенадцать. Я считал по журналу боевых действий, сверял с твоим. Сходится. — Трофимов вёл пальцем по строкам, не для меня, для себя, проверяя в последний раз сложенное. — Тут расписано по целям, как полагается. Колонн на марше — столько-то, артпозиций подавлено — столько-то. Переправ через Дон, по которым ты работал в ноябре, на отходе их шестой армии, — три. Аэродромы моста — Питомник, Гумрак, заходы по разгрузке и по полосе, транспортники битые в воздухе и на земле сочтены отдельной строкой.</p>
<p>— Котельниково там есть? — спросил я.</p>
<p>— Есть. Танковая колонна Манштейна у Котельникова и на Мышковой — заходы по броне и по автотранспорту. Очаги в заводском районе, в январе, по подвалам. — Он поднял глаза. — Это всё ты прошёл. Не вычитал в сводке — прошёл низом, на бреющем, под зениткой. Я тут поставил подпись, что подтверждаю, и подпись эта верная.</p>
<p>Он положил бумагу на карту и придавил гильзой снова, ровно, как кладут то, что не должно сдуть.</p>
<p>— Тебя представили к званию майора. И к Звезде. К Герою Советского Союза, Соколов.</p>
<p>Я молчал. Я слышал, как в печке оседает прогоревшая доска, и как за стеной блиндажа кто-то из БАО долбит мёрзлый грунт, и как идёт по моим жилам та же ровная тишина, что стояла под крылом второго февраля. Война, которую я два года держал в себе наперёд, как носят в стволе досланный патрон, и которую отработал руками за полгода, лежала теперь передо мной на чужом столе, сведённая в две колонки и в одно число — девяносто один. И за это число мне давали Звезду.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>— Это лицевая сторона. — Трофимов придержал бумагу ладонью, и я понял, что он не закончил.</p>
<p>Он перевернул бумагу. На обороте была вторая колонка, и заполнена она была той же рукой, и шапки печатной над ней не было — это писал уже сам полк, для себя, чтобы не сбиться. Потери. Те же полгода, сведённые другой графой.</p>
<p>— Раз тебя считают, считать надо до конца, — продолжил он. — Чтоб ты Звезду брал, зная, на чём она стоит. Эскадрилья твоя сменилась за полгода почти вся. Слушай.</p>
<p>И он стал читать вторую колонку. Тем же штабным голосом, без нажима, потому что нажим тут был не нужен, число давило само:</p>
<p>— Тихонов. Второй пары ведомый. Сентябрь, третий день полосы. — Он помолчал ровно столько, сколько лежит между строк в журнале. — Захаров. Твой правый. Калач, ноябрь, работа по отходу к Дону. Прокопенко, старшина, механик. Январь, ночной налёт, у твоей машины. — Трофимов читал и не поднимал глаз. — Дёмин — ранен, нога, октябрь, в строй вернулся седьмым. Сёмина машина — списана, первая полоса. Машина Дёмина — списана. Собрана из двух битых. И дальше, по майскому ещё пополнению, и по осеннему, — кого ввели, кого не стало, кого подняли взамен.</p>
<p>Он дочитал и положил бумагу на стол лицом вниз, оборотом кверху, потерями кверху.</p>
<p>— Вот на чём стоит твоя Звезда, — сказал он. — Полк подняли в августе. Тех, с кем ты под Сталинград пришёл, в эскадрилье — половины нет. Койки летние пустые, зимние пустые. Звезду дают одному, а заработали её все, и большинства уже нет, чтоб её поносить. Это я тебе говорю не для того, чтоб ты от неё отказался. Это я говорю, чтоб ты её носил с тем весом, какой ей положен.</p>
<p>Я взял бумагу. Перевернул лицом вверх, потом снова оборотом — лицевой и потери, две колонки одного и того же полугодия. На лицевой — девяносто один вылет и шестьсот двенадцать, и тонны, и цели. На обороте — Тихонов, Захаров, Прокопенко в одну строку с числом. И между этими двумя сторонами одного листа не было зазора: одно стояло на другом, как Звезда на койках, и иначе сосчитать было нельзя.</p>
<p>— Понял, — сказал я. И замолчал, потому что слов, которые тут полагались бы, у меня не было, как не нашлось их второго февраля.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>— Теперь о звании, — сказал Трофимов и отодвинул бумагу. — Майор — это уже не кабина одна. Майор у меня в полку — это заместитель. Штаб, планирование, приёмка пополнения, разбор за всю часть, не за одну эскадрилью. Я тебе это предлагал в сентябре, после Тихонова. Ты тогда сказал — рано.</p>
<p>— Сказал, — подтвердил я.</p>
<p>— Тогда было рано. Сейчас не рано, сейчас поздно. — Он накрыл оборот бумаги пятернёй, ту колонку, что лежала книзу, придержал, будто она могла встать. — Глянь, кто остался. Сошников молодой. Дёмин из санбата, на чужой машине. Бабенко тянет, но он ведомый, не ведущий. Тех, кто водил, у меня в полку — ты да Морозов, и всё.</p>
<p>— И Гладков, — сказал я.</p>
<p>— И Гладков. Трое. — Он не сбился. — Перелетим на запад — пришлют сырьё, как присылали в августе: налёт по полста часов, заход с третьего раза, выход в землю. Их кто-то должен встретить раньше, чем встретит их немецкая зенитка. Не я. Я командую полком, а не учу садиться. — Он смотрел на меня прямо, командир командиру. — Майора и Звезду тебе дают за твою кабину. А мне ты нужен не за кабину. Мне ты нужен, чтоб у меня к лету было кому водить пары. Зам по лётной — это оно и есть.</p>
<p>Я слышал в этом старый разговор — тот, что начался в сентябре над пустой стоянкой второй пары и который я тогда закрыл одним словом. Закрыл, а он вернулся, как возвращается всё, что не выплачено до конца. И в этот раз он был прав, и я это видел; правда была не в звании, правда была в том, что водить и вправду стало некому.</p>
<p>— Сырьё учат не за столом, — ответил я. — Сырьё учат в строю: ведущий ведёт, ведомый смотрит и живёт. Я Сошникова не разбором вырастил.</p>
<p>— Знаю, чем вырастил.</p>
<p>— Тогда знаешь и моё условие. — Я положил руку на свёрнутую карту, на тот её край, где была степь к западу. — Зам по лётной — беру. Но летающий зам. Который сам поднимает машину, сам приводит молодняк назад и сам хоронит, если не привёл, — а не считает их потом по чужому докладу.</p>
<p>Он молчал.</p>
<p>— Дай мне майора, дай Звезду, — договорил я тише. — А строй оставь. На том возьму. На другом — нет.</p>
<p>Трофимов не ответил сразу. В печке догорело, и в блиндаже стало темнее на один уголёк. Он опустил глаза на лежавшую оборотом кверху бумагу, тронул её край пальцем, выровнял под гильзой, как выравнивал весь разговор, и не поднимал глаз дольше, чем поднял бы, если б ответ у него уже был готов.</p>
<p>— Условие, — сказал он наконец.</p>
<p>— Условие, — сказал я.</p>
<p>— На своих условиях берёшь Звезду. — В голосе у него не было ни укора, ни усмешки — была усталость командира, который полгода терял людей и которому один из оставшихся ставит условие, и командир видит, что условие верное. — Ладно. Летающий зам. Я наверх так и подам: оставить за лётной работой, к строю не запрещать. Майор Соколов, заместитель командира полка по лётной части. С эскадрильи снимешься, как введу нового комэска, — но в воздух будешь ходить, пока я командую. Идёт?</p>
<p>— Идёт.</p>
<p>Он встал, обошёл стол и подал мне руку — не как командир подчинённому, а как один летавший другому.</p>
<p>— Поздравляю, майор. — Он не отпустил руки сразу. — Заработал. И Звезду заработал, и условие своё заработал — потому что прав. Иди к машинам. Приказ объявлю перед строем, как положено, а это — между нами.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>К стоянкам я шёл через мёртвое поле, мимо чужих капониров и засыпанных снегом остовов транспортников, которые мы полгода ловили в воздухе, а теперь они стояли тут рядами, и снег насыпался им в открытые грузовые люки.</p>
<p>Семёрка стояла в дальнем чужом капонире, том, что Гончаренко выбрал ей за тепло. Капот у неё был голый — той льняной обмотки, что Прокопенко вёл по картеру внахлёст и сам пропитывал на ладони отработкой, чтоб не дубела на морозе, никто так и не вернул, и Гончаренко, принявший машину из БАО, мотать её по-своему не стал, а решил, что и так греется, мороз отходит. Рука моя за эти недели отвыкла искать под собой на капоте знакомый чёрный валик, отвыкла так же, как отвыкла и на сборе называть правым ведомым того, кого справа уже полгода не было.</p>
<p>Гончаренко возился у консоли — той, с двумя заплатами в одно место, что битая зенитка любила метить, как дятел одно дерево. Он услышал меня, разогнулся, сунул отвёртку рукоятью вниз в нагрудный карман комбинезона.</p>
<p>— Готова на завтра? — спросил я.</p>
<p>— Готова, командир. Масло слил на ночь в бак с подогревом, поутру залью тёплое — стылое в картере не провернёшь стартёром, а с подогретого мотор схватит сразу. — Он постучал костяшкой по консоли, у самого шва. — Заплату тут перебрал, старую сорвало по краю на последнем вылете, подложил дюраль с того хейнкеля, что у дальнего капонира гниёт, — чужой, а годный. Тяги прошёл, элерон ходит чисто, рули на ручке мягкие — отдачу сам поймаешь, как сядешь. Эрэсные балки разобрал, контакты на пускачах сухие — на морозе влага в разъёме льдом прихватывает, эрэс с балки может не сойти, так я их насухо протёр и смазкой прошёлся. — Он перевернул ладонь к формуляру, что лежал в чехле на крыле. — Распишись за вчерашнее, я ремонт зачёл.</p>
<p>Я взял формуляр. Прогнал глазом графы — налёт, отказы, заплаты, подпись механика круглым почерком, не тем, что был раньше. Расписался. Поставил число.</p>
<p>— Гончаренко, — сказал я, возвращая формуляр. — С завтрашнего пиши в графе командира не «капитан». Майор.</p>
<p>Он принял формуляр, поглядел на меня, и в лице у него не дрогнуло лишнего — он был чужой механик, он не знал ещё, как тут было заведено радоваться или молчать, и оттого сделал самое верное: принял к сведению, как принимают строку в наряде на матчасть.</p>
<p>— Понял. С завтрашнего — майор. — И, помолчав, ровно: — Поздравляю.</p>
<p>— И Звезду, — добавил я. Не хвалясь — чтоб он знал, как заполнять, когда дойдёт до наградного листа в формуляре. — К Герою представлен. Приказ объявят.</p>
<p>Гончаренко принял и это так же ровно, без слова. Потом нагнулся, достал из ящика с инструментом — из того самого ящика, где ключи лежали по росту, а ветошь была сложена вчетверо, потому что новый механик принял от старого не только машину, но и ящик, и не стал в нём ничего перекладывать, — достал гранёный стакан и фляжку.</p>
<p>— Тут заведено, я знаю, — проговорил он негромко. — По ордену старшина наливал. И по потере. Мне рассказали, как заведено. — Он налил, поставил стакан на крыло, у формуляра. — По ордену.</p>
<p>Я смотрел на стакан. По ордену и по потере — наливал тот, кого не стало у этой самой семёрки, двух суток до конца не дотянув. Наливать было кому, а пить — некому: тот, чей это был ритуал, лежал в мёрзлой земле у Конной, и стакан стоял на крыле один, без второго.</p>
<p>Я взял его. Выпил молча, до дна, и поставил обратно, донышком сухим к небу. Гончаренко прибрал стакан и фляжку в ящик, на их место, и закрыл крышку, и в этом движении было больше понимания заведённого, чем во всех словах.</p>
<p>Я отстегнул от планшета карандаш и в углу формуляра, где была пустая строка, не для штаба, для себя, написал то, что положено было записать: дату, и «майор», и одно слово — «Звезда». А потом достал из нагрудного, где лежал кисет Прокопенко, и тетрадка Резникова, и письма Тани, и три письма Веры с подписью «В.» под точкой, и всё, что накопилось там за войну, — достал и пересчитал на ощупь, не вынимая, как пересчитывают патроны перед вылетом, зная, что они на месте, и всё равно считают. Звезды там ещё не было — её предстояло получить, когда дойдёт приказ и когда найдётся, кому её привезти на отбитое поле. Но место ей в нагрудном уже было, рядом с кисетом, и я знал, где она ляжет, и какой стороной к рёбрам.</p>
<p>Гончаренко набросил на турель чехол — машину надо было прибирать на ночь, война войной, а семёрка завтра, может, и не полетит, но осмотреть и укрыть её было надо. Я постоял у голого капота, отдавая семёрке остывать, и думал не о Звезде, и не о майоре, и не о девяноста одном вылете на лицевой стороне бумаги. Я думал о второй колонке. О том, что Звезду дают одному, а зарабатывали её все, и большинства уже нет, и носить её мне придётся за них — за Тихонова, за Захарова, за того, кто наливал по ордену и до своего последнего ордена не дожил. То, что я знал заранее, сбылось и сошло с меня ещё второго февраля, и тянуть его дальше было нечего. А этот вес — две колонки на одном листе, девяносто один и пустые койки, — этот вес был не из будущего и не из знания, этот я заработал тут, руками, и его мне предстояло нести и на запад, и до конца, и дальше всякого конца, какой я знал.</p>
<p>Над полем стояла та же зимняя тишина, что и второго февраля, и на западе не было зарева, и впереди была долгая дорога, которую я тоже знал. Но это было завтра. А сегодня я был майор, и был представлен к Звезде, и взял её на своих условиях, со строем, и стоял у живой семёрки на отбитом поле, среди своих живых, и этого пока было довольно.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 33</p><p>«На запад»</p>
</title>
<p>На той стороне поля затемно прогревали первый мотор, и уходил он не из нашего полка.</p>
<p>Соседний истребительный поднимался раньше — так и положено было: истребители вперёд, готовить небо на той стороне, штурмовики за ними, когда площадку примет передовая команда. Я застал их уже на разбеге сборов. Технари сворачивали чехлы, скатывали в кузова стартовые тележки, носили на руках баллоны; у ближнего капонира оружейник снимал с Яка пустые держатели, потому что в перегон шли облегчёнными, без подвески, на одном маршрутном горючем. Над полем стоял общий мороз и общий запах прогретого масла, который тут с осени не выветривался ни на час.</p>
<p>Лисицына я нашёл у его машины. Он стоял в распахнутом реглане, без шлемофона, и водил карандашом по карте, расчерченной по высотам, — он и тут читал землю эшелонами, а не по дорогам, как читал её всю осень. Обветренный дочерна, сухой, быстрый; за полгода он почти не изменился лицом, только у глаз пролегло то, что у всех нас пролегло за эту зиму.</p>
<p>— Уходите, — проговорил я. Не вопросом — я видел.</p>
<p>— Уходим. — Он сложил карту, не глядя, привычным движением вчетверо. — Нам первыми, тебе следом. Площадку под тебя я и посмотрю заодно, как сяду. Подходы там низкие, балка с запада — будешь заводить, не цепляй её на выпущенном.</p>
<p>— Посмотри, — попросил я.</p>
<p>Он сунул карту за отворот, повернулся к машине, потом — обратно ко мне, будто что-то осталось недоговорённым. У дело-людей это всегда так: главное говорится последним и коротко, остальное — про подходы и балку.</p>
<p>— Двух мало было, — проговорил он. Не жалуясь — подводя счёт, как подводят его в формуляре. — Я тебе под Калачом сказал, и под городом сказал, и зимой. Двух всегда было мало.</p>
<p>— Мало, — согласился я.</p>
<p>— А теперь будет иначе. — Он повёл подбородком на запад, за край поля, где лежала степь и за ней дорога, по которой нам всем предстояло идти. — Туда полки идут целыми. Прикрытие будет — не два Яка на твою шестёрку, а как положено. Меня вон ставят на новое направление, водить молодых. Тебя, говорят, тоже подняли.</p>
<p>— Подняли, — сказал я.</p>
<p>— Майора, что ли?</p>
<p>— Майора. Зам по лётной.</p>
<p>Он не поздравил словом — он сделал то, что у него заменяло поздравление: оглядел меня с ног до головы, как оглядывают машину перед тем, как зачесть её годной, и коротко кивнул.</p>
<p>— Тогда и тебе молодых водить. — Он помолчал. — Их теперь много пришлют. И терять их будем не как нас тут теряли, по одному, а пачками поначалу, пока не обкатаются. Так что готовься. Это тебе не Звезда, это работа.</p>
<p>— Знаю, — ответил я. И это была правда, какой он не подозревал: я знал, и сколько их придёт, и сколько ляжет, и где это будет, и когда; знал дорогу, по которой мы оба шли теперь на запад, наизусть, на годы вперёд. Но называть это вслух было нечего, как нечего стало называть тот день, когда они выходили из подвалов с тряпьём над головой, и я не назвал.</p>
<p>Лисицын подал руку. Сухую, твёрдую, истребительскую.</p>
<p>— Бывай, штурмовик. Свидимся — так на той стороне.</p>
<p>— Свидимся, — сказал я, хотя по тому, что я знал, свидеться нам было не суждено, и это тоже легло во мне без слова.</p>
<p>Он влез в кабину, и техник захлопнул фонарь, и через минуту винт Яка дёрнулся, схватил и размылся в круг, и машина прогрелась и порулила на старт. Пара за парой истребители уходили на запад, в низкое мутное небо, забирая помалу вверх; я стоял у края капонира и считал их, по привычке считать всё, что поднимается, и они ушли все, и в небе над полем стало пусто, и пустота эта была не та, что после боя, а другая — дорожная.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Свою лётную часть я поднимал через два часа, когда от передовой команды пришло, что полоса на той стороне обвехована и ГСМ подвезли.</p>
<p>Наземный эшелон уходил по земле — БАО грузило колонну с ночи: бензозаправщики, машины с боепитанием, кунги с инструментом, ящики оружейников, печки, всё хозяйство, которым полк полгода держался на этом поле. Их дорога была длиннее нашей в десять раз и злее — разбитые грейдеры, мосты на живую нитку, заносы; они дойдут на сутки, на двое позже нас, и до их прихода жить нам на новой площадке передовым пайком и тем, что притащим под крыльями. Гончаренко уходил с колонной, при машинном имуществе семёрки; перед тем он сам прогрел мне мотор и сам расписал ресурс.</p>
<p>Он провёл ладонью по капоту, от винта к кабине, как проводят по холке, и не убрал руку сразу.</p>
<p>— Держи маршрутный, — сказал он. — Дотянешь.</p>
<p>— Дотяну. Ты колонну дотащи.</p>
<p>Он снял ладонь с капота, обтёр её о штанину и пошёл к колонне. Прощаться с машиной на сутки было незачем, а слов про другое у него, как и у меня, не водилось.</p>
<p>Перегон шёл облегчённым. Боевой подвески не вешали — ни эрэсов, ни соток; в коробах оставили лётный боезапас на всякий случай, но воевать по дороге было не с кем и нечем, и машины шли налегке, тяжёлые только своим выбитым за зиму ресурсом. Я прошёл вдоль семёрки от хвоста к мотору, качнул элерон рукой за консоль, потом из кабины повёл ручку влево-вправо — тросы отзывались без задиров, — и забрался к себе. Ковальчук уже сидел в задней, и турель у него была зачехлена: в перегон стрелку ловить было некого, и чехла он не снимал.</p>
<p>Запустились с третьего воздуха, как всю зиму. Первый воздух прогнал застывшее масло по магистралям, второй раскрутил винт без вспышки, на третьем мотор взял и пошёл ровно, выпуская из патрубков сизый дым, который на морозе долго не таял и висел над капонирами полосами. Я вырулил первым по наезженной колее, дал газ на пробу — на маршрутном мотор тянул, а к максималу подходил с дрожью по третьему цилиндру, и я газ убрал, чтоб не насиловать его на земле. Я поднял лётную часть звеньями — не звено своё, как полгода, а всё, что полк давал в воздух: Морозова с Сошниковым, Гладкова с Бабенко, Воробьёва, Дёмина седьмым на собранной из двух битых машине Сёмина. Машины отрывались тяжело, неохотно, не от веса — веса в них как раз не было, перегон шёл налегке, — а от выбитого за зиму ресурса: моторы устали так же, как устали люди, и тянули из последнего. Семь машин, всё, что было на ходу из того, что начинало в августе восьмёркой и сменилось почти целиком. Я собрал их над полем в маршрутный порядок и лёг на запад, по дороге и железке, что вели за ушедшим фронтом, держа эшелон не боевой — повыше, метров на восемьсот, чтобы идти по ориентирам, а не утюжить снег на бреющем, как ходили мы к целям всю кампанию.</p>
<p>Под крылом проплывал назад тот аэродром, на котором мы ловили транспортники, и засыпанные снегом остовы их в чужих капонирах, и мёртвый разъезженный котёл, и тот западный край поля, где полгода стояла стена и где теперь не было ни дыма, ни огня. Я вёл семь машин на запад и впервые за всё это время вёл их не на цель.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Дороги внизу были не пусты.</p>
<p>По грейдеру, что тянулся параллельно нашему курсу, шла колонна. Серая, длинная, она ползла на восток — навстречу нам, идущим на запад, — и я понял, что это, ещё не разглядев: пленные. Шестая армия, та, что пришла сюда с запада жечь и не пустить нас за Волгу, теперь брела по этой дороге обратно — туда, откуда её гнали, в глубь нашей земли, — пешими колоннами, под редким конвоем, который к февралю наконец подоспел. Серые, сгорбленные, обмотанные тряпьём поверх шинелей, они растянулись по грейдеру на версты, и шли медленно, той медленностью, какой идут отмороженные и опорожнённые люди, и не задирали голов на гул моторов, как задирали всю зиму, потому что бояться им было уже нечего, а сил поднять голову не осталось.</p>
<p>— Командир, видишь? — Воробьёв, в эфире, негромко.</p>
<p>— Вижу.</p>
<p>— Конца не видать колонне.</p>
<p>— Держи строй, не глазей.</p>
<p>Конвой шёл по краям колонны редкой цепочкой — наших было немного на эту прорву, и они не торопили, да и торопить было нельзя: упавшего тут уже не поднять. Кое-где у обочины темнели бугорки, которые я знал что такое, не разглядывая, — те, кто этой дороги не дошёл и кого колонна обтекала, не останавливаясь.</p>
<p>Рука у меня сама пошла довернуть на колонну — два года эта рука доворачивала на серое внизу, не спрашивая головы, и пальцы уже легли, как ложатся перед заходом. Я снял их с гашетки. Воевать тут было не с кем и нечем, и доворачивать было незачем, но рука знала своё прежде меня, и я держал её силой, ровно на курсе, пока она не отпустила сама. Дыхание под маской сбилось на полтакта и встало обратно. В эфире над колонной никто не говорил — ни я, ни ведомые; семь машин шли молча, и молчание это было не дорожное, а другое, и каждый в нём был сам с собой.</p>
<p>Я провёл семёрку над ними не сворачивая, не снижаясь. Снег внизу под колонной казался грязнее, чем за нею, — притоптанный, рябой, в тёмных пятнах, которых я не разглядывал. Гладков что-то сказал в эфир — коротко, не разобрать, — и Бабенко отозвался ему так же коротко, и я не стал слушать; пара шла грамотно, борт в борт, и того было довольно. Я держал курс по железке. Колонна сошла под хвост и осталась позади, и грейдер опустел, и снова потянулась под крылом ровная белая степь, по которой нас столько раз гнали на восток и по которой мы теперь шли на запад сами. Две нитки на одной дороге, разойдясь бортами, и каждая шла туда, куда заработала.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>— Михаил, как сзади? — спросил я по переговорному, не потому что был там немец, а потому что в перегоне молчание давит так же, как давило оно над пустым котлом.</p>
<p>— Чисто, командир, — отозвался Ковальчук. И, помолчав, добавил, не по уставу: — Так ведь и нет никого, чтоб нечисто.</p>
<p>— Нет, — сказал я. — Первый раз везу тебя не на цель.</p>
<p>Он не ответил сразу. Я знал его задним числом два года — молитвенник в нагрудном, Лохвицкий район под оккупацией, семья, про которую он не говорил, потому что говорить было нечего и неоткуда. Он пришёл ко мне в задний фонарь с Барвенково сопляком, и я провёл его через Изюм, через Купянск, через Калач, через весь этот котёл, через каждый заход под метлу и куст, через ту ночь, когда у моей машины не стало старшины, — провёл, ни разу не сдав, потому что вывести его было то немногое, что я мог обещать себе сам, без всякого знания наперёд.</p>
<p>— Командир, — выговорил он наконец. — А там, на той стороне, тоже воевать?</p>
<p>— Тоже.</p>
<p>— Долго?</p>
<p>Я знал, сколько. Знал день, и год, и город, в котором это кончится по-настоящему, далеко отсюда, ещё через две таких зимы и хуже. Тот, прежний камень — про эту зиму и про этот город — отлежал во мне два года, сбылся у меня под крылом и снялся; а этот, новый, про дорогу вперёд, лёг уже по моей воле, и тяжесть его была другая — не из будущего, а из работы, и от того терпимее.</p>
<p>— Долго, Михаил, — сказал я. — Но домой пойдём этой же дорогой. Ты держись за фонарь и дойди со мной до конца, как до сих пор доходил.</p>
<p>— Дойду, — сказал он. Просто, как говорят то, в чём не сомневаются. — С вами дойду, командир.</p>
<p>И я вёл семёрку дальше на запад, и впереди была вся та длинная дорога, которую я знал, и на ней лежало ещё много такого, чего никому из нас не миновать; но сзади, в задней кабине, под зачехлённой турелью, сидел живой, и я вёз его не на цель, а в дорогу, и это был тот вывод, который я для себя поставил давно и теперь начинал выплачивать — не словом, а полётом.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Площадку на той стороне передовая команда обвеховала, как обещал Лисицын, и его Яки уже стояли в дальнем краю поля, зачехлённые, остывшие.</p>
<p>Балка с запада была там, где он и сказал. Я завёл семь машин по одной, против низкого солнца, обходя балку, как он велел, не цепляя её на выпущенном шасси; полоса была короткая, мёрзлая, в наезженных колеях передовой команды, и садиться на неё надо было точно, без длинного выравнивания. Я придержал семёрку над колеёй, дал группе сесть и притереться к краю, и завёл свою следом, замыкающим. Машина коснулась жёстко, припала на сбитую за зиму амортизацию, прокатилась по мёрзлым колеям и встала у вешек с тряпьём, которыми передовики обозначили стоянку лётной части.</p>
<p>Я заглушил. Винт встал, лопасть за лопастью. Тишина легла та же, дорожная, и к ней прибавился чужой, ещё не обжитый мороз новой степи. БАО было ещё в пути — на стоянке не дымили печки, не сновали оружейники, не стоял у консоли механик; передовая команда дала только полосу, вешки да бочки с горючим под брезентом. Пусто было по-походному, и эту пустоту предстояло обживать заново, как обживали мы конную балку в августе, как обживали Гумрак в феврале.</p>
<p>Я слез на чужой снег. Под унтами хрустнуло иначе, чем хрустело там, — степь была та же, а снег чужой. Ковальчук выбрался из задней, размял ноги, поглядел на пустое поле, на остывшие Яки в дальнем краю, на семь наших машин, доведённых до конца перегона целыми.</p>
<p>— Дошли, — выдохнул он.</p>
<p>— Дошли, — отозвался я.</p>
<p>Семь машин стояло у вешек. Морозов с Сошниковым прибирали свои в ряд; Гладков обходил машину Бабенко, что-то показывая ему на консоли, и Бабенко слушал, не перебивая, и под комбинезоном у него, я знал, в голенище лежал нож Кулагина, который он носил с осени и которым ему ещё долго предстояло пользоваться не как памятью, а как инструментом, потому что война на этом не кончалась. Дёмин докатил собранную из двух битых машину Сёмина и заглушил, и она дотянула, и он сел грамотно, без осенней горячки. Воробьёв стащил шлемофон и стоял с непокрытой головой, отдавая пар.</p>
<p>Я обошёл семёрку сам — некому было обойти за меня до прихода Гончаренко. Тронул консоль с двумя заплатами в одно место. Заглянул под капот, на голый, без намотки, мотор, на котором села компрессия по третьему и который всё-таки дотянул маршрутным до новой полосы. Покачал плоскость за концевую нервюру, послушал, как отзывается тяга в фюзеляже, — люфта в проводке за перегон не прибавилось. Ресурса в нём оставалось мало, и я знал это лучше Гончаренко, потому что знал и то, сколько этому мотору ещё работать, прежде чем его сменят; но на сегодня он дошёл, и завтра поднимется, и того было довольно.</p>
<p>Я достал из планшета карандаш и в углу формуляра, в пустой строке, не для штаба, для себя, записал, что положено было записать: дату, площадку, перегон без потерь, семь машин из семи. А потом постоял у остывающего капота, на чужом краю чужого поля, среди своих живых, и подумал не о Звезде, и не о майоре, и не о той длинной дороге, что лежала впереди и которую я знал наперёд. Я подумал о том, что вёл сегодня семь машин и привёл семь, и что в задней кабине сидел тот, кого я обещал себе вывести и вёл, и что впервые за всю эту войну я ехал по этой дороге не считать мёртвых, а вести живых. Дорога была длинная, и на ней было ещё много всякого. Но это было впереди. А сегодня мы сели целыми на новом поле, западнее того, на котором стояли стеной, и фронт ушёл от нас ещё дальше на запад, и нам предстояло его догонять. Я тронул остывающее железо тыльной стороной пальцев, как трогают лоб, и не сразу отнял руку — не проверить, а просто потому, что машина дошла и стояла, и под ладонью это было вернее, чем в формуляре. Хорошая была работа.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 34</p><p>«Пополнение»</p>
</title>
<p>Пополнение привезли на третьи сутки после того, как БАО дотащило колонну и над новой площадкой задымили печки.</p>
<p>Их выгрузили из крытой полуторки у штабного кунга — восьмерых, в новых, не обмятых ещё шинелях и в шлемофонах, которые они держали в руках, — надевать их пока было незачем. Они построились сами, без команды, кучнее, чем строятся обтёртые, и я сразу увидел, что они молодые — не по лицам, лица у всех на войне быстро делаются одного возраста, — а по тому, как они стояли: ноги вместе, плечи подобраны, глаза по сторонам. Так стоят, когда ещё не научились, что на фронте равняются не на командира, а на небо и на соседнюю машину.</p>
<p>Трофимов вышел из кунга, оглядел их, как оглядывают накладную, и мотнул подбородком в мою сторону.</p>
<p>— Принимай, майор. Лётная часть твоя. — И ушёл обратно к телефону: у него был свой счёт, полковой, а молодняк по штату числился теперь за мной.</p>
<p>Я взял у старшего сопровождающего пачку лётных книжек, перетянутую резинкой, и стал считать их прямо у строя, не отходя, как считают патроны перед вылетом. Книжки были тонкие, чистые, заполненные в запасном полку круглым писарским почерком. Налёт я смотрел в каждой первым делом, потому что всё остальное в них было одинаковое.</p>
<p>Полста часов. Пятьдесят два. Сорок восемь. У одного шестьдесят, и я отложил его книжку чуть в сторону. На типе — на Ил-2 — у кого восемь часов, у кого пять, у одного три с половиной. Боевых вылетов — ни одного ни у кого. Прочерк в графе, ровный, под линейку.</p>
<p>Я закрыл последнюю книжку и поглядел на них поверх стопки. Восемь человек, которых учили летать там, в тылу, по кругу, над ровным полем, без зенитки, без немца, без той простой арифметики, по которой выходит, что на бреющем живёшь, а на высоте тебя достают. Восемь человек с налётом по полста часов, которых мне предстояло встретить раньше, чем встретит их немецкая зенитка.</p>
<p>— Лагутин, — прочёл я с верхней книжки.</p>
<p>— Я. — Из строя шагнул высокий, с открытым лицом, и шагнул быстрее, чем надо, на полшага вперёд остальных.</p>
<p>— В строю стой как все. Здесь вперёд лезть некуда. — Я сказал это не зло, но он покраснел и встал обратно. Я запомнил это — не лицо, а движение: вперёд, не дожидаясь. Такое движение я уже знал, у меня уже был один такой, и он ловил зенитку на повторе и садился на брюхо у своих с осколком в ноге, и я не хотел второго.</p>
<p>Я прошёл вдоль строя медленно, заглядывая каждому в лицо, не для острастки, а чтобы запомнить, кто есть кто: фамилии в книжках были, а людей за ними ещё не было.</p>
<p>— Кто на Иле дольше всех?</p>
<p>— Я, товарищ майор. — Тот, с шестьюдесятью часами, спокойный, без спешки. — Терёхин. Восемь часов на типе.</p>
<p>— Восемь, — повторил я. — Это много по сравнению с ними и ничто по сравнению с тем, что тебе тут понадобится. Запомни одно с этого часа: всё, чему вас учили в запасном, — это как держать машину в воздухе. Чему вас тут научат — это как не отдать её немцу. Это разные вещи, и вторую вы пока не умеете ни один.</p>
<p>Они молчали. Так молчат, когда ещё верят, что разберутся. Я закрыл резинкой пачку книжек и сунул в планшет.</p>
<p>— До завтра — отдыхать, есть, греться. Машины посмотрите со мной с утра. Разойдись.</p>
<p>Они не разошлись сразу — потоптались, не зная куда, и старшина БАО повёл их к землянкам. Я стоял у кунга с пачкой их жизней в планшете и думал не о том, кого куда, и не о налёте, и не о завтрашнем полёте. Я думал о том, что год назад растил одного — сначала Сошникова, потом Дёмина, по одному, в кабине, в строю, на своём правом крыле, — а теперь мне дали восьмерых разом, и завтра дадут ещё, и так будет до конца. Сколько из этих восьми долетит до лета, я знал примерно, тем дальним знанием, которое сбылось у меня под крылом второго февраля и которое я больше не носил камнем; но называть это число не стал даже про себя — на земле, руками, оно ещё не было сосчитано, и до того часа не весило ничего.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Машины им выдали с утра — пять одноместных Ил-2 из резерва, перегнанных через тыловые площадки, почти необлётанных, и три старых, восстановленных в мастерских из битых.</p>
<p>Я обходил их с Гончаренко и оружейником, прежде чем подпустить молодняк. Резервные пахли ещё свежо — нитролаком, новой резиной шлангов, маслом, которое не успело прогоркнуть; на старых пахло уже фронтом, ремонтом, чужой кровью под перекрашенной обшивкой, которой молодые пока не чуяли. Гончаренко лез под капоты, я — в кабины, оружейник — к пушкам.</p>
<p>— Эти ничего, — сказал Гончаренко, выпрямляясь из-под капота и пробуя ногтем затяжку хомута на патрубке. — Почти не хоженые. А вот эта, — он стукнул костяшкой по консоли восстановленной, и звук пошёл глуше, чем по цельной, — собрана с миру по нитке: крыло от одной битой, хвост от другой, обшивка перекрашена не в один тон. Молодому такую давать — он на ней мелочей не почует, она ему дёргать будет, а он подумает, что так и надо.</p>
<p>— Старую — Терёхину, — сказал я. — У него восемь часов, он хоть поймёт, что машина дёргает не от него. Резервные — самым зелёным, чтоб не путались.</p>
<p>Я залез в кабину одной из них. Прицел стоял простой — кольцо да мушка над капотом; бить из такого было делом привычки, а привычки у них не было. Я взялся за ручку, повёл её влево до борта, вправо до борта — элероны откликались сухо, без люфта, тяги в новой машине ещё не разболтало. Всё в ней было исправно и всё было не пристреляно.</p>
<p>— Сходимость? — спросил я оружейника.</p>
<p>— Заводская, товарищ майор. На сто метров. По месту не подбита.</p>
<p>— Подбивай. По месту. — Я вылез на крыло и помедлил, глядя сверху на пустое поле, где этим восьмерым предстояло учиться бить с пятидесяти и где сто метров для них были не цифрой, а той дистанцией, с которой их уже достанут раньше, чем они достанут. — Поставь все восемь на землю, наведи в щит, дай каждому прострочить короткими. Кто пушку по реальной трассе не видел, тому надо увидеть, куда она кладёт. На сто им мало. Они близко бить будут, кучей, на полста, и трасса должна сходиться там, где они стреляют.</p>
<p>Молодняк подвели, когда мы кончили. Я провёл их по машинам так же, как ходил сам, — не давая лезть в кабину, а заставляя смотреть на руки, которые лезли. Показал заплату на старой консоли и сказал, что это значит и отчего машина тянет в развороте чуть иначе. Показал зимний запуск — как масло сливают на ночь в подогрев и заливают тёплым, чтобы загустевшая смазка не держала вал и мотор схватился сразу, а не молотил вхолостую на морозе. В запасном их учили запускать в тепле, по уставу; ни один из восьми не пускал мотор в февральскую стужу, когда смазка густеет, как солидол.</p>
<p>— Запомните одно. — Я стоял на крыле резервной машины, держась за фонарь, и говорил вниз, на восемь поднятых лиц. — Машина вам не игрушка и не лошадь. Она расходный материал, как и вы. — Я сказал это нарочно резко: мягко тут было нельзя, мягкое до них не доходило, мягкое доходило потом, когда уже поздно. — Кто бережёт машину больше задачи — гробит и машину, и задачу. Кто не бережёт вовсе — гробит только себя, и быстро. Беречь надо ровно настолько, чтоб довести её до цели, отработать и привести назад. Этому я вас и буду учить. Не летать — вы летаете. Доводить и приводить.</p>
<p>Лагутин внизу ловил каждое слово ртом, чуть подавшись вперёд, готовый отозваться раньше, чем я договорю, — и в этой готовности было всё то же: вперёд, не дожидаясь. Терёхин не кивал — слушал, складывая, как складывают про запас. Был и третий, которого я начал различать тут, у машин: Зимин, коренастый, неговорливый, — он один не глазел на меня, а смотрел на руки оружейника у пушки, повторяя их движение своими, без приказа, будто примеряя к себе чужую сноровку; такие учатся медленно, но то, что выучат, держат намертво. Этих троих я уже различал; остальные пятеро пока шли в одну строку, как шёл их налёт в книжках.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Поднял я их на четвёртый день, когда оружие подбили по месту, машины облетали без молодняка свои механики, а погода дала ровный серый день без низкой обложки.</p>
<p>Поднимал не всех — четверых, по двое, парами, и сам шёл сверху на семёрке, чтобы видеть всех разом, как видит ведущий, а не как видит инструктор сбоку. Ковальчук сидел в задней — не для боя, ловить было некого, а для пары глаз: задняя кабина видела то, чего я с переднего не видел.</p>
<p>— Терёхин, Зимин — взлёт парой, дистанция полсотни, идёте за мной по кругу. Лагутин, Карасёв — следом. Высота сто. Не выше. Слышите — не выше.</p>
<p>— Понял, сто, — отозвался Терёхин ровно.</p>
<p>— Понял, — Лагутин, на полтона выше, чем надо.</p>
<p>Они оторвались тяжелее, чем отрываются обтёртые, — долго держали машины над полосой, боясь поднять нос, потом задирали разом, рывком. Я повёл их по широкой коробочке над площадкой, на ста метрах, показывая, что значит идти низко: как близко проходит земля, как быстро она бежит назад под крылом, как на этой высоте уже не успеваешь думать, а только делать: думать поздно. На бреющем живут не те, кто смел, а те, у кого руки делают раньше головы; этого в запасном не ставят, это ставится только тут, и не у всех успевает встать.</p>
<p>— Делаю заход. Смотрите, как выхожу. — Я довернул на условную цель, прошёл над ней низом и вышел не вверх, а боевым разворотом, с креном, уводя машину в сторону и вверх разом, чтобы не подставить брюхо и не зависнуть свечкой под зениткой. — Видели? Вверх свечой не лезть. На свече вас снимут. Выход — разворотом, со скольжением, чтоб сбить прицел. Терёхин, повтори.</p>
<p>Терёхин повторил чисто — не красиво, но правильно: довернул, прошёл, ушёл разворотом, не зависнув. Зимин за ним — грубее, но тоже вышел. Я повёл их на второй круг.</p>
<p>— Лагутин, Карасёв. Заход. Сто метров.</p>
<p>И тут Лагутин полез вверх. Я увидел это сразу — его машина пошла на условную цель не низом, а с горки, набирая, чтобы свалиться на неё сверху, как, видно, учили или как казалось красивее, и на выходе он задрал нос и потянул свечкой, повиснув на секунду в верхней точке, неподвижно, открытый со всех сторон, — будь это над целью, его сняли бы там зениткой, не целясь.</p>
<p>— Лагутин, не вверх! — Я бросил семёрку за ним, доворачивая, чтобы оказаться у него на хвосте, как оказался бы немец. — Ты сейчас стоишь! Тебя бьют! Вниз, разворотом, вниз!</p>
<p>Он шарахнулся вниз слишком резко, провалился, потерял скорость на развороте, и машину у него повело — крыло пошло вниз, нос вниз, и на малой высоте это было плохо, это было совсем плохо.</p>
<p>— Не тяни ручку! Отдай от себя, набери скорость, потом тяни! Отдай, я сказал!</p>
<p>Он отдал — поверил голосу, не себе, и это его спасло. Машина набрала скорость, опустив нос к земле так, что у меня самого подобралось внутри, выровнялась метрах на двадцати и пошла. Я держался у него на хвосте, ведя голосом, как ведут слепого через минное поле.</p>
<p>— Так. Ровно. Не дёргай. Скорость держи. Заходи на полосу, я рядом.</p>
<p>Он сел плохо — высоко выровнял, машина просела, ударилась, подскочила козлом, ударилась снова, прокатилась, виляя, и встала. Но встала на колёсах, целая, и сам он был жив, и машина была цела. Я доложил себе одно: винт цел, из-под капота не курит, фонарь сдвигается, — больше с воздуха было не разобрать, — и развернулся заводить остальных. Терёхин сел чисто. Зимин с козлом, но мягче. Карасёв — нормально.</p>
<p>Свою машину я притёр, когда все четыре уже стояли, — ведущий садится, когда увёл всех, не раньше. Подкатил к краю стоянки, сбросил газ до тишины, отщёлкнул привязные и перевалился через борт прежде, чем винт встал. Лагутин стоял у своей машины, белый, и не мог стащить шлемофон — пальцы скользили по застёжке, цеплялись и срывались, и он дёргал ремешок снова и снова, не попадая в простую, заученную ещё в школе пряжку. Я подошёл, отвёл его руки, сам расстегнул и стащил с него шлемофон.</p>
<p>— Жив, — сказал я. Не вопросом.</p>
<p>— Жив, товарищ майор. — Голос у него сел. — Я… я хотел сверху, чтоб точнее…</p>
<p>— Сверху точнее на полигоне. Над целью сверху — это покойник, который точно попал. — Я держал его за плечо, потому что его пошатывало. — Машину чуть не разложил. Себя чуть не разложил. Слышал меня в эфире?</p>
<p>— Слышал.</p>
<p>— Вот и весь урок на сегодня: слышал — и сделал, что сказали, против того, что сам хотел. Этим и жив. Запомни это телом, не головой. — Я отпустил его плечо. — Иди отдышись. Завтра пойдёшь снова, и снова на сто, и пойдёшь, пока сто не станет тебе домом.</p>
<p>Он кивнул — не вскинулся, как у машины, а опустил голову медленно, тяжело, как опускают, когда поняли. Это было первое его движение, в котором не было спешки вперёд, — и на нём уже можно было что-то строить.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Кого куда — я решал вечером, в штабном кунге, разложив на ящике из-под снарядов лётные книжки восьмерых и приписав к ним то, что увидел за четыре дня и не было записано ни в одной.</p>
<p>Старики мои держались наперечёт. Морозов — ведущий, твёрдый, водит с лета. Гладков — ведущий, с Бабенко в паре, и Бабенко за зиму вырос из ведомого почти в ведущего, но почти, и я его пока не трогал. Воробьёв — крепкий ведомый, надёжный, без полёта вперёд. Дёмин — после санбата, обкатанный осенью кровью, годен в пару к старику. А Сошников…</p>
<p>Сошникова я выписал отдельной строкой и поставил против неё: ведущий пары.</p>
<p>Год назад он был зелёный, как эти восемь, — первый вылет, ошибка, я вытаскивал его из-под зениток за шиворот; потом он рос, по одному вылету, и в октябре закрыл собой оторвавшегося Морозова, доказав не словом, а машиной, что вырос. Теперь ему предстояло водить самому, и я ставил его ведущим не потому, что было некому, хоть и было некому, а потому, что он заслужил это в бою и потому что молодого лучше учит тот, кто сам недавно был молодым и помнит, как это, когда руки не успевают за головой.</p>
<p>— Сошникову — Терёхина, — сказал я вслух, для себя, ведя карандашом. Терёхин был спокойный, с шестьюдесятью часами, складывал про запас — такой ведомый ведущего не подведёт горячкой, такому можно доверить крыло.</p>
<p>Зимина — к Морозову, в строгие руки, обтешет. Карасёва — к Гладкову. Двоих самых зелёных, что сегодня не летали, придержать ещё на круги, не пускать в пару, пока не встанут на сто метров.</p>
<p>А Лагутина я долго держал карандашом над книжкой и не вписывал никуда.</p>
<p>Лагутин был тот, кого нельзя было ставить ведомым к мягкому и нельзя к горячему: к мягкому — разболтается, к горячему — оба полезут вперёд и оба лягут. Лагутина надо было ставить к тому, кто его будет держать жёстко и сам не сорвётся ни при каких. Такой в полку был один, и это был я.</p>
<p>Я вписал Лагутина к себе, на правое крыло. На то место, которое после Калача стояло пустым, на котором был Захаров и где после Захарова я не держал никого, потому что не было кого, и потому что место это у меня не заполнялось, как не заполняется любое место, на котором кого-то не стало. Теперь я вписывал туда зелёного с пятьюдесятью часами, который сегодня чуть не убился на ровной посадке, — не потому, что забыл Захарова, а потому, что забывать его было нельзя, а место держать пустым на войне нельзя тоже. Правое крыло на то и есть, чтобы на нём кто-то был и чтобы ведущий его выводил.</p>
<p>Я свернул бумаги. Восемь книжек, восемь строк, против каждой — пара, или круги, или придержать. Завтра я объявлю это перед строем, как объявляют приказ, и они станут не восемью фамилиями, а лётной частью, моей, и я поведу их так же, как водил тех, кого уже не было, — выводя, кого сумею вывести, и хороня, кого не сумею, потому что это была теперь моя работа, и не за столом, а в воздухе, на своих условиях, со строем.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Семёрку я обошёл перед тем, как уйти от стоянок, — по привычке, которую не отменяли ни должность, ни звезда, к которой меня представили и которой пока не было.</p>
<p>Гончаренко уже укрыл её на ночь, набросил чехол на турель, слил масло в подогрев. Голый капот без льняной намотки темнел в сумерках, и рука моя, проходя, легла на него и снялась, как ложилась и снималась все эти недели, ничего под собой не находя.</p>
<p>Из задней кабины выбрался Ковальчук — он всегда уходил последним, после механика, проверяя свою турель и свою ленту, хоть ленту в перегоне и в учебном кругу не заряжали.</p>
<p>— Лагутин-то, — сказал он негромко, застёгивая реглан. — Едва не сложился сегодня.</p>
<p>— Едва. — Я смотрел на голый капот. — Не сложился.</p>
<p>— Вы его к себе берёте, я слыхал.</p>
<p>— К себе.</p>
<p>Ковальчук помолчал, глядя, как и я, в одну точку — на пустое правое крыло семёрки, где на стоянке завтра встанет в паре машина Лагутина, та самая новая, с заводским прицелом и тугими гашетками.</p>
<p>— Тяжко вам с ним будет, командир.</p>
<p>— Тяжко. — Я снял руку с капота. — А с тобой легко было, когда ты пришёл с Барвенкова сопляком и не знал, куда турель крутить?</p>
<p>Он усмехнулся — коротко, в темноте не видно, только по голосу.</p>
<p>— Тоже не сахар.</p>
<p>— Вот и с ним так. Доведу. — Я сказал это не Ковальчуку и не себе, а тому пустому месту на правом крыле, которому давно никто ничего не обещал. — Не всех доведу. Этого попробую.</p>
<p>Я достал из планшета карандаш и тетрадь — не формуляр, формуляр был отдельно, для штаба, а свою тетрадь, в которой я с осени писал то, что положено было помнить, но не положено докладывать. Я вписал туда восемь фамилий, в столбик, как они стояли у кунга, и против каждой — куда поставил. Лагутина — последним, и приписал к нему одно слово, которое значило больше, чем все восемь строк, и которое я ставил себе, а не ему: правый.</p>
<p>Потом я закрыл тетрадь и сунул в нагрудный, где лежал кисет, и тетрадка Резникова, и письма Тани, и три письма Веры под точкой, — и карман стал на одну тетрадь плотнее, и эта тетрадь была про живых, которых ещё предстояло не потерять. Восемь молодых пришли в полк, и завтра их разведут по парам, и послезавтра я начну выводить их в небо. Раньше война брала с нас по одному — Тихонова, Захарова, по одной строке за раз. Теперь она присылала пачками, и забирать собиралась так же, пачками, пока не обкатаются, и эти восемь сырых, с налётом по полста, с прочерком в боевой графе, были первой такой пачкой — которой предстояло стать либо лётчиками, либо строкой в той второй колонке, которую мне читали над Звездой.</p>
<p>Над западной степью садилось солнце, низкое, мутное, и снег на чужой ещё полосе делался синим, и где-то там, за краем поля, лежала дорога, по которой полк пойдёт дальше и по которой я поведу этих восьмерых и тех, кто придёт за ними. Я застегнул нагрудный карман на пуговицу и пошёл к землянкам. По пути взгляд сам разложил стоянку на знакомое и новое: вот стоят старики, укрытые, заправленные, а вот восемь чужих ещё силуэтов под чехлами — пять резервных и три латаных, — и завтра их надо было не пересчитать, а поднять. Считать стоящее на земле я давно отучился различать от привычки и от тревоги; считалось само.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 35</p><p>«В.»</p>
</title>
<p>Почту привезли вместе с печным углём — на той же подводе, что дотащило БАО следом за нами, по тем же грейдерам, на которых наземный эшелон застрял на лишние сутки.</p>
<p>Я был у стоянки, когда ездовой свернул к кунгу. Лошадь шла шагом, припадая, мокрая по брюхо, и в санях, поверх мешков с углём, лежал ещё один мешок, поменьше и потуже, перетянутый бечёвкой и опечатанный сургучом, который размяк на оттепели и поплыл. Старшина БАО снял его первым, прежде угля, и понёс к кунгу на руках, как носят не груз, а то, чего ждут, — и весь, кто был на ногах у стоянок, повернул голову на этот мешок раньше, чем на уголь, хотя углём тут топили вторые сутки сырыми чурками и ждали его не меньше.</p>
<p>— Письма, — сказал старшина, ставя мешок на ящик у кунга. — За три недели накопилось, пока мы по дорогам ползли. И вам, товарищ майор, есть.</p>
<p>Раздавал я сам. Не потому, что некому, — а потому, что командир, который не сам раздаёт письма, не знает половины того, что в его части делается. Я развязал бечёвку, ссыпал треугольники на ящик и стал разбирать их по фамилиям, читая адреса вслух, и лётная часть подходила и брала, и каждый, взяв своё, отходил в сторону, к капониру, к крылу, к чему попало, что хоть отчасти заслоняло от чужих глаз, и там вскрывал.</p>
<p>Лагутину было два — оба круглым домашним почерком, и он взял их обеими руками. Терёхину одно. Зимину три разом, и он сунул их в нагрудный не читая, на потом, как складывают про запас всё, что у него попадало в руки. Морозову, Гладкову, Воробьёву — по письму. Ковальчуку не было ничего, как не было третий месяц: Лохвицкий район лежал под немцем, и оттуда не ходило, и он подошёл, поглядел, как я разбираю, дождался, пока ящик опустеет, сам убедился, что для него ничего, поджал губы и отошёл, не сказав ни слова, и я сделал вид, что не заметил, потому что заметить тут было хуже, чем не заметить.</p>
<p>Несколько треугольников осталось на ящике, когда лётная часть разобрала своё. Я знал, что это, ещё не глядя на фамилии. Это были письма тем, кого уже не было, — родня писала на старый номер полевой почты, не зная, и письма доходили, а брать их было некому. Я собрал их отдельной стопкой, ровняя края, и убрал в планшет, чтобы вернуть на почту с пометкой; это была отдельная, тихая работа, которой меня не учили и которую я делал теперь чаще, чем хотел бы.</p>
<p>Один треугольник раскис от сургуча и сырости в мешке так, что сгиб разошёлся, и письмо само раскрылось у меня в руках, прежде чем я нашёл фамилию. Читать чужое я не стал — свернул обратно и придержал, пока не разобрал адрес на наружной стороне; адресат был Воробьёв, и я отдал ему мокрый треугольник отдельно, сказав посушить у печки, не разворачивая на холоде, не то бумага порвётся по сгибу. Он принял его в обе ладони, не спросив, отчего мокрый, и понёс к печке в горсти, как несут что живое.</p>
<p>Себе я нашёл одно. Треугольник, серый, потёртый по сгибам долгой дорогой, со штампом полевого госпиталя в углу и с лиловой печатью военной цензуры — просмотрено. Почерк был её, мелкий, прямой, без завитков, какой бывает у людей, привыкших писать стоя, на колене, между делом. Я подержал его в руке, узнавая по весу и по сгибам, и не вскрыл. Не потому, что не хотел, — потому, что вокруг был день, и день требовал своего прежде, чем я сяду к коптилке и разверну её войну рядом со своей. Я сунул треугольник в нагрудный, под реглан, где было сухо и где он лёг к тем трём, что я нёс с осени, четвёртым.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>День у полка был не боевой, но и не пустой — таких пустых дней война не давала и теперь, когда фронт ушёл далеко на запад и нас оставили обживаться и учить молодняк.</p>
<p>Я поднял пополнение на круги, как поднимал третий день кряду. Лагутина — первым, парой с Терёхиным, на ста метрах, по широкой коробочке над площадкой; сам шёл сверху на семёрке, чтобы видеть всех разом. Ковальчук сидел в задней, не для боя — ловить было некого, — а за пару глаз: задняя кабина видела то, чего я с переднего места не видел.</p>
<p>— Лагутин, заход. Сто. — Я держал его в поле зрения, скосив глаз. — И помни, чему вчера учили.</p>
<p>— Помню, — отозвался он. Не на полтона выше, как отзывался в первый день, а ровно. За три дня голос у него в эфире сел на место.</p>
<p>Он довернул на условную цель — выложенный извёсткой квадрат у дальней вешки, — притёр машину к нему по прямой, не задирая нос, и вышел не свечой, как рвался выходить в первый раз, а боевым разворотом, с креном, уводя машину в сторону и вверх разом. Грубовато ещё, с лишним рысканьем на выходе, но правильно: не завис, не подставил брюхо, не встал столбом под небо. Я следил за ним сверху и ничего не сказал в эфир, и это было лучшей похвалой, какую я мог ему дать: когда ведущий молчит, значит, сделано так, что говорить не о чем.</p>
<p>И вот тут, на этом молчании, я и поймал себя. Под регланом, у самого сердца, лежал треугольник, и я весь круг слышал его — не сердцем, а тем местом груди, к которому он лёг, как слышишь забытую в кармане мелочь, что давит на одно ребро. Я водил молодого на сто метров и ждал, что в той бумаге; и она там, на своём конце, водила раненых по мёрзлой дороге и тоже чего-то ждала — довезут, не довезут. Два ожидания шли разной дорогой и сходились во мне одном, в одной груди, под одним регланом: её война ждала своего исхода, моя — своего, а оба исхода были на одну меру — дошёл или не дошёл. Я держал Лагутина в скошенном глазу и думал, что вот сейчас довожу его, как она довозит своих, и что это и есть наше с ней общее место, единственное за всю кампанию, где две наши работы — одна работа: довести живого до земли целым. И от этой мысли ждать письма стало не легче, а тяжелее, и я загнал её обратно, под реглан, к треугольнику, и стал водить дальше: в воздухе с молодняком думать о своём — то же самое, что задрать нос свечой, на секунду красиво, а потом тебя снимут.</p>
<p>Терёхин повторил за ним чисто. Я повёл их на второй круг, дал условную цель в другом конце поля, чтобы заходили не по затверженной линии, а с разворота, как заходят, когда цель не там, где ждёшь. Лагутин завозился на доворте, потерял на секунду Терёхина из виду, нашёл, довернул с опозданием — и всё же вышел разворотом, не свечой. На третьем кругу я заставил их поменяться местами в паре: ведомый стал ведущим, ведущий — ведомым, чтобы каждый знал чужое место не хуже своего, ведь в бою ведущего сбивают первым, и тогда вести ведомому, а он не умеет, если не пробовал. Терёхин повёл спокойно, Лагутин за ним держался ровнее, чем водил сам, — на чужом крыле ему было легче, на чужом с него спрашивали меньше.</p>
<p>Потом я их посадил. Лагутин сел сам, без подсказки, высоковато выровняв, с лёгким козлом, но встал на колёсах и зарулил. Я задержался над полосой, пока он гасил пробег, проследил, что стойки держат и ногу не повело, и только тогда отпустил его рулить, а сам завёл на посадку остальных.</p>
<p>Сел последним, как садился всегда. Подвёл семёрку к капониру, сбросил газ, дал винту встать. Гончаренко был уже здесь — наземный эшелон догнал нас с углём и почтой, и механик вернулся к своей семёрке, и стоянка снова была стоянкой, а не голым полем с вешками. Он подошёл прежде, чем я слез, и приложил ухо к капоту, к третьему цилиндру, слушая, как остывает мотор и где он на остывании отдаёт неровно.</p>
<p>— Третий цилиндр всё вздрагивает? — спросил он.</p>
<p>— На максимале. На круге не насиловал.</p>
<p>— И не насилуй. Ресурса в нём — на донышке. Сменят, обещали, как подвезут моторы. — Он сунул ветошь в карман комбинезона, не разворачивая. — Пока летай маршрутным да на кругах. Молодняк гонять — ему хватит.</p>
<p>Я слез на снег. Пересчитал глазами машины на стоянке — семь на ходу, две в облёте у механиков, восемь книжек пополнения по парам, — и счёт этот сошёлся, как сходился каждый вечер, и в нём не было сегодня убыли, и это само по себе было хорошим днём, какого зимой почти не выпадало. А письмо лежало в нагрудном и грело там не теплом, а тем, что было непрочитано: пока не вскрыл, в нём могло быть что угодно, и я носил его так весь день, оттягивая, как оттягивают не страшное, а слишком важное.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>К коптилке я сел поздно, когда землянку натопили сырым углём и она надышалась, и когда дневной счёт был сведён, и молодняк разведён по парам на завтра.</p>
<p>Я достал треугольник, отмыл руки от масла кое-как — дочиста они не отмывались с осени, — и развернул его на коленях, под жёлтым язычком света. Бумага была тонкая, исписанная с двух сторон мелким её почерком, до самого края, без полей: она писала, как живут на войне, — впритык, не тратя места.</p>
<p>Она не писала про любовь и не писала, что ждёт. Она писала про свою войну — ту, что шла в стольких переходах от моей, что мы за всю кампанию ни разу не сошлись ближе письма. Госпиталь её всю зиму стоял на эвакуации: раненых везли из-под Сталинграда долго, по тем же мёрзлым разбитым дорогам, по каким и к нам ползло БАО, везли на санях, на санитарных летучках, на чём придётся, и половину её работы решала не операция, а то, довезли или нет, и в каком виде. Писала, что обмороженных в эту зиму было больше, чем раненых пулей: степь брала своё с обеих сторон, и со своих, и с тех, кого теперь гнали пленными на восток, и через её руки шли и те и другие: раненый на столе — это раненый, а не сторона. Писала про сыпняк, что пошёл по этапам и лагерям и не разбирал, в какой ты шинели; про то, что от пленной шестой армии везут не солдат, а тени, и многие не доходят, и это уже не её война, а просто смерть, прибранная за войной.</p>
<p>И вела свой счёт — тот, что научилась вести, как я научился вести свой. Не операции считала, не смены, а тех, кого довезли и кого не довезли. Про одного писала отдельно: танкиста с обмороженными ногами, которого тащили двое суток и довезли, и ноги ему сняли, но самого спасли, и он жил, и спрашивал, будет ли ходить, и она ему сказала, что будет, ведь иначе было нельзя сказать. И про другого — которого везли с зажатой раной шесть часов и не довезли двух километров, а почему — не написала: причины не было, просто не успели. Из таких довезённых и недовезённых и складывался у неё счёт, длинный, как у меня, и так же без дна.</p>
<p>Писала спокойно, без жалоб, как пишет человек, которому работа давно заменила слова, — тем же ровным голосом, каким сводят в конце смены цифры, не прибавляя к ним ничего своего. И только в самом конце, после всего, отдельной строкой, без нажима и без подписи перед ней, стояло:</p>
<p>«Под Сталинградом — кончилось. Дошло до нас вчера телефоном, потом газетой. Я сидела на ящике с инструментом и думала не про победу, а про то, что ты там был от первого дня и есть в списках живых на эту неделю, я узнавала. Значит, дожили. Оба. Я тебе осенью написала — доживай. Вот и дожили. Больше ничего не пишу, некогда, везут. В.»</p>
<p>Я перечитал эту строку дважды — и на втором разе руки выдали то, чего не выдавало лицо. Бумага у меня дрогнула; я заметил это по язычку света, который пошёл ходить по строке, хотя коптилка стояла ровно, и понял, что ходит не свет — ходит лист, потому что ходит рука. Дыхание встало, как встаёт оно перед самым заходом, на той черте, за которой думать поздно, — и не пошло обратно сразу. Тот автоматизм, которым я два года держал в эфире голос ровным над любой ямой, над сбитым ведомым, над пустым капониром, — на этой строке сбился, на одно дыхание, и я сидел и ждал, пока он вернётся, как ждут, чтобы перестала дрожать рука перед тем, как взяться за ручку. Он вернулся. Дыхание пошло. Я положил лист на колено, чтобы он лежал, а не ходил, и придавил пальцами край.</p>
<p>Потом достал из нагрудного те три, что носил с осени, и нашёл среди них тот, распутицын, со штампом госпиталя, развернул и поглядел на нижнюю строку октябрьского письма, ту, что носил с собой всю зиму, через котёл, через Манштейна, через ту ночь у машины, когда у меня не стало старшины. «Просто доживи. Доживай, слышишь. Это всё, о чём прошу. В.» И теперь, рядом, на новой бумаге, её же рукой: дожили. Оба.</p>
<p>Я сидел с двумя её треугольниками на коленях, осенним и этим, и держал их, не складывая, дольше, чем держат бумагу. За три недели почты, за весь котёл, за все письма, что я не ответил, потому что отвечать было либо больше, чем влезает в треугольник, либо меньше, чем стоило, — между этими двумя строками лёг весь Сталинград, от первой полосы у балки до белых тряпок над подвалами, и она прошла его на своём конце, я на своём, и оба дошли, и это было всё, что одна война могла отдать другой. Не встречу. Не слова про дом, которого у обоих толком и не было. А вот это: два списка живых, её и мой, в которых мы оба ещё стояли.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Отвечать я в этот раз сел сразу, не откладывая, как откладывал всю осень.</p>
<p>Бумаги под рукой не было хорошей — был обрывок штабного бланка, чистый с оборота, и я взял его и разгладил на планшете. Карандаш я отстегнул тот же, которым вписывал в наряд вылеты и в свою тетрадь — фамилии; писать им письмо было непривычно, рука держала его для другого. Я придвинул коптилку, обдумал и написал то, что обдумал, — коротко, потому что длинно у меня не выходило, а врать про самочувствие и про тыл, как пишут, чтоб не тревожить, я ей не стал: она каждый день видела, чего стоит «у меня всё хорошо», и обмануть её этим было нельзя.</p>
<p>Я написал, что дожил. Что был от первого дня и есть, и что второго февраля видел своими глазами, как они выходили с тряпьём над головой, и что больше про это писать нечего, потому что она и так знает цену таким спискам лучше меня. Написал, что теперь учу молодых, которых присылают пачками, и вожу их на кругах, и буду водить дальше, на запад, ведь война не кончилась, кончился только Сталинград. Написал про танкиста её — одной строкой: что довезла, значит, спасла, и что это и есть её попадание в цель, её, а не хирурга, который резал, потому что до стола его довезла она. Это я знал твёрдо, как лётчик знает, чья пуля: не та, что в стволе, а та, что довела.</p>
<p>А в самом конце, обдумав дольше всего, я написал ей её же слово, обратно, потому что другого, которое стоило бы написать, у меня не нашлось. Написал: дожили. Оба. И что дальше дорога на запад, и что на ней я тоже буду доходить, сколько сумею, и доводить, кого сумею, как она довозит своих, — каждый на своём конце, одним делом. И подписался так, как подписывалась она, потому что между нами это давно стало не буквой, а уговором — что в письме много не скажешь, а что надо, то и так понятно:</p>
<p>В.</p>
<p>Сложил по сгибам — не в конверт, конвертов на новой площадке не было, как не было их и на старой, — а треугольником, как складывала она, как складывали все. Надписал номер её полевой почты, который знал наизусть, хотя ни разу по нему не ездил. И сунул готовый треугольник в планшет, к тем, чужим, что собирался завтра отдать на почту, — мой ляжет в тот же мешок и пойдёт обратно по тем же грейдерам, мимо тех же подвод с ранеными, которых она будет считать — довезли, не довезли, — и дойдёт к ней через три недели, а может, и не дойдёт, как не доходит половина, но это уже было не в моей власти, как не в её власти было, успеют довезти или нет.</p>
<p>Я закрыл планшет. Два её письма, осеннее и это, я убрал обратно в нагрудный, под реглан, где сухо. Там всё лежало по своим местам, прижатое одно к другому: кисет в самом низу, поверх — тетрадка Резникова, письма Тани, место под Звезду, которой ещё не было, и моя тетрадь с восемью фамилиями молодняка. Вся моя война складывалась в этот карман, плоско, по сгибам, к сердцу обложкой. Стало в нагрудном плотнее на один треугольник — на тот, в котором стояло, что мы оба дожили; и этот треугольник весил по-другому, чем все, что я носил до него, потому что в нём впервые за всю войну стояло не про мёртвых, а про живых, и нас в этом списке было двое.</p>
<p>Коптилка догорала. За тонкой стенкой землянки кто-то из молодняка во сне говорил неразборчиво, и сосед его толкал, чтоб замолчал, и снова делалось тихо. Завтра я опять подниму их на круги, на сто метров, и буду гонять, пока сто не станет им домом, и кого-то из них доведу, а кого-то нет, и это была теперь моя война, тут, на земле и в воздухе, на своих условиях. А её война шла своя, в стольких переходах отсюда, среди довезённых и недовезённых, и сойтись им было негде, кроме как в треугольнике, в одном слове, написанном дважды — её рукой и моей. Я задул коптилку, и в темноте, прежде чем уснуть, услышал, как снаружи, у стоянок, гоняют на ночь чей-то остывший мотор — он чихнул раз, другой, поймал вспышку, прокашлялся на малых и встал, отработав своё, — и стало совсем тихо, и я лежал и слушал эту тишину, в которой мы оба — она там, я тут — были живы и записаны в живых, и долго не слышал ничего, кроме неё.</p>
</section>
<section>
<title>
<p>Глава 36</p><p>«Тут и встали»</p>
</title>
<p>Оружейники чистили пушки от безделья.</p>
<p>Не летали третьи сутки. Чехлы на машинах отяжелели от мокрого снега, что валил с утра и таял, не долетев до земли; моторы с вечера слиты в подогрев, и весь полк стоял, как стоит он в редкие свои дни без приказа. На западе фронт ушёл уже далеко, за Дон, к Северскому Донцу, и наша работа была теперь там, куда нас перебросят, как только дадут площадку и горючее; а пока мы доучивали молодняк на кругах в те часы, когда облако давало просвет, и ждали, и в ожидании этом было то новое, чего полгода не было: оно не было ожиданием налёта.</p>
<p>Гончаренко возился у семёрки, когда я подошёл с утра. Он снял капот и склонился над мотором с лампой-переноской, заглядывая в развал цилиндров, и по сутулой его спине, по неспешным рукам я понял, что новостей нет.</p>
<p>— Третий? — спросил я.</p>
<p>— Третий. — Он не обернулся. — Вздрагивает на холодном пуске, на прогретом уже меньше. Дотянет до площадки, а там бы сменить. Обещали моторы со складом подвезти, да склад где-то на тех же дорогах, где и всё. — Он накинул на мотор ветошь, прикрыл от мокрети. — Сегодня не полетите всё одно. Так что я его до вечера весь переберу, раз время дали.</p>
<p>Время дали. Это было непривычное слово на нашей площадке — время; за полгода его не было ни часа, а тут на тебе, трое суток. Я положил руку на голый капот, где два года под ладонью оказывалась ветошь Прокопенко — сложенная вчетверо, всегда на одном месте, у замка, — и где теперь, четвёртый месяц, оказывалось одно крашеное железо, стылое сквозь рукавицу. Снял руку. К этому пустому месту я привык так же, как к пустому правому крылу, на котором стоял теперь Лагутин: привык — не значит перестал слышать.</p>
<p>К стоянке подошёл старшина БАО, в распахнутом полушубке, румяный с мороза.</p>
<p>— Товарищ майор, я в город иду. За тёсом. — Он мотнул головой в сторону Волги, на восток, откуда мы пришли. — Под новую землянку накат нужен, а тут леса нет, всё пожгли. В городе, говорят, на разборах берут — что не сгорело, то ничьё. Полуторка идёт. Не желаете — посмотреть?</p>
<p>Я не сразу понял, что он зовёт меня не за тёсом.</p>
<p>В город. За полгода я прошёл над ним столько раз, что знал его сверху наизусть — каждый цех, каждый провал, каждую балку, — а на земле, ногами, не был в нём ни разу. Сверху он был целью, набором точек, которые я давил и обходил, и зениткой, которую искал прежде всех. А внизу, ногами, по льду, по тому самому льду Волги, по которому полгода питали Чуйкова на правом берегу, — внизу я в нём не стоял.</p>
<p>— Посмотреть, — сказал я. — Поеду. Михаил! — окликнул я Ковальчука, который чистил у задней кабины турель, незаряженную, по привычке. — Бросай. Едем в город.</p>
<p>Он сунул шомпол в чехол турели, защёлкнул крышку — он понимал больше, чем я говорил, всегда понимал, — и пошёл за мной к полуторке, не спросив зачем.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Сгоревший грузовик. Лафет без ствола. Перевёрнутые сани, конский остов, обглоданный до рёбер.</p>
<p>Всё это торчало из-под снега по обочинам — то, чего за зиму не убрали и не уберут до тепла. Полуторка шла на второй передаче, переваливаясь из колеи в колею, мимо этого добра, и колея под ней была разбита всем, что полгода по ней шло. Старшина за рулём вёл молча, объезжая воронки по затвердевшим краям, и только раз снял руку с баранки, показал на чёрное пятно у дороги:</p>
<p>— Тут наши стояли в ноябре. Заправщик ихний накрыл. Двенадцать машин разом.</p>
<p>Ковальчук сидел рядом со мной в кузове, на досках, держась за борт, и смотрел не по сторонам, а вперёд, туда, где за гребнем должна была открыться река и город за ней. Я знал, что он думает не про город. Третий месяц с Лохвицкого района, что лежал под немцем, ему не приходило ничего, и он перестал ждать почты — не вслух перестал, а как перестают про себя.</p>
<p>Каждая верста на запад была для него верстой к дому. Он это чувствовал спиной, оттого и смотрел вперёд. А я знал то, чего не говорил ему: до его Полтавщины было ещё год дороги, а то и больше.</p>
<p>Гребень кончился, дорога пошла под уклон, и открылась Волга.</p>
<p>Она лежала белая и широкая, скованная льдом от берега до берега, и по льду тянулись через неё нитки санных и автомобильных колей, расчищенных и обвехованных вешками, — переправы, по которым возили в город и из города, и которые работали ещё и теперь, хотя возить осталось только разбор да трупы. А за рекой, на правом, высоком берегу, поднимался город.</p>
<p>То, что было городом.</p>
<p>Я видел его сверху сотню раз и думал, что знаю. Но сверху он лежал плоско, картой, изломом стен и провалов. А отсюда, с низкого берега, снизу вверх, он встал передо мной во весь рост, и я впервые смотрел на него не с боевого курса, а задрав голову, как смотрят снизу на то, что больше тебя.</p>
<p>Глаз сам нашёл элеватор. Серый, иссечённый, как точильный камень, на котором ломали зубы и мы, и они, — я давил по нему столько раз, что узнал его прежде всего остального и отвёл от него взгляд первым, потому что от него болело. Остальное было фоном: выгоревшие коробки, чёрные провалы, и над ними небо без дыма — дыму больше неоткуда было браться. Город не горел. Город отгорел.</p>
<p>Полуторка спустилась к самой воде, к началу переправы, и старшина притормозил.</p>
<p>— На лёд пойдём, товарищ майор? Держит, не сомневайтесь, по нему танки гоняли. Разбор — он там, в центре ближе, мне до универмага.</p>
<p>— Пойдём, — сказал я. — Дойдём пешком от того берега. Ехай, мы за тобой.</p>
<p>Мне захотелось ступить на этот лёд ногами, а не въехать на нём.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Лёд держал.</p>
<p>Под унтами он был твёрдый, наслоённый, в седых надувах снега, в чёрных пятнах разлитого за зиму мазута и крови, которых не отмыть до ледохода. Я шёл по расчищенной колее переправы, и Ковальчук на полшага сзади, на земле, как над целью, на своём месте; и полуторка тарахтела впереди, увозя старшину к городу, а мы шли пешком, и под нами была вся ширина реки, и по ту, и по другую сторону колеи я видел затянутые свежим льдом полыньи от бомб, тёмные кругами, обвехованные, чтобы не сунулся ночью обоз.</p>
<p>По этому льду полгода возили жизнь в город, который не отдали. По нему шли на правый берег пополнение, патроны, сухари; по нему вывозили на левый раненых — тех самых, которых принимала на своём конце Вера и считала: довезли, не довезли. Я шёл по той самой ниточке, что связывала её войну с моей, и думал, что вот теперь, дойдя до этого льда ногами, я наконец стою на том месте, где две наши работы и впрямь сходились в одну, — не в письме, а тут, на стылой переправе, по которой и её раненых везли, и мою войну держали.</p>
<p>На середине реки я остановился.</p>
<p>И тишина ударила. Не пауза между налётами — той я ждал бы, чем её сломают. А полная, какой на войне не бывает: ни мотора, ни выстрела, ни уханья за горизонтом. Только скрип снега под унтом да треск льда где-то подо мной. Шесть месяцев тут стоял грохот, который я перестал слышать, как перестаёшь слышать свой мотор. Грохота не стало — и тишина оказалась громче его.</p>
<p>Я стоял на льду, между мёртвым городом и пустой степью, и не сразу понял, что делаю. А делал я вот что: считал.</p>
<p>Считал я не машины — машины я считал каждый вечер, и нынче они стояли на площадке целые. Я считал людей, тех, кого довёл от Барвенково сюда, и тех, кого не довёл. Тихонов — в сентябре, в первую неделю полосы, первая пустая стоянка. Захаров — под Калачом, на наступлении, на «Уране», когда немец побежал, а нас стало больше работы и больше потерь. Сёмин — не убит, но без машины, переведён. Старшина Прокопенко — у этой самой семёрки, в ночь налёта, двух суток до конца не дотянув; его я считал отдельно и дольше всех, и счёт этот не сходился и не сойдётся, потому что не было такой меры, в которой он сходился бы. И сколько ещё их легло по дороге, по именам, что записаны были у меня в тетради и заучены наизусть, чтобы я доехал до этого льда и встал на нём живой.</p>
<p>А по другую сторону счёта стояли живые. Ковальчук — вот он, в полушаге, дышит в воротник, целый. Сошников — ведущий пары, выросший из зелёного. Морозов, Гладков, Бабенко, Воробьёв — старики, кого хватило на весь Сталинград. И восемь молодых, сырых, с прочерком в боевой графе, — Лагутин на моём правом крыле, Терёхин, Зимин, Карасёв и те, кого я ещё не различал, — которых мне вести дальше на запад и довести, кого сумею.</p>
<p>Два этих счёта не сходились друг с другом, и не должны были; но оба они были про одно — про то, что мы тут не прошли мимо, а встали.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>Полгода назад, на той первой полосе у балки, я сказал своим и сказал себе: тут не пустят, тут и встанем.</p>
<p>Я знал тогда вперёд, чем кончится, — знал день, и месяц, и год, нёс это в себе, как несут не на руках, а внутри, под рёбрами, и оно было тяжелее всего, что я тут видел, потому что видеть вперёд страшнее, чем не видеть: тот, кто не знает, надеется, а кто знает — только ждёт, дойдёт ли до своего срока сам. И весь Сталинград я прожил с этим внутри — что станет тут, второго февраля, что немца тут и удержат, и что я дотяну до этого числа, если меня не снимут раньше, чем других; и каждая пустая стоянка проверяла это знание на прочность, и каждая проверяла зря, потому что знание стояло, а люди ложились.</p>
<p>И вот я стоял на льду, и знать больше было нечего.</p>
<p>То, что я знал, сбылось — не в книжке, не в чужой сводке, которую я когда-то читал в другой жизни и в другом веке, а вот тут, под моими унтами, ледовой переправой, по которой не пустили; выгоревшим, но не отданным городом за рекой; тишиной, которой полгода не было. Я не вычитал этот город из чужой памяти — я его выстоял, своими восьмьюдесятью с лишним боевыми, своей семёркой, своими мёртвыми. И то, что я знал наперёд, перестало быть знанием и стало просто тем, что было: не справкой из чужого будущего, а нашим прошлым, нашим, общим, оплаченным наличными.</p>
<p>Мы тут встали. И немец тут встал тоже — но по-другому: мы встали, чтобы не пустить, а он стал, потому что его не пустили дальше, и так и не пошёл, и не пойдёт. Он лежал теперь за рекой, в развалинах, остовами своей техники по балкам, серыми нитками пленных колонн на восток; а мы стояли на его дороге, и дорога эта поворачивала отсюда не на восток, к Волге, как он хотел, а на запад, откуда он пришёл, — и шла она теперь нашими ногами.</p>
<p>Выстояли.</p>
<p>Я сказал это про себя одним словом, без нажима, как ставят последнюю точку в длинном счёте, который вёлся полгода и сошёлся наконец. Не я один — нас тут было много, и большинства уже не было; но мы. И в этом «мы» был и я, не туристом, не сторонним, который знал и смотрел со стороны, как сбудется то, что ему известно, а одним из тех, чьими руками это и сделалось, — таким же, как Прокопенко, державший семёрку в строю, как Захаров, закрывавший мне крыло, как Ковальчук, чистивший турель за моей спиной над каждой целью. Знать наперёд — это была моя ноша, моя одного, и я её донёс; а сделанное было общим, и моей доли в нём было ровно столько, сколько у любого, кто тут лёг или выстоял, — не больше и не меньше.</p>
<p>Ковальчук в город не смотрел. Он повернулся ко мне — недолго, искоса, тем взглядом, когда человек хочет сказать и не знает, надо ли.</p>
<p>— Дошли, командир, — сказал он наконец, тихо, на льду тихое слышно далеко. — От Барвенкова. Помните, как драпали? Изюм, Купянск, Калач. Думали — Волга, и всё, дальше некуда.</p>
<p>— Помню.</p>
<p>— А вышло — тут и стали. — Он повёл подбородком на тот берег, на руины. — Дальше их не пустили.</p>
<p>Я достал из нагрудного кисет.</p>
<p>Не свой — Прокопенко. Куйбышевский, кожаный, потёртый до глянца на сгибах, с пожжённым углом, который он подпалил ещё в сорок первом, прикуривая у выхлопа, и над которым я смеялся, а он сердился. Я носил его с той ночи, четвёртый месяц, в нагрудном, среди писем и тетрадей, и доставал редко, потому что доставать было тяжело, а не доставать — нельзя, потому что тогда выходило бы, что его и не было. В кисете лежала на донце засохшая горстка его махорки, которую я не курил и не выбрасывал.</p>
<p>Я подержал его на ладони, на стылом ветру, и не сказал ничего вслух — говорить тут было не с кем и нечего, всё, что я мог бы сказать старшине, он уже знал лучше меня, потому что был куйбышевский и держал семёрку в строю до последнего своего часа, и довёл бы её и до этого льда, если б его не сняли раньше. Я повернул кисет пожжённым углом к городу, как поворачивают человека лицом к тому, что он не успел увидеть, — вот он, твой берег, старшина, отгорел; дошли, — и убрал обратно в нагрудный, к письмам, к тетради с восемью фамилиями молодняка, ко всему, что скопилось в этом кармане за два года. Под пальцами там же лежал и платок Гладкова — серый, в синюю клетку, шумиловский, с убитого политрука из шестьдесят четвёртой, что взяла Паулюса; Гладков дал мне его долетать до конца, и конец вот он, под унтами. Долетел. Хранить их дальше было моё дело, как было моим делом помнить их всех; убыли в нагрудном не делалось — только прибывало.</p>
<p>Ковальчук видел кисет и понял, чей он, и снял шапку, постоял с непокрытой головой на ветру, и надел опять. Больше ничего. На льду, на середине реки, между мёртвым городом и живой степью, двое живых помолчали о третьем, которого не было, и пошли дальше к берегу, где тарахтела у разбора полуторка и старшина БАО грузил в кузов вытащенный из руин тёс — на новую землянку, на дорогу вперёд, на жизнь, которая шла дальше, потому что война не кончилась — кончился только Сталинград.</p>
<subtitle>* * *</subtitle>
<p>К полуторке мы вернулись, когда старшина увязывал последнюю доску.</p>
<p>Город стоял над нами вблизи, в упор, — стена выгоревшего дома в три этажа, с обвалившимся углом, с обугленным проёмом, в котором висел на одной петле обгорелый ставень и качался на ветру, поскрипывая; и этот скрип был единственным звуком улицы, по которой когда-то ходили, и в которой теперь не было никого, кроме нас да команды, что разбирала завалы дальше, у площади. Я постоял, глядя вверх на этот ставень, и не стал входить в дом, и не стал ходить по улице. Хватило того, что я стоял на ней ногами — на той земле, которую полгода держал сверху, с боевого курса, и до которой теперь дотянулся подошвой.</p>
<p>Я знал, что было дальше этой улицы и дальше этого года. Знал дорогу на запад — длинную, на два с лишним года, через лето, которое придёт и тоже решится на своём поле, через реки, которых ещё не форсировали, до самого конца, который тоже стоял у меня перед глазами наперёд. Дорога эта была мне известна вся, до последнего своего дня, и я помнил её, как помнят то, чему ещё только быть; но называть её не стал — ни вслух Ковальчуку, ни про себя словами. Она была, она ждала впереди, и я знал, что пойду по ней и доведу, кого сумею, и не доведу многих, как не довёл многих сюда. Но это было впереди. А тут, на этом берегу, у этой выгоревшей стены, кончалось то, ради чего я держал своё знание камнем все два года, — кончалось тем, что оно сбылось и стало нашим, и больше камнем не было.</p>
<p>— Поехали, командир? — крикнул старшина из кабины. — Стемнеет, дорога паскудная.</p>
<p>— Поехали.</p>
<p>Я полез в кузов, на тёс, пахнущий гарью и сырым деревом. Ковальчук подал руку, подсадил, забрался следом. Полуторка тронулась, переваливаясь, повезла нас обратно к переправе, на лёд, на тот берег, к площадке, где стояла под чехлом семёрка с разобранным мотором, и где Гончаренко при свете переноски менял ей третий цилиндр, чтобы она дошла на запад; где спал в землянках сырой ещё молодняк, который мне завтра поднимать на круги; где лежало у меня в нагрудном письмо про живых и кисет про мёртвого, и тетрадь с восемью фамилиями, и всё, что я довёз сюда от Барвенкова.</p>
<p>Город отошёл назад, за реку, и стал опять плоским, как был сверху, — изломом стен на сером небе. Лёд держал. Колёса стучали по мёрзлой колее переправы, по той самой, по которой возили живых и мёртвых обе стороны этой войны, и под нами лежала вся ширина реки, скованная до весны, тихая.</p>
<p>Тут и встали. На этом льду, на этом берегу, у этой реки, которую немец видел и не перешёл. Дальше будет дорога, и я её знаю; и знаю, что на пустой площадке за моей спиной спят сейчас под чехлами восемь сырых, которых по этой дороге вести на запад и не всех довести — это я тоже знал наперёд, как знал и всё прочее, и нести это дальше тоже мне. Но книга эта — моя война от первого дня до второго февраля — кончалась тут, на середине замёрзшей Волги, тишиной, которой полгода не было, и она была громче всякого грохота, и в ней мы все, живые и мёртвые, стояли наконец на своей земле, которую отстояли.</p>
<p>Полуторка вышла на левый берег, поднялась на гребень, и Волга с городом скрылись за ним. Я сидел на досках, придерживая рукой нагрудный карман, и не оглядывался. Оглядываться было незачем: то, что осталось за рекой, ехало теперь со мной, в нагрудном, у самого сердца, всё, до последнего имени.</p>
</section>
<section><title><p>Nota bene</p></title><p>Книга предоставлена <a l:href="https://searchfloor.is/">Цокольным этажом</a>, где можно скачать и другие книги.</p><p>Сайт заблокирован в России, поэтому доступ к сайту, например, через <a l:href="https://storage.googleapis.com/amnezia/amnezia.org?m-path=premium&amp;arf=GGXXD2HVGG3WNKJE&amp;coupon=Floor">Amnezia VPN</a>: -15% на Premium, но также есть Free.</p><cite><p>Еще у нас есть:</p><p>1. Почта b@searchfloor.org — получите зеркало или отправьте в теме письма название книги, автора, серию или ссылку, чтобы найти ее.</p><p>2. Telegram-бот, для которого нужно: 1) создать группу, 2) добавить в нее бота по <a l:href="https://t.me/botbybase_bot?startgroup=1">ссылке</a> и 3) сделать его админом с правом на <strong><emphasis>«Анонимность»</emphasis></strong>.</p><subtitle>* * *</subtitle><p>Если вам понравилась книга, наградите автора лайком и донатом:</p><p><a l:href="https://author.today/work/613565">Штурмовик. Сталинград</a></p></cite></section></body>
<binary content-type="image/jpg" id="723c9cb9-1853-4150-9cb5-03fef4c53d7d.jpg">/9j/4AAQSkZJRgABAQAAAQABAAD/2wBDAAoHBwgHBgoICAgLCgoLDhgQDg0NDh0VFhEYIx8lJCIfIiEmKzcvJik0KSEiMEExNDk7Pj4+JS5ESUM8SDc9Pjv/2wBDAQoLCw4NDhwQEBw7KCIoOzs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozs7Ozv/wAARCAKAAcQDASIAAhEBAxEB/8QAHwAAAQUBAQEBAQEAAAAAAAAAAAECAwQFBgcICQoL/8QAtRAAAgEDAwIEAwUFBAQAAAF9AQIDAAQRBRIhMUEGE1FhByJxFDKBkaEII0KxwRVS0fAkM2JyggkKFhcYGRolJicoKSo0NTY3ODk6Q0RFRkdISUpTVFVWV1hZWmNkZWZnaGlqc3R1dnd4eXqDhIWGh4iJipKTlJWWl5iZmqKjpKWmp6ipqrKztLW2t7i5usLDxMXGx8jJytLT1NXW19jZ2uHi4+Tl5ufo6erx8vP09fb3+Pn6/8QAHwEAAwEBAQEBAQEBAQAAAAAAAAECAwQFBgcICQoL/8QAtREAAgECBAQDBAcFBAQAAQJ3AAECAxEEBSExBhJBUQdhcRMiMoEIFEKRobHBCSMzUvAVYnLRChYkNOEl8RcYGRomJygpKjU2Nzg5OkNERUZHSElKU1RVVldYWVpjZGVmZ2hpanN0dXZ3eHl6goOEhYaHiImKkpOUlZaXmJmaoqOkpaanqKmqsrO0tba3uLm6wsPExcbHyMnK0tPU1dbX2Nna4uPk5ebn6Onq8vP09fb3+Pn6/9oADAMBAAIRAxEAPwDyakxS9aTORimAhNJ1FGPajHrQAAZpeRRnjNANIBw57U4HimijjHFADxyamR8GoB1qROevFAFlTuIpGGD0+lJEe1K4+c0ANbkUw8VKehx07VGRx0oAbkd6CPWlpeooAiK496Tbg81YCZGTUTKc80AMAzS0oyKU/SgBvbnimk44pSefamYoAcOe9ANIvWlwPxoAmUBulIaardqfjNIBu2kK8etTKOKV15z2pgVDQKe4AHFRj3FAD8U1hmjoM+tL2oAhNJUpXmmstADKM5+tLj0pPegBaXnrQvByKG5PFADe1GTQelGM0AB9qM+tL+tIMHk0ANPPQUox0o7UmKYCnB6UnTijrxRigBOtAHrTscUdelIA4pBljmlOD0owB70AKcDp1pee5pvel7e1AC8dqbzS44pTwOaAGg0Ec0uPalA96YBg/wB0UUmW7cUUASYpMc07tS7cUCGD0PSkI+XHfNOIpOlAxuOMU7GRS5xz3pOvU0gDoKVTQecYoIx3oAeBz1pVOMVGOKepz1oAmU8ZFOEm7k1ATj3pQ/cUAdZB4Pluo/D/AJV2C+tF+PL/ANSF6nrzxk9qw9Tt47DU7qzjm89beVo/N27d+DjOM+tep+HEWLwno2qKVkubHTLp4Ic/MzEjkfTGP+BV460pkJkYks3JPqaSBnZ6f4CgurPTjd63HaX2qRmS0tjCWDDGRls8cf5NcrcwSWd1NbTACWF2RwOxBwa9HT/kN/D45/5cx/6CK4HxE3/FS6qf+nyX/wBDNCBm0ng5mn0CH7cB/bUe8Hyv9TxnHXnr7VgalbfYtQubItvNvM8e/GN20kZx+FepWNhBdN4JvJdRt7eS2tgUtpPvz5Ufd+leZeJZB/wk+q44/wBMl/8AQzQhm/pvgS3ubLTnvdbjs7zVVLWdt5JfcO2Tnjt+dcpd28lldT2kygSwSNG4B7g4P8q7PxLfT6Zp3gy/tnCzwWO+MsuQDhe1cVeXct7eTXcxDSzyNI5AwCScnimhHXweBdIudKfUx4sgFrEypLL9mO2Njj5T83uK42dFjmdEkEiKxVXH8Qzwfxrr9K/5JHrnr9ui/wDZK4tuQcdaAOl1TwbLpng+x8Qtd7xdFMweXjYGBI+bPPT071g2cBu723tt+3zpVj3YzjJAz+teq+KlR/CGp6OBk6ZZWUgA7dc/oK8w0kf8TqwI/wCfqL/0MUkBvv4GaPV9csf7RBGkW32jf5X+t+XOMZ4/WsDT7eG8vYIbi6WzgkbDzuuQgx1xXrd/p0MOreLr1dRt5ZbjTir2if6yEBOC31x+teNp8q80LUbOy1bwZp+kaSmoN4lhlM8RltYxAR9oxjgHPuKx/D2jnX9cg0wT+QZ9x8wruxhSemR6VseMHx4T8I5H/Lk//stQfDjnxzYnPRZT/wCOGjoBR/4ReU+EbnxCbgKkNz5CxbPv8gFs545Pp2qt4a0L/hJNdh0r7SLYyK7eZs3Y2jPTIr0PxLbJp3wufTgMSW7wmb/fdt5/9CrlfhiFHj21Y9BFL/6AaAMc+HGj8Jya8brPl3ptPJ2df9rOf0xWRmvRNf06DTPhnNDbalb6gjatvMsH3QSD8v1FeedxQIaMY5rV8M6GfEuuxaYLj7P5iM3mbN2Noz0yKy3XHNdV8Lv+R7tf+uUv/oJoAytf0XSdJSI6fr8OqSM5WSOOIqY8dzz68VN4Z8LW+v2eoXt3qq6fBYbDI7Rbxhs89Rjp+tYd1zdTf9dG/nXaeB7G41LwZ4qsrOEzXEyQrHGOrHJ4o6Ac94l8OS+Gr6GFrmO6guIhNBPGMB1Pt2qx4N8LN4t1SWzW6FqsUPmNJ5e/uBjGR6/pWr8TIXs30CxmwLi201ElQHO09P6GrXw1l/szS9Y1YnAWa0gB/wB6Xn9DR0H1OFvbZ7K/uLR+WglaNjjqVJH9K2vC3hmLxGb5p9QFhDYwiV5DHvGMnPcYxim+O7cWnjfV4gMA3Bcf8CAb+ta3gVdvhrxdMTwNPC/mGo6CMvxZ4Xj8NfYGh1AX0V9CZUkWPYMcY7nrmovDXhseIJbuSe8Sxs7GHzridl3bR6Adzwa2/iD/AMgXwmT/ANAwfySmeCRnwr4v9PsI/wDZqOgGT4n8MpoK2V1a3y31jfxl4JwmwnHUEfiKf4W8LQeIbTUbu61NbCDT1V5HMRcYOeeo6Y/WtLxec+BfCP8A1wl/mtWfh7bR3nhvxTay3MdqktvGrTy/cjHz8n2o6B1Oe8T+GX8Oy2pS8jvLS9i823njG0Ov0/EfnWGOeldx8SE+zW/h7T48TW9tYgR3SkbJ+mSuO3A/OuIAzwKaAQ+lLQBzSgc4J4oATGRmkwc4zinHkcdqQAmgBccccmkwe9KcjgCgHjntQAvT60mR+FIT7UCgBSaAKO9KOT9KAE25oqXYTyBRTAdjjOKafanfU0EflSAZxjNIRwKcR+VN65FMBhp2Dn2oC0A4oEOxnnpxSZzik6j6UvFAwIoB4pWPFNJoAdkkUc4zQDkY4pSRtyKQHqui339n2/gQucQ3Mc9vID0IYgD9cV51r1j/AGTr9/p4GBbzsi/7ufl/Qis/zZCFBdyE+6Nx+X6elLuLEu7FmPdjk0Aet6fptzqc3gnVrJVls7G1K3Eu8DyyFAII+oNea69NHca9qM8TB0kupGVh/ECxwappcTJG0aTSKjfeRXIDfUd6EUHqaLAembSdV+HpwcfZun/ARXA+JTjxRqvH/L5L/wChmqrGT5T5jDb935jx9PSomJ3EnJJ6k8k0ILnqEehHxNbeDLlbdLvTba2MV7lwAmAMg856ivONXS2TWb5LML9lW4kEW05GzccY9sVAk80aNGk0iI33lVyAfqO9NUgcEZ9qQHXaXx8I9cP/AE/xf+yVzGk2323WbG1xxNcRofxYCq7blBQOQp5Kg8GmbipBUkEc5BpgeyX15pmqa74q0iCykS++wMss5kysuxRgBe2N1eUaRzrOnnH/AC9Rf+hiqqzSAlxI4Y9WDHJ/GgE9uPpSsB6vcf8AI4eOD3/sv/2mK8nX7tPDybixlfLDDHccn60oGPpTA67xiM+E/CIx/wAuT/8AstQ/DZc+OrAeqS/+gGuby7BVLsQv3QTkAe1OB2EFCysO4OKAO81zUDqvg3xPeK2UbWFVP91dir+grL+GG0+OLPP/ADyl/wDQTXLEkKQGYKTkrngmmxsyPlWKt2IODSA6yVSfhZcgdP7aP8q5FosEevYVKr7Rt3ttJztzxn6Uxh85I6UAQzA8cYFdR8L/APkfLXP/ADylz/3yawCgaMDvVfEkTl1dkI4ypwRQA25Gbqb/AK6N/M113hGWSDwL4tlhkeORUhKujEEcnoRXH5I680u5gCAxVW+8AcA/40wGTyyzyGWaR5JG6s7Ek/Umu88OXmn6L8NJbvVLKS7gu9TAEccmwkqoIOfYqa4E85pd7lPL3sVByFzx+VAHW/FGJR4u+1p928tYpgfXjH9K1PBGg6leeAfED2tuJH1FVhtxvALbSQ3U8Yz3rz1nZ/vuz4GBk5wK0W8Q3z+H7fQ1ZY7aCZplZMhyTnIJz05o6Add8SdMvbbQ/Djzw7VtbQW0vzA7ZNoOP/HTzVX4exNfaP4m0y3Kvd3VkBDESAXI3dM/UfnXOXPiG9uPD0GhSbGtreczq5BLljnqc9OazI5JIXEkbsjjoynBH40W0A7bx5A2m+GvDGk3QVLy2t3MsQIJTJGM4/H8qd4AsbjUvDfiqytIzJcT20aRqCBuJ3cc1w8kskzl5HZ3PVmbJP4miOWSM/u5HTPXaxGaLAdr8Q0NjpfhrSJmQXdlZFZ40YHYTt64+hrie1BLOSzEknqSck0LgUALwB05NNHJxS8E+goPXI4FADvoKTofcelGfSkJI696AFGAeaTHagHvSZ9KAF4ox60nFLjIzQAA5PFPAx6Zpg646VKq7uTTAeDx1oqTaCBwKKQEfQHtTcEc1K4wPXPSo88Ed6AEyD170mMnjilPSkPTrzTAaeB7ZppOAOa6jwBZW2oeKFtruNZUe3kwjJuG7HHGD9c16nD4Y0AwQR/2NYlI0BBeJd74GAScc55PPWk3YEjwXOOO1ANWdUWNNSvEgI8pZ5AmP7u44/SvdrbwzocthbbtF092MSliLdRnj1xQ3YEjwHt9aQj1rt/ilp1np2r2As7OC0WW1LskMYQZ3sOQO+K0/hhpOmanoepG/sIJ2WYKJJYwxAK9ATRfS4Hmo6UqDINey+MPDmj2HgvUpbbTrZJ44lbzlgUMDuXPOOM57V514FtobvxbawXMcMkTLIWWdQy4CE5weM/Wi4HOk9qfkYHNe/L4f0JQ27Q9OZt2Bm3QdT9Khfw3oqW+X0GwJ3buIlJUdcnge/FLmHY8GDfjT1Oehr3G60Hw/uihTR7DcrZBEAG8gHrx2wDXE/EbTbXTtM0vyLC3tpDJIsjRRhC3AwDjrjNCdxWOHSQg4zTiQ/1r2PwtpOg6l4T066l0ixeSWDy3JgXczjhjk9+CayfiZoWnWnhm2vbCxtrdo7hVkeCBU3hlPp7gce9Fx2PL2G32pFcU+FDPPFEMkyOqAD3OK97fwz4dhfY+h2bK7hSTajjgdwOnv602xJXPAshhn9aYcZOa7H4nQafZeJIbPT7SC2WK2UyCGMIGZiTyB7Yrd8AaVpl14UjvLywtpnS8dC8sCuWB2jHP1P50X0uHU8wBHOKeCK97l8OaDmKMaFYIUO5ibZeeox/Xnt2qC78J+HJ0MQ0S1YBODHHsP1yMUrjseH84FPHCYOOa7Hxn4D/sCE6nprvLYg/vI35aDPA57j+Vcef3icUxDA+G4p+8Z4r1fwhommyeHtNln0ywmM8e6R54RvyMjIJ65wOPc1b17w5pEvhXUprbR7a3nWFmjdIVUqV54I9cYpXHY8eOB703AJPPNIW+XI5rpPh7p0Or+J/LuYkliggeRkkXcpPAGR360xHNbucVKOete4Dw3oCru/saxyjnI8hT9frwfw4ry3x1aW1l4rmt7S3S3hWKMhI12jJXkgUr3HaxhsDgY6fzqKdlOM8etTRxS3EkcESl5JGCKvqTxXqOk/D+LSFsXlgt7q+MheeaUlljUcYVOh5PU9OvtQB5I6kR5Ckg98VEpHbmvc4PDkaXGnS/bCJoHaaTI5nLcsOeccgYx0xWVq3hCx1+W+crZW86zogmhGDCPlBBxgMTnPI68Zz0VwseQtjsKaeOau6nptxpGpT6fdLiSFsE4IDDsRnsRzU/h2EXHifTYXiSVJLhFKOAVPPcGqEY5POKUnBr3pvDmhEtjQrDbn/nivXPPTntn6Gs86boEM6qdBsz5p43W6Kq5+vT6fWp5h2PFepzSkbugr1iXwh4f11ZoorRbK4zlJrViVB4BG3GCM+w7815vrejXfh/VptNvQPMj5DL911PRh7GmncVjPAwMYpvANaOiRpPr+nxOqskl1ErKwyCCwyCK9pfwtoB/d/2RaIS27KxLuPt0PHrQ3YaVzwYc0Hg1u+NraCy8V3dvbRRwwqE2pGm0AFAen411Pw70OzutCuby9sre4Ek5jXz4t3CgZC+h5NO/UR5xkZpevvXrnirR9Ii8J6hcW2l2iSpEdrxRKCnzAE5x1BGK8i6UJ3Bjs88HFNyCa9Y8M6LZX3gy2LadY/aWgLRzyW4ZiwJ5Pr6VifEPTLPTtJ0swWdtFM7sJpYIwgZgACOPfNJMdjgjxxSZxXW/D/TIL7U7ma6t4riGGLBSVdwyx6/XANegDQ9FVi76Vp6xJH1+zBiMdSfX/61DdgseJnJOaU5qS7lWe8mmjRUSSRmVVAAUE8AAVF71Qhe4qVDjr1qJetPHHegC2koK/dX8RRVRSMc4NFIC46k9ucdagIIY5Ge1WMknvQVBHTrQIrlcng5prLjHrU23BpCoYZpgdF8OS0fixJVmMey3lbITdu46Y969jRI4URY1VDvVnZhgAFufp1OO30ryH4bqP8AhMI8xiQLbysRnHQdvevY2kjbcAd7cIVA5Gf6d6h7lI+d9bGNb1H/AK+pf/QzX0RYs/8AZVs7o5PkJnPJ6DjA69f0r541mLytXvo8ltlxKuTyThiK+h7CRJtLsp0YgGBCDuxkbfb605Ajyz4ugrrmnoyAYtD07/Oa0fhSsn9i3uw5LXajaTwMKOfrWd8XireIrIgMD9mOc5wfmPStL4U4Oi34xlhdKTkdBtofwgtzo/HcjyeDNTV22/uFOFOQfmXivHtA1mTQNYh1OKCOd4QwEchO1sqRzj617B43O3wTqpJGTCo5br86/wAq8OUA0R2B7ne/8LY1CUqjaVaAOwyQ7ZxntXpgHlSB5So+XJYHj8z2/wAa+d0/10f+8P519Fu5wQzANjDkc479fwpSQ0zh/F3je98O61HaCxgnD24kLOSpySR2+lcP4i8WXPiSGCKa3SFYHZ12uWOSAD1+laPxQCjxXHgYJtVLe53NXIj3FNLqJnrvwuvTc+GJbYkk2dw3H+ywBH65/KtP4g25n8C3sYP+qVJQMdlYf0rj/hNfbb/UtOc/u54VlAyc5U44/Bv0r0XWrZLvw7qVsGVibWVG7n7px/Q0nuPoeIeE7b7X4r0qAjKtdIT9Acn+Ve+hlOG8sZaTllHPXH5cDNeLfDONZfGlrI5GIYpJT+Ckf1r2cSrArXGW2Rgn58nGATkmiW4lseG+OLsXvjTVJFbcqTeUpPogC/0r0H4VI7eEgA64+2yHaRzjav8AXH5GvJLidru5muXPzTSNI31Jz/WvX/hUCPBxwCd15IDz7Kap7CW5o+Ltcm8P6I99DCkzmZAQ3AIz7fhWD4V8dtruozRXFqLaQR7gkTZVhnn3zkg9av8AxRBHg5wy5K3MYB2gbR+dcP8ADSIS+LdhB/49nwR2OV5qUtBvc9YuIE1OwmguFCQ3cTIwB5ORgZP5V8/qxTKnqvFfQu4bURxv2dABnd6cV88Of30n++f504gz3LwepbwJpcn3ikOR653HH4Cti3YSW8tvJsKyBhnqNpBGc/SsPwmR/wAIFpscUu13tiOmcEse3tWnauVwEiCEA8sc9AOf1FSxo8FeE28stu4w0TFG+oOK7/4RWoE2p3pJXAjhB7HOSf5CuX8a232LxrqsQGFabzBjphgG/rXonwytVtfCQmIG+7ndgcc44Uf+gniqexK3OriBJIlDAgAYJ5Ga8i+JWR40mzjJgizjp92vXF2l3ZyEUNjO70wP615J8S2J8b3IOD+6jxx228VMSmO+Glqt34wjd8f6NDJKuf73AB/8er1xt7/KQUOMAnBwcn5vTsD/AEryv4VFY/E9yWPWyfH/AH0tesNndviXcVYYA4zg9KHuCPHdT+JOurq80lnJFHbRSMscTRh9y5IyxPOf5V6hpdy1zYWkjFHLwLL75YBuR68jn3rwG6INxNzyJG/ma950Bd3h3TW8sfu7SIoGA4+Qf1GfyptCRwPxetki1nT7hSC8tuUc8ZO1uCfwbH4Vy3hEn/hLtJKqWIukwB35rsfjAQ9xpJCEHZL82ODyvH+fWuO8Jgr4v0ng/wDH0nT601sD3PcmcOUx8qsQowAT15x7HB/CvNvGni+TTtfn0oadE0Vq33hIQW3KD059TXpoliVCHcBDgbm6f/XzkD/9deIfEJWXxzqascncnP8AwBalK42dzpcj3aWl7DKw81FkZeijI7D1/meazvi5aRtb6TqKsHkk3xlgoBZcAjP05rofCOmougaPdIcFrZTjb3wc9vxrJ+L/AMmkaVHjpO5B/wCA9KFuD2PONBTd4i0xSSM3cQyD/tive0iJvZJRhfXHXGc9+3X35rwTQRu8R6aD0N3F/wChivfHiDyoHDhc7vvDj6468GnIEeM/EZdnji/GMf6snP8AuLXfeDbb7J4Sso4w3mNH5zdRy5JHXjp6Vw/xBha7+IV3BEPmlaFFHXqigfzr1CK3a0jjt0TdHGqxZXAHAwOO3GfzoewLcyPFuT4O1NWbaFiGPfkcV40K9o8ZEL4T1QZ5MQBH/AhXjAHeiImex+Czjwzp4wMeVzk+5rG+K+Tp2mZJ4mkGP+AitfworReFNNkGeYCeoGMZI6/SsT4oSiTT9MJPPmydOnQUluN7DPh1amPSJrkbVM1xjd1+VR0/M/pXS+KLxtL8JX043xu0ZijIAGdxx/U/rVbwvatbeFrOFEKkRrJIWHqdxI/76xWJ8Sr1k0yzsN7EzSmVgDwQowOPqx/Kjdh0POhg+3pSnINLgjoKDxWhA3BHI6U4Mc0Z6ZpMYoGLn0JopDiigLmmdpXgY9DTChBODkgU4gkZwM0IueTQIZtJHNG3A4NXIkjk4J2/yFNltyrEcH3FIZu/DUAeMoju2j7PLkjr0r1eIQ2xg2zFEaTYsbNy/GABnvnn36mvKvh4RB4sR3YKPs8vB78dK9Dv3eQ2ptjmYyYDZwRjBH61LKR4rrfOtaiTwTdSn/x817vp8flCCCEyLG8CuVwNg4HT3zjj3rwjVsyarfOwwTPISAc4O4175AGj0m3ckF1gT5gcZ+UevSiQkeZ/Fw/8TzThkfLZ4wO3ztWp8Jdv9kajnd/x8DoOPu+tZXxbCnxFZMoGfsnzH1+dq0vhUoGj37+Y4Y3SrtU9QVHOPbNN7Atzf8ZSK3gzV4wOEiA5A4O5cfp+mK8UAyMCvbvGpX/hCtWTA+WFcn33rj8a8TGQooiD3EVcSIB13D+dfRk25kcZUHaCVbHJPT+tfOoP71CP7w5/GvoaOUTrhmbawAyRtJPH5d/zpSCJ5L8T4wPFMRxgmzQtz3yw/pXI4HQniux+KWR4siBXGLRMe/zNXHkY9sU1sJ7nR/Dq9Nl43sgDgTh4TwTncpx+oFe0BTvdWBIc4ZRx25+tfPmmXX2HWLO8yw8idHO04OAwJ/SvoFiolY7iA2W6fMM8UmNHmPwsswnifUt4/wCPeAx8nBB3j/4mu48R3psPB+rzFgj/AGdlAPOC3yjBz71meDbEWfiHxZNjYFvABkdjub/2YcVD8T7lrXwaltklrq5RGckZbaCxz+IFG7BbHkIHHtXsnwrbZ4MY4zm8kH6LXjYII56CvZfhQv8AxR7Hri7kIyOnC1T2Bbj/AIngDwVJnqJ4h7cE9B2riPhdH5vjAjOALWQnnr92u1+J2P8AhDpOVAFzHtAb3PauK+GDqni1iwJ/0SToPdaS2B7nrEWVmbY2x+qlumfxPT/69fPE5zcS4/vt/OvodGBztye2VHI/z+NfPEwxNJ/vn+dEQke0+DsP4R0ncF3LAfL/ABJ5+vWtydPkWDeAfvLzggA8dKxPBuW8FWJKEfuQqZXGcMTwe/J+lXJrg/8ACRWtsY+Z7SYoeMZUp/QmoKPO/iZb+X4jhu8ALcWqtkDqQSM/livSfDNmbDwxpluwVcWis2Ac7m55/wC+q5H4o6cbhdH8sHLTm3/76xj+RrtdWu10zw7fTjI+zWrFeSMYTg+3PaqvoT1L0RUIsSguyru3FcA5Bxz+lePfEk/8Vvckgg+VF1GP4a9btQQsUTPuO1CQT1wB/hXkXxIk8zxnOcEYhjHPf5ev0oQ2XfhbIP8AhJ5wQTm0ccDP8S16xGRufDnI5HtxXk3wpP8AxVFwMH/jycAgZx8yc16yqIZlGN2eCCccik9wWx83XDZuZj1y7dPrXv2ipu8PaVIMZFlFzjoNq8fp+leB3QP2qfPBEjfzNe7eH38vRtLICqv2SIE46/IMfqT+dVLYUTi/i5LuuNKQj7qSH8ytcj4Ubb4w0hsji7j6njrXYfGDKvpABBULLjjnqtcZ4UJPizS9qBm+1IQCcA89KFsD3Pe2CbU3YZlUbsDAx/hwa8N8fSibxvqTgkgsmCVxxsWvbovOLqs23eSSFDZTrxjjk4Irk9e+GthrevS6nLqdzH9pO5o0RcKMAAAk57elSnYb1NHwmo/4RHSHyeLZFyAd2ewGK5z4tbv7K00yMrMbhuQMdEGeMnuT+ddrbWtvpVusEISO3toggLPnaig4JJwO/wCpryr4g+IbXXtZjisXEttaKV80DiRz1I9hgD86FuD2Od0IqviPTGPQXcWf++xXvV0h+0K6fP8AvD0GcHpgenvXhGioD4j04EEg3UWQOp+cV7u0ok1Ap5mCQfkAxtyep/AH86chRPPLmxGofGjaqsBGyTMGGSpWIH/0LHtXogKwGMMBncSeQDnoOa53TLFR8StduyuDDBDGpHqygk/ko/Oti+dHuhG7bWVQ7DI78f0qWUjE8bBD4e1dQ3KRA4Bz6df8jr9K8a6ivYPGaOfCl/IpGWQbyDztyK8gI4qo7EyPX/C0p/4RXTEcnb5AHHUDcelZPxBtDNDolqDuae6ZCFHrj/GtHwy5PhTTR5fzeVgfQk8/mKs31lLe3umXBYeTprNK27ks23Ax+P8ASp6ldDViij2lBkKV+Vg33OMH6DA/OvLPiDdef4nktwMJaRrCFA6Hqf1NeqWN3HLbfaLeSN4/mcsONqAnJx7f0rw+/upNQv7i8kJJnlaQ59zmqiJlXGOO9BGT7U7HPrSYGeeaskaBxS444oP1pVJoAbsHf+VFPYgnNFIVjVEfXp7DNG0gEgfhilDgcYycYzTt2TkenY80DIBkHIyKto/mKQVAxzxUXrmnIu5OOCaANjwd5h8URpb43GKQAntxXpqqxniLD7qYIGMEk9vy6+/Nea+Dne38RpLGociOTgHHGK9D0KQz2ZuJI8DziCuD8mBgfyFQykeM6tHt1S/4IAuJOD/vGvdrQudMgRhtcxJkkcdAScduteH6wv8AxNb9cdLiQcdvmNe5QD/Q7bGfliXpz/DimxI8x+KpL69Y5Of9E6/8Datn4Sj/AIlGojAANyvzH/d6VjfFEY1jTwOgs8D6b2rX+FnGiaiwB3faFHH+6KH8IdToPHG0eCdTycho1K98fOvNeJjlcHvXs/jSQv4M1NSNp8pevJ++Py6V43szkimtgZGoPmoB03j+dfRYUOwlPTqvOMfX9K+d1BMqZH8Q/nX0Q25PkVBtAz97oOcY7en5+1KQI8j+KQY+KYSxyfsackdfmauSwPSuv+J+4+LIt+CRZx8r0PLVye3nctUthdSFlwPeve9Evzf6DYXbtueWBC2BwTtH9f614RjdxXrnw8uhc+DII2P/AB7zPCeegzuH/oVKQ0dBp1oLW71OZQCLi5EmQe/lIP8AGuB+LdzmfSrPPSN5mGepOFH/AKCa9MdtwjbH+sAJyvPOM5HbivHPiVcrP40niXOy2ijiAP8AD8uSP1pLcbOQKnpXrfwvvoovCrW7yruF0+EDYYkgdc8Y9K8oPAA616R8PbRZdDM8iqgS4f5iMbjgYGQc45pvYS3Op8ZaPc694el0+xkTzGlSQmQ4UBTyOAT+FYXhDwRc+Gr6e9vrmB5miMcawliqg9SWIHp+FdU1/aWMX2uW4S1i4USvIAgyeM54zx6VRvPF3htGM39rWuNpwEk3E9ugyT+XpU3YyWe8SwtLi+leRYrZC7EHuqkd/wAOOnFeDlmkJJ6scn612XjLxuNagOl6aHSwLAyOw2tNgDjHYZ5//VXH7cLVJWE3c9p8GRh/BumDaCPLwd2Rzls8/THSotbuRaeMPC7khVkM8RycEbgBg/jirHg1s+ENLQA4MHODz941z/xNuPseo+H51xuhmdzwOxQ1PUfQ67V9KGpRaeXXBtr6ObC8nC5zWX8SLryfBdyDt3TyRxKe/XJ/QGupd1LAq52EZHNeefFm5KWOmWJ+88rzNjuAMD/0I0LcHsd/EH+zqXLLiIbiD0OAeK8e+JZb/hNrgt/zxix9NtewINqK+S5ZRwDjsB+FeP8AxKkWbxpM6kkGCLqP9mnHcHsW/hTtfxROGzn7G+Mf7y161BIwaGTKFQfnwDz6EV5D8L9v/CS3CMD89nIowcHkrXriELJFGnDMPXOMYHPP+eaHuCPnS5O66nz/AM9G/ma960IedoWmJwpFpErbT/0zB5rwW6B+1T/9dG/ma988PxbdA011EZY2kIKgf7A/HufzokJHEfGBQZdHKjBEco6Y7r/jXB6MGGvWOwDd5y4/Ou5+LRlFxpSuvy7JSD7kjj8OK5HwvGsnirTFYbg1yqkZxnJ9aa2B7nsei6wlzaJDLG5ZfleUt9588HHXnk+34cUtV8d6DpWpy2F9LOLiAjJWIleQCOR7EUfY5rG7aaJSB0AX5gDnP4+n/wCuvK/HLyt4y1AzkFyyZOMfwLipSuxvQ9xtbiz1G0WaBo7q0mGVOAVkU9iCPevKPiD4Wh8ParHd2SBLO83YjHSJx1A9iDkfjXWeAr9W8NafaYGRG4zg4PzHgj8uarfFKeO48N2cighvtS8k/wCy2Rjr/kULcHsedaLlPEGmsB0u4sf99ivcZrVzKJFbM6kAtnAIHtg9q8K0gsdbsVjPzm5jx9dwr3e4vFt5QJA29QWOPTGf5D9KcgRFp1t9nvL+4YDdcTrznssaKB+hrIiuxdeI9YQBWW2+zw5Ud9rMf5/pW4ZGkkQoyICdx3fxDHb0rhPBV4t5ca5dAY829Ei44AB3Y/Q1Iza8Xlj4N1JUXbiNSxx1G4cV44RmvYfFLB/A2ohwV/dAjjPIYcf/AF/evHRkfjVxJketeG42/wCER0yUE7/JJC5xlQx4/OtKaaNUW0kmSOaXcIY2O0nHUD6AVS8Jpu8LadjawWHcy47ZP+FZ3jGYWeqeHrkhsLcFXz93acAj8j+VR1K6G6luLqyNkGCwTQmJmA5OeBgfTP5ivF2jMTNE4IZCVP1Fe4b388OysUV9vyEdPX/PvXk3jC0+w+KL+Nc7JJPNTd3Djd/MmqiKRi5/KkOMcUoPakPJFWSIBk0YxwaCNp9aUY3dOKBCYI6UUHGef50UhmqBzn+dDNzimgkc07AIyMZpiuGc96swOdpHA96q7DjJNSwvtJIpMZ0fglRJ4lWPoGt5NxzzjHavR7NmNmqkEBWwcDO7HHHsf615t4H+fxSgZzHmCQAqevHrXotpI8dy29xsHXvtxxz6cYNQykePavGf7SvySSfPkJJHOdxr2+3XZZwOF5MS8heuQP8A635V4nqjj+1dR3HOLiX/ANCNe12e17G32EEeUuDuzngc02JHmXxSQLr9mTyxtOT/AMDatP4X8aNqBwD/AKSoBxz90f8A1qz/AIqc67ZA5P8AonU/77VofDFD/Y96wLYN0BgHGPkzR9kOpteNGVfCepqAGPlKCQBx846mvIoz8vpmvWPGbkeEtSVuyLwT1JYf/XryRWyAF/GnHYGSgDeuOzj+dfQDnhskZHAO3pzwB09eK+fVYBlHJOR1r38PvgWRlVWLYwTupSBHlXxLA/4SeIFdo+yJj3+Zq5UgHAHOK6r4miQeKoldUXFom0LxxlsVyO8YB701sJiMCvHqOtd78Lbn9zqtmTkDZKBuxjqp/pXBnLAc4BrrPhmrNr91tYj/AEfGB/ES68fpQ9gW563AyS20YByVYdPUcdR/WvAvENx9u8R6jcgkh7h8Fjk4BwP0Ar3OO5+yabPO5b9yjt06YBNfPe8uxYk7m5JNKI5C85AB+ma9O+HSbvCu3cxZ7uT5N+OAFPAxzzj868yJzxjFen/DyPzfC2wnKm6kwOhAwoJz9DTlsC3F8fSK3hGQMhDvPGenQf06fpXl4TpXqHxEtpR4c8/z0CB40MeOWO7I/IV5imG4xQtge4m3uBUbAjg1KRjr0pjqVFMk9n8GyBfCelsSOIdp468k/pmua+LBBGlnYQT5vOP92uh8Jof+EQ0nexw8PGew3Gub+LHyrpC7W6S/Mf4vu9s8VK3Lex3ugXIvvDun3jnLSW0bMxHOQBn9QK84+KVyZ/Edva5B+z2w/NmJ/liqulfEXVNH0m202K0tZY7YEI0m/cQSTzg471g6xq1xrerSajcqqySbRtTOAAAB1+lNKzE2e+CTdCqMMZGAPw/nXkHxIwPGcvy4/cRY5zkba9b3bEG7IKgYJAz0/wAa8g+IuT4wl3HBEEY/SpjuN7F34Yf8jNOcqF+yMCSe25a9ajmBuYyoIxwoI79OleRfDElfEN0QRxZscYzn5lr0+DYr7XYEHkjGOp55oluC2PAbr/j5nJ6+Y2fzNe/6G6r4d03cynNnBhWHGSoA/Wvn+7OLqfj/AJaN/M175o0hh8OaVlsKLSLkf7oqpbCRw3xZcvNpiZ3BBNhsYySVOMewIrkvCgJ8XaUN23N1HyPrXW/Fpg8ukur7srLwOg5WuR8L4PivS8jP+lJ3x3oWwPc90aSOM4YsSWK7to+96Y/GvEviFz451PjGGQYBzxsXFe03EiQLHIz5BycKM56V4n49kEvjbUGU5UlMH1+RaUdxvY7PwlayweGdPvIAXJjbp1U5bgeuePzqD4gXD3Xg2ylaJo2+24fdySdrdD6V0XgGNX8E6ccq7RgkL0K5dhn+dZPxRiWPwzb4A/4/gcZ5GUY0uodDzjQwG1/Thjdm6i49fnFe93CNKC5yu1iCRjgZwevHrXgeiPt1/TiATi6iOB3+cV7tdTCSGVZW5Ut8pOPl4605AjL1u7Nl4avLnYwMMDsrEDhuQufxIrj/AIZRhdOv5HZcLPGBkcglTyPTjIzWx8RLn7L4SMCkH7VcIuD14yx/kKzfhdl9P1NAFJ86M4b/AHTSWwdTe8UZ/wCER1RRHtUQffwMEbhgD868g24r2Xxbaj/hENVmdgWWIBQpOByvbPfn9PSvHByKqImet+F97eEdMVW2ER9c9Rk+lYXxQYLZ6Xhj5gZyRuzjha3fDDY8L6YqgyFYQxCnnljxj8KxPigG+xacGVVbzZDgEnsO9StxvY6OwuJLjS7a8DIRJGJCdx5yoJwM9Oox7VxPxIs2S/sr05xND5ROMAFD0A9MEV0fguf7Z4WtVDANAWiyOowSR+GCBTfiJaNdeF/N+8bS4Vs8cBhtP8xQtGD2PKxkngVJsO0+nXipI4wKkKAR8daskqY3c5AppGCRzViSLHzAdKiOc4ORQAzg8nmilIOeKKYGsR3/AEpuCfrU+w4zim7e/rQIB9wKTwDznvTUVSzYONtOAG7mkA2NnGc0AbvgqRh4piATcRFIR9cV6MhcC69dvG37zcdQPrnH0ry7w7qNtpOtLfXSO8YjZcR/eyRXWL4/0ABU+zXSqrZ4jBPXJ71DRSJY/Bej315L9ot7nM5LSOs/3XPLAj65rqIl+ybly0cagJEo646ZJH04z61ys3xB0V5wypdoqgkbIgDntnnp+FRL8Q9IKYcXiyFyWYRAgA+g3ewpWY7o3da8N6X4ivY5r8St5KiMES7MAknHTk5NTaPotl4fga2sUkSKeQOSz7sn7ufyrAT4h6IsSYS7Dq5wREDgevJ64/nUkvxM0Fm3rHegk84jGRx/vUWYXRa8ZqreEtSO84ESkAHj7wxXkS8DHc13viXxtpeqaHdWNn9pV5gP9ZEACAQcdePr7VwiDjpzVLREsACGXPTcP517paRhUYojpgLwy5YY7H257V4aDyuc7cgmvRD8QNBEizNHeyMpJUFAMdwM55GaJK41oYvxMJbxRBuJJFmgPGM4Zq5EqQvStzxdrFnrusR3dkZhGsCxkTDBBBJIHPTmsPfgY6/WmhM1vCujR+INbSwnkkjjMbOTGBnjHrXqXhzQNN8PpPHp7Su04BeaXljjkDgYA69uprzTwZrFnofiNb2+d0g8l0JRCxBOO1dlN8RtCiYyW7Xk7Fm3R+VjPp8xxgf4+1S7jVjV8b6gmmeEb5gQr3I8iMA/eL/e/TJrxYKBk9q2fEniS98SXazXKrFFGMRRR9F9SfU+9ZSgYFUlZA3cYRjnNepfDTjwtI3LFLl8j0GFry7BrtPCHjHSvD2jyWl1DOZnlLFo0DBgQMDGR6UPYS3Ol+IC48GzAE5M8Rxjg8nmvKApzknArtvFXjDTda0JbGzN0JWZHYSxgAkdTkH+lcVyRk0kNhz3PPrTHOV4/WnHt24pnXmmSexeE0aTwlpJILBIc5xwPnJ/oK5v4qbmj0ongAyj9ENLoPjjSNM0GzsrlLkzW6bX2RAg8nvn3z+FY/jbxNZ+IhYpZLKBb7yxdAud2OgyfSpS1Kexyo4p4I47U3GBmjvn0NUI+gbhw8YUEltq53ZJPY+3p+deTfENV/4S6bJGfJjzgY/hrrR8TNAkOXS+HA6Rjg56fe6VwfirVbfWdekvrXzPLaNFzIoViQMcgVKTKbLHgfURpviq3ZpDEk4aBmyON3Tr/tAV66/QFNp2kDby30z69vwrwLj8uldz4f8AiOYEjttZR28vAFzGm5io/vL3PuPyNDVxJm3f/D3Q7/xD5yyXUUdwWleFSNpbI4HGQDk110QSGwSLGFiAWLBzgDgdfbArmY/HPhp7uOU6k4Cq+HKuNvTgqBznqKytZ+JVmkTpo0DzTMPlmnQKsZ9h1PTv39aVmx3Rk/E6/W4163tFOWtIAJB6Mx3Y/LFYnhI/8VfpOM/8fSdPrWVNNJc3DzzyNLLKxZ3Y8sT1Jq5ol3Dpuv2N7cb/ACbedZH8v72Ae1X0JPdJ2EoMUkTN5bq+GC4YjB/p19aw73wLoGr6g9/qAkkuZT++2ysisQAOB2HFZ8XxM8MogVob3cSSx8oHknPdvWlHxO8OeYHKagWA2jEKjj161FmVdF7TtI1Dw9dtDYSZtC3EbnjbjIAJ6Y6VzPxU1lZVs9HUt5kRM0qnnacYUfqTzU+q/FSBQy6RpzMzA/vLs8An/ZBOfpmvOru5uL+9mu7mQyTzMXkc9yaaXcGyxoOG17T1YcG6iB/77Fe83Nqsm7aflz/Dkbsgj8RyPxFeA6bcR2eqWlzKGMcE6SMF6kBgTivVJvij4ecl1jvvmOfmiBwR0x83rRJCRzvxLugX0uyAI8uJpCCeeSAP/QTV/wCFf/HjqY/6aRnGfY1yXirVoNc8QTX9sJfIdVCCUYYYHP65rV8FeKNP0C2vYL9ZiJ3VlMSbiMA98jHWi2gJ6nb+LZD/AMIhqS7uPIwQBn+Jevp3rx8fLXeeIPHGlalot5Z2yXKyXCYBdABweOh6f41wIOevSnEGeweE4w/hbS8gKDDx9QSf8fyrE+KH/HhpaqDjzJGORychai0Hx1o+k6FZWU6XDywx4YLECC2T3z06Vl+MfFFhr8NmliLj9yzM/nKBjIHTk+lSk7jvoanwynZ7XUbPJG10kUDqNwIJ/wDHR+ddPrlul7oV/a7l+eBimRk7gMjH44FeaeFdag0LU5Jrky+TLHsbyhk9QR/I/nXYJ8QtFjOSl2V3AjMI5Hf+L60Nagnoecrzj3p+BtFJI0Zncx/6ssSvbjPFLxjPU1ZIm3J9BTPJy2alBzyelPGWBIGMUwK+1E4Oc/SintEc80UWA0g7Ku0cighWGQcGrsthlCI878njFUvLaNu3IoERspIORTdpxjgkVYAJBJOO2Kckas2cjHt2pDK3DIAf5VE8fl4GPetB7cFhtPvioZYXXIdelFwsUwAR15phGeMZ71a8r5S4HA6CoWDJ1GKYhvl7R7+lMEWeRzTgWzUocdMAeuKQFZ15wBSZ2rirG1AvHXPWo3GUwOwoAbtXGc4FNK7xwOBU1vavcuQp2qv3jirL6UyoWhm3MOxHWodSMXZs6qeErVIc8VoZuw88ZIo7knmn9eBx606K3NxcCIMFyCc4zVtpK7MIxcmordkPDY/lTgmBmr40Vh/y8D/vn/69V7m3+zOELbsjOcYqI1IydkzaphK1KPNNWRCMLx1pCuPm696VvuVZt7E3cIkEuwE4A256VUpKKuzOlSnVlywV2VNxIxTSgyB1NOIwSp6gkUoPGCKoztYQEB8+lOfAGBUtpZm8ZwJNmzHbPWrP9jnODcf+O/8A16zdWEXZs6aeEr1I80I6FEIWU549qaQBg44qQN1HpxQiGSZI9wXecZx0q79TnUW3yrch2HGccGhkJ+7xVqe3aG5jtg+7fjBxjGaLu0+yOqF9+8E5xipU4u3mayoVIqTa23KmMdeaRsdjipCu3H0zUv2Ddp5vDL0BO3Hvim5Jbk06c6l+VbK5UHB5GAaBypHerUNgZ7JrrzMBc/Lt9Kq5J6enNCknsKdOcEnJb7C4I603v61PbW5u5xFv2kLnOM1eGhkEf6SMf7n/ANeplUjF2bNqWFrVY80FdGVjnjrQo55qTAVjznBxT7a2N1ceUG2HBOcZqm0ldmEYSlJRW5Fj5velIHHetL+xH2krcAt6FcVnsjo5jcYZTgipjOMtma1cPVo251Yj25zmgLjmnN0q7BpjT2yzebt3AkLtpykorUmlRnVdoK5SKjHAzTvLXGR17ikDYIpwxyKoyIthDUKhJwO9XLaza9ViJNmw46Zqz/ZLICwnBwP7n/16zdSKdmzqhg61SPNGOhmhccelKYyDzUinIyOp708Lk4PetDlK+zNABHBFXBEHb5V4HTNK1qVOcEY9utAFEj5hkZyKTO09Kvy2TqdxBKnkH0qq0YBwSeOhoAjHTJ/CnL8y5prBsdKMHd6UATqMgDpxSjk9TRHzwB1Heplt225xwOaAEG0DNOMmOB39KPJ28txSAA9CAfegBVuNi4x+goqEkk9DRTA0tKuYYGY7nCs3KNyOfetS4hsrhGmjuFhIGWDNgf8A1q5u5j8lhujkgPRifmTPsf8AGpTKMKY23qV5yPzFG4i8YhJCZYW8xAfvL/OoQXiPuafp15HbEqCI1PZuVP4Vaa2eb50w6k9VOcUAV4pPmyWx61ZDrIhBO7nk1TaNkYjq3U05ZCoAx8ppNDLBhVMYUNz371WeP5uQPpVgT9t2c9KYxG/nOfWkBTkiC98H2qJ0KKv+13NW9qeZhl3A8YqWYRiIFow23gD0rOVTlklY7qOEVSnKfNsZeWHrkHikJOeuPWpmHPQLx2qFl5NanC1qXtIOIZf97+lRaXcR25lEsm0NjGfxqTSf9VN/vf0rPGDiudRUpTT8j1ZVpUaVGcelwIy7AZOScUn8OD+dOI7j0pCeDn8K6Tym+poRf8gR+ezc/jVBSAO/StCHH9hP9G/nWeuOB2rClvL1O/GfDT/woGyVOa1rDEVlAp6vkj9TWU/yx9Oetac58mSwjHrg/wDfOP61NdXSRrlr5ZSn2svvZm3CbLyZf9smo8YOataiu2+b/aANQAZHtW0HeKZw4iPLVkvNlzR8+ZP/AMB/rS6OeZ8/3x/WjRx80/8AwH+tGjf8t/8AeH9a5qm8/kevhdqP/bxnA8tx3NS2mTfQ5/v0xR8zfU1Ja/8AH9D/AL9dMvgZ49L+NH1X5l9ot+txkjISLd/Mf1qLVh+/hz3U/wA6vOBDJJcHuqqPz/8Ar1n6yT50P+6f51yUneaPdxkFDDz7t3/H/gFNgdpG3IxV4f8AIvt/un/0Ks8njOSTitW0WJtHHnnERB3fTNb1nZL1POy9c0pr+6yKy/5AUvph6yF5TrW+BbjSplteYtjYPPXHvWEo6UqLu5PzHjo8sacb3si3o/N+f9w/0pt+N2ozcnqO/sKk0pdl+R/sH+lMv1zfTH3GfyFP/l6/Ql/7kv8AF+hW46Vb0n/kIY/2DVbGOlWtKB+3/wDADV1PgZhhP94h6liIsNefBODkH8qg1Ff9OkI6YH8q0VtCt+9yXG0jgfhiqk8fnTyMOew59qwptOSa7Hfi4yhRalu5Nr0Mt1IFdDbARW8ER6+X/h/jWPLC2QpHUgc1qyvt1K3QdPLYf5/KnX1svUWWPkcpei+9mI6lJXQ/wsR+tNz61avYiL+XjgnP5ioNpPbiuiLukzzKseWco9maGkcwXH1/pRo+TYy5P8R/lS6WNtncMPU/yo0f/jxl/wB4/wAq5J/a9Ue1hv8Al0vKRnxDKgdcVOGC9fmPoaigUlRipguep4Fdh4JOjDG9u1aUN2uVV1xkfKSKzIChPlvGGJ4q7NsWJcruYfLkdqxlO0krHfRwqqUpT5tiee+IXyygcDjLc1izRjec/XAq6FydjDj27VA0e5z7mtUjhe5nsDkYHSkCEjJ79q0ntCFDHkEdRT4bBpR8gOcZximIqRgHG49OwrStQqq28fcPU1SNvIr4Kn8BVmNgIipOd/TPGDQBHdyK8hZPl68VUO6TheMH8qkkUgk4zg447UsPyswOBx1NAEfkuvBDH6Cipjuz+75H0ooAuC486HymOQeCM/1qvNZW5P7hzE5OCB0z7j/DFSmIE4Gcf1pCjx/NycHmiwXM6WOWAhpV4RshlGVP1Hb8RVyyllDHy3WHjcp3fL06ZqYzmRWYLl+3tVSW3SUF4z9nkHJAGUP4dvwo1A0I9UeRNtzCkuR98DDCq0bSGU/MpjZsKMY2/wCNU0eRMxsmyQcjnhh7GljllUNuAYH/AD0oEaawSFzlQB2x3qYQBDhzgn9KowXjKAiynPXDjIqWZ5pnQpIYyvUdVb8eooGPkhwdytn+lMKFuBkAjkE9atwhpEGcBx6HNDQkDzNuR0JPY1Nky1OS2ZQMGBnOfpUJh+Ukj8a0FVQ2QMfSniASx5GcjsaZBU0xdsU2f739Kq2NqlyX3FhtxjB9a0VRbVm+bKtz9KjiEEIcwKcnnHNc0uZSlZbnsUvYzp0+dq0b3TMxs7ivOAcU1kPar32Y9GBLVE0XUV1o8d76E8A/4kb/AEb+dZ68AcCr8cqLp5hz8xB4x71D5WOvWsaaacr9ztxcoyjT5XtFEJXzGjXHLMB+ta1xbLPNE/m7TEcgetUI8JPGX6A5Jpt8Vnud6cgKBk1NSLlNWNMNVp0qMnLVtrT0JdVXFzE3qpH6/wD16gBXGMYxVi8mjuBGUbJU88Yqs2QvGKulfkSZjjXGVeUou6Zc0rgTn3H9aZo3/Lb3I/rSxXMMFrsjB8xh82B3pLGWK2DbzjJGOM1jKLak7HfRqU4SpR5lonf5lRUJZvqakgQrewcY+akThiff86eGCXMbtwFOTXRL4WeVSaVVN9/1LepybFt48/6yVc/QH/8AVVXWsedD/un+dF5Ok93E4J8uMjt3zzTdTkjupYzESQoOeMVz04OLj8z1cViIVIVUn2sUQcg+1aaH/in2Hbaf/QqzcYJq6LmFNINvuPmEHjHvWtVN2t3OLBzjFz5nb3WTWPOhzfR/5VmJ0GB0HFXre6ij014Cx8xg2Bj1qmq87T6daKaalL1DFTjKnTSeyLOlr/p2f9g/0pL0ZvJvr/QU6yZIbnexwpUjpTp0ElxIwHXkZ4pJP2t/IblH6mo315ioM5wataaMX2R/cNQ7NhyeKsWciRTh24+UjirqK8XYxwslGtFva5aIU3cu/JGeBnjOKtNAssJccMOCP8KpgCW5dhnBOau2pySCcZ7miKtFCry5qsn5soyQr9sjXYVAI4Jqw9sGvI5zJgoMbfX/ADmp7iERyIQDgd+vNULiFjcCbB4YYyPSspxcpadjsw1anSo+8rtyWl+3Uj1BcXoP95QarumOvAxmrd8yySI6ZO0EHjFVHY7Dn+VaU78iucuLcXXk4u6ZbsBt0+duMEsf0pNJAFnKP9o/yqwxtre3ET/LG4xgZ5pLR7QM0UHQ5JHNcrldSdtz2qdNU504uSula3XUzYFwoyKmC4YAj8af5aid41GAGwPapTGcMX6jsa7U7q589KLjJxfQjjQlsxg7sfjTkWQHae/UE06Prn1qcQFm3dO9Fl1GpyWiZGibmwo+tTPEN3yryB6daVCNwAH1+lThSxDkdeOKZBGLSQoMHIbpirVun2eBiFO/puJ6VYskAmGWwcfpUk8SM5HIPoOallGPcSnbtK8r0NZ5kLMR0ya27m3L4UqBjgHFVLrTvs7BTgE9T6GmIzhgZYnP4U0xAnJ6H0NWnt2ibDjqOgpViwTgBt3UYpiKW3H8R/Cip3jG7oAfaigCVLiaGJUMYcH5wW6lT0qZJlkhMojZADjpnBqkbCezk3pI0S91xlfyPFMFxcx5iywRxkmAZ+mVNJ3Al3kZwpBz+dAYA5ZeG6GovtIaQqkvmsvBBHJ/A1LLmRV+fCt0B4FO4gaNZCQo3oT93OM/4Gqrq9uQpy6E4V+49mH9e9XI7K52iRFBwM/eFOaH7SAP7y7hzwaAKSk+ayykBQp2sFzzjoaQSlOQSCPenmRnnaORfmA4YjG8ev1/wpHQHBBBA4P1o0Alt74yyMrKG2DJJOOPatBblACFfPHRulZSxRggvGsq/wB05B/Ol4UluU545zSsFzcjiEq/KMPj7oNNWFwn7oZz1B61mQzyKCVbIFaMOo/dEoDY9R/WgYvlrgrIuHFIsaKFLA+gPrVoS28425eNu27BBqRrCZVBBEgPcc0hmYcbyGB+lRGLccdq1JIEbJRTkDB74NUI2jeVkQ5ZOD1H+elMRWaLaeKAB0IzVqSBt5JPQ+lR7MdF60wITD0Ixg1E0O4Z6VoBAedwXjFAtmJAABFK4GWYwOlBBLAEfjWm9rsOSBiqz2v8Q4HbincLFTBB5xzS4Xpg+tTGFkYgjIpjA7uBx70ANZCACKVkyuW60q7if6U4Mp4Zc454oEVynJ/pTWX5cCrnkgrkHn3pht2Vct07e9AFbYNvTJNN8g9qtY56c+xo6n2xjpQMpOpU+w9KUDABIqw0XPIwDSNGu3A4OOc0ARISOR2qzhWkAAY59qgHygAck1Ipc4yxoAlkWNgDjkdfemhPmz2HoKEbByeRTi6hiVJ/GkBZRWOXCcLwSOlXraBpJE2nk9hVW3m2oE5KnnNakEahkcNtNIYSJh13fLt7VDdxrcspjJJxjjitBLYO/mNMGxzk80sUEckgUMGCnJ7ZpXHY5uaHy3wBx6+tRG3D5B4Nbd3bu0zM6bQTwB2pjWKcE8EjOKdxGTLFLJsEmNq9MClSIxybo8A4x04xV5om4AHApAinjGPpSsrWLdSblzt6lUxglm7k8npzUqxs0eDzgccVZdV2gbDg87u5ojiPYcZ7U9iW23dldbcHGMZFPwEUc59/WrMICfLsDYHOelP8tXkVOMAd6YiqigqcLjn9KtRYZMJuGD+VNktmjKlFLKw+8DThbyxAA5UtyDQA589QSdp6Y5pi3DjJBBAGMY60MWQsCQTUTE7Bz36CgC6rh8uxALYAHpUUrCXCdCnQnmogxjjAHPPPGaZuY/Ng/MevSkgY5oRIAdo9DinGzVSq5wD3HrUsW9CQzBzuHFRuzu7YyGyetMBghhTgxE0UqFlXDMBj1H/16KAJrexiyFa8dY8cowDEewJqlcR2yTmN42AxkMFOKuxTw7Nz8e+M4NSQzQs7JIVJ7YPB9KdxWOffSopZRMX3gHrj+o6U1pGtboxfK8LMCPPXdx/vDmt+502KSQunmQyN/EnQ/UVTms7iJT50a3MPZlXDD8D1odmGpmNqyKux08sE4+YBk/A0sDqkTSFWBQD5oiCPr+dSRw2TlirmOQD5QTxn0INVGs7mG4MlsHU4LboTt469Km3YCzdCRrdLq2jJaJs57DPUfjwaoyNMsSyLGGDEZYdx64q/bSyyI7PLC+0Y2HEbsOufQ1BY4ljR9+U3MiKeGAHIFIbEkUlcKGKqcbsYJH0pMYHlnIGc4I71YulZJJBuJ2L94Z6fj2qwtorx7kGT6hutVcmxlkbFI2Ajt7UodgQdvHsa0WgRTh3AOcYqKaGNXXK4DHjbnA460XAijvSMqOnerUOpTRYKSMCfQ9KqvZEnfHuK9RkUgsLp2zDDN9AhPHrRdBqbEGps6gXMayE/xjg0288tgs9uNzj2BI/xrP8As9xAC8cUuB1yP51IjhWPmRtGe4IzRcBH1ERsPNQEdipzU0N/b3Eyxqm35SS7H9Kgi2Tq8cgTAfAQnJIOckH2x35qObSxtzESB6HkfgaBmzJap1TOSO1LFGcEDntzWNFPfWhVg2cDp1FaNrqkeVedCo9R0/GkMuNEGXa8XPcVFLp5kJCP0GQK1UaKeDzUZX9QDnFM8t0j3hTjHU+lAzB8mRJR0YgZ+lTLBFIG3xA8Hn1q6/l+W37siQnG70qovykZJ/pTEQSafGuWQ7faqzw5T7wznArTIMuFUFm6DA5qo8DoSpUgjrnqKEBTGVOWBI9KTzHTOO471LIhB2knioHGDnGKokfG6FsTJzjgjrTxarIpZJBwOlVzlm9TSncR16UhkjI/CY3H+9imEKw5AzUsNw0Thgx3D3p6tDOT5p2se/vQBTSFSzE4yPXpTVMBfaJo+f8AbA/nV02rLgRlZCe3es2705kkZo12jPK+lICyICBkKQOxHQ/jQ0fzdcn2rLTzbdgyO6OO6nB/+vVuDVSJAbuPcOm+NQrfl0P6UDLsUgQELwTxmrcczrgMx3DjPrVWELcQefDlowef9k9s+lPVWU8DIPekBsxEsF3EYP41o2+6Jy27eAOOKwoJTnn5cEHr0rTivfs8LzFx5a43cZpNFI21iiuiFZQSB0xVG5so0LSLuVx0+lZcXi0vqCIkCJExCliTuGeM1u3DFXEOATzk5yR7UrNBdMwZYtvz5Jz1z+lJ9mG4FThumMVsiGAwkhAzd8jgVkywTLK8hVtqt1AqhELQnIDnIHQVLbuSeBs96chNwoOCWBp6wGNgZCQOox6UAP8AsW9CUk3ENyPenxaazJ80ZDseAa2NKilimBRFK9896v3CRm6wmwbVHJ4yam+th20uYyWaRgLgjb171BKRyxXLL6itW5hcHcgBQ4ORVO4jMkG5SN3cZ7VQjFuoh5LOoAZj0/r/ACqkCAVJbd3xjmtmKKN5FS4PC/Nj1xVK+tQbkeXGyqw3HHY0xFVCZDgZBI7d6azOsw4xjsafJJGpIUEYA59TSxIJU3F/mXoKQDkACBm4fGdo64qUJuc/KeB82etMhglSXzMcjrVtRuzuTI7YNADGthIxbIbPfNFT+Tan75kVh14oo1HoYK5Q5kGQfWrS3MMCKWVGU/3hVwwxLbMZPmlxkbxWSsEk7bViYc9MZxVXTJtYtR6nKJCCu6LP3c9KmOoM7cMcA9SMVBHptzG4UxsxHO0DJx7etXLJZo7xHRF+TkBh19setGgakD2X2wGSSPcuAM4/wpY9BmtifJlkDmNiIzyAenWtwOLWFZPs8LNIx82KQHcfRgf0qxFqGny2YQzmCTowPzbwe1S2ykkcFdWd1bTme4g2gPg4HBPp+tT2NkFt5kjO7bKCrYyRlQf61qa41te3MUFudrruDFlwGA5/PrWVaSyDTrwQF2dJCQRjsMfXoKJMSRZuo4Y4naU7UjXAY9D7UkE0LgzureWg+RBx8v41BEsWqW6KssrgpmZZByrdODnkY5q5b6fI8Plz3TG3gj+9IceWnU4/HPFSAwwDU0IEDIeT1HQfxH0/GoZGtLfPm3O9v9ggKPYE8n8OPeob++JtPLt8xWxOfLP3pvRm9R7dKzzcK8y+Zu5PJLfMfXntRZj0LVx4iuyDHaxiJPRUwT+PX9azpL69uCTJ5zNjDHzMDHbpVmSA21s0UqRu0pDCRXVvlI6eoP8AnFQrbsVKptYtyBnk09A1KjvKXCGJjngAFjk/nUkWqG3IxEVKnPySyKc/nSOux9yllwcqQeR+XepXS3uzueQmRj8xYhRn+VAiVdaR3yRPk54fbICf0P60sWs2z7o7pZowQR+75GfocfzqsdNi+Vo5Xx9Aajl0+ZFzHIrjJ4P+FF0GptW9ws2Et5451yAFIw5+gOD+RNSMsR/dkMjE42kYz6cVyrxyxcsuPcVYttQuYRhJQy/3H6fr/SqEdAgubNyyOw2nIxxj8K27HxGsw8u7UAL94rwfrjvXLR61C3yyI1uSeerL+vI/M1bSRH+aIq6qeJE5A/qKQzrZreC/jEtrIHA646j8DVK5spYWAJBU8lRWTbTzxw/arXIQPsYE9Gxnjv0rYtNZiuotly3IAHXkUrjH2lsqyBjKVbOat3UcdxDgqXlHO9qiuegeDa30qKOWWP5mJHpmgChc6fJEd7And6dqr/Y2kOMEj9a3jNHLy5+djzxTHjCJgMMk+lO4rHOvAUboQ464FJ8pXG3Dd/rWzcRRht2AxPB5xis64jYMSgAweTTAqmAtltuABTGQDlecDnNWFIHHf1pSBIecDnkZ60AVlkUEZz68VMsrO+RgjPI9KSSAqcquR/SotrhsjjFAh11aRXqDy4/LmGcsG4b8Ky3gYSeRKgDDoTxiteK5dGBwCfcZqe4SK5gVXALKOOMY96QzmiCCPL3pIpzkHFaFtqo2rFcLsbHMq9G+o7fhTZ7WSyl3BfMTPpVSRd3IUbh17GmJnQRFDHmNlbjk5yKr3cpuVaBTGgjwWznk/hWNb3M1lNvjxg/eRhlWH+fStKKezmY+R5iyy8GEsM+vDd8/nSd0NWb1GT/JErx4Kqu0/MM557da7mOdUOUQcjIU+hHrXByxNHKfPJXyvl+YY478V1Yl3wRyrna0UZHqRsFIfV2NDzwZuEIGAPUCtGIQmMwsFZSMndwTWLCwf5lBJAyTWgt0RJvIDgkHc3T8RSaGmMa3t4XZYgeeqtVhDbvDiRFZl7dMVLLYIYlmibl2xsAIPPT2qtNaz2+7ccHshHT69KALRuJUkSOMhQAWf2HQD/PpWpH5Vzb4cI7/AOzxXMWl2+fMfhpOVOO3b6cc/jVpblobgEEOMZOKVh3LV3PJHC0JjAzjGeq1kF5IyxJyQfl9RWqbtLoq0gYk5GAAAPeqE0MMd0xjV2iznOetUiWZk0mXJL/1zT1u8QhSOScg1NLEjyZiG4emOlRSWrEkkDJHQdKoRX8mF3Oxxzz0zSxxFVdlQYXnOMVMtvImw42jPPHJoywO0kgY5GP50AEc2xvl5XHfqKmgLSMChXGfWoo4FeQgHGD+Bp5EEZ+UMoc8g/40hk7PtbayuCP7o4oqItkkl8H0zRRYLj5po0BRlBLfw45P+FV1mMAy0W1zwDJyB9B6U5N3mqQiKxHU/wAyay9ZvlTbFDJ5792/hz7D/GnZbCv1OgjuLhwBNNHDHgYxgfoKkbVtPiAWO1+1FeGZ+M/TFcQ8s21XnmLMeACfT2qzbzu0omIYhRjIzyaXKPmNmQy3kpEpMceP++fpWMwP2hRGxJDYFXUimu5TJNlu68/KB3rXtrGK3h8y4gdYmIZZCuGP09jmi9hWuYquqi4uLgOBBC3l47vjj9cU/TLeC2G1GEiNEC7DnccfN+tPvPKuXgt4zshmuS8m45Plp6/hVO6vIn1ExSzrHHIjMWySGbrtyOnIqHqUX0gWCeKGOA5cbyVHyhR6ntWfqMxupY4rdi0at+5j2/63nJZh6Z4A7/hWlqF5JFph+yMVa5byCOrIoGW4xzwfaubgR5pDI7Ox+4rMecDjP5ULVg9ESfYbsPIZygcHa245z/nipYdOhx95gQMbiM9qsbmt41Rhy3IB44pHuFdJDuVI0+/I3Rfb3PtWmhGpTexdI/MONrHCn1PpTpbd7dAJ5ks1IywfK7h24HJqrcazICPsJMSjP79v9Y34/wAI9h+ZrOW1uLpmby5pWPJwhP45pPUCVr62RiTvuPb7o/r/ADqE6ll/3VtBH6Dbu/8AQs0jafcqObSUDGclTxUaWjMw3YC+nc/hTsguOXULmMFV2gEY+4v+FWInv5Yv+PfcnTJRR+RxUlvb7CSsmwjsFBx/n61bjuZdhSSNZFU8upyQPcf4e9GgakSNImPOS3UkY++c/lyP0pX0+G4hJQESZ4XHBH149+1K8KOfMhydw4K8ce1U4jcyXG1dxHqe1FkGoyXT54VwQy88K/f6UxGurJ1cq8f93g8j2rcjeYAK8O4AYOD1pkhiMYRFGCf9Wxyp/wAPqKQ7FSLVImwZocPn76D+Y6fyq9DNDKgbfgfwyoc4PuOo/wA9aozadHcqXt3aKRfvRt2/HuKpCG6tJAw3RyD07/4igDqNP1Oe0kG1shTxnp9DXRw31tfIfkWNyBkbuM1wVpqMT5S5Pl5GBIBkde/p+FakG5NrBguc7WDZDD+tFgudRcaa8T/OVUtyAD09qha3mUklTs6kdaSw1lGIgvFD4GAR/wDXrbtoUAL2/wA6NwQxzik9BrU52UDcUUHkZPt60xEVgQxC4710p0m3uEy6mJjySvfms290+KHOWweMZHWkmOxjT2WTlecjjAqM2UiAFsAkdO/1rQiklgYEAYB+UHndV8XUTLmaIMc5B9Kq7FZGC0EgUbwQM88YpHtmwAVBzzXVxvFeQi3dUUA/KxHNQvpZt3eXCyoOSB6etTcdjlGgdDjGPamOsqsGXa2R9x1OD+IrpJdPSZmeBNy47+tZkluyHO3GD0I6U73FYzTeps8i7hkg3cEj5lweM5HP86rXGgbohJay+cg/iRg3Hpx/I81sbA0R3xbs9dwzVS70+G3tje2s00MkZGBH0x3+bORTEc/JbSqvBJxwQwqF7d0AZgp9s1pPqKOXWeJWkP8Ay0T5WJ9x91v0PvVfzY5lLKobHUA4NO7EJDqALGO+R7iE8ff+dPoe9dPpt9BLbQtbN5ghjCNnkjAxyO3H4e9cnIis6kL8p756UQXFxZF2tpmQMMEoecUmgTO5ikVUZ2woAySPStKxkjjlXcuF7lhxXE2uvwvCY7iR7WU4G+L/AFb8917fUflVi61HUbYI7Ok0IOUlQZX86nV6FaLU9Rtb6OG2Lxxs5xu8lRyfYeh9qydS8RaTf6fJAtwkM0rrE4lQo8WT8zEHpgZ/HFcVF4u1BGAR1LDpxnFU31EmOTdtaeYFXmckscnJ6/h/k1PKVzHfPLpr4W31C2aNiFCFhxx+lNNvbiNXRhgkZIOQSTgVwSx2Qs3eXe0wx5aoOMe/+e4rf8PPp4Z57l3BMBVBAOUYEYJxwc5PX0p7C3N+SzZLffDKhycFScFaoicgtGoBP61q2zJMrZkiuNy5UrxtGTwR68A596a9jFI6gR4KkZIOM1SYWMrypUAPIBH8PoaVWcnblQVHQjmtA6a0VzuD5H+0KkktEIOR1/jFFwMdrg4AYlu2ev8A+qp4YILpkjyVXHzE9j61b+wI6bZISjHndnAI9KznURybUVwQCPahO4bE9tEkLviUbQfTqKnvIYpv3rodgIGV7ZGapQR75ApUtn5enFdNp1hciIxStEwUZUNg44pN2Glc5ndEchFcKvAxRXVJpPBIKxknJUAMM+1FHMHKeVX+p3M7MThEP8PXH1qnFdBY9hXPzbt2OfzquLgqSE6nvjpSoGc8961sZXLUMQu7lRzx97FaV0EtZ/JXPynDHBAz3rJRnWdTGu5sjCqOCa6u3s1vY4DcLgkk7V/jY+p61L0KWpLb75boLbx4i4VQq9c98da6TU7K40zRpnlJlRiI4y6jJY9MegFavh6wiiUrHCkcEJBZk4LdvqefWofG20J5jTFIrKNriRBjJfGFHNZXNNjz0Wy3809usoWOIC3QqPvn7z9foBWnNYWsNpEqxogjYGMbRwQe3rTbGOPStMt5Ll1E8spwiKWLsyZOR7EqPwq601usDzNuEUBLFz/eA4AGOuRzSbCxzGvXEs+pxQwRlXiAVeRkN1bP0JA/CmmNrPy1kQM+cHDDjHXJpmntPcCW5JIBG3kYzuJJGfwzTzNiBzJErBBgbh19P8KtaaE7kdwVkuJFRgEjAaSUchV4/XnH1NYOoXn22YRqSltF/q4+/wBT71q3FpczWbWloqsRiS4beByRkLz6Dt6k1hywyW2Y5ImjJ7uMZq0QxkRYyBkl27DlQvBB7VuQ69foqpMqXK5GSeGrnFiZ5AicljxWlBb4G4ksq8Zz94+1OwrlvUdUlutyr+7jz91OPzPf6VThBHJOGb07f/Xpsrb5QoXgcADoKaqBpDuY4H+fxoY0XuBBtQYHt/jUKOtkNwlOcY4FIrOxID4B6Z6iieJpF6g4OcLU3HYebwLM0q/6tmBcdSP9qrLF44yyndkj5uvWqTq7NFGLcKQOVJ5Jzyfyx+VSW0jyh7TccJnYDwetJjRo2YaWYEyBVPBG0fmKbIkQkbzI2K5xv28Mfaqau9vDgfePJx2pxlNwirIQB3bsaQywsavHut2McyZx5g7elTqRcR+XJGCVHzK/IJHXB7VAsEqAG2mZ1AyEYZH/ANarOGglSeVo8AhHA5QDBwfw/kfai9h2voUZtHt/LkmgZ9vB2dSn+Iqnb3l1p7eThZIXwTE/Kt7j0PuK6CS1Ef7+B9pI3D0I9D71U1GCO6g80r+8UAMmOw9MU07ktWH2skFw3mxSudq5ePGWj9/9oe4rWs9TuoC4gfZIVwAeQ3pXHpHJbXKTRM+FbIdThkNatre/a5/LnKLcf8s5AAAc+3SmI9E0u7N9ZBzlbhPlkH9cdgatNallCyKrqT0PSuSt55bFg6swYDgnt6g+1dPaa5HckwgnzY1BZGGMe4PcVLT6FJrqBtLKSNlMezJ/h7Vi3trbW6NtBz2bs34V0Qljmz8ihc85/wAe1QmwgKkyMWXsR2pXHYw7e4SK6iUyuiZ9Oa2lu0JfbIXXHI6EH/Cql1o4bE8A8wfxAkZFVv7OuLfMxIRH42MeT+FGgao0TaW8sRkguGjYdsDB/GoZIbqKPYyrKpHHy5p1gkECssjsUwcYPf0qwmrW8Mxt1j85Izyx46/rRcLGQ1gsrBG/dkjkg9TWXqMBtYpI+ZMAkp613V5EjKtzCu1+pGBgj1rKvMzFGltQSVOG29c0Jg0edjR7i8g86KAJnLKrNjjPAxVFIPJf54iHBPFehS2/lbhgAjjGaqzabbOmJljZc/wjBHfNXcixxClZd3OCvr3qu7w7yOjKecdK6e+8MSAiSyn8wOD+7J5H41zkmlvHO3m742zyG7+1CYWK3m+WzCPy23jacqDx7elWtNu3trxA8xS0LAyx43q2OxXI/nVd7dEb5vrnbxUMC7gWV8N39BT3Eb0EFpqsn/EtRoZzktAWyBjHQ9884A546Vm3UTJMUuQ6MOBzwaZblLd/MmbzODjacYPrWq9/pd5BEbtpjMGxOT82QRww9+ORU7Me5WF4XiWPdlQeDnqMUpuUzhFwfQd6iu7eKCWPyJ0njkXKshzj2IPIqnJsyC52sDgHPIotcDah1m6t5A6szYOMKxH8q6Gx8TXZufOmdjEUx5LBc57EMP8ACuEVZi4WOTcCe9XbZyXCuy7lOVZmOD/nik9Bpnp2na1DqMD7V2yKeY5CNw9xUl3cQwWcly8oXYOh71xEGt28waK6VXKfKkkJ2vu9j+vPFWb2e/1JbWwkkhEDzj/SBLnKj1BApJ330G/I7CC8m+wpDIRInDKe49h7VUu7QuxkxtHXaK01ihjt44ghCouKZNbuQJM7U6HvtNNaA9Shp8ux9kZyMjG4f0rYS4/dukTkMP731rLkiVTlWK7e/TJqISMo3dweoNNoEzoo7htgzg/jRWZHfKyAtFuJ7hhRUWLujyeKJdhYsu4Hof51pW2jNOsdxcO0Nrjt95/ZR/WobWwd8XEybVc5VPWtpLzyUEhAlfZtDSfwfStnfoYqxSiiW2XbHGAM4B6/hW/aWQSGKRiyk/Ngnr/hWRb/ADTxtOpeFcnA43fStvTbqB57i4mfEcYGxWXjPYY6VLuUjprK8+wIrSlldosj5uNg6+2cjNczrGqPqhitp5Qv2yf7RMzn7sCnCL+J/nS6jdOkY3ODv+Uey9T/AJ96zluJY7ebWZU5mRltzkfKi/KuB7nP5VnYu5p61pX9p2tnLaOYGhdRCxPG3ByfxPP4Vl6xMbHQ7fTt5d7gAvIeuM5P58Vqy3kwRIIIy8TIqquzJHHp9BWDqk39payYGcAW6YdlHTavP154/GhCYxHfT4jGrlSz7vLZMsfw/PiqUlx512AwJQAysmOuOg49Tx+NST3LXFwuW2seWY81LoKJc3ySSDcu7zX46Kv3fzbn/gNUu5PkaLaFd2tkbiVS7Nl5WTBO48t+FZUzyTIkcqAoudwYc+9dysccyBnl3RY+VSOv1rl/EWpWqPNZiBXuFUKZB0jz29zilFtspqyOTvja2zkwp5YbGdvXH9M0PP5UAwu1iuQB/CKqyxM8jSyZIBwAe9TA/KHfls9D29q2Mhm0wpknDNzzUazrGD6kYxSSyFySTUCnc4GCcc8UhovJOSAFGD/s8VYQtAhcuRk9FNVVyo3HGcenQVMgWQjzCQR0ycYqGUOa4kjlQwsdw5yONtNfakizpJ+9XnGOp9P8+lJOGRgoGMj8xS2iCVvKjCuyZYe5AzQHUmkdZH3vjaRuAB/SrmnWhuWCYG3BJy4XaOucmqaW8TMbViykzIVmA4CMOc/+O4/GtAlbOZoom81VO3cPun/GpfkUvMlU3Ec7SWrNsDZ3Mc7vXGRU+Hu1d7iNAsa4Z0XHHv606CNwI2ndimAAVA4z7etaq28Udr9qt0RxjgtLglT94YA6dufep5rlcphWgj+yy27SOs0J+Vs7gy9v07+xpWje0ugJFVlJ5IPQe3qKWKMRmK9jgeM3AMWVB25b7v1BII/Gr8wjkto0SPDhQxCnPb7306U07MTVzB1Kz2TCayYBs/Njo/fp69qzgBJIxbbGVGSp4yc9q2pEW7snXHQ43YxtPoaneyttVsvMx5dxH8rMvOT7/wCNWQyrZ664aOG8bcu3CyEZJHYn1x0ra00zW91E80MjTW53b2HyuDnp7YI4riZ4JrWd4p0K4PI9PcV0Xh3UkdHtpXPmdVB5Dr7ehHX3HuKNhHo0UllcwrNAmAw5wcgH3p0cLSkxhEB7YJ5rmtKv2t7qRFfK43Omeo74/nXS+fIqI6yLIMZUqe1TYtNMakSh2jkPl/XmkuNOFxGI2cNzwytzU32m2mhO5QrLyOmTRaXNvPFsZChU+vOKLsLGbcaBIls0y3LK+/aFIwDWRGsun3jPMu8v05rsBZG5iXy5iyHqG6rWXqWiPdQh4pMyR9uhPtQmhtEaeJ4jaiE26psO3a3Bz61eTUUkt45VaONA2HBOTj1rk5rG8u7j7PgGVRllHUYqqvnW8b27liG4PtilyoOZnUah5V1PElg8DkHMgJwxHt61XXS2n4bdbncAMLnJ/wAKo2dusLRSo7bww3DPNb/muoIZRnB4U5NMRkz2V1agow3here1QXca3du0bbU3LgfKDg+uPWt1rpmOW3jGMnHBphtYbgbxCxJ7Ac/hRcLHmep6JdW87+XAzqzcPGDtP4c4rPn0m4sIxLcW00e7oduRz6/4V63FZ2zxkeYVkJzhh0qhfabbX8Zgu7fKB92VJXBHcfrVcxNjzGJVba+14yD0GDmlunlwE8obM8DAr0a98OWV9BHFAkMRjAG8LztHH4nvz6VnX3guCIGSC5Vgo3FJ/lAx7j6UXFY4EwM/I+X/AGc1ILV9m7y8/iOTWhJbWyytGd4KkglCHH5g8iqkjxI4/enAPTaRmqERYkVf9WQfWkjScrhVJOcY6VcdrVEV/tEvzjIAj/8Ar060t7K6fy5Lr7OneSUH+QzS0Cxnb2hcLtGefzrQsdRuobgMsXmg/eQjIYelWtM0vTZ9aW0uJ5Gw2I/JAPmHqD9DXT6TpEJ0dFygu1kYlh97G7j9KTaeg0nudNoovJ9Mt5J4PIZk+4zbinPAJ7nGKuhJXt5Eh2ys+AQeuM8mm6ZOEtPs8wDYGc+uOtXILeD/AI+EuWjDfKQTxj0qTQjGjJLDuV3Z9v3Tjr6Vj3lkYIVmcbgx6VtX87wRrFEriI9156dMmsi8mlu4VBkO1TnaOpNONxNIy94QkE4yc4ooaC5B4RyOxoq7EnNPfJFHuj6KdoBwcj1PvVEXU08kjnJUfOVplxGyspbG0jnbUwtGWDZGu6Q8nGPlAHNPRE7mlFLDLCFRuVH3dmMn29qmiaU2oXy8DOcL37ZrJjlmjtygjK7jt3Y6/wCc1txMy2S3EjqqgAe+fYVI0OnZhpRbK+dNi2hZv4A2dzfgoP6VWuGEyR2Fs7NnmNHIAWJQQvJ7nGcfWkeSS4bFmxUBRCocg7pHHzkewXaPxqLVtJQajEsMrDy02Ow547fjmo3ZRPp+qzwWdzPcXJMi5CKR82ewz9cVkxHyLeaUBmkkYDd/s9T+ZxV7VPIEdpZpDtZgGbaeWAOFz9fmP1xVK9mdZzbxzOlsCFZNxwdvqOh79aaEynKzTScHDOcfnXV6HbMLKSeEcXDbVHcovA/Pk/jXEzurXghtnYq21d5GMEjmutilmtUhS3kxGpA+VuwHFVYSN243iOCOHAKg5z0z/hXnYkDC4mnkDTSMXJP8RJrrdU1N4rKfbIp3AhfXJ/rXDTYacv8Awx/rRFNBJ3H/AGkSKoX+Bc8+v+f51WnJk2lRgVGGyuIl69vallEi4XbjFUIa2duBTVYR8g8mlWTYMNk+1NYg/MB06igCzyCsuMHGcZ7+tLiUtuBIR+vqar/aNxwwyo9OtX9Ps5ZJt1xHIII8FwQVLD0z2pWGTJEZotxKhEzlmPT2FTRx2VveA28u+QN/rHO1R74H+NRmRryUwWuEgHDSBccUs01lYDZADKwxlz09+v5dKVguTy3kLFUgYMwG0t5I9ewOTj60rRXcrbF8w9gwhPI7dBVR9ZuHePy1RQDlQAeP5VcgvL9vNnEkUZwC4KZz7/WiwXNC3fVVhkiNi10Xx8zx/MuPT3rShuZbC2ht30JZGaMrmRXTB55OMZ6/pWZpOo6m85YTwpvbqYF+Y8Dn07V2HhldQv3NpHqkdo7jeTDEQVLE+jjuP1qGikzCu9Wgh0+SxmtbQPaoCJI5XAUryCMMV4OPy6VnPcSQ3cTvHtIOSCeVUrnpxxit6+vLq81AWl0U2zSNDHcRYJ81edjbucMD1JPOK5mWS6sDIlveulukiq8ciqxBxzjPJA5H6UWuO9jQlijjE0vmKonwCTxk9j6YqC1mW0niMsXlKSVfj7ysMg++MH9Ks6VJY6lbvHNZFlQbnnSQqsa46leejYGTxzz6042mnM5lsNbt3JPMdwuFmGP8jpnNCQNhq+ifbLX90uZhJtifPDAjpXGiOe1lCuGj5O3sQR/9eu+gN3BLDavCJIIwDHIrBhlR90kfoapeJNPtnt/7TjVmQ8MmOj+p/l+VO5NilHf+dp8F2m5ZbZ1ExUZKjuQO+QM4+vpXVeHL8XMGxlDAn5H6E9/5V51ZXUlndGRC3luu2UD0znP5gV2lhMnlRvENrsOQT91hyD9P/r0WBM6tkiGAQMHrkZ/KkGn24fcrMrhs9wfwzS2l/BfQpKHQFgCVzjB//XU5Q7twYYOec1OpehYjENpgpMfm6FjlaJJmilLlA6OONgzj1qopMnysdwIxgjNGwKwwPlXuvFTYq44CBLgMpKM46kc/So5dMguW3kIGHVsdanWUj5g+70RhwPxpFlJIDRqqhvu5xTEc1qtmkU8twkwiCrkopySfX2rM067El0A8hAU5LEfrXWahp9vfo+0PE5QgPnI/GuUuNLnhYRW4aRww3rjgn29e1UtiXudXb3FvflvKSTap28nrU/2UgYtml3dcVytneXlrfrDMrQsqkgcZHHpW3Z6qsGmGWebzJN33cjJFF7BYuMBNIGkQNt4JPysTUtzawyBXlMq7hkc5/CohNa3UfmrM6Pj5gRVlDIYgiTI6Efxfw0hlJ7J7ZgY33K3OWHIpywrtZpJYiSMFDn+tW0W5R2G5SnUZ5BqOS2iYN5rbJDzx0NO4rHHeKtGmuo4pbO0QtETuEajcw7Hjk9/zrll8M6pdQyTfZZVAb7h6kewPPFesRw2xjwHKn1zmhrMxyECRHBHfinzC5Ty+48K3tlbLM1s8gIyRGwJTjPIpLXw7cT2zXRiBUZzFcbkJAGcj1/OvUJ7RY49wm3kjGdvFUZLUwtkurZGeDQncOWxwGi2VyLj+0Y7d/lVtkipjaent0qrFNeRX/nRvKwR9xTJH1+lejC42hECNuY8kcCnTafpVyGFzZRuzc7xwQfYjFHW4WOYtfGskcpF3bFULHDKclQT0zXXafr9rfoVtpo5t3SMnGKxT4Ht7g5tbl4N/3Q4Dr1/A1m3XgjVbZhJbvExU/ejcxv8ArRoGp2cdxKf3bDgn7pqG7hjZ/kUqzHp1ArmbC/8AE2mN5dxZSXkK+qZYfRh/Wu3ttRhvLNJmgaJmUMFkXDL+HY0bDWpjq1wg2jHHrRWoXhJOzbKvZiMmii4WPJIYvNlCsdoHzNn0FErmaYlTgDj6Cn26J5ZTJLy4AJ4x7UCJfMkQE/IT26/WtDM05bhYooAiq58sA7+c+pz+PWo55lcks6lYYy5wpGW6KuPriqiOZ5gSPkThvoKvFbOOSEFizRkzO3OA3/LNPwOT+FRsVuJaxSR3VvGWJMP7wkZGXPU/59BWlcxmaXdI4w2Gb36kn9CayjflpSTlASFywOM5qbUJ2ht5i7kyTtsjAP3B3wPp/OoGUItSC376hIgkK5CBhjoMLn6daxrm4c7gW+Udv8auXipbRQrLgM4L4B6Doo/SqF8Iw+2Lbg8Ha24e/NaIhlrQrVproymPeF4A/wBo1s5S3lT5mVjuGMZ2/hWdol/Z29oyzCQtvzwMDPufpWgY45I3uN25R8+E5GOtDGjFv9RkmmKb8Rw8Enu1UWbER56mpJ4CFWIriRiWZTxjvzVdk2IRja23GDyDVCEjH3mHToKeJW2+WxVh6MP5HtUYffGI1OCOxoYADcTyegoAcViI6mMn1+YfmKkSzDI0hmjjRSASzE7s56Ac9qgUAgMDyTipmIM5Hmb0B4YjGR+NICaa0ihiE8MySRhwpIU56ZB/Sp0e5W1/chgk+5nKHjap5yPy60zzSugsow3mTcg5zwD/AI1CEBjiRjz5ROPTJoA1p4xBpcQjaMfahkFSQeCc8ep6fgMVgyAlj8pAXgA1tavGz21oFHAQKefUsf6VUmQOxYHLYHU8mhAyJQUiRwnzA45qwksjZ3ArHIecHj60lsR5WHG7acCpGQZOB1HfmgCxYlkkYZJPHI+teheD0BIumJhmRSJWP91SCOMdSO9ee2YkFxlP4Mcn0zXa+HRPJeF0kwzxKOmehx345qZbFR3LHiGNbaBZ4yoMGoxybgecbxz9ea47xLHG/inUoUDEZkyVXurMf1Fdp4wsm+3SWse1UuLhIhk8qd+Sf++QT9BXI+INRkj1t3jsP3cEjy73feWRgAMnPI9D71MSpF3whIZ4NU80FjJaJJwdu8AgfiP61nIpFzexfKgUMVR2BJ68D14qfw5fx3N7DCQtu0tsybtu4OAvA9iSvp1NQ6tbSG5FwAQJQCMjuAM/596pbkshW2ltpIHhl+zM8IkBByp68kfSty21BL+3lt5YxGGYR3EY6BhxkZ9c5/GsJrktaxxY5gBTnqQc/wBc1PNMLK9Rw37ufDSfLn+BeR+BqraE31Me+gaxvCh5w5UjHWtvQLoSWbRlmZ4jjGP4f4T/ADH4VQ1Vob+EXMTgSY5Tvkd/xH8qg0S6FvegFiol+Q84HJ4/I/zNJjOqt2aG4Cbiqytj/datNZHX5UuAG6Z5HFc/Ym4uzJHPG6yRHiRsYOT8uP61qxS3U5jzMFcZV968KR15ouBaF9dQPuWfeMdN3+NS/wBuXBI3KjAeqnj8qoieKWRkeMBxxweDSGGN93kRMoDFWYHI4GcZo0Hqav8AbsZbcYx07Ng/yq1HrFqx3SB1B6DANc1EkEybmkUIBypfoaXCqQkLh1PICuP60rId2dTHqFq4Kx3CjPGGPP61IyxttIYOT1x/SuPAmRiPs7ZDYDYP69qUXMwO4KAe4xytOyFdlnXbG5ivvtSqXVjhCAePasGQX0EhRlZWY5KkcmthNXuSwXz3UDtu/oagvWe8m85my5UDLLjOKLCuamhXiWymSS6KlgBtbkVvCVLhCokXDchwMHFcBcERS4bLcAgoMAH+tdJpesWsiLD5bho15Kjdn8qjlLubcBlR90bM2zqD6VYkmjYbpICCB2J6VT+024I2SKdw5DHBqWKS3eR41YFh95Uaiw7gIoiWZDIhznIGcU+USOojSZX4438EfjWH4n1qbSoVitpgk1wCdxGSiDqfr6fjS+HL+bUtIRrpjJKkjRtK3JOORn3wRRYVzX3zqAJ0/ddyMGppZoJIkijjQ+nHSomIK7CcrwTg96WNjGCqkgEccA4/GlYZN9jt4yrPHvPQgHFFzbx7AiRDyxjlTyp96cWMwAkWIKB1UYNTPBCIAryOqE8EHIzSQzPZriB/LCkqDwAKn8qVtpMwZX55HT2q26qYTbPK2QOJAuc1BEiK5VZeAP4x3qr3FaxBcJNbhZSgI6ZFNe9jMZWdcnoOOlWTfPBAVmjdoc4BUZAPeoXcTIZd4buFfqaYii32Td1YHuATRU4WDH7y2+b/AGT1opiueXLkkkYDZ654FS2sgNyNwCx+361Erf6OygZI5P8AsiizKu5MpyvfJ/UVRBY3om934U8kdOO1WfsskcEXmhUFwTOyq2SCR8obnIAGD+JqsbbzJ44XIjVgZGJH8I/xIxV3TmZoZ3kCktwCRwBUSZSKenS31xZjT5I0EIYyq7KN2R79TTJWN7qincNq8Mc8A98egFX5HFpFLcleBHgD+X+fasmOa6tbETxR75Sf7uR6nP5j8xSWoFO6kjmmZ1X92xO0H07VTjTzZggHDNgY6VF57IShBJ/lVqwaAybTLtZlPLDgH/8AVWlrElqOyjlSRISUdSG9Vx0/PJFWGM2mxuHZSm0eWoH3mPU0mmAxb55H+TlcDkkH+lU7u4W4uWEgPzNlRn/vkZ9KS3H0GLdFgs7cMMkHuT3NVyROS33QOeaknRV+XIIXrj1qGEZfJOAO2aolELjbLkjOeppzBjzyw9e9ST/JjAPPOf0/wpIwzx4zQMYjor5B2gEHHvU6QO8fmJsAOcZYDPJ9fp/KqzKoGc59Rimkbh8ucfWgDQuGWLTbeBGV5FdmbHQdMfyqATh5Cyxs22Pbw2OfX6VCI2QLIQSh4PvT45kinV0BCnhh7UgOivGhOjwTqPMPCsRj5CM44HYhh+tYkTs1wAw+XoQauW13LawmJk3QO3I4O4emalF5pO51MMiKeoBOR/OktB7laRVQqNxAL5HFSxBgrq4bYrEbx0z2p4vtGdEWdJgIyQhHORn8KlOp6MVXdBdYU/IM/wD1/wDOaAsP060unucLgMwBy3GB6mu18P3QF4qxquWDoxB6DdkY9MVydrrukx7zNbzli3Tp8np16+9bGi+ItLe4trew0a4uW3HcjsWDA/Q8D1zUvUa0On1uTfr8+pwFAqAJASc7pX4LgDkhVDc+uRXm2taxFHqly0duXVjs5b5dqgKMH8M10mra1JHFHG1ws1xJF5VuInylvFkgrj14HPt6CuZv3uLq3S3WLMEK5JUZU4zjnHHU0kUxmmMLeO3vodzPa3BXaSBx94Z/UY966y68mS8WR0VoJla4iCnsynv7cflXD6XLFIXtphmOcbeOqkdCB3P+NdHZX8c1nDpl1J9mubRisCs2Fxg7lOeQc9PrVMlGfGD9r3bceYOM9AR1/nTdeOwwhRhQkZAz2MY/wrQ/sy8gtQZoGLFxtfO4AHgnI/CqV2qy2kCygbfJQccEEFhx+VVclmXHK5kQkjaOMfWoHBWR1zgqeMVLNCbcjJLL/CaLsAyLMOjqN1NiOr028kn09JCdxYFs9+c5H5g/nWxpk3mF5BhhIBvU92HGa5HQbhlsp4TyY3Djnt0P64/OtewkGJYjuw36Z4qCjallhXzSUjbyyQwI6Y571T0i0iuLUmSJiXYsQrn0B4x9azZluI1kgLY3HawByDnvSWmrXEC/ZwT5cbBsIQD/APX6mqA1DYpGrrEB8x6tyQPao10lvmdmOM8beDUMOp/ao33ySRhScEqG49+OKQX1yF8mORJDIN2c4I9uaV0Fi4hkBZGZ1KcgkAhv1GKdJEzRDLOjEY3hT3qqmoN55EkTKq8nbzn0rRs7qG5tmb36OCCPpRoBQNhcu20ASxqvJBGT74JqvLblN4ZWjYAYJzx+Fb8dyXh2Kr7JAG+U/kf1qvcS20gEVxPGWi6g4BH40agc+9tdgKJTvVj8pU8U/T0QTGL5vOfiMg4yc1spd6fHbPsnyrdzywOOcA0yG3t2dXimKtnch4yKHdoasmSJJMx3PIiyAElJV5/UUwi4ZvMa2SdRkqY22leOxH/1qfPBLdyq8995zj5A7EEn296fHp7kOfPaIn+6p2nj8eaNbai6nK393JfXbSx3DSKi4ALDeijsQevfpWt4Z1RtPs54UMbL5of5jwQRjn0PHelvfC6v8yspl5YOuTkn1GOK5+5srq2l86SJ4wON8YOP8+1DQI9BXV0JzJbpkDPytjI6ZxU39r27IUIdN5AxjPB+ntmvPY9TZU8kTNAV+60f3W+q9vqPypbi+1C2kD3ADbxhJQvHsVYd+aQ7np8N1ZyAlZk6Y+b5T+tTph/9WVfHXDZrzrTddgW28qaZxJu+9IdwP6VsQ3WFLxyRue2yTFFgudi6seowR02nBqIsZDtZvlP+zXNx6vdQku0siAHox3Zq1F4j3NiVk57lMEflRysfMbEW2JCoJ9SMkfpSgReXsIAZem8df8KoR6tGclUV8DPyOM/lS/2xbM5Db84wdy0uVj5kWzFGCcwISeciQgGioVv7IrkTIAexJoqbMq6PJw6mTC5wRz3/AMir6wxJHCA4+YfMc981Rs0xLlhjqOPTFWkEVwpt13+ezARENhUPcnjoBmtWYklzctfu1wXAPEaInyiONPuj8Tk1e0iQtA29WwRyOn0NUhBLI5SKLcB08rJBAHUVJaTMhaInao5LdTjv+NZvUoffFiyW74fjzCB2/ug1harczC+8jf8ANDx8pyAx64/l+FaqnbHPdMxUFcg4yRz8orBlgZ5Cwn35yTng5qoCkQkfvQSPMyfmG7B9+aRI3DC6gBARsgK/zD+tNaN4FyFOW53Y6Ci3glkx5YPXBParES217dRSMiucTDDCnRShLtN/YZNSy2vlQljITIo5HHB9u9Up/vZB59RS0AmaQtKeMoD0z19aGjzMCgP4UyLAKk/dHBNWBLgE4+UnjnpQMku9ohjEYHm5PPHTHp+FU42YBnAGR1qd3VlYO+OcqQM1XVSoR2I+cUCGr8ybfU805V2Ie4HWiMF5c9AKQ7WyScqD8o9aYDAzt8o4UmkJUZG7NLvL/KAASeTTntimCehpaBYsW95JDD5JTenJx3FLLcWbL8sBDZycmohAFGWbAPTBqJUYudvT1NK47FnzrLIP2YkY7MRUi31kmG+wk/8AAsAfpVJY2Mm0cgdTUwiZ13dSvahtBZl+HWYEYiPSYpAe0h3D+laUniq9jtxDHHFZsjHa1twQCACOPpWLFayzIqRIzkHHCdM+9DWt0JikU2CRyA2CRU6FWZp20liyyG5vJkuWP38Ageuc9auS6hdQad/Z8N9aSwiUMyxvgsexPbv6msORtQjkA+0ylsZyXJx3qJ7m+IIdS21jvZ1Bz9ePaiwC3lvLZ3RlUhdx3AocgH61eH2PUo0mWYW99yH8xgFkx0YHsfr1POaqyO0qlXhiIH90lc+/HHeq0YEXyzDOOVB7U0Jmstxq+lybY5mDYAAUZDA9/Sni+W9g2ypiZBw4PDDOTn35rOtJLq3u4miYyKfmQEZzj2rTnSOPd5QCqG4AGOM8VSJEk/eW2CBvK4/PoazQN0LRZwUHfmrcTstwRu4kG1vTFNlRYpDuzkn8B60wG6RO0eoKpb5JPkOPQ8fzx+VbNhM4vmRkdX3EMMcFexHvx+lc1MY4pdqFgRzz2roY5FkiR03fPtdc9j3Hvzn8qhoZo62sgnjnQFBIvzH0YcVSSCZYftAUnDfMVyNv1/StpZnudCmkUKZEXd8wzgdCRWPHdm2DeZCWYjby2PrTTHoMhcogRCpDcyDOOM46/So/LW4mjjViGZuCBkH0oSNRcxqmN2RwRwT+Na8ukSxwx6jHvCzMfLK4IGDz098Y9qlysxqN0MuEleB3jkWWJCSWUcgE8CmR6lcMjQbYwFA27uDycYB/H+dVpJLryziLeoysmwfNjNRRM7QGFYmdpCNrMMY6jj8TTSE2atnqMcYt7QwyFgAODye4P/1q01gjvLUXDxLIrD72eV+tc1bSsl0MqkTjoeoBxgf596ltGvJ5fLkukSFi24ZHGO2cZxRsGjNGbS/Pl+6NvT5TzVJxNZxSRLERz1ZckVvQW8mxUZ1mxyGU9RUM4S0s2lnIkC8ZUcn+lMRjNIzRhZIguMZeMA/SrNpexxxSRFpY3Uffxnr7Z4qw0mnzxD7QDGyx7jx09hVGazc3CmNy4dAy8EEjHFFgLR1ByilLsnB6sMce9WU1OWPiYLJEcBmUZFUArNCjoNyg4Pbb9f1p7wNaTMryxnuQyk5z+FJSKcTL1rTbeZfNtbQwzu2WRmwpGO3AxVO1sdQs/M22/nxD5ZI9xKvxwcAjIrZSW4tpH5SSNgSU5KipZkxbJcoFRic7S2enoOtUTY5GcSmYlIHhBONgJOPYZq3Z6vcafhfK3K3BVl4+v1rTuNLFxcRztOU8wZZVPOf6UWmlTRO7STyvG6lS0Z5B7df1+tJ2DU0rS8keKJZFkVWG7nKHJPoeKk/dykLNH5YYfK23n6EjrU8Y1EpuSdLlTj5ZozGw/HkGrSRi4xFNZSI/Y4BB/EGmgKBeGN9gdkKpw3Izz+tOw3VZ0ceuRmrsUEAneRM/LhGDLuAqWSysmTaYSpPOQwwaNQ0MrzrnqFyP940VcbSoNxKCdFPIAGRRT1DQ4qKbeuApBPH1q5brGweRf+WYMcZXgnu7n+Q+tU7aZobnEcYdgNqBgPvHgdavgiCcCMbY408vIP3/AFPvzz+VTLsCK4mv7C/FxbTFCy4yDgrwf6U5iUgbBPmTABcjt35qwbUzTquCWkbgDqaQuJbxyHEKQDYAT1/vGofYaMvVpJBbxxpJtz80np6Lx69fzrPae48kKGQDHXGCafPKbiR5ZCcFsqpp9qqMN8gbI4AIrTZC3Eto2KYZWw3c84qypt4G8tSzEZ4J2gVDNcARqisPk4PvVRjKy/PIcMOh9qncexZmSNAQJCW64z05/Ws1mOPoaczsxAHAHrQygDp154qloJiKeBjpUgc4ABz3xUONvXke1OU7VzwfrTESKhkyQmdoySO1KUDIQTnau7j8KjVXdN5+7nGf8/WmGTaxH4UgHqxCMB34pJBt2hScsOg7U9AOFZsgDNLEPNuRn+I44FDAktIQHDEcY4q3FEXmBdQRghQasLbjywV4Kjr6VIq/IDwMD8axcrmyjYiFmkjMzRhhnj2qRbFWBGTt6YAwKheZyNivgZ6gVD5l7HN8r7sdKN+oGhDpbKyxxIxY+nOPxq22l/YZVS4j2lwQCBna1ULTWJ42ZLlmKjqjdPwrfsdWsbmAW9+nlw/dVwN3HtjgVMlIqLiVraa6SM6daRxb2ypdiCR269uvQ1fttLMujsYrKCKUjEtxK+VwP7vGQeO560T6NJPeRXGnk7FwSzMo4/A9aWyFxNc3VpcFzGXJaMcbz1GahyNFG5iXujyWzzQRujK33pf4d3Zfcn9M1oaf4eN0DZ+cInAzmTABIHIB74/lXUxLZXEtpFcWYKqhbyzg7McZPahr6GLS5Eggg82U4Q7MYGcAj8MVDqPYrkOPj0i3+S3uCUuocqu1fllPY7u/Fc7q0Kx6m9smX8pscDr3P869FvJYIgZ78gtGQY4d2PXkjvXn1zIJdYlu7U8O+VXv7j9K2pNt3MaqSViOEvbG2uInJK/NgdiD0revo1YlkUBXG5SP7pGRXNxnMbITyvIrqbIi50W3lIy0YaFsH05X9D+ldGxzmV5QVxtzn+VPvV8y23gc9zU97GFYMg+8cnBp1uglJtuokXbg9m7UAYE67v3gPOORWppUyvaBP+eT4Jz1VhkfqG/OsqdHhlKuCCrcirOkNtu2gPSRSo+o5H8v1okCOw8PyrJIIGI2k7G+jcD9cVQmsytyVmWVFDAbxjB5xUFnOsIikUOsuCsgPTIPBB+laWvblkEqOWhuUDlTyM59PrUldCO3gKXod0wkJLFlHYc5FWNQmzp5aOZvnAD44JQ4PPr0FZhvGdGimaRQ2eIzzgjp9K0ord1sBAki7ygAzjoccHPUCk/Ma8jLluhHgoOPugMcjB/X0pdP8kKxnQMhPyEkg59M1aMFs9pJNOpRkOGZeQRxUU1jGk3k+cRH1wQCSvqBTuhaimCOUyNGJJVIyryHG3nH/wBao4o0JitmJ3tKO3QE847Z4qESNFI0cUzxpgjAPB9j+FXdNM/22KUxbtilo9owSR0/H60xGzZSvZWUxiCzpCfmV8jywDj5cH1zms2ecppkETRMAXySD97rx+tWbybEUk8EbEPw6tjD9CenUf1rOMYkhVpXCSHDKpQgEHvmkthsdawebAcMuGJJ4+ZR0z9OKr+bMsgEbElTtUD61pySWghtLfzQzr8rgNtBz15qxqnh+awjjvC+IVj3xnZnr0Hvz3qFUSdn1NHC6uh0PiCWytZrCS0smSQAHjnPQHPr1qKG83GWSeIuSCVbPp0U8VlXKSsonuVwZiW3L/FgY6fU1FbKJL5I42cKW/hOMjrimoJaolyb0Z0MmoWKpE4jOXIBGCNq960J5rJ2ghjVZTIoICc8Zxk1h3yCMeVFI/zsNokAC/gQf85NQGKW3AmEwE5AIUZUjvVcwrHUGxg4LIQVGAdv9afDZbEJiKHHJ9qy7TXXVYo5RuC/LJJ5gbr04rZWW3uXykiFl67GGRn1p3JsU1ltw4j+0RguCw+cYwPfpVG7120gXCNvkwcBex6c/wD1qtXuiJPcK6yOm3gKBxWHeaJJaw+YRuIbGIxnHvzTuFjZ07WYZbRnZ83AZnMeMkj1z+P6VPNdWwlCmSFizhcK44z3rlZDIjqvlMJccxhCCR7jFM8t1Qt5RZOF44Of8aQzrWktFbDXKqfQHP8AKiuLJcMQsTYz2OKKdxWK9qJIbouqFJIBkEj+Ijj8hz+VMG4O3zBgvYdBU0izQxuskoaRgZHKnjcQCR/IY9qbBqPnaUlk1kgaN9zXG07voTUeY32Lz3AjhE33XjjwCOpJ4H8xWTeyfZNOdD80kx2A9fcn+Q/E1duP3tzFHuyiAHC889h/OqN/K0syxOFC2+UB4wOcn68/0oQdCjBbSyRksgAGMMW4xU80yoBGh9MKOAffPeonl8tCpUbmOT/+qkWM8M+CSOMnoKLhYY5Q/IG4HO73qCUFvlVCqj8asFlJHUju2KjnkVScDZ6D0poCtINihQSAepNN35AGT8v8qJXLAZ5NRjhuatEj5MZBB4xSFgxyPypCrbc8AUgGTigCyqqsYIPzEfdpPI37SRye/anyKwUdCSOO/HpTRHMsYPzIDkAjjI6H6+lIYkq+UzBjhwSrAEEce4/Gls5Mz75CeBnNEgjPI6ng/WmgeSu7gnOPwoeqBbm7FLGAV2gA/wAP+fxqyY90Y2AE9s9M9qyIHXeCckqvIHU1pwuZwFRNxbuv8qwasbp3IbixwxYybMdcetVZLKWJyRO4A5rb2eYoMoAZeuTwOadJZ7xtOd4zlsUlIHExpLW5W1aQSCTGM5UHjNUN0qMNhVfp0P4VuvbMilS6jHUAkYqi1pI8hZAeOnHWrUiXEgiv7qGVSvy7OoBIrag8V3lwBFc/MWfJkcZf86yVtZN5ZgXJ4AArd8NaNDe3cf2rZs3AfvMhSM9yOlTJxsOClfQludYAWe8JMbmMRQxg9AR1x+JNUk8VXVuERIAWCBQzp2z6GrHiHTvJ1lobW3GxFGwKMkj+tS2Fi10ysYFDAYMpzwO4A9cd+3NQuVK7NHzN2RgapqD3Mj3M7SSTNxsYH5fqf8KdolusjBpFC7Ru3kdzwPwwKzp2El/cvvOwuzYJ6810dhsGnQIzbXCjDAZXHv365ro2OZ6mP5aW+qFJBlTuT6+n9K1NAZh9ssQ5yyeZGPdef/QS35VQ1U4nWcj5yOo7EVIbpoL2C/hdQ0h5Reoz1/DnH51RJpzxl4NxB3jke9QZDlCAFYAd+tXcqg+VwQ3zDP8AdYZFZ7oGuCpIGfUfpQBnaupNwX5Ak5P1/wA5qnG5hmimDFcEHcOxB7fhWrqatJaq+DlThqysDy+f4SD+B4P9KA6nTNENo+csI34OO30rQlJuNFjkQ820mAw646isvTZGksVMgPK7c47jj+WPzrX0TbLFc2nH75cBfU4/z+VQUY0eZnVdwAeTpjr2zmr8zws8sxgYIwK7mbA6hfw4WoEhWO6ViCqR4OMckj156UmomQwMBIGVmBCnqME03qC0FuxNOyxRhixwQuPmPfp6YqVlZZXuGYMixsyc5x7Eduf51RAuM2+z97PPjagGSD26+1BuHk82OSSWIbiGjxuUfXPIPFAFwWls9qkqyDzZBkL2z2Azz/PmnIt1GpkikEbhf4GGV55+h45qxb2lqLW2Wed1HEis+Nq9ypHUjpTZTE8FwDKhDkSFlQ5XjqPY9PelzdB8vUUzTbvKF0ZAy7wMgFeM9B6frT5EjsljlFwsgHymMxkMSff86yI5/KuxPzIsIzwMj059v8av/bLK6tYPPjImPMknI9uuT79qbEi39pSR0aONJXLrtHGVx/MCtC/1y7ulks77HlBAAhUHYe2MY47/AFrn5rYSQJ5SJsjJBkSQNknHHH6fWlsZpEVo1YSMDkCQ5AHoPzP5VLinqNNolvJ3XZHPAs4SIEvGeRnoT2+v0qshtXClEKEryzE8t/ICntIiTSRpHHI7EDJ4xxnimvdwllDwsoK4dQBtb3/z6VSQrjkhW5YxRFjITkYI698/gKdZyZuhb3AEyIxII6qcc8n6c/jWd5kawu6O6zByVIPRcfzzSpJIsr+UhkT7o8xAWJPt61QjptFktp9WuTsOxyVQ4BHA4HH49PWtO11CyuJpVRElEYG5l+Uc5HX8K4+xhQxvMRjJA2luo78fUj6VJBeR2ckZtWkifO4tuzkY6Ef560uo+h1tvrEV3qTWMKttjzlnfKkgcAfr+lWbiNJIxGIk3lt2O+O9cAs0chubmVyszEFApxkk5J/L+lW4JLx5HubS4LiKVYkLdZOeBj0607WEdVd2VnJIjTR7JWBCHkdufb3/AArMk0mGCUwrqQ/ejMau2CWrasWlns4WnZUkI+43IP4Vm3+jxS3cjFFikdcBVAw3fOKQzmp43jlKSSlivGQ279QaK0XtI12hbeKVcZDgsMiilcdjHGXgbvu75/nQEEcYDcZxxnFTQFCpOO2CW7CmXTK22NJN/mnJIHT0FJ9iV3GibaktwyKNh3qfQngAVklPl3xkux7Z/nUuqySI6233cEOQTyfT9P51TjnZJE3fKOR1osMlMQlcNJzjGAKjuAAAAoBJyCfSp43UuR/ETheOc/hTjCAXwFYZxnPGRSuVYoOZU68DHBxx+FMOAm4nJ7mrFwmYVQc9xmqu8n925JC8gds1S1JZGRuOTxTDSk7j6AUqKWP0qyRwG8Ek8+/epIwVnQFQc8EdM/jTBuZiqnPpTySp2tQBJI7QlSGBBPzAjPI9fWrO6AyMgMzQr0JHKjntms9XKuQScegqePIiJIxv4HP50nsNERT51Gc8ZNSLETHgnksf5UwPmR3GAM4GKtwQc8njkj2pNjSI7cktuQFmUYwPStC1uAc7U2Ju+es6BmjnCjgE9R7dqsrEwlZwcMRzjofpUSRcWbMGqrsaJ1VhtwWPXNXoP9JeGUI3X5lXj2yPSsGBlZwMcHhsdc10ujzJDAkWAWU/NxnisJq2x0QfNuW4fDu+QysxKnkAnJHscCql9Ypbq2+QsCflHQD26VvR36CMFCInbrjoR9K5jWr57i7WGAASEndtPB9KiLbdi5JINwitMKgKnO35cZJ7Vd8Pi5bUoBCV3I6skbcDcCO/asiQ3lpJEsw3Bhk98VvaCC2pQOmcF1yMds81WyJTuzSuxFcTTlsCSOQ4Zf4ieSP5fnWfq9/HY6dLITkhcnIxknoB+NaF9ut7mfzG2yeYxC56gVwPijVhqV6LaIkxRnBx1Y//AFqmnFykOpJRiYgUPhQSWY/Nium0zHliNmKlBx37ViWamIE7NsgbIOOmPT/PatZbiONlZurgEEdOP5V2nCM1W3C2n31Z0b5hg/TOe9UoykmnLkNuiYjIPX/PNbEdt9sgnKJhTxuPQZ/+vWNErJ50K88biB/n3NO4jasT52mRyMTmHMZOOuDkfocfhUN6fnRumRUnh1g9nPG3IUBwPXBwce/zLS3kO0FSoAB/n0NCGQspeC4jwCcbvr3rDXB3R4OSCPr6VuIzpLhgcgDr6VjXKeVOCOCG/wD1UCL+lzzvYzJGy7gocKQMk/dOD+VbVpd41FJo7c25yGWMMTt7Ec81zmnu8F/sQ5ycfL3B5x+dbrxjiRM8dx29KjqUT6/E4upfLYsjEGJTz97nisp5bhrKNcJtXJyB83XGDWvrC/adPhuBwyHy2A746foR+VZMaOIAi/eY8YqkJiSiT7QPM3AwrtO1skEDAp/mSpYtFHLhZZMSDdgtxwSO461BIsonmMykMeDuHJPep7CGJpIN7sAHy/oFHP8AQ0MEad3cf6HBa2saoPOdC5AO7GASD6dfyqCHU7ZNpNsVfo7oxOSOhwfT0zV65msjNDLDIV2R+asezOFIPOfxrI8m1Xyvs8hkJLE5PA6Y7cd6mNi5XNX7VZ3FnPLcTyxN5mAI1wSvY+h75FSjTUTfa297HKrYaSKVecY4IPTp7+tc9FJsykrOAxOAnc9s+1bCXJfSZ4lVUkgjUbiW5VvT3B/nTatsSnfcjt7W3eTbDIxh34bcp2jj1HPfrihIBGpjYbAP4t2C3PpVO3ubyKGV7fOxBl2HQZ4yTUi3UDKn2k3Xn5++z5XB7469KAGTpI7BlcspzjGeDnp9eKrymRJRuYhl7d6llXzHY2omSH7y7iN2QPUfWtK4gS4sI5RbtFOTl884wDgZP+eBT5raBa+pivkkL5e09d3enJPKkscqSEOrjazDuOlXVgjaVhK/yOuSxHIPXg1X8ponKpCXLAlSDnHuKYi4ixrCBIpaXZ8yg5znkfzFVHkjXeQqsxHXHQdPzqw0f+iu+cHPykdx6/TimlLZ41G2QOB85UZ6DrSSGzNDq3DY68H1q3ZqfNHlhiRyRjP5VfutNCyGSX5+P3boR83oee1QqYRJ8jCPauNpyN2Bk4PT2p3FYvxaxJNcWquQy24IK7sBsg4z6VHqtw/2syop2RoAQCcDPJFU7PU3tn8z7PFLtbJDDhue9QXN39tvJZQixCRywQdFz0HFLXYNOg43MgYq0tzFtO3YrYC+3NFSx3Go2qYhGVk+fhc8milcdiCFWLtFIQOoalEoa4klwBxtQ9lUULE8ULtlnJ+QMMYLH/JqrdzJDZtEAdzfKpHYdTS6iMa7mknuHnkbcztnn9KjExDA4wCMGpQnmEkD5V7epqORCDz1q9BEiTqkm5cqwHBBqS3leDLyA47Z/pVHaSeKtxPJL+6d9yjnaD1pNFJkzHzmaYr5aMPlANUJAAzAValOxhDGuFzzu4P41UY5Ygc89aEDGH071YgUIrM4+6Cf6CoVGH47VZGVtZeOqgfr/wDWpskjtQDIvHerF7ahf3yHryQKitgFVXPrWjOpETgnPOcHpUt2ZaWhkD52649auxzr5Klo1IXjGPvYBI/nVYxhFyRhSfyp9uqyHY8qRIG5LZP4gVW5JXibBP51rKqtGOuR1rI24Y9wKvwTBgOfzqZIcSQbWVJVU5VvmHvUqoFkzuYr3XHAzSwFQrKSTjjNSRkI0gBLHOee1Qy0WIYtkgZMgnPfNbVkCG+c7ie2cE//AF6x1D4VmXbjoAa1rfUUC7owHkXoCQAPxrKSbNouxpXZaxtjKTktxEPT3IrkpJTY3PmtyScjPcV0Gp34u4fLkceauScYP+e1cy4aVzv4xzgiiEe4TlroaH/CRG5thHNGAyZ2kjbn2rZ8Oanbb0Vkbcp3EE4xj0NcmLGeY4C4BxgdAAfX2rpoPDVpBAjTXE25cByjALyPpn2pyUUEZSerLvjPWYUtXa3G2WUnaB057153CjSFgASR8zH0HetLV7kXd6wTiGFdkeT1A6n8afY2K+QJpShLKQoHPUdCPX/H2rSC5Y6mU3zy0FIa4jUmQEsQpbdnt/kUSQgW5WPcWVup44/xqlGZLKdfMG75sYI4IrTknQIzWz53r+8V1GVxz+XuK19DEdBdpFbbYnZ2YgupGFH+c9aqJII75XVtmXIZhxgH/wDXUgE1qEZ8pHMd67cHjp/kVVvlaOYp/C2DkfoalDZe0yRoNW8jPEhODnjLDH88Vr3Ya5sUkK7WA2McdxyP0rn2kMd3BKow+0MPfIyDW1Ox8udEchZAH4/MfpTe4LYijjIlR9nyk7T6A1m6tEvmsyrjnOB7VqRTtL5MbEBCM5B64zjPvVHUI8wbscZoBmbHujmSQceh9xzXTRuDbmYAqT8wHYcZFcuzFYQQQQrA/wBK1rS5C2yGUsYS4RyvJVfx+oqWho6C3iafTbsqQVVUkH59f1NYZCyFWEhxnk4xg1taFJmcwbifMUx4P04rKvALaYKY1bLlgpP5ZqkI0L+eHUYl8uDzrhl++hO8MOORjkHr68+1Z8SnLiMbJ44yzIxDBh0IGOnBPFVYGke4EcQYOzDaR2NdHo+lx3lzNFK0aMhEQmjz8zEk5B7ng80noNamXLbN+/aNxnyVi2HK7cY4BPB6eveq8qloYvIIby4QWK/wkkn9M1qR6hJJdyxRJi3RpHVHJZXx3weh6dKz/t0tzNKWSJPLDHKxAZ/h6fjSVxtIpeYzz7QoLdsj/PrV++ugYzFC6+XKw3lRjccfnj2qKO1YhpFeMtHgna3JB9qqzqxcIy7cfMMe/NXYklzNHabdskccpxuHCsM9D/3z0p99I1zOSrZjQbYhjoOwp8AmuJodgVwBkRu2F3BcDOeOvNRXTyO32lWWNnkP+rGF49AOlIAt3MUv7v5m3KqFx6+orTvpTFNPErqE2ZOQANxJA5+lU7Z0BTeoZ2bhzjj/AD/Wn30hu4tuMuZCuS2d2O5qHqy1ohk9uURUKneyhwQTgqRwRWhZIlsPL3mbcgzGn3lPUkYPp271mabNJHfwlwkyKCoSVdykYPap7mZ4jFIIVVT8xUEnJHQE9aryJ8xJSHuZkiikTggEDnr3/lQ85RhsiKuoBOPu9Tkn9P1p7fu40lt5ctKm94WAYYPB78d6dFAbmKUx7o+OUI+Vh7evNMCCOcvLLLcAShSE+UjCnnkDv06/40RwsMSbkw6nkpnGPbtUZsp9+ApByMEd/QVq2VtLAjlobiJVUgOB90HPX0FD02EtTPaN1RYyg2Z52qNwz696iitHjYOBu46ehq5LaeVDuWIzxFlLMGIwOuM/41DLcsbeJd+M/Mpxk/nRqPQkhttTliVokkCfwgkD+dFUZbiUNlWDAjOWWilqPQsXS4lEA4EZ+YjkbyP6D+tY2oXAkuRBGTtjGwE/qfzrVa5+yRteSYkkQeYc93PTPrzisKKJlG5vmZuXP9KESyTYETIUZA6HtUDDzDhTx61OwcqQMYBwB6VET5P3MHP60wIWQJ6VEUJbCAs5547CrXkuxDMpCYzk0qCONDJj5XBU7uuaLhYrn5Y8Yyfc5ochYdqjBB5NI0uT8owg9qa28k5H3qYgiyQecZOSatwgNZzA4z8uT+dN+zGGEO2PmXIBPPT0p9uWEcqhc7kz9MEUrlbENu3KCtGQq1uuTzxzmsu3+W4AbscGtSVgkAj6belRLcqOxWeP+FuhFUpI2gfBOR1BrQdlfbv4z+hpLkIx2kZQjg+tNOwmipJEpAYOCSMsB24pqBox0ohQGUoz4THJzzxSsvmIWRuFPQ9RVkly2kGwkvgs1Tq+xizYIPTPSsqKXawP8QOavCbzUUccnoOKzaLTL3nKqY5b2pqtMF/dxKMjvVVt8cg2x54HOelSi+kZQh7dwKmxVxwN3CzM9uxZu5fvT3v5mmLS2/l7x12Zpn27kB0JXpj2+ta1l4mSzgFsCzRkglSmelJvyNIqL6l3Stfjh0zyYdIeW4JX95ztLZ4JHsffHtUd/rFxcQypJCLd1TaA553Drj8MUlz4h83y5mL4jOV3D+L29awNSmu7i7MjHLnDZPG32xUxjd3HUkkrJkRhiij3TZZ3GUVRz/vH2GDx61a065CGRfLZgVxlTgjnn61BDaTSNulP7x2OM9Se9AlKcghWwegxuFavU51pqSa3JCs6lVYl+5OcLxj+tZyTSRyRyKxOw5yDzUV3O8koG7IXpSQyEOduORyD3q4qyJk7u5rpcx3h2xt5Z67OzHGPwNQX4KQIHHzA8Edwf/1VVyQpZFB/mppZbh51xMzMdoxz1AqrCuSKWa2iZcl0bGOv5Vsx3LRxQuFBV4wHUe3Gf5VkWQMltcRqBlV3gk4PA5/lV+D5tMikGfkb+Y/+tU9QRIsYjiSX5iqyEdeCO1TXkMclq/lsXG0HOMYJyarySHzHXh943dP1rTtJGXTjC8inHzREEHGeSpH4fgcetS7otWZyyjCtG+PmXGf5Ve0eTCEMM4w39P6iqtxGIrp1AwAam03b/aIhYlVkJAwOmRkfrimyUbulSm1vQ5APzA/h60utRr9oMoyPmZePrkfoaq+ZieNsYDZBx61evpWQfKqsDHuGeRnGM/l/KlFlW0My0nMFxG6OsTqwIkPIHPet6wRLS1+3Mx87dIwIOeAuCfzasOZ7YGNBGwdVCklu/rWnPcTLojwNsRJNiKxAzgnd19P/AK9OWqCOhFA8VvK0azDy2jxkcg8jdjn2FNs47P7YxL+ZCVAOR078/wBaqxgvarApTchbOSO/HB79DTEjeIBVK5Vvmywwfb+dKwFi5t4Um5gfBbO+N9y7T74qVonuIvJCpGAcHzZPm4PHOBU6QSCAC1uwI/vN5KMMZyNpI5xjOe1E2oW6lniALKMBEYMuPqRnPXmi7CxmwRRmQxyMcDP3Rkk0moIlqIY42b7pYggeuOo69DV2cvc2qt5qCJhgBcKSBnr7j3554pBaG7iLRcttw5YAYPt+tO4rFC0ObmEEn5TksvPY8EVeaBZ4g0TDCkuGwe+SRn2qCCJYbgqp+cow5HCseBU04lgRoVPygABenP0o6j6ENquWCsCok/do3bP1/KrJgubOMTB/lAI2PyCwHcdutPmghlt4NpCyR/fXBB+v+ea0tLjjjYGdNscoGA5yufX6470r9Qt0M22leOMyQxRDGc7lOCfXtz6Vb+1QPGJ7kMZVHHkfIF/DP9BmpNfujZj7JBs8qU5JjxgY7fWqRuLaaVoo/OO5c7AwXIz059qPMBYNR85mhlZXhjP7sSLkj/gQ596fe3lvFZSxxCeOabaq+W+EbnBB9azDvg2qG8lxISSeqjofrTlvRJeqXhjkjRy2An3+vXof5VVhXHXWoXEjs8u3fghvkC4PToP8KpPKpjAVcHGOmBVtrWOdPMhmBzIEKNw2SMjHPPf06VWykMuCjI8ZwSDn2NAio0TcZBBxznmir32m3P3lGfTZ0oo1DQg1OZDFDBt+fPmN6N2X+v6VnglF4zk+pqe8mW4u5JlXapOEHoOgH5VXG5ueoWgCRM421GZTHNuQfc6ZpZWKADGWPaqU787V7daFqBel4iDLCRGSVyW71VmfjL5LHotTWqy3IAJBA9T1okQHkkZzgUloD1IVAKgN3/SmRKDON7EKvXHWppSoRSvp1qOJcuC2QpPpmquC3LE7rKC6pt+UD8f85p9kAJ0WQgKwKEk8dD1/Gqzz+WpUHIJzt/qfzqDznYjcePTtSSG3dk8y7blGzndjOPUVauplWMYfJI9KrQR+dJHGjAfP8oPvVmTToyxL3sSqvUd/wApNagmUzLIwBxTmmmaMIVwPWrBW2jUBGkc+pG0VHNMgG0KgJ9OT+tAFfHHzOfwphIU5TcPepmdmPIA+vJqFuvr9apCGkqR7+tPjlKAKcY7VF1NO2FfvLTEbNvcqSD2wOT3rShW2EZZydxPQDr71y8UrKcAEj0FXILthIrB+R1BrOUDRSOv0/S9Lkk3yxvIVyWQnHT3/ABHHpVxLXSYEd/skZOec8n8MmuV/twGD7MobD9drfyAqyt3LNDEGj2KmANzEk/hWDjLqbKcehHeTm5vZAAnlBSsao3f1z+VSadpavdB765VJGxwwyT/gKQTJcX6CGONYg3LHAUfQdq3b2RNPUkKJZCA8bYG7d6Y9e/X+dDbWiEknqyhe3XliWzimERY7ZR5YbK9QemB36e1Yl0oW7KuuFiwrAc8YrTdLzU7uWF/s8UsoEjyOcDJ53ZHrxWeumyx3DyzSsxDfOwHHPvWkFYibvsZ9zbb5/LgUbsDCgfeH+NUSCg7g10B06O5gLxl0nhB2bcNvI6fSs8Rf2ixy+Lk9A3HmH0z61smZWKkc7Dvg/wA6c6qxyPlbqRmomRh8uCNvUHtTo2ycMeQaZJes1SSd4pDgsnyn0bIP+frWnpTH+zbqJ0BZMMM9sNg/+hViQOzXUasePu/nxWtpUzNqklq7KftKMpbnrtOP1pMaHkN9phGCOCuP1qxGrCZQqggA8VBM67I5ecoR0q8ih3zkfMMgg0MEY2pD/SkkHRlGe1V1YxzRSAncBx9QavalGrQhuSwyD7+lUGz5Mcg6huaQzaZ45UwJEUou8KT97J6D3FXbVjLCNw3GIdfVf/1H9KpWvl3MUUjAM0YKk46Y4H6Yq9p8nlusDqAw3KxI7EYFRsiluZropl4fLDrj19Kv6hIfKiiyWSJsgE5GBSlmVQ52eUpw2VXKn1B60iT3V+ZYESKRPKOVHXPY9jnPpxVX6it0LEVv9sv0+6PMjDsAQMknoPfrxVZLlZL8xwW25QuAuMFiM9atpBbiMzJdI+ACDtPGB257dKxmdmWZy/LE5JPJ/wA80JA2b87QW9sZ2BVJBgYAHOOlV7WGO+tAkMjhGLM0bc4buB6nGDWOkh+weWybwpO1mzlfpjtVzS2UWskj4xC/IJAyGyMfXj3pWsh3uxq2ckbiQlofk2I2DwfcVNNfR5jjn3HYvzlBsIbHUjoR054pZvtrFIkkneMfKDMMhT125/AUt5CqymSbyoUWMlVjIcn8fw70xENtdJK0kjOWkJwRwNwHQ/XrUkgkvpgwAJYj5V6sarLEDbrnLgYZ0zypPWrZltzCDbscxKf9ZIBx1wP145oAuWVqqzNJ5kU7xdIwQSp9CD1xmnJfrbXryzSBnUhQWT5QD0xWBFcyidSEyzHBwcZzViXE7eTyshkCNuPIOeoosFyfVZYrvUYx5kahsByCAmSeaoXcsU91cSQhVjL4RV6BaV7QPJPGlwmIVZt7/Lvx0xnufSqoAVVUnYX9eBTQmOW9LTRkjfs42vyPpVxbiNrUs0pRwCAPLBQj04wQffms+NVSQMoJA/I1LYwG5vFikyAXHy47d6bBHU2NtJZ20kduoPmzYyYycjAORn6etZd7YC2UmVB5hwGKsACc9cetQFjcTXkgDiMNshU/w7m6/kDzS3EKSM0cQLvJMSE2ndgDGMfiahXuW7WKZYxkpsXI65APNFOaNlYjA6/xE5FFXdGepmHIAwvAH50pJUYyFX1pQcMd/wApHGDxSSOrL83CgZY/yFSMhdxGhbOXfhfYVSwSCecE1M2ZJGcjAHIHtTGOWHy9TVoRIr+XtwcYqXC+WpBLZ6ioZfvE+gqe2kMkOzAJHTikxobKRtXcMA+gqAzMSQp57mpphlGycnqfb2qKEqoyw60LYQwJlhz15Oam27s5kwO2BkU3fglQvNRkMOuQPpQA+IkTqjY2k44qwW2NwvJ4yKqplXVmPfgVp/KkaeWuzcoy2cnPf6DPpSkVFX0KzQE8zMVPXb1P/wBams4QYjXZ2LdT+dakVgYSQzxS+chSNlORk98kcHgVRnjjUFFl8xgcEhcKP8am5aiimBlyS3y/zqM5yQCKeQPu9h+tTRwqqCR+BVkMgETKeFLN1wBSFGJ5PFXY4GuXUp3GcDqKuwaZE0myWQqx6ZUjH+OalySBRbMsW7h/LiUyMeDs5z9MVPFps7oWUFRjnPHFbFnYQwSmQSNGUJyVwSvrn3qcrc388kNvD5kJXAlHGO+cevvUOfYtQ7kWlaRFGu+divHVVBZj6DJ/WpvsK3l5KYGICA5LA4Rcciq8itYRtDC6s6qAQDkjn1/Lp61atvPmtWht2RZHPKqQDz2+n/6qzd9zRW2J7KHT7S2ll8102KSpAxn0P/1qiku41EdzEN83ynfIgO4nqMdwP1z9KZcxLHbvp6uHJ5dyvK9OlIfszszW7MkMWEjV+CSO/wDnvQl1BsjliCIBMwjuYz1zlXXjBXjnHcVMbj7egDOHHTf0/Sq8/wC9CrceYWIBWUt0PtV+389LdFFupdPmZk+XIz97B4xzg+mfcVZmUnhntCAUKZY4BPIqjq8QlIuiNuT85AxtPY/Q9/f6118hjv7INc7pnQEbkYE4P3fy5/T6VkS2S+TJ5wcwkYO0BiB69fXFOMhSicoxcli4+YD73Y/41HJGpj3o4Prng/lVuQPp0jCIk4U7WYA5B46evNZ7uzjBrVGYqsQAc8g5rRQtDqCnG3kdR05rNHI57VbuJXYRkseRkfp/hTYGjH83mxO42hioJP8AKr9nIpjgBYLn5c9hWPexhLxi2DuVW+U54IzUyyszAbY41GGCqeOtSBqapb4hcMAHA6A8cVivHi2OB15FdIFE0KptDBgchh61zzpsidFJ/d9aSGy5o0pkEp2jYSNwxxz/APqrUkkSN1lI2nK/nmsTRZFildGbarDbz0JyCP8APvWrI0jQ+YF3JuI5I+bBweO1LqMs3EKJezpyYnZgc9gTkfzqgypb+ajgGX+FlJBU+1bN3+8t47lcNvRFbI6fLjP6VnahbtK8UgAIkj5x1yOD/SmmDKC3FylnsGRGCf4Rzk+tRbXG35l2Bc8Dv9askMkfksWIJ6nP8qRNgcNJnywwyFHOKokmllh+z7UmWTESqNqkYOcsPfv+dV7INdObdf8AlrkYwB838JqS4jtzN50e1WlYlo0XAUZ44pbVVhuJGLKMoRjjliQBj+f4Uug+po6bPIuoxIrlrWPCMx5BIGf0NN11rEzXMKReXOWAVkfMeehqPT7h7m9KJCY7eKJh0J2HuxwPXj2zUS2kr+QTMkrFy0sJYcFeAT9d3FQlqW9h7W9tGY5/tKMGBAypZTx6/Wqm0q+YZFwy4yOh9RV+8FslgixHCvnKsPnDDqARxjmqMccPllWkKFVyvy8E+ntVoljjGYx9oVlJU4XA4yMHnPGKiL3DWpkEaCIOSZO6k9uavaetpd20iXUfk+WS3mocZzwARznB/wD11VvdOWzSTzTICpBUhcBlIzn+VGgisQSGAwBtxnFRyfLbCMoH5yTVrav2UBZSS+CwIxj6+tOt7N5o5cSooiUEkt2zjgd6dwKztAlqDEHRhgcnv7VoafHLCwupFDJFGZG57EVRe3t5VVTMckkfdwF6ck+h5rUtbTzbWWJZMKxCjBzkd8VL2GtydbiWRIpoomd5A77GbqqD/wDXVR1lkdZlmMUoTduUkbS3J6fWiZ0tLOJgZRJ5RjBB+XBJz+NRJMZzCCELPxknbjr3/D9RUrTUp6kTafeufMZZWL/NuwTmip45dVtt0dtd3ESbs7UlwM0VV/MmxkKyuPKukIkAwjoB196p3yPFcG1YqSvLMp4PfNW45D5f2twTHE2yNOxYjr/Os0uXleRzkknJqkIcX3fux26mm43SqPT9akThMgcsck1GOGJPUCmIdMB5bHPOelNtWZZV2nknj+lOmwYh6k81EwxtA4pAWJsqHLA/MOM0yGLJDHGB0HqaJy24IzdOvOcc1IjZwAowOhNHQYEInJGD19aiLs7ZI+gqZ0wNzDce2akisJpQHCEj16UtAKThidxPArWjh3WwdASqkc/7wyP1BrPvIfJl8o4LKOcVp6YFmtAGfYMYYhcnIPH48mlPYunpISS98uOKOCNVMa4YsuSzZyfwz+NVLlg0jOQEZmJMan7v+FWbt0hIbaUZlwVJ+Zvf2H+eaz5EJ6jGfypRQ5S10Iw6l+eg9OlSpJFJKEcnZnn2FKkWHBRd6gZ5FVGJdzgYyc1W5mdHZG2t7x/snzYiYeXL/F9P16020mjkuP3sTIXAAJOD7/SsKO4dJQwPTvWlHqIZAjOCVJ5IBz3HX3rNxZopI27ryIFHlj923zNEBgMcfrn/AAqxFLEtvLNBII5FHzbTkg/4f4ViNHLqQiMPytuwYn6ZOTnPpTPtSxv9mU7Y4ztABzu9TUcl0XzWYqyyXt2FigYlRyeSW+taiyOqpKcyzRqG+Udh6n0yAM07S18qZ/s0jsEPIjbluDz/AD61A2bi8zbAhQC8qHoAOTn1HA/E0PVgtESfZrhQIMyCa7w0m7pjPABz39a2hawwQiNovOwpJVh09SKyrMSz30ly7YAbZGobOewP05xVya8t7Mu88jCQDAhjOWb6+3+cUtQ0H21hbyFXP7zdkkkcDA9e9UtQu7WBBbtdSXFzExeFYW+VDjuOmPUY5qvNdXF7KBnyImGSiEgAdefWoza6fNE7RO0RX5kZEJyw7iqS7ib7FhNallYrbxRWiAjkp93ngjJz2rMvJb2ZfMF47QgshI7f/WpVnN3C0QiSVkHzMxIJb2/wp9mWO6MxbVk+UEkZz6VaSWpDd9DMkeZ4pIp33hUzGx7Y7CqIfY4YckHv3rdmhQReSJkYMCu4DlG9DWDLE8TsrjDKcEVpFkNCg8Nx1/Sri27yWPmEnAGVB+uDiorazae3kljZSyEAx9yPUVesr8W2YVCSJKCPnQcE/nQ32El3KxkaaZPMOdoCEj07fpUkTtGWUDvg57c0k++KKJXjGxQdrbcFgT698dKgM299uMZGPrTQM6Kzu/MtWQk74yBuUcEVQuQv2yYdA4J4796TT7gKVjYYfp7kelSaghjnilcEKy46dR/k1NgKFpIIrqLLAISCSRkAdDxW9BaqiSlH3rIxxzkDsa55Ad6JJ0Vyo9q6KBg1uuM7WQY479/1zSYy7Ys9xps8bPkxgYx7H/8AXSCdEtRIvPlsGO4Z+U8N/Q0uk/LJchBkMGwOuMj/AOtVUvHHN5GFKupX8D2NDH0LYktrnassCcdGj+Vse9Nls7JVzBOpyMlWPzKM+tVINxRXCBGx/Cc+39KuwXTldjorkjoFzSvYCiBFG5cHKMD1x+FJHBJsa6hCsUkHyPjDL/k1qwCGRvLkj3dyMcipX021Mf7tlJH8H3W6flRcEjFv7kTNbyW4EXlfIViY7QT1P4+veqssgd9zE5BC/KOQB3/lW0LEQQvGqqRLngrgg1VSxljbcH8wtuDEDkAjHT86ENkdxNhYhJFuBUuTnGWPf69arTy7hE8aKoU43jI5qXUIYhtVZHJUbWBHOf8ACkBHlSRyxswjIw+7kc88d6a2EyO3cWNwspcSrtww6A5HIqzLfQXtpmQOZo8IuW+Xb2+mPxqrJbb8mHLDuOpH4VGdPuxEkgtZCsjHa6jOfb9DT0Eadhbw388UR2Fl5cehHTGeuahvrRI5z5sb2hOVckEpvHJ247dOKZZXwsQNsKvJlvNLgEdsY+nJ981f+0wTWRdljZGYsw2/cI7gdgeOvuKWozMjhjjIMiF4ueYzu3cdB6GtnR7S2nLLHJcRTRDcPk68cn19fwqhFL9oTdZW6JcMTllXG0DpgdvXNAm1EAAz+UwGUAPJI6kf55oY0X7yzU/aLZoNyKd0citneSAOvt6VS+yPFOGt5SxUZAKg47jPY1atdTjm/cXEJ81uD+8KrjpkADr3/Cn6hbSxTE2z78A/MgIJ45z159aAM6a81USkAFQOAAooppkDkmWUow4wV3UU7eRNznLuczQosYKQxnCL6k9TVYKcBfXrVuVlW38scDzAf0qFG2MzEZFO4D8hVXb97BBHoKhbJY5BBIBpd/fHJNIfvKTg7hQISQkxIuehNP2s8iYXIHPNJ5WVBJAANTldsaqDjJ4FACpAryHJBYk9enrTmEMbAud/4YpYLV9nmSBwp4XtuqS4haSUIFRdg24U5qb6lW0HF1vGAjhUKgycDn8TVuUi2CWqOZm6hD1X14qMIbGMGOQbiAXUx9D6ZzzUdvCrF7gyGWU/KqqMndx+VSUV7u1aK5CyuhduSAelWbKK6s1mWNsRuvz4XOP/AK9PktFtT508rPcY6Yyd3oc015ZZIktkkkllYjJJ6cdBzRe4rWKca+c7vIXIHKj+8aZZwG7nkIBOAdq9ScdqvyxTWy7op0YyuMfLyMf0p8XlWUhZpkjZh91ePyNPm00CxSMcrROUjKgE/J3HHpWeFZyFUcmtkXVrFBO4kkkvHyFUr0z1P+R3qjDHsXbjLN1OentTTE0QNCAoCHdjqaiIZWBHUVfCFRgqPqD1qIoXz8vHtTuKwyO7kUlS2Ae2eKsRtbukciFllXIkycknPBH4VXFuOS2RjtTMMHBQcfzosugXN2xvbq1kMMHltHG/mt8wO4Y4yf6VoJA62jbZTPdXDYIBG0A84B+pzXLQyIJMjeCDn5KvecNilXkiRhgIzBvyrNxNFI25L6K0ASzJLgAF85VeOQPX61QJYI0sz7M+p5aq8ZMcJY8k8AE9vWrFrb+bCJrhgqBsE+p9KLWC9yOGCa6RnklIKj5SOo56VIBI0kcUX3QfnP8Ae/XpU5uBKrR2ikRRnczleo//AFVbEi2yosEKMOC0j8bT74ouFiiUEchlSJF8vKSKOMr/APW61o3NpG8n2vYEdAGJBA+ox9ajaJbVkZU80lWM7SL1LZ5GCeOnJpdOa6ezW4EKv5R8pgGPBAAz05yADUt9UUuzKdxZtK0quPLcEHOMZPv/AJ71i38RZfNbcHQ7ZA3X6/0rpNTd0nVxGVikGzaTnnsRWHrEv2hzNwFkQZwMfMOD/Krg2RJIy432DGcA9cVNFFlzE3f7re/aqo65HarSOslqVKnep+Vh3HcH+n41qZF1ZUnzG/zlCMnGD74qvcwLFOuP9WxyOc4pEYti4jAEkf3x/eHrVmSJJQSGwmO/O0+lGwyLOTkHDx8gjvViac3FoGctlW4z71WQ+XJtdsq3du1SvE8UJOSFB2spHK9xQxIjuTgo68BkDY9xxWvpEwazyzDCO3Hp3/rWFI5MCqTny2xj0zV7St8sU8KkDKBufXpUsZ0WmFhfs3IDZGU74rNvZiskQKKJFJO8Zyef6f1q5BNN80jqkTshYohwAfYVWkiW4uE8z7ir5kmDg7SATj3J4pFBDJHG0bXUEoVgTiMheSSQTkcDBFTSsWxJbsYcYOcktn6nj9KheVnjcAheTlQuB6jHp+FJCxwUJLDGcDoaSBlv7Vc7zILmbexyXDkFj+HU1I1/cvnzJZJFfltzHnv681UZopEI+6w6E9BUQlUEHcTjrzTsK5eguJgzQmMNng7G2sf+Atx+VSMJFyEdWKjG1xg/0yaoGRHiDb+TkFMHIqZJZHRlchgcFMfw+v1oYE/2xiqrcRB2X+Jhgj6GoXhtlAW3Z1LdpBnH+fWpRIzxhJOoHU02O0adP3Uo4OQGHWhAQ2cDwys7MFZxtypyfy7iq88TwzyRrFIkQ/hycj05q3IXhkAdCFPHPb+hp/2I3Ucnmlg2AQytkn2xTt1C/QxxJbLatzIZy2FI6Yp8klxOyLIWYAbQSc8en09qtXFlMsCKhRkXsRtb8jzVKN9snzJgIM5pgXNOuLeGRlnBUMfmOA2COQfUVZu9WtJ2INu7bG2q4fGR7HH6Gs+WS1MbZjfMgBQ56HjOf1qNZPIckNtOOfpSsO5fs9TEjmCe3ineRgqb+Avrz2/CtCO0YhyTNE2erZdG75H0rDV7YMreXsZFBBTncfcH+labSzmQSrL5sQ5QZAIzzyP89KTAYfNj+QbH29Wfq3vzzRT5zPdOJSFORjIxz+lFF0OzOVuwUV1YYYMKgQgqc1cu4xJAJkOdy/MPQ1no3PtVLYlj0IwxI5zxzTlQsw4OB3pIkC7mb7vp60puXwVXocCmIm/dhlU4Zup5xilS5gjlLSIJBjhQe/bPrVQxkDfJ36DvRHHvyxzilYZabUpjOJVJLYIyR7Y/CovtckfKZVjyTuOaaxEeQPwqPG48nP0oSQXY5riWRssdxPHPNKhmjP3tppVjYYIAOemOcU/Y7Bj0x1JoERPNI/3mz9RTVLbgw7etKOT16d/WngF2wq8egpgH2qbaELBgOmRnFBklkwm4sSeAB3oKrFkHk1o6VbKYJ7rKmdBiKI9Tn096WgF61026tdLkltEZrvcVmPQoB/CPeqZ/0mbkJHKRyOgOB1+tTWepSRHyy5wcggn+dTTWiaggeIjeCcnOCKzu76l2VtDNcSF9jHK9B7UuBGOOatyIIH2Xag5X5HVsZ+vvSmyVYxukBLAlT2Tockjvz0piKflPI4UH5u4HY+lQFfOby1wkQOCx9auXd9EkP2a3GFU5aTHzyE+pqtgCMFRgkcAdvemgYx9ikrBGQBwT1Jq7a2ZP7+bkADaT0zUAEbAJDncFyeM8/Wp0llW2EUj7lxnAx19qGCFuLtiTHAAM8tkdBUweYmKMWwl8sYEfJB79vzqqAotyHXDZ+6oyT9TViWR0tFZgQSMBUyM9gCfpSGTyRiRo/tMiEqB+6XjH17VbW7kR2tvIThdypnPA9h/jVO0hhRSb2ZlPONgyBwe31xSrqsdqMQsy7gFd8/Pj0FS1cpOxrNHdmyjnjkIUqQqJEFyQeAOM9vzqtJZ30VuLqS6uj5gD7FlGQSOM/gKz21udU8sysyFflyef/wBfJ5qNrx5YlhVvlGD8w4X1FJRaG5I0bpbt9O2eYJsLkpKvPfBBHOazLxC9nEFA3nLvGoznjlhUq6o7TqrSM20bSTTDLFJZvDDIVKsyhmPYnoPQZppNCbTMI/Jke9CblYY470kn3s0o45HUVuYlhW8uUSLznqOn1FXYCkMuJMtDMu5W/wA+lZyNvUqT9PrUquzQiP33IQOh9KQXLt9aPby4Y7x1BP8AKoZr+SRGRmLZ5OcY/OmW11Lho2JckYKnmqs0biQlhgk9KLdxksqHzX2/dK7sg57Zq5pUjJd7UfaJI2DD1H3sfpSXVoYI5MyL8ioCBnJyKdplvBc6jbI4cjYdwUdDzj+lJ7Ajbng81FZiQGGVI6HHvUkkEcaNBHNG+BmSTOA7dgM9h29eaWZz9lVQp8tOFbsSMEjNRW8izyHEOwLwxPO5gTz+WKzK2IpSY7diFRXkUNhc4z+J4/8Ar1EGDII4/LDx9McE+tWHh85mVHH7vO4Z5wMHpUErBJ4TsC7QfnA+9nv/AEpoGRR/v2ZS2Mj72cY+taNrb2zxbXkJAI6nGTVSeFYsSoCA3J7CkinLTERlsn04NUSXZoIlOC6qT3Zug9PrUDRBWOJAuOtPhMK7t5Ls4+beeo9/ypcw3DHaPwAx+ZpiKy3BTAJ4/OraXAC7lkxURsgMHapP1/nTQNmQCAB1A5pWGaEV0JeWUlfU8A1NbPZB3BUx714YbiFPrgHj9azo0MwIUNu9B0NEZZJ1jl3IN2CyDOKQzQ+0vEWVhHOnPDjII/pUMqWci5MbRZ7EBgPx61Ud3QnAbnoCOD9aie4YgbU8ojrsPH5UASSaYXUNFtcKeqnkVnXcZMvcbunHAq+t0VbJXdzkN0qwVS4JPm5LDlJf8aewbmTZwhpkWQjaWAOemPetjWIP9GiMTDYWJwDnA6D9c1X+yLHOsihkI5wORTZIXF0jIWkjzzg9R3FD3GtiWW6aIRxwuiqqAcjqaKpXyH7UwXJX+E+1FTyofOzIimjiRonBKt3HUVHfWBsrhU3rJG6CRHU8Mp/zjHqKa/GefujIIpVup2Ub23hegNWiSux3secKKQnoEzVhJYWyJos57jrTojbruGXX6gHFMRWIJfBzxUhlbb1AUe3WpRFEHK7nZR1cdDSx7FbcVCxg8A8k0gIERsZwMn+9VhYo1ADsNx6j0pss4jk/dDK9i3JodkkcyAHJ60ASl1jAAAxmq1xM91KSwAHoABRIfMfapIQcEnvUkcI4kP3B0xQAxYCV+UfSpMtGDjGe+DTppWKYwoJP44qa1tVMDXNwcQr6jqf8aQyKzt/PJdxlR0B6Z9/ar0lsIystqSvGVBOSfc1PbPaTr5axLHuOXVDge2KS5YRHcATjoQMZ/wAKht3KS0K8irqD78iG4VfmzyWPGM/49fWoo5pbSYo6lGTqCKcsJkdWRz5jYK54INTI8EzG2vVw/QSjhk+nr9D+lVuLYtwzLd2+3yFuJFGRGeAVzyT3wMjpzVC+vPItTpdq4MfmCSRgOhAPT/vo/pRcGCysQiuJbuTG1kbHlAHrx39vx9KzocCNznk8fWhKwN3FAEknI+VB2qaQlAu8hjJ0VfT+lNjIEW70OTx+VNLNK7ylsuxwB1NMRPDCrlokkKu3ocKPqan+0Kg8oBSWIUPjJx6D/GqCHzG2Lwo+8fWrW5UHmkfvAO/YelJoZNLGTIgUbYgcnA/i9c0k96sZCRvlUbI4GSfrVO4kmnxIW46Akc0+CNY1Dqisx4BYZ59cUWHcJZ7q4YrkgHsR1p8Vg8nDPzjJzgACrFtbl0dpX6fePv6VYjiaNWLShA2SB1PsP/10m7bAkVrONDJ5XkHIHDbc0soMAePJZ25O3otPW6UFvLQlzwTnr/hTXwGHILP+NLqPoUnWWKPfgbmOB7VFITDF5bfeZvmq1eAZUDIwcDnrVK7BWc85NWtSHoQync2cAcZpOcZobkj6VIiEgCrJGYw2VGfpUrt+6XnBzyKlxJOVUbnPAAA7fQVYTSZnIV1VSQMDcCf0pAUyvPnBcd8irljCLu4UlHMS4eTHZe/09KvxeH5Uh2lJHweeQoFPdY7W28lVjixySqAt+J64pcy6FW7jNQt4PliYbXUbic847f1p2m2kFpqkDCVuY33YGcfJ/iSPwpiSiMNJck4Kh9g+63GAB+n4VLpKuzy3Eo4jXYpxkEk5PP51L2Gty1FFcojoZyYAS4TJxuPGfyxTzKsSRZGNuMn8akJWa3CK20hxx0yOn5VWukULE27q+FA9utRuMZh0mlnVPmHy49R7/h/KkUpJOYpMEIMcHj6imiUtcOQCoYZHfp2qRIUfjIDqc4/vf/Xq0QPgCw5hlbdA2MH0z3H+FVZozY3QKKGQ8jPIYf41YTYEeGRGVS3J9Ce/tRMv7topf4TkEdj6j26f5FMZVV9zE53IwIw1TCdVOck+3as4sSckcjrTkkUyKkwOzPIHXFMRsLdmQAbgSf7nanKEyS6dR1PXNZZfJBAwOgqZZXCBQ2BnnFS2MtGAZLIDnHXrQqJtwHPvnmlWdSNqE4PBIoY7F4KAt0DHGaAGlB1VjkehpFLL359xTgJFUEkH3ApGLooLYPuKdxEcioxyy7W7MvejLEgKyv7H5TUhZuRgFepz1pCBuxIPzNFwHxyMd2Y2465/xp6IZQdr89s9R+NRmIYzG+FPQE0ikKSCqnnqB0oGI6sW/ewMzeqnrRUv2mBSQWOc+popiOOX5wcEZA5ycUqttX8MU1SCMYpzKAPl78Y9KYCgZG4etGNuD0pQRGeMZPH0o3jPUH64pASb1zjBJ9abJGAchiRnjNMJUNgmpA6MgQDLdSfSgBUR5EO0DC9STjFR+fLGCsbkDP6+1KzbRt24fPB9B9KRYyi7m/WmARq20lulTs+xG+baewqs0xxtB4FN3AnnP1pWAsW6JJcosnQ8nNaV7cSwyrbSqDEqbkXsdwHzD37e2Ky41aLbMSQxOUPpWtb3MOoQG2uEw2SQw+8D6j/Dv9aTGjPdfsz7o2zGR26rVm0kXzNzkvuHc8Y+lRywPZuhfbLHINyOvKuP8fUdqikjx81vlh1KgfdpDNWR90jNFEUfd/wEce9U7qaDywzjcMfJkYMh9foP1p1nILqNoJpmih2N86/3sEgH2z1+tZqS+ZKS4BPQD0oUQbGkEDjq57VNho4wDgAce/1pgXc5xwB056UxXyCDjA796okluZuQiHIxk/WmrkIdo56k1CFLfN+PFPkcAAKO3rRYCQsIUHzfe5ODSJdHbtILkngGoApbljipoYixwBgeposgJwZbiREQ4boW7VeiijWQw+YRtXls9KrRYjySP4cDHb600zMWyTjnqOpqSi41wQXWMAR9sUjzPI2fvk9cdqhVVMe5mBB59KlS4MYOxQAenFKxQ5EEYLEgDnrUfmqXLH5ivXNMmLyfebaT0CjBqMWNzCfMuwYQ/aTgkfTrQkJsYZ2kmEsgyE/hPNQBZLmYlUZ2PPAzWi0NssQZQGP+2cfoP6mlieZ18qM/umOdqjC5qr2IZRSzwd0siKB/CDk/pVmOKLJC4J9W/wDrVOkELRCRmIyxXhcgfjQZEQGOBhg8Egcmi4WB1KlMOA3LbAu0D+lSpcTYX5WAxyFxUMSzfaFkjdhKGGPUH1FTLBKDIs0vl7OQFG4sfT0FL1GSC4Es0cewopYghnwWH1PAPvVmArcZQR+YV7g8L65NRIkEBzHDuIHLzHeT6cdKfKRJFuKMAMcrwCwHPH5Um10HYZJEs3EiFY84IQ4J9Oe3Sn/aYYFWGNTDCjcB+TyO5HckYz9KjuZCgLJyWAYAjg0i/vf3roiBskx9R1yAKAJld1kO4KoAAAGf85J5pZJIG3GOUuQ5JyMD8P1/SoJrjeVx91hjI7c0CEGFjyFxjp+VICXhztwI3zknGM4/yKeuB85bHow4qJQzsDhtxPfnNScEYxn29KYiZ4y6mVD8w4I7GomlRYNz/KVwpGM8etSQyeU+QxA6HIyPxFNnUSMSo25HHfdVCMy8h2kSKO/P0psrg4ZV246Dsoq6wJhyWBCttx6f41QkhMcuzrnpTQMBI7t8xyTx71IrDOCSfYCoRlWOBmngqAcnBHQetJoC0haMB8BeuM9qkDec/MYkB6qR1qrbbAWMpPTOexqzFcsFKBjhu3alsMnOwlVGFB4wo/wqeIgjDHEeeo5/LNVVmVQQe5rWstPku7QzApHFHkbm6sR2A9fypMe5S8pQrOuCB0wPvUgSSZjgEnHIxWzLFocNgpknnmmYYKpj5fb0FUI9ZnjRre2t44Y5COAN2T07+xNTdFqnJkf9gai0HnCDy0A3AswBb6VHNBHaKkZmMk//AC0jMe3y/qc8mtW41GfTdPRHAuGmT5Jg+MfQeg/KufJMu593JOST1NWmQ0kTYVuQg/E0VX2kcM2D6E0UEnLDKMQaeDj3zRjcpBPzLTDk/hVgPY7jtP51Ilrn/loPMB5TGCBUcS5y/UKMkVYBWVPRxzu7tSegEDAE7c5Ip/liLbKG+Uj6c9xUgCOu2b5ZCciX+h/xqKeGZGCSKVKgYHseQRQA5ApBLH5jTHYt14A4FRglRkg0F8jbQAcbvUVPHbMF8wjknhabBHn5z0H61dhLKpkbHqAO3vSbGkRmIhTu5b16iotsiEOrkFejL2rQlMRJVON2DjOc/jVeT5F2nlT0x2pJjaJ4L6OS1NtcJuB5AHr6j0NMWwlilUC4TyZTlpVYblXuCOoNZ7/KNzfVaQXM8mIjIcHinYRb1C5RV+x25Xy0Jyy/xVRiO2Qn0oVTknrSL1x0z3qhFljsicjktweOAKrFvkA7mh3J4JJ449qapGcnoKLASKSAY0GSRg09Ldi2BjPr1pqsTyBtX1PU1KjtGrEMRuGOvakA8xIhXnc1OMuFwABt79qgErAfLn0NPhtxLklyMdaBjkdMYYk/7tW4404w6kYycGo/sDRuBKhi4yN4OWHsOtXFhggVWCbjk5MvT2+X/E0t9g2KwheTLIrEDqewFTBIFjJZ2kK9VQYA+p/wFOlc3T7VYSMOjMdoUe1C2ZwFB3HrxyKQwjlmET7FESdcqOT+PX9aYqSTsWd92PVs5pkk0mPK3FkBIwelSwqBF8rhiTgLtySCOefT/GgQ5YlMm9DEQ3QMeg/lSy3Hy7QEAHYd6a8LRybZ8RqoyI1OSM1JD5aTI9qpUqQcvhiD/KkBHbwzMrSGHy49wLEtgfUDufpVt7e2hwkTF2I3EleKc5VyPMkUPKTueVuCcZ5NRxMOCQRkUXGMlZykUeAFj7gYJz6+tETCR95kDHJBA6ripW8x8NwueOOM1VQrDOyhfvckjrSAnVyjBFTJPfNIAI7yRiDl+MHoPWnFG2/IckjHAoVDJMqkjeM5Ucnj19PzpIbIUfL4J+nt7U17p4lZVVcrzz3xVlstOZ41KpuPQ7j+eKhnkjjmLogG/jHJPPbmmhMjt0KtgBlVhuVTzx61YiVlGVZSpGMk0ghXyw2PLRsgH1I6ikGxkZGB9vT3pgWWKjG1TyMAAk1Ii8jHUdQR1FUljaJlZH6DgVaWYtH82T6Giwrk7KpXGQKiaJsBUfZzkZ55pQVc435A9uaeV3JgNk+lCdgIpNqscqBuHzKO1VZoflU53beRz1/z/Srb/vUG4YYcZqONcrsPXpgVV+oivbWi3c4gRtrMPl75PpRJplyrn93vCHll54/wqK4V7acPGxGTlSODV+11y5tZS8oD54JHB9vY0my1G5nPnIQLz79quWWmTzyxxyIYlcFlLKckDqaddX8NwhkREMox8zjn3plzq1zcFvLd0jZQCA3Jx70NgoXZopc2UFvNaJAz3C/KJMDjnrntUf8AaDyokMjeTCpwEiGBj+v41lF1VE24JIBbaP0p80pbZkgqBwq1k7s6YRUS3Jdpv2RIfLB4DHn61u6JaqltJfvMnmxDOzjKp3Y+h7CuftII5p0RmCZ5OfStTULow2aWQVVYgM+DzgdFNJLUKk7KxSvppLy5eaRzjooY/dHYVD5uAQyBgOh6fy608AE4kUE9sdKa6KDljz1A9K1OQYJWbn+YBopo2t1Iophqc/LbNGdw6dxUeA6ZH3h0rRN1E7FVj2gLzknOfaqroiSCdAGHUqRx+NWIrKWB+vX3qTaAm5TznlfSldVJ3JnBqP7pBzg9jQBN5xfAYBgaheVjISCSBwOe1OMwMewRopPBYDk0qouPkYZx3pbARGQlv6U6JFc7nyFHXHc0NHwBx+FSJs8oRlcN/KmBKCuRtJKL296kMx6BsluTVcHyvkbp1Bx1p3Gd3UmpsMm8wAEnAOOnao2k4LMPl/hGec+tMaTcvP3FPf1qu8hds/lQkFwkcyNuPSljwrbjyR2pMce1ORcjgZJBqhArZGBTT97I7U1Dg07Pzkk0ANbrUiw45YjGKIhl92M46CrEdpNO21I8HPOeAB/Si4FdzuIA4qxbxeawQKz47KM1aisbaLLXEhkOcBUOB+f+FWnuVCeXCohjx8yp0P17n8TU3GVZLaKEhZGCtjO0ct+PYVbtJ4rN2eIbSRgMuNw9fmI4/CoY41kBfcFUcZNBAkASNCT245o0AkM4Z2KlYw3LMSSf8ab+7kQqNz9izcfp2/Oq0isjsHlyScHvUim5uAVAABHU8GgCSKGWGZiYo5IwuCsjYA44PXt1qRHlmjKIreWoG444x/8ArotEggy80fm9sNnrRPPJKoBO2MH5UXhRSuArxxD/AFjBmA+VUHGPc0wyOrHy/kV/4V4xTgYYjGkrMA7Dey8kAmnbN4fYflUnaWPJGf50rgQlQEJPGDzVi0IcqVAUYOMnOaiKguc847ip1jVIyycDpgUgHTxecqRuCArFsdKmRdoA3YPpjoKarB2KkEEcDPOPxqB7jy2kEWZGX+70H40DLKpj5iQB1qq4jkuMowL9TggAe+ag87IUSS7+ckcgD29TSy/KxVGUjtjoKYE/mnAMjYzwUj4/M1HDKss4tYogWccDOM+1RW8gMEomaQSDBQ4yp9c+lLGYmAaSMEDPQU0rCJXi86MIjlcGiUCUszKqpuIUA5wPTmmCTAJCjnp7UqjcqvtAAIDMe3+NMRJJCY44sodo/vcDFQGSRCX+U5OfTIz61Nh5oXU7gO4P86ZIpVFBcsB8uzaOR659aVh3HwTFwoJ+b0Iqw2NpDKQPTHeqIBzk/KOxFSJKFHltIdvTmgC+gG0FRn3pjbkYsOo9PSoFLxncjZXPQ9KsI6lee/Q0gGtIJMN3Hp2pHYg7iuCQAff3pzoDtY7Vz3pC4KlSMEdzQgJJ4FliDr97jIJ71lzOPM5HQYxWqpKZXO6NhgGs+9txuEqc54NMqL6Ffk8BtoP6UhLbAMkDrj+tMRsDtx60oOaRqtCYOFQLtHI7nvRGSTgg88fSo85fBP0qSPLOig/ePU1JRtab5VtE73EDOkibhJnoB7VQa8aWZ5pBlnOcZrWubO8msWgjRAF24LHll9PbkVhSAQYV0O8c4b3qkjCbbZcjYGPfuHPHXpSlig4JBYenWqKysvByuT2/pVv7QH2qFB2nr0yKZIFgvBAz75op2QPusQPzoouBiH523HAGewpblAY1mBGWyGGMAVZluLS1jWMwO8mAWLthfoAP55qss8UkgdYwMc7SMgH8asRVT5HKkcdQDTXXOApznoKtXETMV4zGOnt7Zqo26KUlcgZ45oAaEO7BpCSrHGKVpSzEkdaQ/N0HWgBY/mPI471My4bKtnuDUY+QgKc5p+QcgCkAbhJkHp1xTQSMKQSM9RQwHATPFG8n5FUlvbv+FADJCSQM8DtTMY4qY20it+9xGc9GPP5dalW3VuSGYep+UUwK4AABbmnqrkAqpA/Srf2cx9dg4B+Xn9amVN5zDETGuAzv0B789KAM9LV+/GfQZq1BpzTNiKLfj7zM3C/XtV554jI8txMbmVuchiF/xP6UyS5MyAZPHG0DC47YApXCwkUEUBLEGfZ1CcJ+Y60/7QzKFbAiU5Ea8LUby+VCqtJk9gO1JMQVRYvLOf4lBz9KQx0zKACc5z0HaoXd3h8tcKPbv9aeQ0IwXwx42qeaVbW4AWV1Ko33Seh/GgATLxKXVFZBtwpJZj64qxb28sytF56Qqeu48n8egqM+VGoKg5ydx/lx+dK07SuZSxJxSuA6NYrWRsRCQ4xuY5FHnKMk59gBimSKQoI/iHU9BUZxjHWluBO0cslsJ1KlA+zAPIP09KjX51KruJHWorffG+c5Gc7SKmdufkBXA7H3oAayhjtIz04qRVYJu7A4FIgZmDLyeuBRcSCMfMcsegHNAEseBJ2xjkHrxQt1G8gQK0hJ+4vWqxkeQFZsoqjhEAyfqaia4XZ5aqEAOVC9R9T3osMtyTKJv3me+Y42/LJqukgGVMpVcEfd4qDewb5txJ60+Fy0MkQ+ZTyTsyRj37U7CuI6gyfeBGfvD+dWOBGhkcZXgADBP+NQRlkRgrD5uPYU+MNEC25XY+vX8KAJTNGw3R89ip4qRouMx5VG9ahZF+zct8+cgFOceuaWGTbyxLA+/NAEu13jX5QpBJ6cmpVhzGFdQR2oVz95MMT2pjTuSQABzwM5/OqETRxFQSp5A4B71Ex8wcjBHbHFL57bwrAAZ+8D0pCxDnJGMdjQA2NNzqA2z5sEjsKc6QCd0V9wHCsRjI9cdqr8qxw2c/lSh9xyec96VguP3GFugAHIyeeasicPxj5utVx/ejYjHbNG8qCSDnOcikMsE7HIBBBofBK4J9x6VXSUFC5Y8/dHX6g+lSArtBzx2NICdXz8jEjP3TT5F3IQ65OPmA7j1FV0PmAqRkZ4OKnidiUjfkdFPpntTGZE0JgmdGyAOhx1HaiBVYE4Zsc8elaF+m6Ejb86dM+npWXuMf3SR9DUmyelyTuTnpx9KeoAUE96jQsynjpyaVwVbnnnBIOaBp6F2HUZkQxu7tE2BweQB6Gr0skWoxIkSqH3AAnqo/xrG3FiNuPWljZomDoxU9iOKLilG5fvbE2TKu8MG7cbhj1FVhM4GFzzVuK8W7nRbkRws21DKE447kCr+oi08+bEhLFBteKMYc9yfx9KdzFxsY6ysowXP4UUrabfuQ62kzAjgqpI/SiqEQ3ESXFuu4YeIDAz0X0H4mqsgjjARVP3ec9Sa1JUiRW6MxAOVbKmsW4fy5ChO4qe4poTHxTyvayRbWZNw4Hb0z+tRFSy9Pbkc1GZJpFALMVJ4Uf4UgjlTq5T2Zv6UwDGeDQFGMkbewqXEeFyWkPfA2inGYhcJHGmO4GSfxNAEaRM4JC8evQfnSqiK3zSZx2Qbv8A61KPnyWBZvVjmlVc9TjHNAriDgkqoHu5zTkDH5dzkZyVXgU5CqNnOR6VNAk1yTHBGSAMnB4A9zQAxmWNztjBHqeppRDc3bGRFyAOWPQD61chtrFCFnke4nY4CrxGnuT1P4Y+tDyXF1II0iOF/gRcAAew/nSuOw+Gw0+CTZcXJnlAJYRj5Aewz3/D9abulvH8iCFmAJYRjovvjoPrUN1EYNp3BmByyg/1qO2usBo5QwVv7i/Nnt+FLzGWA8IXyZXYzlsbY8FV/GoJCzqo2AjaVKoduT2bPfmpMrFuAJU4Hygc/nSx2txOyuQUgzjngY+tAEAXdtWbPUZC4JqeG1aVhvbyIQ2NxH+H9KubrK0kLQIJyCQpkHyj0OPX61UkeQvvkfcT70rgTB7OFCsCGVxn524Hscev1zVd5JJcZbheg7LUkapyi4yeQcdahyRLtpAGSEOecDNSGaJ4ofLjCvs/eEHO4k9fb0x7U1yzybf+AgCnDZGGAHQYUqMDNACPkqT1Uk4HpRgKMAgkimg8Yz3qSBN7gFgoB6ntQAxgSOBipIiigySnameg6n6UoYklbdC7KMs38IHvVeV0HzBt8h65+6D7UASyyMzOYR5MQXdnPOOn41AGyu2Pg9Sx61CxYnezbj70/wA1XjC4Kv3cHqPcU7BceiySRvsG4Bdzewzj+tRFVcAsNmOuKEjcSbVPJ7huMU9yFLKQDkcH0piEkVkVZOox6U0KzsCrbQRhhnGRTleRYtgPysQcEVIVWMEsAQRldvOfrQMkRD5LuFQLH2J5NQbzKAhDHBz9KashYkEkA9fSpU2nqwJJ5IFAhZ3ndU35+UbRg5wKYykECM4zzT1AVsE/h61Jt2EOCMng+xpDGrEVgMm5chsY3c0qnCcrk+5pABNIckAn14p6RFWLSB9oB246N+NADo+FxgcmlXqzMuRUQznIJA9KXzSTj9OlK47E5Ac8AA1G8Qxwc47+tNP38qWFLEzKSsjDB6c1Qhc7ewHNBXcpA4yKcwBGc5FRBypwDQIQxDoDg9jUsZcxfMoBHHWljfG5tqk7SMMPWo87hhu1AEpcoRtbI/rVqGVScE4Pf3qgXdfmPQ8ZxxUi5UA5we4pWGaDBSrLjkDKn0/+tWLdRBJCF4BPHtWmkxbD9HTuPSmXsK3CeagwTyMdM+lDRUWZZbIC46DsKckmARjrUTdSPzFOVvXnNKxdxQcOGIOalDMG7FewpikD7oznggVaNgY0WR3yGOAAf50WHzWGks0ijYdx4AxVmKK5gmV5EKqCTtYf0qee5jtY4Xh8vO3BH8R96gudUeVFMSFXUYMm8kkemOnWhIlzN2PUXCfuriFAedpAyD+VFcozNId7uxJ9KKdiOYvoryynfMqJjkHjJHTH51m6lbBNsu0Ek7TmrsjWkdumHEhADBzxz6Y/KkuLmK6s3BHzNjgdiB1p3EZAckAZwB2Axn/Ghyd4yuPcVHuweBkjtVlI5JlB2IgA6jqfwqhER9qdvLJhsbgeOOTUvlpGNzI746E/KKnSGaSISBFhj6bsbR+fU0rgUwjj73yg+pxn8Klgs57kM0aM0a/eYDAH1J4FTJHbRPuI+0H1bIX/ABNTteGZh9oYCJOViQbUB+gouFhkVvb2rLJLH9pYjIUkhP8AE/pQ8zyEkLjP8KDAH4U0SR/flYsewHH50jXbbWSMbVbqAMD/AOvS1GG0LKF+83otLbXKHz0mkkjcr8oToxz0PtTYoZAd3TI47VKkAJIUEMOrtxigBfKREDSkqCeAOTj6VJHYyXI8xCYbYsF8yTgZx7f0pdtvbhSrGZ8ZbjAzSSztNwwBI+6Ow/ClcZKos7SSSO3C3WFI82UYGfVR/jUMzSyYDsSDx1/SogwGQcEgdDUhmVlQNnI64pCGuDGwc4wRkd/wpwuxc2EduIowyMWMmPmYnHBPoMVEVDkn9B1pVUKWUjafT+lADtu0qQ+T7dqQ4OSc5pzHAIUfU5qIvx8p5oAWVgTwSe9EaPJIFVSzHnaOppFi5Du4QdctSJdzLIz28jRluGkzigCUPDbvmZfMB/gDYzSSOJAHnbanZI8ZPoD6VVeRYhlF3E/xn+gpjMSm5uWp2AebhjwOF/ujof8AGkZGbIJHA7dqkgFtLC/mSFXAyoC53f4UyOAE5yeOw6mnsIltpTFHIjLEyuuMsuSOe3oaiKBgDuCheMDqaRiqy7WPOegoCAncOpPPpSuMVhHsQq5xg5BGMUIA4y+7J6YHWk5f5VTPoTSRuYmRtoJTsaYDy2MqRlc8UipnkgHnkU+Wbz5WcoqsxJwnA/AdhSkdcDAxQIf+5XaoJPrkU1toJHA56imgkHOacvzH5uT7d6VhjtoVd3XNMkLZ5/8A1U/czdAqn8qY5yw3cj19aBDziQZHLnqR/hStJKqhCWAHODUGTGwKmpFd55fmbknnJoGIJOSpJGR+FKQFRc5znk9qdJH5TurFSV7qchqaJCvuKAJN2z8sHNIOTuAztPQ0uUbBkyCf4uv0qPcQSDnnmmBOxZm+YjDdaeIw6l1HK9eOBUAIKjaT9DTgcAEnv1zSACpxnbg+xpwXcPmPNLwR1B+tO78daYhNv8IPbqajkZuCpzj5SKlH500qDyOO9CAfDKOo5GMHNWIpUXdG+QrdPaqiYHzkAPnGKXzBnBOSOnrQBXvoGjl3D+P09abFbZhMkjYA7e9XpAJocdGXpWfNK6KUU8SckY96CrkztFGo5KP6Dmlnu2aFYwBgdWxzn61RB3nLHkdfelyU47elOxNx+eMg1KjhQQTge1Q7hswSD9KUH0NDAmBRhk4/OioSEJO5gD9KKAHW21QjPhvLcEq3QipprhJriWRVjjVmyqxg7R9AakjOwC8dIZTvK7HGcj6VEbhlyyhVIOflUcUtxkcVrPO5EUDtubhgMD86lksZIEbz7qJCCP3UcgZjnPpx2qMzSzcPulYnPJJ/CnJGFQ+YduGO7PUfhTAkgmSJdscCvJj/AFknzbR7Z4FRETXUpLFpNo5Oc8U5Jx5DkQM0ecbs457ZqEyfIFDHPf0pATOII0+aTfKTgIg4H1NV3DscjjHamnC98se47VbWGQWm8xgKT99up9hRsAyWZ7kq0m0bVC/KoHA+lS29pLOGeOMFUGSzMAOP5/Qc1KFs0TKhpiuMswwM+wpjztLKXLEE9B6ClcLD7d4oZ/MZRKwPBYfKPw/xpZJnlfe3zEmq8rBE3denWpTNE3kmJAhC4b5s7jk8+1IBpHGaZJJ5e35sHdkmnkkk98dTUZQO5J+6O1AEs1wbmd52CAvnhVAA+gFRj5M9GBxRsCHGMD0oLZOSM+9MB2NrAvwMnilklDfMD83fNQbmDYqcRFIWlfaoB4DHk59B6UgEVSw9utRGRVbYqlmP3VUZJqRibhGZAkEKDlmPU+3cmqwmaJXWE438byPmI/pTAlkHlsVuG3OOiK2cGo5pmkcu+Fz0VQAB+FQRyAHmnOAeCfyp2ESpBJKjSgE7eScdKYMuccYFPiuHRGjEjBGGCB3+tIpUHPX60AIHCAHFIG53DqPWkJJ3SHliamiheWEuduBjPzc0DE2GQeawAwMgmmq7Ek9RTBuG4bunanxAOgUuFPv0pAAba4OBg9cUBTuLDjng06SMIwG5WHfb2o3CPBVufcZNMB4O0cc56nFNViD9fWnFyVG8Yzzx3pCAD1oEKx3DkdOtOTbHycn6GmZ3Dr061KQuOTj2pDGOxK8VHkY+cEfUVKT6dKYxErgs2D0z1oAaFLdMY60u0ZxnA+lBjEfCnOaM8c/hTEN/i7mpM8jgcVEetSAcdM+tAC5zxyOaftZlLopdUGTjsPf2qI5+oqSORomDxsVbsRxQAiBn3YH3Rn8KlWROhPB4qPGc5YIcHr0b2qPncB/OgCwcAccrShs8dDTUKFB1z3ppba2CTjsaAJgSxyCAR696MZORUZ6ZHIB60JIdxBXGTxz1oAnTaxG8EAHt1NMZe5XOKUMpI5wehzSCTaf880ANUsjBsAr3qC6hAl3oTtccVbVvLYsBlHBHPaoyAVMUnTqG9KAM90KNSbsgZJpZAVYqeo4ppwaoBQecU4NtHB7UzG08jrTjjGT1oAZnNFG0H1ooA//Z</binary>
</FictionBook>
