<?xml version="1.0" encoding="UTF-8"?>
<FictionBook xmlns="http://www.gribuser.ru/xml/fictionbook/2.0" xmlns:l="http://www.w3.org/1999/xlink">
 <description>
  <title-info>
   <genre>love_history</genre>
   <genre>popadanec</genre>
   <author>
    <first-name>Ри</first-name>
    <last-name>Даль</last-name>
   </author>
   <book-title>Врачебные хлопоты сударыни-попаданки</book-title>
   <annotation>
    <p>Я отдала свою жизнь за двух чужих людей в операционной. Но получила вторую — в теле Надежды Сусловой, в заснеженном Цюрихе 1862 года.</p>
    <p>Впереди меня ждёт встреча с Фёдором Михайловичем Достоевским — страдающим, гениальным. Я знаю, как сложится его история. Знаю боль, страсть и безумие, которые он принесёт. И теперь мне предстоит решить: вмешаться ли в судьбу великого писателя или позволить истории идти своим путём?..</p>
    <p>А ещё — понять, как выжить в эпохе, где женщины-врачи — это скандал, а антибиотиков ещё не придумали. Однако у меня руках знания XXI века и железная воля женщины, которая уже однажды умерла за своё дело. А значит, мне всё по плечу...</p>
    <p>Роман публикуется в рамках литмоба Доктор-попаданка 2 сезон</p>
    <p>https:// /shrt/Mo4o</p>
   </annotation>
   <date value="2026-08-19">19.08.2026</date>
   <coverpage>
    <image l:href="#cover.jpg"/></coverpage>
   <lang>ru</lang>
  </title-info>
  <document-info>
   <author>
    <first-name>FB2 Generator</first-name>
    <last-name></last-name>
   </author>
   <program-used>FB2 Generator, FictionBook Editor Release 2.7.9</program-used>
   <date value="2026-08-19">19.08.2026 06:33:16</date>
   <id>vracebnye-xlopoty-sudaryni-popadanki</id>
   <version>1.0</version>
  </document-info>
 </description>
 <body>
  <title>
   <p>Ри Даль</p><p>Врачебные хлопоты сударыни-попаданки</p>
  </title>
  <section>
   <title>
    <p>Пролог. Ч. 1</p>
   </title>
   <p>Цюрих, 1862 г.</p>
   <p>———</p>
   <p>— Надежда Прокофьевна?.. Голубушка?.. Слышите меня?.. Надя?..</p>
   <p>Казалось, я слышала этот голос уже тысячу раз. И в то же время он был мне совершенно не знаком. Даже без учёта того, как странно он выражался.</p>
   <p>Конечно, меня частенько звали по имени-отчеству. Вот только отчество моё Петровна, а не Прокофьевна, да и последним, кого я слышала перед тем как упасть, была Люда, наш анестезиолог. Уж она-то меня сто лет в обед знает. Для неё я Надя, Надька, но никак не «голубушка». И вообще, говорил сейчас мужчина:</p>
   <p>— Надежда Прокофьевна... Господи Боже, помоги... Спаси и сохрани...</p>
   <p>Он что-то ещё бормотал — то ли молился, то ли разговаривал сам с собой. Не знаю. Мне было тяжко что-либо понимать, анализировать.</p>
   <p>Да и как, собственно, могло быть иначе? У меня ведь произошёл сердечный приступ — это я отлично помнила и даже успела осознать. По всем признакам это было именно сердце, и я чувствовала, что приступ случится ещё задолго до финала. Всё, как по учебнику: покалывание в груди со смещением в рёбра, лёгкое онемение пальцев левой руки. Я знала, что так будет, но выбрала продолжать работу, не взирая на опасность.</p>
   <p>Потому что в моих руках было другое сердце — даже целых два. Тяжёлые роды. Несколько часов ада. Молодая мама и её первенец — они оба хотели жить. И бледный, как полотно, отец семейства — он ждал любимую жену и маленького сына. Живыми. Я не имела права сдаться. Я — лучший акушер-хирург. Я не имела права позволить им...</p>
   <p>«Живы», — только и пронеслось в голове напоследок. Перед самым ударом. Крик младенца. Слабая улыбка измученной матери. Голос Люды:</p>
   <p>— Ну, Надя, ты врач от бога...</p>
   <p>А потом — всё. Молчание. Тишина. И тьма.</p>
   <p>— Wie geht es ihr?(Ну, как она?) — внезапно прорезался в моём мутном сознании ещё один голос.</p>
   <p>— Es wird immer schlimmer. Sie kommt nicht zu sich. Das Fieber steigt weiter und will nicht fallen. Wenn es so weitergeht...(Всё хуже. не приходит в себя. жар усиливается и не спадает. Если так дальше пойдёт...)</p>
   <p>— Du solltest besser schlafen gehen, Alexander.(Лучше иди поспи, Александр.)</p>
   <p>— Nein, ich bleibe. Ich werde ihr vorlesen...(Нет, я останусь, Фридрих. Я почитаю ей...)</p>
   <p>Это что ещё за чертовщина? Немецкий язык?..</p>
   <p>Помнится, учила его в школе, но не так чтобы очень выучила. А позже мне английский пришлось усердно учить, и немецкий совсем забылся. Но почему-то в данный момент я всё понимала очень отчётливо.</p>
   <p>И даже когда снова остался только один голос, первый, и стал читать, тоже по-немецки, я понимала без проблем. А читал он Гёте «Фауста»...</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Пролог. Ч. 2</p>
   </title>
   <p>На некоторое время я снова потеряла эту ниточку сознания и провалилась в небытие. Но продолжала ощущать чужое незримое присутствие. Кто-то заботился обо мне, а я совершенно не понимала, как же это всё вышло?..</p>
   <p>Где я? Что со мной?..</p>
   <p>Уже упомянутый жар вскоре стал ощущаться тяжело и жестоко. Я чувствовала на себе температурные приливы и упорную борьбу организма за жизнь, которая снова ускользала. Я опять находилась в полушаге от смерти. Она буквально дышала мне в затылок. Но одновременно чья-то трепетная рука как будто бы не давала окончательно соскользнуть во тьму.</p>
   <p>— Надежда Прокофьевна, всё будет хорошо слышите?..</p>
   <p>— Кто вы?.. — произнесла я, до конца не уверенная, что смогла действительно озвучить слова вслух, а не просто сказать в уме.</p>
   <p>— Надежда Прокофьевна?.. Надя?.. — голос заволновался, задрожал. — Вы... Я...</p>
   <p>Я приоткрыла глаза. Медленно, с огромным трудом, будто веки мои заливал тяжёлый свинец. Уже одно это действие было равносильно подвигу. Передо мной сидел молодой мужчина. В свете горящей свечи его красивое, хоть и бледное лицо было наполнено строгостью и свидетельствовало о благородстве характера, однако выглядело очень уставшим, сильно осунувшимся.</p>
   <p>— Я Александр Ефимович. Голубев, — уточнил он, глядя с неприкрытой надеждой. — Вы помните меня?</p>
   <p>Я не ответила. Хотелось припомнить, хоть что-то отыскать в мутной памяти. Но помнила я лишь, как киваю Люде, как делаю вид, что всё хорошо, медленно выхожу из палаты, закрываю за собой дверь и... сползаю по стенке.</p>
   <p>А за секунду вижу всю прожитую жизнь: в общем-то, хорошую жизнь, насыщенную, полную отчаянной борьбы, побед и поражений. Полную сопереживания, благодарностей и непростых решений. Сорок лет в медицине — чего только ни случалось за это время. Да всё было.</p>
   <p>Единственное, чего не случилось: вот этого взгляда, с которым Александр Ефимович сейчас смотрел на меня. Так смотрят только на самых любимых и важных людей. На тех, кого очень страшно потерять. И никогда не простишь себе, если такое случится. Я не простила...</p>
   <p>— Ну? Вспомнили?.. — с надеждой спросил Голубев.</p>
   <p>Мне хотелось кивнуть, но тогда бы я соврала. Потому мотнула головой отрицательно.</p>
   <p>Александра Ефимовича это не смутило, хотя и огорчило, наверное.</p>
   <p>— Понимаю, Надежда Прокофьевна. Это ничего, бывает. Значится, зовут вас Надежда Прокофьевна Суслова. Третьего дня как слегли вы с лёгочным воспалением. Должно быть, готовились усердно к экзаменам и не рассчитали силы. А меж тем холода нынче жестокие. Может, оделись не по погоде, не знаю...</p>
   <p>— Экзамен?.. Вы сказали экзамен?.. — переспросила я, ничего не понимая.</p>
   <p>— Совершенно верно, Надежда Прокофьевна. Экзамен. По анатомии. И кроме того ваш труд... О физиологии лимфы... К сожалению, он так и не смог быть представлен коллегии, ведь вы слегли... — Голубев горестно опустил глаза, но тут же поднял их и посмотрел на меня с радостью и теплом: — Но ведь главное, что вы живы, Надежда Прокофьевна. А я знал, знал, что вы поправитесь. Не могло быть иначе...</p>
   <p>— Вы поможете мне встать?..</p>
   <p>— Что? — растерялся Александр Ефимович. — То есть прямо сейчас?.. Но вы же... совсем слабы...</p>
   <p>— На минутку. Всего на одну минутку. Я хочу посмотреть в окно.</p>
   <p>— Что ж... Как скажете... Только аккуратно... И сразу обратно в постель.</p>
   <p>Голубев помог мне подняться. Вместе с ним под руку я пересекла небольшую комнатку. Четыре шага дались с таким трудом, словно я прошагала без перерыва десятки километров.</p>
   <p>Наконец мы достигли цели и встали. Я дотронулась рукой на широкого белого подоконника, уставилась в окно. За мутноватым стеклом, затянутым лёгким инеем, лежал незнакомый город. Прямо передо мной текла река — тёмная, холодная, с белыми завитками пара над водой. На противоположном берегу теснились старые дома с крутыми крышами, покрытыми снегом. Две тяжёлые старинные башни поднимались над всем, словно стражи. Дальше, за рекой и крышами, в холодном зимнем воздухе сияли белые вершины гор, будто совсем нереальные.</p>
   <p>Где-то далеко звонил колокол. По мосту медленно ехала повозка. А совсем близко, на ветвях лип, сидели вороны и тяжело перелетали с дерева на дерево.</p>
   <p>— Что это за город? — спросила я.</p>
   <p>На этот раз Голубев не подал виду, что удивлён моему вопросу. Он ответил совершенно спокойно:</p>
   <p>— Мы в Цюрихе, Надежда Прокофьевна. В клинике при Цюрихском Университете. А год нынче, — уже без спросу добавил Александр Ефимович, — одна тысяча восемьсот шестьдесят второй.</p>
   <p>Вот так новости. Я в Швейцарии девятнадцатого века. И, кажется, я теперь снова студентка. Вот только как же это вышло?..</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Добро пожаловать в мою новую книгу!</p>
   </title>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>Добро пожаловать в мою новую книгу!</p>
   <p>Думаю, вы знаете, как я люблю работать в жанре исторического романа. И зачастую вдохновение черпаю в реальных исторических фактах.</p>
   <p>А в этот раз у нас не просто исторические прототипы, вошедшие в основу романа, а реальные исторические фигуры: Надежда Прокофьевна Суслова, Фёдор Михайлович Достоевский, Александр Ефимович Голубев, Фридрих Эрисман, Апполинария Прокофьевна Суслова и многие-многие другие...</p>
   <p>Мы пройдёмся по страницам истории русской литературы и медицины, заглянем в закулисье модных в то время светских салонов и узнаем много всего интересного о страстях и слабостях гениев.</p>
   <p>Однако я должен предупредить вас, что моя интерпретация событий достаточно ВОЛЬНАЯ. Взгляды могут не совпадать с официальной версией, даты могут разниться, а художественного вымысла значительно больше, чем фактологии. Это МОЙ взгляд, как бы могли развиваться отношения первой в истории врача-женщины и первого «народного» гения от литературы.</p>
   <p>ОЧЕНЬ ПРОШУ ВАС</p>
   <p>Поставьте лайк книге, добавьте в библиотеку, и напишите пару слов в комментарии! Мне будет очень приятно!</p>
   <p>УВЛЕКАТЕЛЬНОГО ВАМ ЧТЕНИЯ!</p>
   <p>https:// /shrt/xCQp</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 1</p>
   </title>
   <p>— Надежда Прокофьевна... Надя... — с какой-то затаённой нежностью обратился ко мне Александр Ефимович, когда молчание слишком затянулось, а я, продолжая глядеть в окно, попросту не находила слов и даже на некоторое время забыла о присутствии Голубева. — Пойдёмте же обратно в постель, вам надо поберечься...</p>
   <p>— Да-да, — согласно кивнула и дала себя увести.</p>
   <p>Александр Ефимович помог мне разместиться в кровати, подоткнул подушку, поправил одеяло. Притом поминутно бросал на меня короткие взгляды, полные сострадания.</p>
   <p>— Совсем ничего не помните, да?.. — мягко поинтересовался он.</p>
   <p>— Почти ничего, — я не стала его пугать воспоминаниями о жизни, которой для Голубева не могло существовать, ведь она случилась в будущем, а сейчас этого будущего не стало.</p>
   <p>Как? Почему? Меня утянуло в прошлое? Но разве так бывает?</p>
   <p>А может, просто игры ума? Допустим, я вовсе не умерла, а попала в кому и мне снится настолько правдоподобный сон...</p>
   <p>Глянув на свои руки и поняв, насколько они бледны и молоды, а ещё — насколько живы, реальны, ощутимы, я поняла, что либо слишком мало знаю о коме, либо со мной приключилось нечто совершенно иное — а именно то, чего никак не могло произойти...</p>
   <p>Меж тем Голубев медленно и обстоятельно рассказывал мне о моей же жизни. Что учусь я в Университете уже третий год, что из-за болезни пропустила важные экзамены...</p>
   <p>— Но это ничего... Это можно поправить... Фридрих обязательно за вас походатайствует...</p>
   <p>— Фридрих? — переспросила я, чувствуя, как теперь во мне будто заново ощущаются все переживания текущего положения — слабость, тяжесть в груди, сухость во рту. Температура тела до сих пор была повышенной.</p>
   <p>Александр Ефимович протянул мне стакан воды, помог напиться и заодно пояснил:</p>
   <p>— Ну, конечно, Фридрих Эрисман. Ваш... Ваш близкий друг, Надежда Прокофьевна. Ваш, можно сказать, жених... Неужто и этого не упомните?</p>
   <p>Мы встретились взглядами, и меня снова прошибло холодным потом: Фридрих Эрисман, Надежда Прокофьевна Суслова... Я не просто слышала эти имена, я их ЗНАЛА. В том смысле, что это были исторические личности, о которых нам рассказывали в мединституте.</p>
   <p>Это что же получается? Я каким-то магическим образом оказалась в теле Надежды Сусловой? Серьёзно?! А она ведь, на минуточку, не просто какая-то там туманная личность, а женщина, которая в буквальном смысле изменила ход истории, став первой женщиной-врачом в Российской Империи! Надежда Прокофьевна — без преувеличения сказать, легенда!</p>
   <p>И мне суждено прожить её жизнь?.. Мне?.. В общем-то, простому врачу... Да, хорошему врачу, но далеко невыдающемуся. И зачем?.. Надежда Суслова сложила блестящую судьбу и карьеру.</p>
   <p>Ну, разве что в личном плане ей не свезло: с Эрисманом они всё-таки поженились, но брак оказался несчастливым и недолгим. Может, для того я и очутилась тут, чтобы, зная наперёд о последствиях, не допускать подобной ошибки?..</p>
   <p>— Надежда Прокофьевна, — отвлёк меня от мыслей Голубев, — хотите, немедленно же позову Фридриха?</p>
   <p>— Нет! — вырвалось у меня чересчур громко.</p>
   <p>— Но как же так? — изумился Александр Ефимович. — Он ведь должен знать... Вы помолвлены...</p>
   <p>— Нет, не должен, — оборвала я и добавила ещё более твёрдо: — А помолвка наша отменяется. Свадьбы не будет.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 2</p>
   </title>
   <p>Надо отдать должное Голубеву за его деликатность и умение вовремя промолчать. Он не стал немедленно убеждать меня в ошибочности моих суждений, хотя наверняка именно такого мнения и преисполнился. Однако тактично согласился и перевёл тему разговора. Полагаю, решил, что я сильно нездорова, оттого и горожу всякую ерунду.</p>
   <p>Со здоровьем и впрямь было неоднозначно: вскоре снова накрыл жар, закружилась голова, и я провалилась в полудрёму. Но даже в таком состоянии какая-то часть меня продолжала анализировать происходящее. А ещё закралась мысль, что по новом пробуждении туман рассеется, столь живые видения пропадут, и окажусь я в банальной городской больнице хорошо знакомого мне XXI века...</p>
   <p>— Наденька, Надюша?.. — пробрался ко мне сквозь сонную пелену ласковый женский голос.</p>
   <p>Ну, вот, я же говорила! Это наверняка Люда! Сейчас открою глаза, а она улыбается мне!..</p>
   <p>— Надин?.. Ужели спишь?.. Ну же, приди в себя... Посмотри на меня...</p>
   <p>Глаза я открыла всё-таки. Но уже откуда-то поняла, что никакой Люды не увижу. Не её это был голос — совсем не её. И слова неё. И лицо, конечно, тоже оказалось другим. Принадлежало оно молодой девушке с тонким упрямым лицом и плотно сжатыми губами, что делало её будто бы значительно старше.</p>
   <p>— Надин? — произнесла она, проверяя мою реакцию. — Ах, не гляди так, дорогая! — девушка всплеснула руками. — Александр Ефимович, разумеется, доложился, что ты в сильном жару, и велел тебя не беспокоить. Но как я могла не прийти, сама посуди?! За здравие твоё каждый день неустанно молилась, хотя все говорили, что шансов никаких, что тут уж чахотка милосерднее — пожить ещё можно. А такой вот воспалительны й процесс в считанные дни сожжёт... Эрисман же места не находил, ночи не спал... Да и я глаз не сомкнула! Всё молилась о тебе, молилась...</p>
   <p>Я внимательно выслушала всю эту отповедь. Девушка ужасно волновалась и говорила, вне всяких сомнений, совершенно искренне. И, наверное, оттого мне было вдвойне неловко перед ней.</p>
   <p>— Спасибо за твои молитвы... — начала осторожно. — Как видишь, кажется, помогло...</p>
   <p>— Да уж какое «спасибо»? Разве благодарят за молитвы? — она покачала головой с печальной улыбкой.</p>
   <p>— Конечно, ты права... Но и не благодарить не могу. Я ведь, можно сказать, с того света возвратилась. Или точнее — заново родилась...</p>
   <p>— Ещё бы! Голубев так и говорит! Он от тебя ни на секунду не отходил. А Фридрих не выдержал... Не смог... Ты только не суди его строго. Он же со всей душой!</p>
   <p>— Да... Да... Понимаю... Понимаю... Вот только помню далеко не всё. Особенно с именами у меня пробелы в памяти.</p>
   <p>— Ох, прости, Надин! Прости ради бога! — девушка всхлипнула и засмеялась одновременно. — Софья меня звать... Софья Гассе.</p>
   <p>— Софья, — повторила я, чтобы лучше запомнить.</p>
   <p>— Ты меня Софьюшкой всегда звала...</p>
   <p>— Софьюшка, — я вымучено улыбнулась, — а лучше скажи мне, что там с моими экзаменами? Как мне теперь быть?</p>
   <p>— Вот уж узнаю тебя, Надин! — Софья рассмеялась почти беззаботно. — Что ни минута свободна, так сразу за учебники! Не представляю, как же ты женой-то станешь. Вот у самой дети пойдут...</p>
   <p>— Софьюшка, с замужеством я как-нибудь разберусь. Но только после экзаменов, и никак иначе. Мне ведь доучиться надо. Осталось же совсем ничего.</p>
   <p>— Твоя правда, дорогая. Да ты же знаешь этих профессоров. Пересдачу просто так не назначат. Скажут: ещё год потрудитесь...</p>
   <p>— Ну, уж нет. Если мне в этом году учёбу заканчивать, то в этом и закончу, — твёрдо заявила я.</p>
   <p>Гассе вздохнула:</p>
   <p>— Ты лучше поправляйся скорее. А останое приложится... — она как-то замялась и опустила глаза. Обычно люди так делают, когда на душе у них неспокойно, и приходится что-то скрывать.</p>
   <p>— Софья? О чём ты думаешь? — спросила я с ноткой подозрения, но достаточно мягко, чтобы не испугать собеседницу.</p>
   <p>— Да вовсе ни о чём! — Софьюшка настолько густо покраснела, что очевидность моей догадки стала неоспорима.</p>
   <p>— И всё же?</p>
   <p>— Ни о чём, Надин. Поверь, совсем ни о чём...</p>
   <p>Мы встретились глазами: я глядела прямо и строго, Гассе — пугливо, исподлобья. В её зелёном взоре пытали стыд и надежда, и, конечно, страх, который она не в силах была скрыть.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 3</p>
   </title>
   <p>Софьюшка всё ещё мялась, перебирая тонкими пальцами кружевную манжету своего тёмного платья, будто там, в складках ткани, прятался тот самый вопрос, который она до смерти боялась выпустить на волю. Её зелёные глаза метались по комнате — от моей бледной руки на одеяле к окну, где всё тот же Цюрих дышал холодом и снегом, потом обратно ко мне. Я видела: в ней боролись два чувства. Одно — искреннее, почти сестринское беспокойство. Другое — какое-то тайное, трепетное, которое она сама себе, наверное, ещё не смела назвать.</p>
   <p>— Ну же, Софьюшка, — мягко, но настойчиво сказала я, хотя голос всё ещё звучал слабо, как шорох сухих листьев. — Говори. Я же вижу, что тебя гложет. Не томи.</p>
   <p>Она глубоко вдохнула, будто собиралась нырнуть в ледяную воду, и выпалила одним духом:</p>
   <p>— Александр Ефимович… он сказал… будто ты решила… повременить со свадьбой. С Фридрихом. Это правда, Надин? Или он просто… в бреду твоём услышал?</p>
   <p>Я смотрела на неё и чувствовала, как внутри меня что-то тихо щёлкнуло. Не больно. Скорее — с облегчением.</p>
   <p>— Да, Софьюшка, — ответила я спокойно. — Всё так. Я решила. Никакой свадьбы. По крайней мере, сейчас.</p>
   <p>Она всплеснула руками так резко, что кружевной воротничок на её блузке дрогнул. Лицо её в одно мгновение стало открытой книгой: то ли радость мелькнула в глазах — быстрая, виноватая, — то ли настоящая тревога, то ли смесь всего сразу. Щёки вспыхнули румянцем, губы приоткрылись, будто она хотела одновременно и возразить, и обрадоваться, и испугаться.</p>
   <p>— Надин! Как же так?! — голос её сорвался на высокий, почти детский тон. — Я думала… думала, ты в бреду говорила! Жар же был страшный, ты металась, бормотала что-то про сердце, про операцию… Я молилась, чтобы это был просто жар! А ты… ты серьёзно? Разве можно? Фридрих… он же… Нет, не пойму я тебя.</p>
   <p>Я подняла руку и мягко коснулась её запястья. Кожа у Софьи была горячей, будто она сама только что пережила приступ.</p>
   <p>— Никакого бреда, милая. Это совершенно взвешенное, обдуманное решение. Я сейчас хочу сосредоточиться только на учёбе. На экзаменах. На том, чтобы наконец-то стать врачом. Для меня это важнее всего на свете. Понимаешь?</p>
   <p>Она кивнула, но в глазах всё ещё плескалось недоумение. Как будто я говорила на каком-то другом языке.</p>
   <p>Софья прикусила губу, помолчала секунду и всё-таки спросила — уже тише, почти шёпотом:</p>
   <p>— Так значит… после того, как сдашь экзамены… ты всё-таки ответишь Фридриху? На его предложение?</p>
   <p>Я улыбнулась — устало, но искренне. Внутри меня шевельнулось что-то тёплое к этой девушке. Она так искренне переживала. Так хотела, чтобы «все были счастливы». Но я уже видела, как в её взгляде, когда она упоминала Фридриха, мелькало что-то большее, чем простая дружеская забота. Неужели… Нет. Сейчас я была слишком слаба, чтобы разбираться в этих переплетениях. Пусть история сама расставит всё по местам. Или я ей помогу.</p>
   <p>— Там видно будет, Софьюшка, — ответила я, чувствуя, как усталость снова накатывает тяжёлой волной. — Сейчас я просто не до того. Прости. Я очень утомилась.</p>
   <p>Она тут же вскочила, полная раскаяния, и замахала руками:</p>
   <p>— Да-да-да, конечно! Конечно, Надин! Что же это я, глупая, совсем тебя замучила! Ты же только-только в себя приходишь. А я тут… с расспросами. Просто я всем сердцем хочу, чтобы вы оба были счастливы. Понимаешь? Оба! И ты, и Фридрих… Чтобы всё было как надо.</p>
   <p>Я кивнула, но внутри уже зародилось лёгкое подозрение. «Оба». Это слово она произнесла с каким-то особым нажимом. Будто пыталась убедить не только меня, но и себя. А я просто улыбнулась ей в ответ.</p>
   <p>— Спасибо тебе. За всё.</p>
   <p>Она наклонилась, быстро поцеловала меня в лоб — губы у неё были сухие и горячие — и почти побежала к выходу из комнаты.</p>
   <p>В ту же секунду вошёл Александр Ефимович. В руках у него был поднос с лекарствами: склянки с микстурой, порошки, компрессы. Он выглядел ещё более осунувшимся, чем раньше, — под глазами залегли тени, но взгляд был тёплым, светящимся от облегчения. В дверях он едва не столкнулся с Софьей — она вылетела как ураган.</p>
   <p>— О, Александр Ефимович! — услышала я её торопливый шёпот. — Я уже ухожу, не беспокойтесь. Заботьтесь хорошо о Надин, ладно?</p>
   <p>И убежала, оставив после себя лёгкий запах лаванды и смятение.</p>
   <p>Голубев подошёл к кровати, поставил поднос на тумбочку и присел на край стула. Его рука — большая, тёплая, надёжная — коснулась моего лба.</p>
   <p>— Жар спадает, слава Богу, — пробормотал он, больше для себя. — Сейчас дам вам микстуру. И… простите, если что не так. Фридрих только вот только с час назад заходил, но я попросил его обождать покамест. Он очень беспокоится.</p>
   <p>Я посмотрела на него и вдруг почувствовала прилив сил — не физических, а тех, что рождаются внутри, когда понимаешь: вот оно, твоё настоящее дело.</p>
   <p>— Александр Ефимович, — сказала я, — а вы знаете что-нибудь о том, когда я смогу подать на пересдачу? Когда примут у меня экзамены?</p>
   <p>Он заморгал, явно не ожидав такого вопроса от едва ожившей больной.</p>
   <p>— Вероятно, после Пасхи, Надежда Прокофьевна. Вам же нужно ещё выздороветь, окрепнуть…</p>
   <p>— После Пасхи? — я даже приподнялась на локтях, отчего комната тут же качнулась. — Это же ещё несколько месяцев! Нет. Я завтра же пойду. В учёный совет, в медицинскую комиссию университета. Буду просить, чтобы приняли у меня экзамены повторно. У меня ведь уважительная причина.</p>
   <p>Голубев замер. Лицо его стало серьёзным и строгим.</p>
   <p>— Это слишком отчаянно, Надежда Прокофьевна. Вы ещё слабы. Лёгочное воспаление — не шутка. Один неверный шаг — и…</p>
   <p>— Нет, — перебила я мягко, но непреклонно. — Не уговаривайте меня, Александр Ефимович. Я хочу непременно быстрее получить диплом. И начать практиковать. Для меня это важнее всего. Понимаете? Важнее… всего.</p>
   <p>Он смотрел на меня долго. В его глазах было столько всего: восхищение, тревога, какая-то тихая боль.</p>
   <p>— Хорошо, — наконец кивнул Александр Ефимович. — Я пойду с вами. Во всяком случае, если вам станет гораздо лучше. И Фридрих… он тоже захочет быть рядом. Он очень беспокоится о вас.</p>
   <p>В этот момент в дверях появился и сам Фридрих Эрисман. Высокий, светловолосый, с благородным решительным лицом. Он выглядел взволнованным — пальто ещё не снял, волосы слегка растрёпаны. Увидел, что я сижу, и на лице его мелькнула такая искренняя радость, что у меня внутри что-то дрогнуло.</p>
   <p>Голубев встал, собираясь покинуть комнату, но я быстро сказала:</p>
   <p>— Нет-нет, Александр Ефимович, прошу вас, останьтесь.</p>
   <p>Эрисман удивлённо вскинул брови. Он явно не ожидал такого поворота. А Голубев, чуть помедлив, кивнул и остался. Потом, повернувшись к Фридриху, сказал спокойно, но с лёгкой улыбкой:</p>
   <p>— Завтра Надежда Прокофьевна желает подать прошение о досрочной пересдаче. Может, вы вместе с нами попросите… ну, кого нужно в совете. Чтобы приняли во внимание её состояние и заслуги.</p>
   <p>Эрисман подошёл ближе, взял мою руку — его пальцы были прохладными, уверенными. Он пытался улыбнуться, но в глазах читалось беспокойство. Наверное, Софья уже успела ему что-то шепнуть по дороге.</p>
   <p>— Надежда… — начал он мягко, почти умоляюще. — Это безумие. Ты едва пришла в себя. Пневмония могла оставить следы. Дай себе время. Мы подождём. Я подожду. Мы же…</p>
   <p>Я сжала его пальцы в ответ — не сильно, но достаточно, чтобы он почувствовал мою решимость.</p>
   <p>— Фридрих, — сказала я, и в голосе моём не было ни тени сомнения. — Я знаю, чего хочу. Диплом. Практика. Это не каприз. Это… моя жизнь. Моя судьба. Завтра мы подадим прошение. Вместе. Если, конечно, вы оба согласны меня поддержать.</p>
   <p>Он вздохнул, но в глазах его мелькнуло что-то похожее на уважение.</p>
   <p>— Хорошо, — наконец сказал Эрисман. — Завтра. Только если ты будешь чувствовать себя достаточно хорошо. Обещай.</p>
   <p>— Обещаю, — ответила я и улыбнулась впервые по-настоящему. — Спасибо вам обоим. Большое спасибо.</p>
   <p>Комната снова наполнилась тишиной, но теперь она была другой — не тяжёлой, а полной решимости. За окном всё так же падал снег на Цюрих, на реку, на далёкие горы. А внутри меня уже разгорался огонь. Огонь решимости и веры в лучшее.</p>
   <p>————</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>Приглашаю вас в новинку нашего литмоба:</p>
   <p>Юлия Зимина</p>
   <p>"Иномирная акушерка ее величества"</p>
   <p>https:// /shrt/02kB</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 4</p>
   </title>
   <p>Наутро я проснулась с ощущением, что тело наконец-то вспомнило, как дышать. Жар спал, оставив после себя лишь лёгкую, прозрачную слабость, словно кто-то вынул из меня тяжёлый свинцовый стержень. Руки ещё дрожали, когда я пыталась застегнуть пуговицы на платье, но ноги уже держали уверенно. Я стояла у окна, глядя на Цюрих, укутанный свежим снегом, и думала: мне необходимо вспомнить всё, что знала Надежда Суслова, и добавить к этому то, что знала я — женщина из будущего, совершавшая операции, которых здесь ещё даже помыслить не могли.</p>
   <p>Эрисман пришёл рано, едва колокол на башне пробил девять. Он стоял в дверях, высокий, строгий, в тёмном пальто, от которого веяло морозом и лёгким запахом табака. Взгляд его — внимательный и осторожный — скользнул по моему лицу, по бледным щекам.</p>
   <p>— Надежда Прокофьевна, — произнёс он тихо, — вы уверены, что сегодня…</p>
   <p>— Совершенно уверена, Фридрих, — ответила я, не давая ему договорить. Голос мой звучал твёрже, чем я сама себя чувствовала. — Слабость — это пустяки. Главное — дело. Мы идём сегодня.</p>
   <p>В этот момент в комнату вошёл Александр Ефимович Голубев. Он выглядел ещё более взволнованным, чем вчера: щёки слегка порозовели от мороза, в руках — толстая папка с бумагами, которую он, видимо, приготовил ночью. Увидев меня уже одетой и готовой, он улыбнулся.</p>
   <p>— Надежда Прокофьевна, вы — чудо, — сказал он. — Я уж думал, придётся вас уговаривать остаться в постели. А вы… словно и не болели.</p>
   <p>— Болела, Александр Ефимович, — улыбнулась я в ответ. — Но теперь довольно. Пойдёмте. Время не ждёт.</p>
   <p>Мы вышли втроём на улицу. Снег скрипел под ногами, холодный воздух обжигал лёгкие, но я шла, стараясь не показать, как кружится голова при каждом резком движении. Эрисман шёл слева, Голубев — справа. Я постоянно чувствовала на себе взгляд Фридриха — вопросительный, тяжёлый, как будто он пытался прочитать в моём лице то, о чём мы вчера не договорили. Но он ни о чём не спрашивал. Пока не спрашивал.</p>
   <p>Мы направились к главному зданию университета — величественному, с высокими окнами и колоннами, что возвышалось над рекой Лиммат, словно страж знаний. Внутри пахло пылью, старыми книгами и воском свечей. Нас встретил секретарь медицинской комиссии — сухой, седоватый господин в очках, и препроводил к профессору Мюллеру. Тот сидел за массивным столом, заваленном бумагами, и смотрел на нас поверх очков с тем самым выражением, которое я тысячу раз видела и в XXI веке: «Женщина? В медицине? Может, лучше на кухню?»</p>
   <p>— Fräulein Suslova, — начал он официально, едва мы вошли, — я слышал о вашем… недомогании. Крайне прискорбно. Но правила университета строги. Пересдача экзаменов по анатомии возможна не ранее следующего семестра. Рождество на носу, коллегия разъезжается…</p>
   <p>Я шагнула вперёд, чувствуя, как сердце стучит где-то в горле.</p>
   <p>— Herr Professor, — произнесла я как можно твёрже, хотя голос слегка дрогнул от слабости, — я полностью выздоровела. Воспаление отступило. Я готова доказать это на экзамене. Мои знания не пострадали. Прошу вас, назначьте пересдачу до праздников. Если мы упустим эти дни, всё отложится на месяцы, а я… я не могу ждать.</p>
   <p>Голубев кашлянул и выступил первым:</p>
   <p>— Herr Professor, — сказал он почтительно, — я лично наблюдал за больной. Надежда Прокофьевна — одна из лучших студенток нашего курса. Её диссертация по физиологии лимфы уже полностью готова. Болезнь была внезапной, но теперь недугпобеждён. Я готов поручиться за Надежду Прокофьевну перед комиссией.</p>
   <p>Мюллер покачал головой, перебирая бумаги.</p>
   <p>— Поручительство — это хорошо, Herr Golubev. Но здоровье студентки… Женщины в университете и так редкость. Мы не можем рисковать. Если ей станет хуже во время экзамена — ответственность ляжет на всех нас.</p>
   <p>Голубев попытался ещё раз, приводя какие-то медицинские доводы, ссылаясь на свои наблюдения, но профессор только хмурился и повторял: «Правила есть правила». Я видела, как Александр Ефимович краснеет, как пальцы его сжимают папку. Он старался. По-настоящему старался. Но слова его тонули в бюрократической трясине.</p>
   <p>—————</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>Спешу вас пригласить в новинку нашего литмоба!</p>
   <p>Екатерина Евгеньева, Ирина Колка</p>
   <p>"Леди Лекарь. Яд в твоей крови"</p>
   <p>https:// /shrt/0C7l</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 5</p>
   </title>
   <p>Я уж было подумала, что совсем всё пропало, и осталось только встать на колени и унижаться из последних сил. Но тут внезапно заговорил Эрисман. Он выдвинулся вперёд, распрямившись во весь рост, и тон его был проникнут таким спокойствием, такой внутренней силой, которую сложно сыскать в этом мире.</p>
   <p>— Herr Müller, — начал он, и в тоне его не прозвучало ни мольбы, ни угрозы — только твёрдая уверенность. — Я, Фридрих Эрисман, студент последнего курса, тоже готов поручиться. Более того, я лично ассистировал при лечении Надежды Прокофьевны. Её организм крепок, разум ясен. Мы все знаем, сколь редки русские студентки в Цюрихе. Но именно такие, как она, и составляют славу нашего университета. Назначьте экзамен на ближайшие дни. До Рождества. Четыре дня — достаточный срок, чтобы подготовить комиссию. Я сам прослежу, чтобы она не переутомлялась.</p>
   <p>Он говорил недолго, но каждое слово было взвешено. Я видела, как лицо профессора смягчилось. Он что-то записал, кивнул, пробормотал про «исключение ввиду заслуг» и, наконец, поставил подпись.</p>
   <p>— Хорошо. Четверг, десять часов утра. Зал номер три. Анатомия, физиология, практическая демонстрация. Если не успеете — всё переносится на март. В лучшем случае.</p>
   <p>Мы вышли из здания втроём. Снег повалил гуще, но внутри у меня горел огонь. Я обернулась к спутникам и поклонилась — низко, от всего сердца.</p>
   <p>— Александр Ефимович, Фридрих… Спасибо вам. Обоим. Без вас я бы не справилась.</p>
   <p>Голубев потупился. Лицо его стало неловким, даже немного виноватым.</p>
   <p>— Что ж, Надежда Прокофьевна… — пробормотал он, переминаясь с ноги на ногу. — Вы сами всё сделали. Я… старался, конечно, но, видно, не так убедительно, как следовало. Вам теперь главное — отдыхать. Побольше отдыхать. Вы ещё слабы, а впереди четыре дня…</p>
   <p>— Нет-нет, — перебила я мягко, коснувшись его рукава. — Вы очень помогли. Ваши слова, ваша поддержка — они были важны. Я этого не забуду. Правда. А мне не отдыхать надо, а готовится к экзамену. Сами ведь слышали — спуску мне не дадут.</p>
   <p>Он улыбнулся смущённо и кивнул:</p>
   <p>— Тогда… оставлю вас. Мне ещё нужно к лекциям собираться. Выздоравливайте, Надежда Прокофьевна. И… удачи в подготовке.</p>
   <p>Голубев ушёл, оставив нас вдвоём с Эрисманом под падающим снегом. Я почувствовала, как напряжение возвращается. Я знала, о чём он сейчас спросит. Знала по тому, как он смотрел на меня всю дорогу — пристально, осторожно, словно боялся спугнуть.</p>
   <p>— Надежда… — начал он тихо, когда мы медленно пошли по улице в сторону клиники, где мне нужно было собрать вещи. — Почему ты меня избегаешь?</p>
   <p>Я остановилась. Сердце стучало. Снежинки таяли на ресницах.</p>
   <p>— Потому что я считаю, Фридрих, что наши пути дальше расходятся, — ответила прямо, глядя ему в глаза. — Не по злобе. Не из каприза. Просто… так будет лучше. Для нас обоих.</p>
   <p>Он замер. В его взгляде мелькнула боль — настоящая, глубокая.</p>
   <p>— Как же это не по пути? Я только что ходатайствовал за тебя перед комиссией. Я… мы помолвлены. Были помолвлены. А теперь?.. Что это выходит?</p>
   <p>— Да, я очень благодарна тебе. Очень. За всё. Но благодарность — это не то, на чём строится совместная жизнь. Я хочу как можно скорее получить диплом и вернуться в Россию. Там я нужна. А здесь… здесь я не могу обещать тебе того, чего ты ждёшь.</p>
   <p>Он сделал шаг ближе. Снег хрустнул под его ботинками.</p>
   <p>— Я понимаю, Надежда. Понимаю твою страсть к медицине. Я сам хочу того же. Я поеду с тобой. В Россию. Мы вместе…</p>
   <p>— Фридрих, — прервала я мягко. — Ты волен ехать, куда хочешь. Это твоя жизнь. Но я еду своей дорогой. Сейчас… прости. Мне действительно надо отдохнуть. Четыре дня — это мало. Очень мало. Я должна подготовиться.</p>
   <p>Он смотрел на меня долго. В глазах его было столько всего — любовь, обида, уважение, боль. Но он не стал спорить. Только кивнул.</p>
   <p>— Хорошо. Я провожу тебя. А потом… оставлю в покое.</p>
   <p>——————</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>Приглашаю вас в новинку нашего литмоба:</p>
   <p>Александра Каплунова</p>
   <p>"Целитель для сирот. Приют на пограничье"</p>
   <p>https:// /shrt/VVt4</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 6</p>
   </title>
   <p>Дальше мы пошли молча. Снег падал всё гуще, укутывая Цюрих белым покрывалом. Я чувствовала присутствие Фридриха — даже не глазами не слухом, а каким-то иным чувством, которое трудно описать словами. Внутри меня боролись две женщины: та, что знала, как сложится история Надежды Сусловой, и та, что уже однажды отдала жизнь за чужие сердца. Я не могла позволить себе ошибку. Эрисман был прекрасным человеком, но мне проще было избавить себя от дополнительных мук. Нет. Эту жизнь я пройду совсем иначе и сделаю намного больше, чем могла себе раньше представить. У меня появились возможность, о которой можно только мечтать. И я воспользуюсь ей. Ничто не собъёт меня с этого пути. Ничто. И никто.</p>
   <p>У дверей я остановилась.</p>
   <p>— Спасибо, Фридрих. За всё.</p>
   <p>Он поклонился — коротко, по-европейски чётко.</p>
   <p>— До четверга, Надежда. Я буду молиться за тебя.</p>
   <p>Я вошла внутрь, не оглядываясь. Дверь закрылась за мной с тихим щелчком. Четыре дня. У меня было четыре дня, чтобы начать строить собственную историю с чистого листа. И ни одной лишней секунды, чтобы терять себя в чужой любви.</p>
   <p>Быстро собрав свои вещи из клиники, я направилась в общежитие уже одна, там я планировала полностью погрузиться в учебники. На улице всё также падал и падал снег, заметая следы пройденных шагов. Я затопила изразцовую печку, подкинув пару брикетов. Пламя занялось с тихим треском, и комнату постепенно начало наполнять сухое, смолистое тепло. Не стоило устраивать парилку — и в виду экономии, и в виду того, что прохладе думается лучше. Но всё-таки не хотелось снова спровоцировать мою болезнь. Я ведь так и не выздоровела полностью. Просто храбрилась и старалась не показывать слабость, но на деле до идеального состояния мне было сильно далеко.</p>
   <p>Это немного пугало: как я смогу в достаточной мере подготовиться, если голова до сих пор ватная? Однако, невзирая на страх, взяла себя в руки и следующие несколько суток почти беспрерывно штудировала конспекты, справочники и собственные заметки. Нужно было не просто подготовиться к устному и письменному экзамену, но также завершить мой доклад. Там оставалось немного, но что такое «немного» в условиях, когда ты почти постоянно чувствуешь усталость, кашляешь и пределом мечтаний является тёплая кровать?</p>
   <p>Пару раз ко мне заглядывала Софья — приносила горячий чай с мёдом или просто садилась рядом, молча штопая чулки, чтобы не мешать мне учить. Она жила в соседней комнате, буквально за стенкой.</p>
   <p>— Надин, ты бы хоть поспала немного… — шептала Гассе и качала головой, но я только улыбалась и уводила взгляд. Спать было некогда.</p>
   <p>Александр Ефимович заглянул на второй день. Принёс свежие булочки и маленькую баночку с какой-то мазью от кашля — «от аптекаря, проверенное средство». Посидел недолго, рассказал последние университетские сплетни, похвалил мою решимость и ушёл, пожелав удачи. Он был надёжным, как старший брат, и я была ему искренне благодарна.</p>
   <p>Эрисмана я больше не видела. И, честно сказать, к лучшему. Мысленно благодарила его за то, что он не стал навязываться. Его отсутствие ощущалось лёгкой пустотой в воздухе, но я быстро заполняла её учебниками. Днём я зубрила анатомию и физиологию, вечером — свою диссертацию по лимфе. Ночью, когда печь уже едва тлела и в комнате становилось прохладно, я зажигала масляную лампу и продолжала. Свет её был жёлтым, неровным, но уютным. Он отражался в стёклах окна, за которыми по-прежнему падал снег, заметая мостовую у Лиммата.</p>
   <p>На третий день Софья принесла мне тёплый шерстяной платок.</p>
   <p>— Возьми, Надин. На комиссию. Там в зале холодно, даже когда топят.</p>
   <p>— Спасибо, Софьюшка, — я обняла её легко, по-дружески. — Ты настоящий друг.</p>
   <p>Она покраснела и убежала к себе. А я осталась одна с огнём в печи и огнём внутри.</p>
   <p>Четвёртый день прошёл в лихорадочной подготовке. Я перечитывала последние страницы доклада, повторяла ответы на возможные вопросы профессоров. Руки иногда дрожали от усталости, но голос я тренировала твёрдым. «Я готова. Я должна быть готова».</p>
   <p>Вечером, когда за окном совсем стемнело и снег перестал идти, оставив после себя тихую, морозную тишину, я сидела у печи. Пламя внутри неё потрескивало ровно и уверенно — красные угли светились сквозь щели в дверце, отбрасывая тёплые блики на стены. Рядом на столе горела лампа, освещая раскрытые книги и мои заметки. В соседней комнате тихо шуршала Софья — наверное, тоже не спала.</p>
   <p>Я смотрела на эти два огня — живой, настоящий в печи и тихий, масляный в лампе — и чувствовала, как внутри меня разгорается третий. Тот, который не погаснет ни от холода цюрихской зимы, ни от бюрократии университета, ни от чужих ожиданий.</p>
   <p>Завтра — комиссия. Завтра я встану перед профессорами и докажу, что Надежда Прокофьевна Суслова не просто выжила. Она стала ещё сильнее.</p>
   <p>—————</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>Приглашаю вас в новинку нашего литмоба:</p>
   <p>Элен Скор</p>
   <p>"Доктор Варя. Магия исцеления"</p>
   <p>https:// /shrt/X6Qm</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 7</p>
   </title>
   <p>— …и таким образом, господа, — произнесла я ровным, хотя и чуть сиплым от волнения голосом, — лимфатические сердца у лягушки представляют собою не просто придаточные насосы, а самостоятельные ритмические центры, способные к автономной деятельности даже после отделения от центральной нервной системы. Мои опыты с перерезкой нервов и последующим наблюдением за сокращениями подтверждают гипотезу о наличии в лимфатической системе собственной проводящей ткани, аналогичной, но не тождественной сердечной мышце…</p>
   <p>Зал номер три был невелик, но казался огромным от гулкой пустоты и холодного света, лившегося сквозь высокие окна. За длинным столом, покрытым зелёным сукном, сидели четверо: трое профессоров и секретарь комиссии. Профессор Мюллер восседал в центре, сложив руки на груди. Справа от него — профессор Вагнер, известный анатом, с густыми бакенбардами и взглядом, полным снисходительного любопытства. Слева — молодой ещё, но уже строгий доктор Кох, специалист по физиологии, а рядом с ним — секретарь, чьё лицо не выражало ничего, кроме усталой вежливости.</p>
   <p>Я стояла перед ними в своём тёмном платье, с платком Софьюшки на плечах, и чувствовала, как холод каменного пола пробирается сквозь тонкие подошвы ботинок. В руках у меня дрожали листки доклада. Голос мой звучал твёрдо, но внутри всё сжималось: я знала, что каждое слово может стать либо мостом, либо пропастью.</p>
   <p>Мюллер прервал меня первым, не дожидаясь окончания:</p>
   <p>— Fräulein Suslova, вы утверждаете автономность лимфатических сердец. Но как же тогда объяснить, что у высших животных, у человека, таких образований не наблюдается? Не кажется ли вам, что ваши опыты на амфибиях — это всего лишь курьёз, не имеющий отношения к человеческой физиологии?</p>
   <p>Вопрос был наводящим и с явным подвохом. Я почувствовала, как по спине пробежал холодок. Они ждали, когда я споткнусь. Женщина, русская, к тому же ещё не вполне оправившаяся от болезни — идеальный повод поставить крест на всей моей дерзости.</p>
   <p>— Господин профессор, — ответила я, чуть приподняв подбородок, — именно это и делает мои наблюдения ценными. У человека лимфатическая система, несомненно, интегрирована с венозной и управляется центральными механизмами. Однако принцип автономности сохраняется в меньших масштабах — в периферических лимфатических сосудах, в клапанах, в ритмических сокращениях лимфоузлов. Мои опыты лишь указывают на то, что природа не отказывается от проверенных механизмов, а лишь совершенствует их. Если позволите, я могу продемонстрировать схему…</p>
   <p>Они задавали вопросы ещё с полчаса. Вагнер спросил о методике вивисекции — я ответила подробно, не опуская деталей. Кох поинтересовался, не противоречит ли моя работа трудам профессора Людвига, — я ответила, что дополняет, и привела точные цитаты. Каждый раз я чувствовала их взгляды: тяжёлые, оценивающие, полные скрытого недоверия.</p>
   <p>Наконец Мюллер откинулся на спинку стула и произнёс последний вопрос, от которого, я понимала, зависело всё:</p>
   <p>— И всё же, Fräulein Suslova, скажите нам прямо: если ваша гипотеза верна, то почему же до сих пор ни один из европейских физиологов не заметил этого «автономного центра»? Не слишком ли смело вы, молодая особа, претендуете на открытие, которое ускользнуло от умов куда более зрелых?</p>
   <p>Вопрос повис в воздухе, как острый нож. Я молчала секунду. Я знала ответ. Знала лучше, чем любой из них.</p>
   <p>— Потому, господин профессор, — произнесла спокойно, чётко, без единой запинки, — что до сих пор никто не ставил опытов именно так, как поставила их я. Наука движется не только зрелыми умами, но и дерзостью тех, кто не боится посмотреть на привычное под новым углом. Я не претендую на открытие — я лишь предлагаю наблюдение. Пусть коллеги проверят его. Если я ошибаюсь — пусть меня поправят. Но если я права… тогда это будет шаг вперёд для всей физиологии.</p>
   <p>Тишина.</p>
   <p>Они молчали. Долго. Мюллер переглянулся с Вагнером. Кох что-то быстро записал в блокнот. Секретарь замер с пером в руке.</p>
   <p>Потом Мюллер медленно сложил руки на столе и произнёс — многозначительно, с лёгкой гримасой недовольства, от которой у меня внутри всё оборвалось:</p>
   <p>— Ну что ж, Fräulein Suslova… Я думаю, здесь уже всё ясно и больше спрашивать нечего.</p>
   <p>Сердце моё рухнуло куда-то вниз. Руки, сжимавшие листы доклада, мелко задрожали. Я почувствовала, как краска схлынула с лица, как в ушах зазвенело.</p>
   <p>«Всё. Конец. Не приняли...»</p>
   <p>Но продолжала стоять прямо, не позволяя коленям подогнуться, хотя внутри меня уже разверзлась пропасть.</p>
   <p>Через пять минут я вышла из дверей аудитории.</p>
   <p>Снег за окном коридора уже не падал — он лежал толстым, искрящимся покрывалом, отражая бледный зимний свет. А в коридоре ждали они. Софьюшка — первая, с широко распахнутыми глазами, вся в волнении. Рядом — Александр Ефимович Голубев, бледный, как полотно, сжимавший в руках свою неизменную папку. Чуть поодаль — ещё двое русских студентов. Все смотрели на меня так, будто я только что побывала из преисподней.</p>
   <p>— Надин! — Софья бросилась ко мне первой, хватая за руки. — Ну что? Ну как?! Говори же!</p>
   <p>— Надежда Прокофьевна… — Голубев шагнул ближе, голос его дрожал. — Мы тут все… ждали…</p>
   <p>Я открыла рот — и не смогла произнести ни звука. Горло сжалось. Слёзы — не от горя, а от того невыносимого, что накопилось за эти дни, — подступили к глазам. Я стояла, бледная, с трясущимися руками, и только смотрела на них, не в силах выдавить ни слова.</p>
   <p>— Надежда… — тихо, почти умоляюще, повторил Голубев.</p>
   <p>Я вдохнула — глубоко, с дрожью — и наконец выговорила, с трудом:</p>
   <p>— Я… сдала. Я получу диплом.</p>
   <p>В следующий миг меня обняли сразу со всех сторон. Софьюшка заплакала от радости, прижимаясь ко мне щекой. Голубев смеялся. Студенты кричали «Браво!» и «Ура русской студентке!», и голоса их эхом разносились по коридору университета.</p>
   <p>— Надин, милая! Я знала! Я знала! — Софья отстранилась, вытирая слёзы, и вдруг сунула мне в руку запечатанный конверт. — Вот, только что принесли. От Полины.</p>
   <p>Я взяла письмо дрожащими пальцами. Сердце всё ещё колотилось. Отойдя чуть в сторону, к высокому окну, где снег за стеклом искрился под лучами робкого солнца, я сломала сургучную печать и развернула лист тонкой, чуть пожелтевшей бумаги.</p>
   <p>«Дорогая моя Наденька,</p>
   <p>Как поживаешь, голубушка? Как твоё здоровье, как учёба? Я вся извелась, молясь за тебя каждый вечер. Знаю, что экзамены твои на носу, и сердце моё сжимается от тревоги. Немедленно телеграфируй мне, как только получишь результаты, — не медли ни минуты, сестрица моя милая!</p>
   <p>Здесь, в Петербурге, всё по-прежнему: снег, морозы, но и надежда на лучшее. Я очень хочу, чтобы ты скорее вернулась. Уверена, что уже совсем скоро мы увидимся. Хочу познакомить тебя с одним необычайным человеком — настоящим гением, каких мало на свете. Не стану пока раскрывать его имя, но уверена, что это знакомство не оставит тебя равнодушной. Ох, как я переживаю за тебя, дорогая сестричка! Пусть всё у тебя будет хорошо, пусть Господь хранит тебя.</p>
   <p>Молюсь за тебя усердно. Приезжай скорее, моя радость.</p>
   <p>Твоя любящая сестра Аполлинария»</p>
   <p>Я перечитала строки дважды. Почерк Полины был стремительный, чуть неровный, полный страстной энергии, которую всегда излучала моя сестра. Сложив письмо, я подняла глаза — и почувствовала на себе чей-то взгляд. Тяжёлый, внимательный, полный вопросов, которые он ещё не успел задать.</p>
   <p>Фридрих Эрисман стоял в конце коридора, у самой лестницы. Он смотрел на меня так, будто весь мир вокруг исчез, и остались только мы двое. Медленно, не отводя глаз, он сделал шаг навстречу.</p>
   <p>————</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>Приглашаю вас в новинку нашего литмоба!</p>
   <p>Арина Теплова</p>
   <p>"Идеальная бабушка. Первый земский врач"</p>
   <p>https:// /shrt/c39e</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 8</p>
   </title>
   <p>Я стояла у высокого окна коридора, ещё не остыв от торжества экзамена, и сердце моё билось так, будто только что выдержало не устный опрос, а настоящую осаду. Снег за стеклом искрился под робким зимним солнцем, а в груди у меня, напротив, бушевала целая буря чувств, противоречивых и острых, как лезвия скальпеля. Мне и хотелось, чтобы Фридрих подошёл, и не хотелось — до дрожи в пальцах, сжимавших письмо Полины. Я чувствовала между нами ту невидимую нить, которую не могла ни разорвать, ни полностью отрицать: где-то в глубине души, в самых потаённых её уголках, ещё теплились воспоминания и привязанность моей предшественницы, Надежды Прокофьевны Сусловой, той, чьё тело теперь стало моим. Она любила его — искренне, по-юношески пылко, — и эта любовь, словно эхо далёкого колокола, отдавалась во мне тихим, но настойчивым звоном. Однако я, женщина из другого века, знавшая наперёд, как сложится их общая судьба, понимала: он не принесёт ей счастья. Не в этом браке, не в этой жизни, где страсть быстро обернётся горечью, а долг врача — вечной тенью. Я должна была уберечь дарованную мне вторую жизнь, не позволить ей раствориться в чужих иллюзиях. И всё же оттолкнуть его совсем, вот так, сразу, я уже не могла.</p>
   <p>Фридрих приблизился медленно, неслышно ступая по навощённому паркету, и остановился в двух шагах, глядя на меня с той самой теплотой, от которой у меня перехватывало дыхание. Лицо его, красивое и благородное, даже в усталости сохраняло ту внутреннюю строгость, что всегда отличала его от прочих. Глаза — ясные, серо-голубые — светились неподдельной радостью за меня.</p>
   <p>— Правильно ли я понимаю, Надежда, — произнёс он тихо, но твёрдо, с лёгким швейцарским акцентом, который всегда придавал его речи особую музыкальность, — что всё прошло успешно? Вы... ты... получила диплом?</p>
   <p>Я подняла на него взгляд, стараясь, чтобы голос не дрогнул, и ответила, чувствуя, как каждое слово ложится на сердце тяжёлым, но необходимым грузом:</p>
   <p>— Да, Фридрих, всё прошло успешно. Я вскоре покину Цюрих, как только получу все документы. Сразу же отправлюсь на родину. Мой долг меня зовёт.</p>
   <p>Он кивнул, не отводя глаз, и в этом кивке было столько понимания, столько тихой грусти, что у меня внутри всё сжалось. Он всегда понимал меня лучше, чем я сама порой понимала себя в этом новом теле.</p>
   <p>— Я рад за тебя, — сказал он просто, и голос его прозвучал искренне, без тени упрёка. — Желаю тебе удачи во всём, что ты задумала. Россия... она ждёт таких, как ты.</p>
   <p>Я поблагодарила его, склонив голову в лёгком поклоне, и он, помедлив мгновение, добавил, чуть понизив голос, будто доверяя мне тайну:</p>
   <p>— Я надеюсь, наши пути вскоре снова пересекутся. Ведь я тоже собираюсь в Россию. Я надеюсь, ты не откажешь мне во встрече, Надежда.</p>
   <p>Сердце моё ёкнуло. Я посмотрела ему прямо в глаза — долго, не отрываясь, чувствуя, как между нами повисла та невидимая, но ощутимая пауза, полная невысказанного.</p>
   <p>— Фридрих, — ответила я наконец, стараясь говорить ровно, хотя внутри всё трепетало, — я не смогу тебе отказать во встрече. Но, возможно, лучше её не искать.</p>
   <p>Мы стояли так, глядя друг на друга, и время, казалось, замедлило свой бег. В его взгляде было столько тепла, столько надежды и боли одновременно, что я едва сдерживалась, чтобы не протянуть руку и не коснуться его щеки. Но я знала: нельзя. Нельзя позволить этому огню разгореться снова.</p>
   <p>— В любом случае, — произнёс он наконец, голос его стал чуть ниже, но всё таким же твёрдым, — я желаю тебе только самого доброго. Всего самого светлого, что только может быть в этой жизни.</p>
   <p>Мы слегка поклонились друг другу — по-европейски сдержанно, но с той внутренней теплотой, что не нуждалась в словах. Я повернулась и пошла прочь по коридору, чувствуя спиной его взгляд, тяжёлый и ласковый одновременно. А он, проводив меня глазами, перехватил вдруг взгляд Софьи, стоявшей чуть поодаль. Та, бедняжка, умучённо улыбнулась, кивнула ему едва заметно и тотчас отвернулась, будто стесняясь собственной радости или, напротив, вины. Щёки её вспыхнули лёгким румянцем, а пальцы нервно перебирали край шали.</p>
   <p>Я постаралась выкинуть эти мгновения из головы — решительно, как ненужные бумаги в огонь. У меня теперь была реальная цель, чёткая и ясная, как утренний свет над Лимматом. Я знала, куда и зачем двигаюсь: в Петербург, к сестре, к борьбе за право быть врачом, к той жизни, где я смогу спасти не одного-двух, а сотни женщин, изменить ход вещей, который история уже однажды написала иначе. Эти моменты — лишь тени прошлого, которое мне не суждено повторить.</p>
   <p>Тем же днём, едва вернувшись в свою комнату, я отправилась на телеграф и, дрожащей рукой заполнив бланк, послала весточку Полине: «Скоро прибуду в Петербург. Жди. Всё благополучно». Сердце моё билось чаще от предвкушения. А вечером, когда за окном снова закружил лёгкий снег, я уже принялась укладывать вещи: складывала платья, книги, конспекты, бережно заворачивая в бумагу склянки с лекарствами, которые могла пригодиться в пути. Комната, ещё недавно казавшаяся мне пристанищем на время болезни, теперь выглядела опустевшей, готовой к новому этапу.</p>
   <p>Пока я ходила от сундука к столу, дверь тихонько скрипнула, и вошла Софья. Она стояла на пороге, переминаясь с ноги на ногу, с той самой неловкостью, что я уже научилась читать в её глазах.</p>
   <p>— Неужто ты так торопишься, Надин? — спросила она мягко, почти умоляюще. — Может, стоило ещё немного обождать? Хотя бы до весны...</p>
   <p>Я остановилась, посмотрела на неё внимательно и решилась. Сердце подсказывало: пора поговорить откровенно, без недомолвок, которые только множат боль.</p>
   <p>— Софьюшка, — сказала я, подходя ближе и беря её за руки, — я же вижу, тебя что-то мучает. Но ты всё никак не решаешься сказать мне прямо. Говори же, милая. Я слушаю.</p>
   <p>Она потупила глаза, густо покраснела и принялась мять в пальцах кружевной платочек, будто тот мог подсказать нужные слова. Губы её дрожали, а голос, когда она наконец решилась, прозвучал едва слышно:</p>
   <p>— Мне... мне очень нравится Фридрих, понимаешь? — выдохнула она, поднимая на меня виноватый взгляд. — Раз уж между вами всё кончено, Надежда...</p>
   <p>Я улыбнулась — искренне, от всего сердца, чувствуя, как внутри меня разливается странное облегчение. Не ревность, не обида — только радость за неё, за них обоих.</p>
   <p>— Конечно, Софьюшка, — ответила я твёрдо, сжимая её пальцы. — Я искренне желаю тебе, чтобы у вас с Фридрихом всё получилось. Я никак ничем не буду препятствовать меж вами. Пусть так и будет. От всего сердца.</p>
   <p>Она вскинула голову, глаза её расширились от удивления.</p>
   <p>— Ты совсем не сердишься? Совсем никак?</p>
   <p>— Нет, нет, что ты, — засмеялась я тихо, качая головой. — Я нисколько не сержусь. Я даже рада. По-настоящему рада.</p>
   <p>Софья замерла, не веря своим ушам, и вдруг спросила, всё ещё краснея:</p>
   <p>— Правда? Неужели... Но почему так резко? Почему? Может быть, у тебя появился кто-то другой?</p>
   <p>— Нет, что ты, — ответила я, глядя ей прямо в глаза. — Я, признаться, вообще не хочу, не стану думать ни о каких романах, ни о каком замужестве. Мне надо сосредоточиться совсем на другом. На деле, которое ждёт меня в России.</p>
   <p>Она смотрела на меня, словно я говорила на чужом языке, и в голосе её прозвучало неподдельное изумление:</p>
   <p>— Так что же ты говоришь? Да как же так можно?</p>
   <p>— Нет, правда, Софья, — повторила я мягко, но непреклонно. — Я совсем никого из мужчин сейчас не желаю к себе подпускать. Это моё решение. И я ему верна.</p>
   <p>В этот миг в дверях неожиданно появился Александр Ефимович Голубев. Он стоял за спиной Софьи, лицом ко мне, и по его растерянному виду я сразу поняла: он слышал последние мои слова. Щёки его слегка порозовели, а взгляд потупился, но он не отступил, лишь кашлянул деликатно, давая знать о своём присутствии.</p>
   <p>— Ох, прошу прощения, сударыни, — проговорил он, слегка кланяясь. — Я хотел зайти к вам, Надежда Прокофьевна, а увидел, что дверь открыта...</p>
   <p>Софьюшка всплеснула руками, покраснев ещё гуще:</p>
   <p>— Ой, простите, это ведь я забыла прикрыть дверь!</p>
   <p>— Ничего, ничего, Александр Ефимович, — улыбнулась я, жестом приглашая его войти. — Вы проходите, проходите. Я всегда рада вас видеть.</p>
   <p>Он шагнул в комнату, держа в руках небольшую корзинку с фруктами — видимо, принёс в дорогу, — и, остановившись у порога, произнёс с той теплотой, что всегда отличала его:</p>
   <p>— Я всего лишь хотел пожелать вам счастливого пути. Вы ведь скоро уже уезжаете, покидаете нас...</p>
   <p>— Да, конечно, — кивнула я, чувствуя лёгкую грусть при этих словах. — Благодарю вас от всей души.</p>
   <p>Софьюшка, всё ещё смущённая, добавила, улыбаясь сквозь лёгкие слёзы:</p>
   <p>— Надежда, ты ведь будешь писать нам часто-часто, правда?</p>
   <p>— Конечно, — ответила я, обнимая её взглядом. — Я обязательно буду вам писать. И всё-всё вам буду рассказывать. О Петербурге, о работе, о каждом дне.</p>
   <p>Они переглянулись — Голубев и Софья, — и он, слегка поклонившись, сказал:</p>
   <p>— Ну что ж, не будем мешать Надежде Прокофьевне. Оставим вас, чтоб вы смогли собраться.</p>
   <p>Они вышли, тихо закрыв за собой дверь, а я осталась одна посреди комнаты, окружённая разложенными вещами. Снег за окном падал всё гуще, укутывая Цюрих белым покрывалом, а в груди моей горел ровный, неугасимый огонь. Я продолжила укладывать вещи, чувствуя, как каждый свёрток, каждая книга приближает меня к новой главе — к той, где я, Надежда Прокофьевна Суслова, стану наконец собой. Не тенью прошлого, а творцом будущего.</p>
   <p>————</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>Добро пожаловать в литмоба</p>
   <p>"Доктор-попаданка. Второй сезон"!</p>
   <p>Все книги нашего замечательного литмоба здесь</p>
   <p>https:// /shrt/GsPc</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 9</p>
   </title>
   <p>Поезд уже стоял у платформы, тяжело дыша паром и угольной гарью, точно живое существо, готовое сорваться с места и унести меня прочь от цюрихской зимы, от всего, что здесь оставалось. Я сидела у окна в тесном купе второго класса, прижавшись лбом к холодному стеклу, и смотрела, как последние снежинки кружат в воздухе. Гудок раздался — протяжный, низкий, и колёса едва заметно вздрогнули, сходя с тормозов.</p>
   <p>На перроне, прямо напротив моего окна, стояли они: Софьюшка, закутанная в тёплую шаль, с покрасневшими от холода и слёз щёками, и рядом Александр Ефимович Голубев, прямой, как всегда, в своём тёмном пальто, с непокрытой головой, несмотря на мороз. Он держал её под руку — бережно, по-братски, — и оба они смотрели на меня так, будто пытались запечатлеть каждую черту моего лица. Эрисмана не было. Я знала, что не придёт, и в глубине души почувствовала тихое облегчение: так лучше, для всех. Пусть не будет лишних слов, лишних взглядов, которые могли бы снова разбудить то, что я уже решила похоронить.</p>
   <p>— Надин! — крикнула Софья, приподнимаясь на цыпочки и махая рукой так отчаянно, будто боялась, что я не услышу. — Пиши! Обещай! Пиши каждый день!</p>
   <p>Я опустила стекло, впустив в купе морозный воздух и запах железа, и крикнула в ответ:</p>
   <p>— Обещаю, Софьюшка! И ты тоже! Береги себя! Александр Ефимович, спасибо вам за всё! Никогда не забуду!</p>
   <p>Голубев лишь сдержанно кивнул. Поезд тронулся — сначала медленно, с лёгким толчком, потом всё увереннее, и колёса застучали по рельсам, набирая ход. Я продолжала махать, пока перрон не начал уплывать назад, пока лица их не стали маленькими светлыми пятнами в серой пелене снега и пара.</p>
   <p>Я смотрела, как проносится мимо платформа, и вдруг — на долю секунды, на одно биение сердца — увидела его. Фридрих стоял чуть в стороне, у самого края, где перрон переходил в насыпь. Наши взгляды встретились — всего на мгновение. Он не махал, не кричал. Просто стоял и смотрел. А потом поезд рванул сильнее, и фигура его исчезла, растворившись в белой дымке. Сердце моё сжалось на миг, но я не позволила боли разрастись. Так лучше, повторила я про себя. Так будет лучше для нас обоих.</p>
   <p>Закрыла окно и только тогда позволила себе глубоко вздохнуть. Поезд набирал скорость, и Цюрих, с его башнями, рекой и снежными крышами, начал таять за стеклом, словно сон, от которого просыпаешься с лёгкой грустью, но и вместе с тем с облегчением. Я знала: здесь, в этом городе, я поставила точку на своей личной жизни. Ни обещаний, ни надежд, ни будущих «а вдруг». Только дорога вперёд — в Петербург, к сестре, к делу, которое теперь стало моей единственной страстью.</p>
   <p>Поезд мчался, и за окном мелькали заснеженные поля, тёмные леса, редкие огоньки деревень. Вагон слегка покачивался, убаюкивая, но сон не шёл. Я думала о Полине — о своей старшей сестре Аполлинарии, которую не видела уже несколько лет. Она писала мне редко, но каждое письмо дышало той же неукротимой энергией, что и всегда: салон, споры, люди, идеи.</p>
   <p>«Я познакомлю тебя с одним необычайным человеком, — вспомнила я строки из последнего письма, — настоящим гением».</p>
   <p>Кто же он, этот гений? Писатель? Мыслитель? Поэт?</p>
   <p>В окружении Полины всегда кипела жизнь — радикальная, страстная, полная надежд на перемены. Мне не терпелось оказаться там, в Петербурге, в этом вихре, где я наконец смогу не просто учиться, а действовать. Начать практику, бороться за право женщин лечить, применять то, что знала из своей прежней жизни, — знания, которые здесь, в этом веке, могли спасти тысячи.</p>
   <p>Я закрыла глаза, и воспоминания, которые я так старательно отгоняла всё это время, нахлынули сами собой, точно волна, прорвавшая плотину. В той, прошлой жизни, где я была просто Надей — акушером-хирургом с сорокалетним стажем, — тоже когда-то был мужчина. Мы встретились случайно, в одну из тех ночей, когда судьба любит устраивать свои жестокие шутки.</p>
   <p>Я возвращалась с ночной смены, усталая, но довольная: тяжёлые роды закончились благополучно, мать и ребёнок были живы. На пустынной дороге, освещённой только фарами моей старенькой машины, я увидела аварию — мотоцикл врезался в грузовик, водитель мотоцикла лежал без сознания в луже крови. Я остановилась, не раздумывая. Сердце его едва билось, переломы, внутреннее кровотечение — всё было против него. Но я сделала невозможное: остановила кровь, стабилизировала, дождалась «скорой». Он выжил. И посмотрел на меня так, будто я была единственным светом в его мире.</p>
   <p>Мы поженились через полгода. Он был моложе, художник, полный мечтаний и благодарности.</p>
   <p>«Ты спасла мне жизнь, — говорил он, обнимая меня по ночам, — я буду тебе предан до конца дней».</p>
   <p>Я верила. Верила каждой клеточкой души. Мы жили скромно, но счастливо: я оперировала, он писал картины, мы строили планы на будущее. Я думала — вот оно, то самое, ради чего стоит жить. А потом...</p>
   <p>Потом как-то вечером вернулась домой раньше обычного и застала его с другой. Не случайная измена, нет. Долгая связь, которую он скрывал месяцами.</p>
   <p>«Ты слишком много работаешь, — бросил он мне в лицо, собирая вещи. — Тебе важнее твои пациенты, чем я. Я не могу так».</p>
   <p>Он ушёл, оставив меня одну с разбитым сердцем и пустой квартирой. Я плакала ночами, не находя сил даже встать на дежурство. Думала, что умру от этой боли. Но встала. Вернулась к работе. И зареклась: никогда больше. Никогда не позволю себе поверить, что личное счастье может быть важнее дела. С тех пор я жила только работой — спасала чужие жизни, чтобы не думать о своей разбитой.</p>
   <p>Именно поэтому здесь, в теле Надежды Сусловой, я и оттолкнула Фридриха. Знала, чем кончится. Знала, как больно бывает, когда любовь оборачивается предательством. А здесь, в этой эпохе, у меня было нечто большее: возможность изменить не только свою судьбу, но и судьбы сотен женщин, которые умрут, если я не смогу это предотвратить. Антисептика, которую здесь ещё не знали, новые приёмы родовспоможения, знания о инфекциях — всё это ждало применения. Личная жизнь? Пусть останется в прошлом. Дважды я не наступлю на те же грабли.</p>
   <p>Поезд мчался сквозь ночь и день, сквозь границы и города, и вместе со стуком колёс во мне крепла уверенность: я еду туда, где моё место. В Петербург. К сестре. К борьбе. К жизни, где я наконец стану той, кем всегда должна была быть.</p>
   <p>Наконец, на третий день пути, когда за окном уже мелькали знакомые русские пейзажи — заснеженные берёзы, дымки деревень, — поезд замедлил ход и остановился у перрона Николаевского вокзала. Петербург встретил меня холодным ветром и гулом голосов.</p>
   <p>Я вышла из вагона, держа в руках небольшой чемодан, и сразу увидела Полину. Она стояла у края платформы, в тёмном пальто с меховым воротником, с той же упрямой улыбкой, что и всегда, и глаза её сияли нетерпением.</p>
   <p>— Наденька! — крикнула она, бросаясь ко мне и обнимая так крепко, будто боялась, что я снова исчезну. — Наконец-то! Как же я ждала тебя, сестрица моя дорогая!</p>
   <p>Я обняла её в ответ, чувствуя, как слёзы подступают к глазам. Здесь, в этом объятии, начиналась новая глава. Моя собственная. И я была готова к ней всем сердцем.</p>
   <p>————</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>Позвольте пригласить вас в новинку нашего литмоба:</p>
   <p>Адель Хайд</p>
   <p>"Авантюры целительницы Саломеи"</p>
   <p>https:// /shrt/Kno2</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 10</p>
   </title>
   <p>Извозчик, нанятый на вокзале, вёз нас по знакомым и в то же время чужим теперь проспектам, и я вглядывалась в серые фасады домов, в дымящие трубы, в спешащих по тротуарам людей, чьи лица были скрыты под меховыми воротниками. Сердце моё билось неровно — от усталости долгого пути и от того смутного предчувствия, что здесь, в этом городе начнётся настоящая битва за мою жизнь.</p>
   <p>Квартира Аполлинарии находилась в одном из тех доходных домов на Литейном проспекте, что славились среди интеллигенции своей близостью к университетским кругам и литературным гостиным. Дом был солидный, каменный, с высокими окнами и широкой парадной лестницей, по которой уже поднимались и спускались студенты, литераторы и дамы в простых, но опрятных платьях — нигилистки, как их называли в свете, с коротко стриженными волосами и решительными взглядами. Полина снимала здесь просторные комнаты на втором этаже: не роскошные, но вполне приличные для дочери человека, вышедшего из крепостных и сумевшего дать детям образование, о каком иные дворяне могли лишь мечтать.</p>
   <p>Моя сестра также не отставала от современной моды и во всём стремилась показать своё особенное положение. Она была старше всего на три года, но казалась воплощением той новой женщины, о которой шептались в салонах: высокая, с тонким упрямым лицом, тёмными глазами, горящими внутренним огнём, и волосами, подстриженными по моде эмансипе — коротко, почти по-мужски.</p>
   <p>Мы вошли в квартиру, сняли верхнюю одежду. Полина провела меня через небольшую прихожую в гостиную — светлую, хоть и не слишком просторную комнату с окнами на проспект. Стены были оклеены обоями в скромный цветочный узор, на них висели несколько гравюр с видами Цюриха и Москвы да портрет отца в молодости — сурового, с проницательным взглядом человека, прошедшего путь от крепостного писца до управляющего огромными имениями графа Шереметева. В углу стоял рояль, покрытый зелёным сукном, на столе — кипа журналов «Время» и «Эпоха», стопки книг и недопитая чашка чаю. Воздух был наполнен духом дерзости, граничащей с экстравагантностью, по меркам текущего столетия, — смесью табачного дыма, чернил и женских духов, — каким пропитываются жилища, где собираются умы, жаждущие перемен.</p>
   <p>— Вот, смотри, Надин, — говорила Полина, ведя меня за руку, — здесь столовая наша. Мы тут часто чаёвничаем после лекций или чтений. А это — моя спальня, скромная, как и подобает женщине, не желающей тратить жизнь на пустые украшения. А вот твоя комната, сестрица. Я приготовила её нарочно для тебя: кровать удобная, стол у окна, чтобы свет падал на бумаги, и шкаф для платьев и книг. Не дворец, конечно, но для нас, Сусловых, и это — уже победа над судьбой.</p>
   <p>Комната и впрямь была милой: светлая, с белыми занавесками на окне, простым деревянным столом и стулом, на котором лежала свежая стопка полотенец. Я поставила саквояж и огляделась.</p>
   <p>— Всё прекрасно, Полина, — сказала я искренне. — Спасибо тебе. Я рада быть здесь, с тобою.</p>
   <p>Мы уселись в гостиной у самовара, и Полина налила мне чаю в тонкую чашку, пододвинув варенье и сухари. Глаза её блестели любопытством и заботой.</p>
   <p>— Ну, рассказывай же скорее, Наденька! — потребовала она, откинувшись на спинку стула. — Мы так давно не виделись! Как прошло путешествие? Что с Фридрихом? Он, верно, приедет в скорости за тобою следом?</p>
   <p>Я отпила чаю, чувствуя, как тепло разливается по телу, и посмотрела сестре прямо в глаза. Лгать не хотелось.</p>
   <p>— Полина, — начала я тихо, — с Фридрихом всё кончено. Я порвала помолвку ещё в Цюрихе, перед самым отъездом. Не потому, что он плох или недостоин — нет, он честный, умный, заботливый человек. Но я чувствую сердцем: этот брак помешает мне в главном. В моей работе, в борьбе за право быть врачом. Я не хочу тратить силы на домашний очаг и ожидание мужа, когда могу спасать жизни людей. Отец наш столько выстрадал, чтобы вырвать нас из крепостной доли — сумел дать нам образование, пансионы, лекции в университете... Он верил в нас, в наше будущее. Я не имею права предать это доверие, растворившись в замужестве.</p>
   <p>Аполлинария слушала внимательно, не перебивая, лишь брови её слегка сдвинулись. Когда я умолкла, она помолчала немного, глядя в окно, где снег всё так же кружил над Литейным.</p>
   <p>— Молодец ты, Надя, — произнесла она наконец, и в голосе её прозвучало искреннее одобрение, смешанное с гордостью. — Права ты. Наш батюшка, Прокофий Григорьевич, не зря поднимался из грязи и нищеты: он хотел, чтобы дочери его были свободны, самостоятельны, не зависели от мужской воли, как зависели наши матери и бабки. Он выкупил семью, открыл нам путь к знаниям — и мы должны этим путём идти, не сворачивая. Я сама всегда говорила: женщина не раба и не украшение. Мы имеем право на ум, на дело, на голос в обществе. Мы и есть будущее. Если Эрисман по-настоящему тебя любит, он не отступит так легко и сумеет доказать, что достоин права быть с тобой. А если нет... что ж, тем лучше. С мужчинами надо быть строже, сестрица. Иначе они поглотят нас целиком.</p>
   <p>Я кивнула, чувствуя облегчение от её поддержки. Слова Полины были как бальзам на душу — прямые, без сантиментов, полные той же решимости, что кипела и во мне.</p>
   <p>— Нет, Полина, — ответила я, ставя чашку на блюдце. — Я не хочу больше слышать о нём. Эта глава для меня завершена. Теперь я думаю лишь о деле: мне нужно подтвердить диплом здесь, в Петербурге, сдать экзамены перед медицинской комиссией, получить право практиковать. Без этого всё моё обучение в Цюрихе — пустой звук.</p>
   <p>Сестра улыбнулась — той самой улыбкой, что делала её лицо неописуемо прекрасным в своей дерзости.</p>
   <p>— Вот и славно. Я тебе помогу, Наденька. У меня есть знакомства в этих кругах — и среди профессоров, и среди тех, кто решает такие вопросы. Как раз сегодня вечером я приглашена на литературный вечер в одной гостиной — там собираются люди прогрессивные: литераторы, студенты, дамы, ратующие за женское образование. Там будет и тот самый гений, о котором я тебе писала... Ни за что не догадаешься, кто это... В общем, ты пойдёшь со мной. Там я познакомлю тебя с нужными людьми — они помогут с комиссией, с рекомендациями. А сейчас отдыхай, располагайся. Не буду тебе мешать. Вечером — большое событие, сестрица. Надень что-нибудь строгое, но приличное. Мы должны показать себя во всей красе.</p>
   <p>——————</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>Приглашаю вас в новинку нашего моба!</p>
   <p>ЮЭл</p>
   <p>"Доктор-попаданка. Без права лечить"</p>
   <p>https:// /shrt/ZVV9</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 11</p>
   </title>
   <p>Признаться, никуда этим вечером ехать мне не хотелось. После долгой дороги хотя бы этот вечер провела лучше дома, но в то же время интрига, которую держала моя сестрица, будоражила воображение. Да, не скрою, я была заинтригована. То, как блестели глаза у Полины, когда она говорила об этом необычайном знакомстве, зажигало что-то и во мне, как будто частица её вдохновения перетекала в меня. И потому я так же неосознанно жаждала этой встречи, хоть и понятия не имела, с кем же мне предстоит увидеться.</p>
   <p>Остаток вечера я провела в домашних хлопотах: разобрала вещи, аккуратно развесила одежду в шкафу. Для выхода в свет выбрала скромное, но изящное тёмно-синее шерстяное платье с высоким воротом и тонким кружевным воротничком — такое, чтобы не выделяться среди петербургской интеллигенции и в то же время не выглядеть провинциалкой. Полина, порхая вокруг, то и дело подсовывала мне свои ленты и броши, шепча с лукавой улыбкой: «Наденька, ты должна быть неотразима!» Я только улыбалась в ответ, чувствуя, как усталость долгого пути медленно отступает перед предвкушением.</p>
   <p>Когда же мы с Полиной уселись в извозчичьи сани, вечер уже окончательно вступил в свои права. Петербург мерцал огнями, фонари отбрасывали мягкий золотистый свет на мокрый камень мостовой, а холодный воздух, напоённый влажностью и дымом, бодрил и невольно приводил мысли в порядок. Я смотрела на проплывающие мимо освещённые окна доходных домов, на газовые фонари, и сердце моё тихо сжималось от странного, почти мистического ощущения, описать которое не берусь.</p>
   <p>— Ты сегодня необычайно молчалива, Надин, — заметила Полина, кутаясь в меховую накидку.</p>
   <p>— Верно, — отвечала я, — ибо не знаю, к чему себя готовить.</p>
   <p>Она загадочно улыбнулась и отвернулась к улице, оставив меня наедине с собственными догадками.</p>
   <p>Мы ехали довольно долго, пока, наконец, экипаж не остановился у большого дома, освещённого множеством окон. Фасад его был строг и благороден: высокий, с лепными украшениями, с широким крыльцом, на котором уже толпились прибывающие гости. По всему было видно — здесь собирается общество не простое, избранное.</p>
   <p>— Мы прибыли, — произнесла Полина, и в голосе её прозвучало едва скрываемое волнение.</p>
   <p>Хозяином дома, как вскоре выяснилось, был некий статский советник и меценат, господин Лаврецкий — человек, известный своей любовью к литературе и покровительством молодым умам. Его гостиная представляла собой просторное, богато убранное помещение: стены, затянутые тёмно-зелёным штофом, высокие зеркала в золочёных рамах, мягкий свет ламп, отражающийся в полированном паркете. В углу стоял рояль, вокруг которого уже собрались несколько дам.</p>
   <p>Разговоры текли живо и разнообразно: обсуждали последние журнальные публикации, европейские новости, даже медицинские новшества, о которых я невольно прислушивалась с особым вниманием.</p>
   <p>— Позвольте представить, — вдруг раздался голос Полины, и я почувствовала, как меня мягко, но уверенно подталкивают вперёд, — моя сестра, Надежда Прокофьевна. Она только что возвратилась из-за границы… и, представьте себе, имеет диплом врача.</p>
   <p>Эти слова произвели эффект, который трудно было не заметить. Несколько господ разом обернулись, дамы переглянулись.</p>
   <p>— Врач? — с живым интересом переспросил один из присутствующих. — Сударыня… это поистине необыкновенно.</p>
   <p>— Признаюсь, редкость, — добавил другой, но в его голосе не было насмешки, лишь искреннее удивление.</p>
   <p>Я отвечала сдержанно, стараясь не выдать смущения, однако внутри ощущала странное сочетание неловкости и гордости.</p>
   <p>— Как же это возможно, сударыня? — воскликнул один молодой человек в очках, явно студент-медик. — Женщина-врач! Это же настоящее знамение времени!</p>
   <p>Разговор, однако, вскоре переменился: по залу пробежал тихий шёпот, будто невидимая волна.</p>
   <p>— Сейчас начнётся…</p>
   <p>— Он уже здесь…</p>
   <p>— Готовятся к чтению…</p>
   <p>Все засуетились, стали рассаживаться на стульях и диванах. Мы с Полиной заняли места в третьем ряду, у самого края. Сестра моя вдруг притихла, и я почувствовала, как её пальцы крепко, почти до боли, сжали мою руку. Взгляд Полины был прикован к небольшому возвышению в конце залы, где уже стоял простой столик с лампой и стопкой бумаг. Она даже не смотрела на меня — вся её душа, казалось, уже была там, впереди, в ожидании того, кто вот-вот должен был появиться.</p>
   <p>— Поля, — прошептала я, — кто же это? Кого все ждут?</p>
   <p>Она словно не услышала и не повернула ко мне лицо, сияющее каким-то особым, благоговейным светом.</p>
   <p>В эту самую минуту в зале стало совершенно тихо. А на возвышении появился мужчина.</p>
   <p>Я подняла глаза — и сердце моё невольно дрогнуло.</p>
   <p>Это было лицо, которое я, казалось, знала. И вместе с тем — не знала вовсе. Я не могла отвести взгляда.</p>
   <p>Где я его видела?.. Когда?.. Почему это ощущение узнавания столь острое?..</p>
   <p>Я напрягала память, перебирая образы, но всё ускользало, оставляя лишь тревожное чувство, будто разгадка совсем близка — и всё же недостижима.</p>
   <p>Рядом Полина по-прежнему держала мою руку, но теперь я ясно чувствовала: она здесь не со мной. Всё её существо было устремлено к нему.</p>
   <p>— Поля... — снова позвала я негромко.</p>
   <p>— Ах, да, Наденька… — наконец отозвалась сестра. — Это же Достоевский.</p>
   <p>Сердце моё остановилось на миг, а потом заколотилось с удвоенной скоростью.</p>
   <p>— Достоевский? — вырвалось у меня шёпотом, полным изумления. — Фёдор Михайлович Достоевский? Тот самый?</p>
   <p>— Ну конечно! — засмеялась она тихо. — Ты читала его новый роман? «Записки из Мёртвого дома» — это же настоящее откровение! Он принёс ему такую славу… О, Надя, ты увидишь, какой он!</p>
   <p>Я не ответила. Я просто повернулась обратно к возвышению, почти прекратив дышать.</p>
   <p>Да...Да! Ну, конечно! Я уже видела это лицо!</p>
   <p>На портрете, что висел когда-то в школьных классах, в учебниках, на страницах, которые я перечитывала с замиранием сердца. Но здесь, сейчас, оно было совсем иным — живым, одухотворённым, полным той внутренней силы, что не передать никакому художнику. Взрослый мужчина, повидавший жизнь, но вовсе не тот измученный старец лет; черты строгие, но благородные, с высоким лбом мыслителя и глазами…</p>
   <p>О, эти глаза! Добрые, светлые, почти прозрачные — и в то же время в них таилась такая глубина страдания, такая боль пережитого, что сердце сжималось от одного их взгляда. Он казался мне одновременно и совершенно новым, и бесконечно знакомым, будто я знала его всю жизнь — и вместе с тем встретила впервые.</p>
   <p>Я сидела, не веря собственным глазам. Да. Это был он. Тот самый Достоевский, чьи произведения казались мне когда-то мистическими, непостижимыми и в то же время до боли родными. Тот, кого я обожала в своей прежней жизни, перечитывая страницы за страницами в тишине ночных дежурств. И вот он стоял здесь, передо мной, излучая какую-то огромную, почти осязаемую силу — ауру гения, страдальца и провидца.</p>
   <p>От этого осознания меня охватило странное, почти болезненное чувство: восторг, смешанный с потрясением.</p>
   <p>Достоевский был здесь. Передо мной. Живой и настоящий. Он поднял глаза, и на секунду наши взоры встретились. Отчего сердце в груди пропустило удар.</p>
   <p>———</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>Позвольте пригласить вас в новинку нашего литмоба:</p>
   <p>Ника Цезарь</p>
   <p>"Вересса. Доктор-попаданка на краю мира"</p>
   <p>https:// /shrt/gjhe</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 12</p>
   </title>
   <p>Слушатели, ещё мгновение назад перешёптывавшиеся, словно внезапно лишились голоса — разом, покорно и почти благоговейно стихли они под этим взглядом, в котором мне самой хотелось раствориться без остатка. Не знаю, что испытывали прочие, но во мне в тот миг соединилось нечто странное, едва ли невыразимое словами: и изумление, и трепет, и то редкое, почти детское ощущение прикосновения к чуду, которое вдруг оказалось не где-то там, в книгах или воспоминаниях, а здесь — передо мною, живое, дышащее, смотрящее.</p>
   <p>Я ведь уже пережила невозможное — перенеслась сквозь время, оказалась в чужой эпохе, в иной жизни, — и, казалось бы, именно это должно было потрясти меня до основания. Но нет… странным образом куда легче оказалось принять собственное перемещение, нежелиего существование рядом.</p>
   <p>Видеть его... Слышать его... Сознавать, что он — не строка, не имя на обложке, не портрет в учебнике, но человек, стоящий в нескольких шагах от меня.</p>
   <p>И тут он заговорил. Голос его был много мягче, чем я ожидала, — спокойный, сдержанный, и вместе с тем в нём звучала какая-то едва уловимая усталость, придававшая словам особую теплоту.</p>
   <p>— Как я рад видеть вас всех здесь, — произнёс, медленно обводя присутствующих взглядом. — Благодарю вас, господа и сударыни, что удостоили меня своим вниманием. Сегодня я позволю себе прочесть вам некоторые отрывки из нового моего сочинения.</p>
   <p>При этих словах по залу прошёл едва заметный шорох — не шум, нет, но то живое движение ожидания, которое возникает там, где люди предчувствуют нечто значительное.</p>
   <p>Он раскрыл рукопись и начал читать. Слова его не звучали — они текли. Разливались по залу, подобно тихой, но неотвратимой реке, проникая в самую глубину души, минуя разум, не спрашивая позволения. Иногда голос его становился тише, почти гас, заставляя всех невольно склоняться вперёд, ловя каждое слово; иногда — напротив, в нём вспыхивала напряжённая сила, от которой по спине пробегал холод.</p>
   <p>Мне казалось, что я не столько слушаю, сколько переживаю каждую произнесённую им мысль.</p>
   <p>«…человек есть тайна. Её надо разгадать…» — прозвучало вдруг, и эти слова, столь простые, казалось бы, проникли в самую глубину моего разума.</p>
   <p>Я обвела взглядом зал. Лица были обращены к нему, и в этих лицах я увидела то редкое, благоговейное внимание, какое бывает лишь тогда, когда перед тобой стоит не просто человек, а нечто большее. И особенно поразила меня Поля. Думаю, не ошибусь, если скажу, что в её глазах в тот миг светилось нечто, чего прежде я за ней не замечала. Это было не просто восхищение. Это было чувство глубже, тише и, вместе с тем, гораздо более всепоглощающее.</p>
   <p>Любовь. И уважение. И та странная, необъяснимая тяга, с которой человек тянется к тому, кого считает своей судьбой. Я смотрела на неё — и вдруг с неожиданной ясностью поняла, что здесь происходит нечто, о чём мне ещё только предстоит узнать.</p>
   <p>Чтение длилось недолго — по крайней мере, так показалось мне. Время в эти минуты словно утратило свою привычную меру. Наконец он умолк. На мгновение в зале повисла тишина — глубокая, насыщенная, словно никто не решался первым разрушить то состояние, в которое всех привели его слова. А затем раздались аплодисменты.</p>
   <p>Он чуть склонил голову.</p>
   <p>— Благодарю вас, — произнёс он тихо. — Мне особенно приятно видеть сегодня новые лица…</p>
   <p>Говоря это, он поднял взгляд. И посмотрел прямо на меня. Сердце моё, и без того взволнованное, вдруг забилось с такой силой, что, казалось, его услышат все вокруг.</p>
   <p>— Ну как тебе? — горячо зашептала Поля, едва только шум в зале стал стихать. — Понравилось? Скажи же, Надя!</p>
   <p>Я с трудом оторвала взгляд от него.</p>
   <p>— Это… — начала я и вдруг замолчала, не находя слов. — Да, недурно... Мне понравилось…</p>
   <p>— Я же говорила! — с живостью воскликнула сестра. — Мы сейчас же подойдём к нему. Я непременно представлю тебя.</p>
   <p>— Нет… — поспешно возразила я, сама не понимая, отчего во мне вдруг поднялось это странное сопротивление. — Право, не стоит, Поля… это лишнее…</p>
   <p>— Лишнее? Как это — лишнее? Я ведь обещалась тебе. И я хочу, чтобы ты познакомилась с ним. Это… очень особенный для меня человек. Поверь.</p>
   <p>Я хотела возразить. Сказать что-нибудь ещё, уклониться, найти причину, повод, любое оправдание — но в глубине души понимала, что дело вовсе не в приличиях и не в неловкости.</p>
   <p>Я боялась. Чего именно — не знала. Быть может, того, что это мгновение окажется слишком значительным. Слишком настоящим. Но сделать я уже ничего не успела.</p>
   <p>Он сам подошёл к нам.</p>
   <p>— Апполинария Прокофьевна, — произнёс он, слегка склонив голову, и в голосе его прозвучала та самая мягкая учтивость, которая отличает человека не только образованного, но и глубоко внимательного к другим. — Не окажете ли вы мне любезность представить вашу спутницу?</p>
   <p>Поля вспыхнула от радости.</p>
   <p>— Разумеется, Фёдор Михайлович, — поспешно ответила она. — Я как раз собиралась это сделать. Позвольте… это моя младшая сестра — Надежда Прокофьевна Суслова. Будущий врач, между прочим.</p>
   <p>Я протянула руку. И в ту же секунду, когда его пальцы коснулись моих, что-то во мне — оборвалось. Или, быть может, напротив — впервые обрело завершённость. Я подняла глаза. И встретилась с его взглядом. И в этом взгляде было столько — понимания, внимания, какой-то тихой, глубокой сосредоточенности, — что я вдруг ясно, с пугающей ясностью осознала: я пропала. Совершенно. И бесповоротно.</p>
   <p>————</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>Приглашаю вас в новинку нашего литмоба!</p>
   <p>Властелина Богатова</p>
   <p>"Случай особой тяжести. Доктор для женоненавистника"</p>
   <p>https:// /shrt/KJye</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 13</p>
   </title>
   <p>Я постаралась придать лицу своему обычную невозмутимость, однако внутреннее смятение, подобно лёгкому жару после болезни, не желало утихать.</p>
   <p>Достоевский же, между тем, стоял передо мною, чуть наклонив голову, и в глазах его, ясных, живых, горело то особенное выражение, которое, как мне уже начинало казаться, было свойственно ему одному — смесь проницательности, страсти и какой-то почти болезненной искренности.</p>
   <p>— Позвольте сказать вам, — произнёс он, — что женщина-врач… это, сударыня, едва ли не самое чудесное, что только возможно выдумать в нашем мире. Нет, не выдумать — даровано! Благословенно свыше.</p>
   <p>Я невольно опустила глаза.</p>
   <p>— Вы преувеличиваете, Фёдор Михайлович, — пробормотала я. — Право, я ещё не имею никакого основания принимать столь высокие слова на свой счёт. Я лишь… лишь окончила учёбу. В сущности, даже не врач ещё — не имею дозволения практиковать здесь, в России…</p>
   <p>— Тем более! — с живостью перебил Достоевский. — Тем более! Вы стоите в самом начале пути — и уже несёте в себе это… — он замялся, словно подыскивая нужно слово, — это пламя. Да, именно пламя. Я вижу его в Вас, Надежда Профьевна. Вы целиком пронизаны им. Не скромничайте, не стоит. Так ведь и есть.</p>
   <p>Я подняла на него взгляд — и тут же отвела, не в силах выдержать того напряжения, которое возникло между нами.</p>
   <p>— Благодарю за лестную похвалу. Пусть и незаслуженную...</p>
   <p>— Никакой лести! — горячу заверил Фёдор Михайлович. — Совсем никакой! Абсолютно! Можете не сомневаться — исключительно чистейшая правда. Позвольте узнать, где вы проходили обучение?</p>
   <p>— Я училась в Цюрихе, но, признаться, очень надеюсь… мне бы хотелось, чтобы именно здесь, в России, мои знания могли принести наибольшую пользу.</p>
   <p>— И принесут! — твёрдо заявил он. — Не сомневаюсь ни на мгновение. В ваших глазах… — он чуть улыбнулся, — есть то, чего не подделаешь. Страсть, сударыня. Живая, деятельная. Вы горите — и не для себя, а для других. Это редчайшее качество.</p>
   <p>Я слушала его — и в то же время почти не слышала.</p>
   <p>«Да, — подумала я, — мои глаза действительно горят…»</p>
   <p>Но вовсе не от одних лишь благих устремлений.</p>
   <p>Я поймала себя на том, что смотрю на него слишком долго, слишком пристально — и поспешно отвернулась, чувствуя, как в груди поднимается какое-то странное, неуместное чувство, от которого хотелось и бежать, и остаться одновременно.</p>
   <p>Именно в эту минуту, как бы нарочно, раздался голос Полины:</p>
   <p>— Позвольте на мгновение похитить у вас мою сестру, — произнесла она с мягкой, но вполне определённой настойчивостью. — Мне бы хотелось представить Надежду ещё одному человеку.</p>
   <p>Я вздрогнула, словно меня разбудили.</p>
   <p>Фёдор Михайлович слегка поклонился.</p>
   <p>— Разумеется, — сказал он, — не смею удерживать.</p>
   <p>— Благодарю вас… — тихо ответила я. — Приятно было познакомиться.</p>
   <p>— И мне, сударыня. И мне.</p>
   <p>Я протянула руку, будто во сне. Достоевский коснулся тыльной стороны моей ладони губами, а уже в следующее мгновение Полина требовательно потянула меня за локоть и повела в сторону.</p>
   <p>— Пойдём, Надя, — шепнула она, — тебе непременно следует с ним познакомиться.</p>
   <p>— С кем? — спросила я, ещё не вполне придя в себя.</p>
   <p>— С хозяином дома. С Лаврецким. Он может оказаться тебе куда полезнее всех этих восторгов.</p>
   <p>Мы прошли несколько шагов, и вскоре перед нами предстал высокий, сдержанный господин лет, должно быть, сорока, с лицом спокойным и чуть усталым, но в то же время исполненным той особой уверенности, которая неизбежно выдаёт человека, привыкшего распоряжаться не только своим временем, но и чужими судьбами.</p>
   <p>— Позвольте представить вам, Вениамин Адольфович, — начала Полина с лёгкой улыбкой, — мою сестру, Надежду Прокофьевну. Она недавно возвратилась из-за границы и… — тут она слегка подчеркнула слова, — имеет к вам небольшое, но весьма важное дело.</p>
   <p>Господин Лаврецкий поклонился.</p>
   <p>— Весьма рад знакомству, сударыня.</p>
   <p>— И я, Вениамин Адольфович, — ответила я, стараясь держаться спокойно.</p>
   <p>Полина, между тем, продолжала:</p>
   <p>— Надя окончила медицинский факультет в Цюрихе, и теперь ей необходимо подтвердить диплом здесь, в России. Вы, как человек… — она сделала едва заметную паузу, — обладающий связями, могли бы, возможно, подсказать, к кому обратиться.</p>
   <p>Лаврецкий взглянул на меня внимательнее.</p>
   <p>— Вот как, — произнёс он медленно. — Женщина-врач… Может, в Швейцарии это и норма, но, знаете ли в Петербурге подобные вольности терпят с трудом.</p>
   <p>— Именно потому и нуждаюсь в содействии, — ответила я, чувствуя, как вновь собираюсь с духом.</p>
   <p>Он слегка кивнул, словно принимая не столько мои слова, сколько само моё присутствие.</p>
   <p>— Разумеется, — сказал Лаврецкий наконец. — Я постараюсь свести вас с людьми, от которых зависит подобное решение. Однако… — он чуть прищурился, — должен предупредить: это потребует времени и известной сноровки.</p>
   <p>— Я готова к этому. В полной мере.</p>
   <p>— Не сомневаюсь. И, признаюсь, — тут в голосе его появилась едва уловимая ирония, — ради Аполлинарии Прокофьевны я готов приложить все усилия. Думаю, многие бы пошли на подобные… жертвы.</p>
   <p>Он посмотрел на Полину. Та ответила ему лёгкой, почти неуловимой улыбкой — сдержанной, но наполненной каким-то скрытым смыслом, которого я не могла тогда до конца понять.</p>
   <p>———</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>Приглашаю вас в новинку нашего литмоба!</p>
   <p>Елена Ромова</p>
   <p>"Изгнанница. Без права врачевать"</p>
   <p>https:// /shrt/fY3y</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 14</p>
   </title>
   <p>Мы вышли из дома Лаврецкого уже довольно поздно, когда зимний Петербург окончательно погрузился в густые синие сумерки. Морозец пощипывал щёки, но после душного, наполненного табачным дымом и жаркими спорами салона воздух казался живительным, даже целебным. Полина, раскрасневшаяся от вина и возбуждения, предложила пройтись пешком.</p>
   <p>— Пойдём, Наденька, — сказала она, беря меня под руку с простодушной, девической порывистостью. — Ночь хороша, а до дома недалеко. Заодно и поболтаем по душам, без посторонних ушей.</p>
   <p>Я не возражала. После всего пережитого за вечер — после взглядов, намёков, после этого странного, обжигающего внимания Фёдора Михайловича — мне самой хотелось движения, свежего воздуха и возможности хоть немного привести в порядок мысли, которые кружились, точно снежинки в вихре.</p>
   <p>Мы шли по заснеженной улице, и снег тихо поскрипывал под нашими ногами. Полина говорила без умолку, голос её звенел весело и беспечно, как будто сегодняшний вечер был всего лишь приятным развлечением.</p>
   <p>— Ну, признайся, сестрица, — смеялась она, слегка сжимая мой локоть, — понравилось тебе? Эти люди, эти разговоры… Петербург — он такой, всегда бурлит, всегда кипит. А ты сегодня держалась молодцом. Даже Лаврецкий, кажется, был впечатлён. Он непременно что-нибудь придумает, вот увидишь. У него связи в нужных кругах, и если он пообещал похлопотать о твоей протекции — значит, похлопочет. Для него это дело чести.</p>
   <p>Я кивнула, стараясь разделить её оптимизм. Вениамин Адольфович и впрямь показался мне человеком основательным, хоть и с тем лёгким налётом цинизма, который так часто сопровождает людей, много повидавших и многое переживших.</p>
   <p>— Надеюсь, что так, — ответила я тихо, чувствуя, как холодный воздух щиплет горло. — Мне очень нужно получить разрешение на практику. Без этого всё, ради чего я ехала сюда, станет невозможным.</p>
   <p>Полина махнула свободной рукой, отгоняя мои сомнения.</p>
   <p>— Получишь, получишь. Не сомневайся. А пока наслаждайся жизнью. Ты ведь только приехала, а уже успела произвести впечатление. Даже Достоевский… — она на миг запнулась, но тут же продолжила с лёгкой улыбкой, — даже он смотрел на тебя с интересом.</p>
   <p>Сердце моё слегка дрогнуло при упоминании этого имени. Я собралась с духом и решилась задать вопрос, который не давал мне покоя:</p>
   <p>— Поля… а тебе не показалось, что Вениамин Адольфович… как-то неоднозначно выразился? Будто в его словах был какой-то намёк?</p>
   <p>Полина повернула ко мне лицо. В свете ближайшего фонаря её глаза блеснули — то ли весело, то ли с лёгкой горечью.</p>
   <p>— Возможно, и был, — ответила она спокойно. — Но мы с ним уже всё между собой выяснили. Он ещё не теряет надежды, бедняга. Но это его дело. Я ему ясно дала понять, что между нами ничего не будет.</p>
   <p>Я задумалась, пытаясь осмыслить услышанное. Слова сестры звучали легко, но за ними чувствовалась какая-то скрытая подоплёка.</p>
   <p>— Но ведь, насколько я поняла, господин Лаврецкий… женат? — произнесла я осторожно, стараясь, чтобы голос не выдал моего смущения.</p>
   <p>Полина вдруг остановилась и посмотрела на меня, а потом звонко, искренне рассмеялась — тем самым смехом, который всегда напоминал мне нашу детскую пору, когда мы ещё не знали всех сложностей взрослой жизни.</p>
   <p>— Ну конечно, разумеется, он женат! — воскликнула она, всё ещё посмеиваясь. — Да и Достоевский тоже женат, сестрица моя милая. Что же в этом удивительного?</p>
   <p>——————</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>Приглашаю вас в новинку нашего литмоба!</p>
   <p>Елена Зауэр</p>
   <p>"Будни монастырской целительницы"</p>
   <p>https:// /shrt/AMnE</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 15</p>
   </title>
   <p>Имя Достоевского прозвучало так неожиданно и естественно в её устах, что я внезапно почувствовала, как жаркая волна заливает мои щёки. Румянец вспыхнул мгновенно, без всякой видимой причины, и я сама не поняла, отчего сердце вдруг забилось чаще. Я опустила глаза, делая вид, что поправляю платок.</p>
   <p>— Достоевский?.. А при чём тут Достоевский? — пробормотала я. — Почему ты о нём вспомнила…</p>
   <p>Полина посмотрела на меня с лёгким лукавством.</p>
   <p>— Как же «почему»? Я же тебе о нём писала в письме, помнишь? Кстати, как он тебе понравился, Наденька? Скажи честно.</p>
   <p>Я помедлила, подбирая слова. Воспоминание о его пристальном, прожигающем взгляде, о низком голосе, о той странной, притягательной силе, которая исходила от него, всё ещё жило во мне.</p>
   <p>— Он… очень интересный человек, — ответила я наконец. — Я бы даже сказала — обаятельный.</p>
   <p>Полина повторила слово, будто пробуя его на вкус:</p>
   <p>— Обаятельный… Да, да, сестрица, ты права. Он весьма обаятельный. Многие так считают. Некоторые даже почитают его чуть ли не святым. Но могу тебе точно сказать: он совсем не свят.</p>
   <p>Она произнесла это с какой-то особенной интонацией — то ли мечтательной, то ли грустной, — и взгляд её на миг ушёл куда-то в сторону, в темноту улицы, где мелькали редкие огоньки.</p>
   <p>Я почувствовала, что настал момент, и спросила осторожно, стараясь не спугнуть её откровенность:</p>
   <p>— А тебе он… нравится?</p>
   <p>С лица Полины мгновенно сошла улыбка. Она резко повернулась ко мне, и в её глазах мелькнуло что-то — то ли вызов, то ли пренебрежение, то ли боль, которую она пыталась скрыть.</p>
   <p>— Нравится? — переспросила она с лёгкой усмешкой. — Пожалуй, нравится он многим. Но только не мне. А я… я от него скорее просто без ума.</p>
   <p>Я замерла, поражённая силой этих слов. Шок разлился по телу холодной волной.</p>
   <p>— Ты… влюблена в него? — вырвалось у меня шёпотом.</p>
   <p>— Нет, конечно, нет! — ответила сестра резко и раздражённо. — Я совсем не то хотела сказать. Ох, сестрица, ты же совсем этого не понимаешь… Просто прими как есть: он — гений. И с ним вообще по-другому нельзя.</p>
   <p>Мы продолжали идти, и снег всё так же поскрипывал под ногами. Я пыталась осмыслить услышанное, но мысли путались. Наконец я решилась продолжить, хотя и чувствовала, как осторожно нужно ступать по этой тонкой грани:</p>
   <p>— Значит… между вами что-то есть? Что-то вас связывает?</p>
   <p>Полина остановилась и посмотрела на меня с упрёком.</p>
   <p>— Вот только не надо читать мне мораль, Надежда. Я уже взрослая женщина.</p>
   <p>— Нет-нет, что ты, — поспешила я успокоить её. — Я и не думаю осуждать. Просто… ты сама только что сказала, что он женат.</p>
   <p>Она вздохнула, и в этом вздохе было столько всего — и усталости, и страсти, и какой-то горькой решимости.</p>
   <p>— Жена его при смерти, — произнесла Полина тихо, но твёрдо. — Тяжело болеет туберкулёзом. И, полагаю, ей недолго осталось.</p>
   <p>Я просто онемела. Слова застряли в горле.</p>
   <p>Мы шли дальше в молчании, и каждый шаг отдавался в моей груди тяжёлым эхом. Я пыталась представить себе всю эту сложную, мучительную паутину чувств, в которой запуталась моя сестра, и не могла. Гений, страсть, болезнь, смерть — всё это переплеталось в один тугой узел, который невозможно было распутать простыми словами.</p>
   <p>Наконец я не выдержала и спросила, хотя и понимала, что лучше бы промолчать:</p>
   <p>— И что же… если его жена отойдёт на тот свет, ты…</p>
   <p>Я не договорила. Полина резко обернулась ко мне. Лицо её в полумраке показалось бледным и напряжённым.</p>
   <p>— Нет, — отрезала она резко, почти зло. — Нет, никогда, ни за что. За такого замуж выходить невозможно. Просто нельзя. Запрещено.</p>
   <p>Она помолчала, а потом продолжила уже тише, с какой-то странной, надрывной откровенностью:</p>
   <p>— Но и отказаться от него тоже нельзя. Его гений, его страсть — это то, что может действительно наполнять душу… и в то же время отравлять её.</p>
   <p>Мы шли дальше уже молча. Снег падал мягко и неслышно, укутывая Петербург белым покрывалом. А внутри меня бушевала целая буря мыслей и предчувствий. Я знала — знала из той истории, которая ещё только должна была случиться, — насколько опасен может быть этот огонь для моей сестры. И всё же сейчас, шагая рядом с ней по заснеженной улице, я понимала: вмешиваться напрямую нельзя. Можно лишь быть рядом. Слушать. И, если понадобится, — поддержать.</p>
   <p>А в голове уже звучал голос Фёдора Михайловича — низкий, проникновенный, полный той внутренней силы, которая притягивала и пугала одновременно. И я невольно задавалась вопросом: что же будет со всеми нами, если этот огонь разгорится ещё сильнее?</p>
   <p>РИ ДАЛЬ:</p>
   <p>————</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>НА ВСЕМ МОИ КНИГИ ДЕЙСТВУЮТ СКИДКИ!</p>
   <p>Не упустите прекрасный шанс пополнить свою библиотеку с выгодой!</p>
   <p>Прямо сейчас переходите на мою страницу и выбирайте всё, что вам по душе!</p>
   <p>https:// /shrt/QL6T</p>
   <p>(И не забудьте подписаться, если вы ещё этого не сделали!)</p>
   <p>————</p>
   <p>ПРИЯТНОГО ВАМ ЧТЕНИЯ И ВЫГОДНЫХ ПОКУПОК!</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 16</p>
   </title>
   <p>Прошло несколько дней с того памятного литературного вечера. Петербург, прежде казавшийся мне лишь смутным воспоминанием детства, постепенно обретал плоть и кровь. Я бродила по его улицам, вдыхая морозный воздух, пропитанный запахом дыма из труб и свежего снега, и пыталась заново привыкнуть к ритму этого города — шумного, суетливого, полного надежд и противоречий. Утром я помогала Полине по хозяйству, днём писала письма и составляла прошения, а вечерами, когда сестра уходила по своим делам, садилась за стол и пыталась вернуть себе то состояние сосредоточенности, которое всегда спасало меня в трудные минуты.</p>
   <p>Сегодня я наконец решилась сесть за письмо в Цюрих. Перо слегка дрожало в пальцах, когда я выводила первые строки:</p>
   <p>«Дорогая Софьюшка!</p>
   <p>Пишу тебе из Петербурга, где обрела временный приют у сестры моей Аполлинарии. Город встретил меня холодом и ветром, но в сердце моём — тепло от мысли, что я снова на родной земле и могу теперь приложить все силы к тому делу, ради которого и ехала сюда.</p>
   <p>Живу я скромно, но удобно: у Полины светлая, хоть и небольшая квартира на Литейном. Обустраиваюсь потихоньку, привыкаю к здешнему быту, который после цюрихской строгости кажется мне одновременно и более свободным, и более стеснённым — всё зависит от того, с какой стороны посмотреть. Петербург кипит жизнью: на улицах снуют извозчики, в домах собираются кружки, споры не затихают ни днём, ни ночью. Я уже успела побывать на одном литературном вечере — там было много интересных людей, и разговоры шли о самых насущных вопросах нашего времени.</p>
   <p>Сестра моя полна энергии и надежд. Она обещает помочь мне с подтверждением диплома и представлением нужным лицам. Недавно мы были у господина Лаврецкого, и он, кажется, готов оказать содействие.</p>
   <p>Буду очень благодарна, если ты напишешь мне, как обстоят дела у тебя. Как твои занятия? Передавай, пожалуйста, самый сердечный привет Александру Ефимовичу Голубеву — я часто вспоминаю его доброту и поддержку в трудные дни моей болезни.</p>
   <p>А как поживает Фридрих? Надеюсь, он в добром здравии и продолжает свои научные труды с тем же усердием, что и прежде. Передай ему мои самые искренние пожелания всего наилучшего.»</p>
   <p>Я остановилась, глядя на последние строки. Рука моя замерла.</p>
   <p>Ещё недавно одно лишь упоминание имени Эрисмана вызывало в груди ощутимую боль — эхо прежней привязанности, которую я так старательно гасила в себе. Теперь же… ничего. Ни укола, ни тепла, ни сожаления. Только спокойная, почти сестринская теплота.</p>
   <p>Я улыбнулась про себя этой перемене и продолжила писать уже увереннее:</p>
   <p>«Также хочу рассказать тебе, что здесь, в Петербурге, я имела честь познакомиться с господином Фёдором Михайловичем Достоевским, о котором сейчас много говорят и пишут. Он произвёл на меня впечатление человека глубокого и весьма интересного. Мы обменялись лишь несколькими словами, но я запомнила его взгляд — проницательный и полный внутренней силы.</p>
   <p>Пока что больше новостей нет. Жду известий от Лаврецкого и других знакомых Полины. Надеюсь, что скоро смогу начать хлопоты по подтверждению своего диплома и получению права на практику.</p>
   <p>Пиши мне чаще, Софьюшка. Береги себя и не забывай, что ты всегда в моих мыслях.</p>
   <p>С искренней любовью и благодарностью, твоя Надежда»</p>
   <p>Я перечитала письмо, поставила точку и откинулась на спинку стула.</p>
   <p>Когда писала об Эрисмане, внутри действительно не шевельнулось ничего, кроме спокойной приязни. А вот когда перо вывело имя «Достоевский»… В груди поднялась странная, горячая волна — неясная, тревожная, пугающая своей силой. Я поспешно отогнала это чувство.</p>
   <p>«Это просто любопытство, — сказала я себе строго. — Обыкновенное человеческое любопытство к выдающемуся уму. Ничего более».</p>
   <p>Но где-то в глубине души я уже понимала: это «ничего более» начинало медленно, но неумолимо врать.</p>
   <p>В тот вечер Полина вернулась домой позже обычного. Я услышала, как хлопнула дверь, и вышла в гостиную встретить сестру. Она выглядела оживлённой — щёки разрумянились от мороза, глаза блестели.</p>
   <p>— Добрый вечер, Наденька, — произнесла она весело, снимая шубку. — Ты ещё не спишь? Отлично. У меня хорошие новости.</p>
   <p>— Какие же? — спросила я, помогая ей с шалью.</p>
   <p>— Лаврецкий сдержал слово. Завтра он представит тебя нескольким весьма влиятельным лицам из медицинского ведомства. Нужно будет явиться к двум часам дня по адресу, который он указал. Я провожу тебя.</p>
   <p>Я почувствовала прилив надежды.</p>
   <p>— Это действительно хорошая новость. Спасибо, Поля. Без тебя я бы, наверное, блуждала здесь ещё очень долго.</p>
   <p>Полина улыбнулась, но улыбка вышла чуть рассеянной. Она прошла к столу, налила себе воды и, словно между делом, бросила:</p>
   <p>— Ах да… Сегодня я виделась с Фёдором Михайловичем. Он просил передать тебе наилучшие пожелания.</p>
   <p>Сердце моё дрогнуло. Я отвернулась к окну, делая вид, что поправляю занавеску.</p>
   <p>— Благодарю, — ответила я как можно ровнее. — Передай и ему мои приветствия, когда снова увидишься.</p>
   <p>Полина задержала на мне взгляд чуть дольше обычного, но ничего не сказала. Тишина повисла между нами, полная невысказанного. Я не стала развивать тему. Да и сестра, кажется, тоже не желала углубляться.</p>
   <p>— Ну что ж, — произнесла она наконец. — Завтра важный день. Отдыхай, Наденька. Тебе понадобятся силы.</p>
   <p>Она ушла к себе, а я ещё долго стояла у окна, глядя на заснеженный Литейный проспект. В голове крутились обрывки разговоров, взгляды, слова. И среди всего этого — тихий, но настойчивый голос внутри: «Не думай об этом. Сосредоточься на деле».</p>
   <p>Я знала, что должна слушаться этого голоса. Знала — и всё же не могла до конца заглушить то странное, тревожное волнение, которое поднималось в груди каждый раз, когда я вспоминала глаза Фёдора Михайловича.</p>
   <p>———</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>Приглашаю вас в новинку нашего литмоба!</p>
   <p>Ольга Иконникова</p>
   <p>"Пять секретов врача-попаданки"</p>
   <p>https:// /shrt/I_or</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 17</p>
   </title>
   <p>Ночь прошла, полная тревожного ожидания. Я почти не спала, а с раннего утра начала готовиться к заветной встрече. И уже к полудню мы с сестрой отправились в путь.</p>
   <p>Место было выбрано Лаврецкий — изысканный особняк на одной из улиц близ Фонтанки, где собирались люди, имевшие влияние в медицинских и учёных кругах.</p>
   <p>— Держи голову выше, Наденька, — шепнула мне Поля, когда извозчик остановился у крыльца. — Ты не просительница. Ты — серьёзный врач, получивший диплом в Европе. Пусть они это почувствуют.</p>
   <p>В гостиной нас уже ждали. Лаврецкий, элегантный и сдержанный, представил меня нескольким господам: пожилому профессору из Медико-хирургической академии, чиновнику из медицинского департамента и ещё одному влиятельному лицу, чьё имя я не запомнила сразу за волнением. Разговор начался учтиво, с общих фраз о погоде и последних новостях из Европы. Но стоило мне заговорить о своём дипломе и желании практиковать в России, как атмосфера в комнате заметно изменилась.</p>
   <p>— Мы наслышаны о вашем горячем желании… — протянул профессор, поглаживая бакенбарды. — Дерзко, сударыня. Весьма дерзко. Не сомневаюсь, что вы не просто так потратили годы на обучение, и всё же самостоятельная практика здесь, в России, боюсь, будет вам не по плечу.</p>
   <p>— Отчего же это? — спросила я замирающим сердцем. — Человеческая анатомия на всей земле одинаковая. И если я смогла практиковать в Европе, то и здесь смогу.</p>
   <p>Мужчины заулыбались, но как-то снисходительно.</p>
   <p>— Полагаю, аборигены в Африке к этому не относятся, — со смехом бросил один из них.</p>
   <p>— Относятся, — жёстко отрезала я. — И в Африке, и в Австралии.</p>
   <p>— Тогда вам, быть может, есть смысл отправиться в Африку?</p>
   <p>Тут раздался взрыв общего хохота. Лаврецкий тоже улыбнулся, но тут же вставил:</p>
   <p>— Господа, господа, подобные разговоры не соответствуют гуманистическим ценностям. Я обещал помочь Надежде Прокофьевне. Неужели мы ничего не можем сделать?</p>
   <p>— Мы, разумеется, сделаем всё возможное, — заявил профессор. — Но вы должны понимать, Надежда Прокофьевна, что подобные случаи требуют особого рассмотрения. Общество не готово. Коллеги… тоже. Ваше, так сказать, выступление выглядит весьма... революционно.</p>
   <p>— Женщинам давно пора устроить революцию, — заявила Полина.</p>
   <p>— Только если на кухнях с помощью кастрюль.</p>
   <p>И снова поднялся хохот. Полина была готова в буквальном смысле слова вцепиться в шею любому из хохочущих, но я мягко сжала её руку, и она кое-как сдержалась.</p>
   <p>Я почувствовала, как щёки мои вспыхнули, однако голос мой остался твёрдым:</p>
   <p>— Благодарю за откровенность, господа. Однако я верю, что Россия способна на большее. Женщины уже доказали свою способность к науке и служению. Я готова пройти любые дополнительные испытания.</p>
   <p>— Не волнуйтесь, Надежда Прокофьевна, вам непременно дадут шанс подтвердить ваш диплом, — было заявлено мне в конце. — А вот подтвердите вы его или нет...</p>
   <p>Слова были сказаны почти ласково, но я поняла намёк. Меня мягко, но весьма понятно «послали».</p>
   <p>Лаврецкий попытался сгладить неловкость, произнеся несколько примирительных фраз, но я уже поняла: сегодня успеха не будет.</p>
   <p>Мы вышли на улицу втроём — я, Полина и Вениамин Адольфович. Снег слегка припорошил мостовую, и холодный воздух показался мне особенно резким после душной гостиной.</p>
   <p>— Не отчаивайтесь, Надежда Прокофьевна, — сказал Лаврецкий, целуя мне руку с привычной галантностью. — Это лишь первый шаг. Я продолжу хлопотать.</p>
   <p>Он повернулся к Полине и задержал её руку в своей чуть дольше, чем того требовала учтивость. Взгляд его, полный тихой, но настойчивой претензии, встретился с её взглядом. Полина ответила ему лёгкой полуулыбкой, но ничего не сказала.</p>
   <p>И в этот самый момент к нам подошёл ещё один человек.</p>
   <p>— Здравствуйте, господа, — раздался низкий, хорошо знакомый голос.</p>
   <p>Мы все трое обернулись. Перед нами стоял Фёдор Михайлович Достоевский. Он был в тёмном пальто, с тростью в руке, и смотрел на нас — вернее, на меня.</p>
   <p>———</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>Приглашаю вас в новинку нашего литмоба!</p>
   <p>Елена Белильщикова</p>
   <p>"Мачеха-доктор. Хозяйка детской лечебницы"</p>
   <p>https:// /shrt/jmfS</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 18</p>
   </title>
   <p>Полина явно удивилась.</p>
   <p>— Фёдор Михайлович! Какими судьбами вы здесь? — воскликнула она, и в голосе её прозвучало неподдельное изумление, смешанное с радостью.</p>
   <p>— Судьбами, Аполлинария Прокофьевна, — ответил Фёдор Михайлович с лёгкой, чуть усталой улыбкой, — самыми обыкновенными. Проходил мимо и решил, что было бы невежливо не засвидетельствовать своё почтение.</p>
   <p>Его взгляд снова скользнул по мне. Я почувствовала, как щёки мои вновь предательски теплеют.</p>
   <p>— Рад вас видеть, Надежда Прокофьевна, — произнёс он мягче. — Надеюсь, ваши дела в Петербурге продвигаются успешно?</p>
   <p>— Благодарю вас, Фёдор Михайлович, — ответила я, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — Пока… медленно. Но я продолжаю верить.</p>
   <p>Он кивнул, не отводя глаз.</p>
   <p>— Это хорошо. Вера — великая сила. Особенно когда она подкреплена истинным призванием.</p>
   <p>— А вот же не далее, как только что, хлопотал я о нуждах Надежды Прокофьевны, — подхватил Вениамин Адольфович. — Известные люди уже осведомлены. Положительное решение, смею надеяться, не за горами.</p>
   <p>— Дай Бог, — произнёс Фёдор Михайлович, тихо и проникновенно. — Дай Бог, чтобы всё сложилось. Такие, как вы, Надежда Прокофьевна, — редкость. И Россия не вправе отвергать подобный дар.</p>
   <p>Лаврецкий удовлетворённо кивнул.</p>
   <p>Мы стояли так несколько мгновений — четверо на заснеженной улице, под холодным петербургским небом. Затем Вениамин Адольфович повернулся к Поле, предлагая ей руку с той непринуждённой галантностью, которая всегда выдавала в нём человека светского и привыкшего повелевать.</p>
   <p>— Господа, не будете ли вы возражать, если я украду у вас Аполлинарию Прокофьевну? — спросил он. — Так удачно, что вы подоспели, Фёдор Михайлович. Может быть, вы соблаговолите проводить Надежду Прокофьевну до дома, пока мы с Аполлинарией Прокофьевной... пообщаемся. Да, пообщаемся.</p>
   <p>Полина слегка вздёрнула бровь, но промолчала. Взгляд её, брошенный на меня в последний миг, был полон вопросов — острых, недоумевающих и, как мне показалось, не самых добрых. В нём мелькнуло что-то похожее на ревность, смешанную с удивлением и лёгкой обидой. Я же ответила ей взглядом испуганным, почти умоляющим: «Не оставляй меня». Но сестра уже повернулась к Лаврецкому, принимая его руку, и они удалились по заснеженной улице, оставив нас вдвоём.</p>
   <p>Снег скрипел под ногами. Воздух был чист и холоден, как стекло, и каждый вдох отдавался лёгкой болью в груди — то ли от мороза, то ли от волнения, которое вдруг охватило меня с новой силой.</p>
   <p>Мы шли молча с минуту, может, две. Я чувствовала его присутствие рядом — тяжёлое, живое, исполненное внутренней бури. Наконец Достоевский заговорил:</p>
   <p>— Хочу признаться вам, Надежда Прокофьевна... я не случайно оказался сегодня тут. Я поджидал вас.</p>
   <p>Я остановилась, поражённая, и подняла на него глаза.</p>
   <p>— Поджидали? Как же это? — вырвалось у меня.</p>
   <p>Он тоже приостановился, опираясь на трость, и посмотрел на меня так, будто весь мир вокруг перестал существовать.</p>
   <p>— Полина вчера оговорилась мне, где вы будете встречаться с Лаврецким. Я... устроил так, чтобы оказаться поблизости. Не мог иначе.</p>
   <p>Сердце моё забилось часто и неровно.</p>
   <p>— Ради чего же это, Фёдор Михайлович?</p>
   <p>Он повернулся ко мне всем корпусом, и в глазах его вспыхнуло то самое пламя, которое я уже видела на литературном вечере — глубокое, страстное, почти мучительное.</p>
   <p>— Разве уж вы не догадываетесь?</p>
   <p>— Нет, — ответила я, чувствуя, как жар заливает щёки. — Разумеется, не догадываюсь. В мыслях нет никаких догадок.</p>
   <p>Он улыбнулся и сделал шаг навстречу.</p>
   <p>— Ну что ж, стало быть, я могу вас удивить своим откровением. Я искал встречи именно с вами, Надежда Прокофьевна. С того самого мгновения, как увидел вас в гостиной у Лаврецкого. Вы... вошли — и всё переменилось. Я почувствовал вас. Почувствовал между нами нечто такое... — он запнулся, подыскивая слова, — нечто, чего не объяснить разумом. Вы знаете, вы, возможно, сочтёте меня сумасшедшим, но...</p>
   <p>— Вы не сумасшедший, — тихо перебила я, сама не понимая, откуда взялась эта смелость. — Что вы, Фёдор Михайлович... не говорите такого.</p>
   <p>Он посмотрел на меня долгим, пронизывающим взглядом.</p>
   <p>— А я знал. Знал, что вы меня поймёте. Мне так много надо сказать вам, Надежда... Можно я буду называть вас так? Просто — Надежда? Разрешите мне это.</p>
   <p>Я смутилась ещё сильнее, но кивнула, не в силах отказать.</p>
   <p>— Конечно... если вам так угодно.</p>
   <p>— Вы верите в Бога, Надежда? — спросил он вдруг, и в голосе его прозвучала такая напряжённая, отчаянная искренность.</p>
   <p>— Конечно, верю, Фёдор Михайлович. Как же можно не верить?</p>
   <p>— Многие не верят, — произнёс он с горечью. — А иные говорят, что верят, а сами... А я по глазам вашим вижу: вы верите. По-настоящему. Даже если б вы сейчас сказали обратное, я бы не поверил. Вера в вас сильная. Самая сильная.</p>
   <p>Мы снова пошли. Снег падал мягко, укутывая наши следы. Он говорил, и каждое слово его проникало мне в душу, словно касалось самых потаённых струн.</p>
   <p>— Я, может быть, веду себя как безумец... Но с того вечера я грезил новой встречей. Вы меня... поразили. Не красотой только — хотя и ею тоже, — а чем-то большим. Душой. Призванием. Тем огнём, который в вас горит. Я будто родную душу в вас разглядел, понимаете? Выслушаете ли вы меня, Надежда? Могу я надеяться, что вы позволите мне говорить с вами откровенно? Столько хочется высказать...</p>
   <p>Я посмотрела ему в глаза — прямо, долго, не отводя взгляда. В них была боль, и страсть, и какая-то бездонная тоска, которую я, кажется, понимала лучше, чем кто-либо. Сердце моё сжалось.</p>
   <p>— Конечно, Фёдор Михайлович, — произнесла я наконец, и голос мой дрогнул. — Конечно. Вы можете говорить мне всё, что только захотите.</p>
   <p>Он остановился вновь. На мгновение показалось, что он хочет взять мою руку, но сдержался. Только взгляд его сделался ещё глубже, ещё проникновеннее.</p>
   <p>— Тогда... позвольте мне начать с главного, Надежда. С того, что я сам едва смею себе признаться...</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 19</p>
   </title>
   <p>На некоторое время мы вновь умолкли и продолжили путь по заснеженной тропинке, где каждый шаг отдавался глухим, заговорщическим скрипом под подошвами, словно сама земля вела с нами тайную беседу. Я всей душой, всем существом своим вслушивалась в это мерное звучание, в ровное дыхание идущего рядом человека, ловила малейшее движение его руки, сжимавшей трость, и трепетала внутренне, как натянутая струна, готовая вот-вот лопнуть от невыносимого напряжения. Рядом со мной шёл он — Фёдор Михайлович Достоевский, тот самый, чьё имя уже звучало в литературных гостиных как предвестие чего-то огромного и неизбежного, почти нереальное в своей гениальности, и вот теперь он был здесь, из плоти и крови, живой, тёплый, с лёгкой хромотой, выдававшей былые страдания, и от этого близость его казалась мне одновременно и чудом, и опаснейшим искушением.</p>
   <p>Мне до боли хотелось коснуться его рукава, ощутить тепло плеча, стереть незримую грань, что ещё разделяла нас, но я запрещала себе даже мысль об этом, гнала её прочь, как недостойную, как предательскую. А мысли, вопреки всему, накатывали волнами, набирали силу, завладевали мною целиком, и в груди поднималась буря, в которой восторг мешался со страхом, а предчувствие счастья — с предчувствием катастрофы.</p>
   <p>— Знаете, Надежда Прокофьевна, — наконец нарушил молчание Фёдор Михайлович, и голос его, вплёлся в мой внутренний транс, словно нить, ведущая за собой, — вот уже некоторое время я всё думаю и думаю об одном деле, никак не могу выкинуть его из головы. Пустяковое, казалось бы, совершенно незначительное, а между тем... между тем оно представляется мне огромным, полным глубочайшего смысла.</p>
   <p>Он замолчал на миг, будто колеблясь, затем продолжил шёпотом, от которого по спине у меня пробежал холодок:</p>
   <p>— Сидел я недавно в одном кабачке, не по своей воле, а так, по необходимости, и невольно подслушал разговор двух студентов. Молодые, горячие, как и положено юности, спорили о справедливости. Один из них рассказывал о старухе-проценщице — вредной, немощной, одинокой, что сосёт кровь из таких же, как он, нуждающихся. Займы даёт под немыслимые проценты, а сама живёт в грязи и скопидомстве. «Кому она нужна? — говорил он. — Отжившая своё, паразитирующая на чужой беде. Имею ли я право, высшее человеческое право, забрать у неё накопленное и употребить во благо — на науку, на помощь истинно достойным?» Какая страшная мысль, Надежда... И какая суровая, неприкрытая, нагая. И даже в каком-то смысле истинная. Я всё думаю, думаю об этом. Понимаете, Надежда? И мне хочется из этой мысли сделать целую книгу. И я прямо горю этой книгой. Прямо спать не могу. Да только с кем же поделиться такой страшной идеей? Вот и сейчас говорю вам, а сам боюсь, вы меня прогонете, отвергнете. Назовёте иродом...</p>
   <p>— Нет-нет, Фёдор Михайлович, что вы! — воскликнула я горячо, поворачиваясь к нему лицом. — У меня и в мыслях не было осуждать вас. Эта идея... она жестока, да, но в жестокости своей — прекрасна. Она заставляет заглянуть в самые тёмные бездны человеческой души, в ту пропасть, где сталкиваются долг, совесть и... право. Из этого выйдет не просто книга. Из этого выйдет нечто грандиозное, что потрясёт основы. Я убеждена в этом всем сердцем.</p>
   <p>Он замер, глядя на меня с изумлением, в котором медленно разгоралось восхищение.</p>
   <p>— Вправду так думаете? — спросил он. — Не утешаете ли вы меня, Надежда? Не преувеличиваете ли?</p>
   <p>— Ни единого слова преувеличения, — ответила я твёрдо, глядя ему прямо в глаза. — Эта вещь будет поистине великой. Она должна быть такой — острой, как скальпель, проникающей в самую душу.</p>
   <p>Достоевский внезапно улыбнулся:</p>
   <p>— А название... Я уже примеряю, как назвать. Что-то короткое, бьющее в самое сердце...</p>
   <p>— «Преступление и наказание», — вырвалось у меня прежде, чем я успела подумать.</p>
   <p>Он посмотрел на меня так, будто я ударила его молнией: испуганно, удивлённо и в то же время восторженно. Глаза его расширились.</p>
   <p>— Как у вас это... просто, — проговорил он медленно, вкрадчиво, словно пробуя каждое слово на вкус. — Как легко и точно. Точно в самую суть. «Преступление и наказание»... Да. Роман мой новый должен быть именно таким — проникающим в самую душу.</p>
   <p>Сердце моё сжалось от сладкой и мучительной радости. Я видела перед собой не просто писателя — я видела человека, в чьей груди уже зрело великое творение, и я, попавшая сюда из другого века, только что коснулась его истоков. Но радость эта была отравлена страхом: а что, если моё вмешательство изменит всё? Что, если именно эта встреча, эти слова станут той нитью, что спутает судьбу гения?</p>
   <p>— Так приступайте же к работе, Фёдор Михайлович, — сказала я, стараясь, чтобы голос не выдал всей бури внутри. — Немедленно. У вас непременно всё получится. Я верю в это.</p>
   <p>Он шагнул ближе, и в его взгляде вспыхнуло такое отчаянное, почти болезненное чувство, что у меня перехватило дыхание.</p>
   <p>— Но без вас я не справлюсь, Надежда, — произнёс он с тихой страстью. — Обещайтесь, что придёте ко мне третьего дня. Мы будем говорить об этом. Только с вами... только с вами я смогу создать эту вещь. Вы сможете стать моей музой, моей... опорой в этом замысле. Обещайтесь.</p>
   <p>Я почувствовала, как почва уходит из-под ног. Приглашение звучало невинно — обсудить замысел, помочь словом, — но в его глазах было гораздо больше. Гораздо опаснее.</p>
   <p>— Фёдор Михайлович... — начала я, но он мягко прервал:</p>
   <p>— Прошу вас. Не отказывайте.</p>
   <p>Мы уже подходили к моему дому. Фонарь у подъезда тускло освещал заснеженное крыльцо. Я остановилась, собирая последние силы.</p>
   <p>— Доброй ночи, Фёдор Михайлович. Спасибо за беседу... и за доверие.</p>
   <p>— Это вам спасибо, — ответил он проникновенно. — Большей благодати я и пожелать не мог.</p>
   <p>Он склонился и поцеловал мою руку — долго, трепетно, так, что тепло его губ проникло сквозь перчатку. Я отняла руку, повернулась и почти бегом поднялась к подъезду, чувствуя спиной его взгляд — тяжёлый, жгучий, полный невысказанного. Каждый шаг отдавался в груди ударом, будто земля дрожала подо мной. Внутри всё ухало, трепетало, готовое взорваться вулканом страсти, который поглотит и меня, и всё, ради чего я здесь оказалась. Счастье и ужас сплетались в один клубок, и я не понимала, где кончается одно и начинается другое.</p>
   <p>Поднявшись, я увидела тёмные окна квартиры. Полины не было дома.</p>
   <p>«Слава Богу», — подумала я с облегчением, которое тут же сменилось новым приливом смятения.</p>
   <p>————</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>Позвольте вам представить</p>
   <p>МОЮ НОВИНКУ</p>
   <p>“Доктор-пышка для раненого генерала-дракона”</p>
   <p>Умереть после предательства любимого мужчины... Очнуться в чужом мирев теле пышки-лекарки с кучей долгов, оставленных азартным отцом...Узнать, что тебя срочно отправляют в дом опасного дракона, от которого сбегают даже опытные целители...</p>
   <p>Слушайте, а это точно сказка?</p>
   <p>Генерал-дракон… калека, которого боятся собственные слуги. Холодный, жестокий, опасный. И, как назло, именно в его дом меня занесло. Он смотрит так, будто я — досадная ошибка. Я не лезу за словом в карман и пресмыкаться перед ним не собираюсь. А ещё у него есть маленькая дочь, которая почему-то тянется именно ко мне…</p>
   <p>ЧИТАТЬ ЗДЕСЬ:</p>
   <p>https:// /shrt/N293</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 20</p>
   </title>
   <p>Прошло несколько часов. Я сидела в своей комнате, освещённой лишь одинокой лампой, и пыталась укрыться за стеною книг, словно за крепостными валами. Передо мною лежали тяжёлые тома по анатомии и физиологии, раскрытые на тех страницах, где некогда, в Цюрихе, я черпала силу и уверенность. Пальцы мои машинально перелистывали страницы, глаза скользили по знакомым строкам, но разум, изменник, то и дело ускользал прочь, уносясь к заснеженной улице, к низкому голосу, к взгляду, проникающему в самую душу.</p>
   <p>«Преступление и наказание...» — шептал во мне тот же голос, и слова эти, произнесённые мною почти невольно, теперь звучали приговором. Как могла я, зная будущее, столь дерзко коснуться священного огня чужого гения? Как посмела я, пришелица из иного века, вмешаться в течение реки, чьи воды должны были оросить целые поколения?</p>
   <p>Мысли эти пронзали меня безжалостно, и я вновь и вновь склонялась над книгами, пытаясь утопить смятение в холодных фактах науки.</p>
   <p>Но тщетно. Стоило лишь на миг закрыть глаза, как передо мною вставало его лицо — измождённое страданием и озарённое внутренним светом. Его рука, касавшаяся моей, его слова, полные такой искренней, почти мучительной жажды понимания... Я встряхивала головой, прогоняя наваждение, и снова углублялась в описание строения сердца или лимфатических сосудов. Сердце же моё, живое и непокорное, билось совсем о другом.</p>
   <p>Я боялась возвращения Полины. Боялась того взгляда, которым она окинула меня на прощание, когда уходила с Лаврецким. В нём уже таилось предчувствие беды, как предгрозовая туча над летним полем. И когда наконец в прихожей раздались знакомые шаги, сердце моё сжалось.</p>
   <p>Дверь в мою комнату отворилась тихо. На пороге стояла Аполлинария — разрумяненная морозом, в тёмном платье, которое делало её ещё выше и строже. Она медленно стягивала перчатки, палец за пальцем, не отрывая от меня пристального взгляда. В комнате повисла тишина, тяжёлая, как свинец.</p>
   <p>— Ты снова вся в учёбе погрузилась, сестрица? — произнесла она наконец, и голос её звучал ровно, слишком ровно.</p>
   <p>Я оторвала глаза от страницы.</p>
   <p>— Да, Поля. Думаю, правильнее всего будет не терять времени даром. Пока решается моя судьба с комиссией, пока жду решений... Не стоит забывать, что если не практика, то хотя бы теория. Стараюсь использовать каждую минуту.</p>
   <p>Она не ответила сразу. Стояла, глядя на меня так, словно хотела прочитать каждую мысль, скрытую за моими опущенными ресницами. Перчатки легли на стол с тихим шелестом. Молчание длилось, густое, горькое, давящее изнутри, точно невидимая рука сжимала горло. Я чувствовала, как оно расплющивает нас обеих, как наполняет комнату тяжёлым, невысказанным.</p>
   <p>— Не хочешь ли ты мне что-нибудь сказать, сестрица? — спросила она наконец, и в голосе её прозвучала такая боль, что у меня заныло сердце.</p>
   <p>Я медленно подняла глаза. Лицо её было бледным, глаза — тёмными, полными невыплаканных слёз.</p>
   <p>— Хочу... — прошептала я, вставая. — Хочу поблагодарить тебя безумно, от всего сердца. Ты столько для меня сделала, Полечка. Даже если это предприятие не удастся, даже если что-то сорвётся... ты для меня — как ангел. Как ангел-хранитель.</p>
   <p>В её глазах блеснули слёзы. Она хотела что-то сказать, но слова, видимо, застряли в горле. Я шагнула к ней, обняла за шею, притянула к себе, сжала в объятиях крепко-крепко. Полина не сразу ответила, но потом её руки обвили меня — сильно, отчаянно.</p>
   <p>— Я так люблю тебя, сестрица моя дорогая, — шептала я, чувствуя, как слёзы жгут кожу на лице. — Так люблю. Бесконечно. Беспрестанно люблю. И...</p>
   <p>— И никогда меня не предашь? — произнесла она едва слышно, почти умоляюще.</p>
   <p>— Никогда, — выдохнула я.</p>
   <p>Слово это обожгло меня, точно раскалённый уголь. В тот самый миг мне захотелось провалиться сквозь землю, исчезнуть, раствориться в небытии. Потому что я уже чувствовала себя предательницей. Предательницей самой близкой души, самой верной союзницы.</p>
   <p>Слёзы катились по нашим щекам, когда в прихожей раздался резкий звонок колокольчика. Мы вздрогнули, разорвали объятия. Полина вытерла лицо ладонью и пошла открывать. Я последовала за ней.</p>
   <p>На пороге стоял дворовый мальчишка, красный от мороза, с запыхавшимся видом. В протянутой руке он держал сложенный листок.</p>
   <p>— Вот, барышня! Сударыне Сусловой велено передать.</p>
   <p>Полина приняла письмо, дала мальчику медную монетку. Тот радостно исчез в темноте. Дверь закрылась. Сестра посмотрела на конверт, и лицо её мгновенно изменилось.</p>
   <p>— А что, уж Лаврецкий написал? — спросила я.</p>
   <p>— Нет, — ответила она чеканно. — Это не почерк Лаврецкого. И письмо это не мне. А другой сударыне Сусловой.</p>
   <p>Поля протянула мне листок. На нём чётким, энергичным почерком было выведено: «Надежде Прокофьевне Сусловой». Подписи не было видно, но мне не составило труда понять, от кого оно. И, видимо, для Апполинарии это также было очевидным.</p>
   <p>Сердце моё ухнуло куда-то вниз.</p>
   <p>Полина не сказала больше ни слова. Просто развернулась и ушла к себе. Я услышала, как громко, с отчаянной силой хлопнула дверь её спальни. Звук этот отозвался во мне, словно удар колокола, возвещающий начало беды.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 21</p>
   </title>
   <p>Несколько дней после того вечера я жила словно в лихорадочном тумане. Я прятала письмо то в ящик стола, то под подушку, то заворачивала в платок и засовывала в самый дальний угол шкафа — и всякий раз, повинуясь какому-то безумному порыву, снова вынимала и перечитывала строки, написанные его рукой. Совесть моя, разум, даже молитвы — всё твердило одно и то же: не ходи. Не смей. Это путь в бездну. И всё же ноги сами несли меня к дверям, а сердце колотилось так, будто хотело вырваться из груди и бежать вперёд, обгоняя рассудок.</p>
   <p>И вот я в экипаже. Еду, а сама проклинаю себе последними словами...</p>
   <p>В конце концов я не ыдержала. Велела извозчику остановиться за квартал до нужного дома и дальше пошла пешком. Снег скрипел под ботинками, точно кости под тяжёлым сапогом. Каждый шаг отдавался во мне глухим, тяжёлым ударом. Я шла, как идут на преступление — не по злой воле, а потому, что иного выхода уже не видят. В голове мелькали обрывки чужих, когда-то прочитанных страниц: тесные петербургские лестницы, дрожащая рука на перилах, неотвратимость шага за шагом... Только вместо топора у меня в душе был иной, более страшный инструмент — необъяснимое притяжение.</p>
   <p>Дом оказался скромным, даже бедным по меркам тех улиц, где обитала интеллигенция. Тёмная лестница, пахнущая сыростью и щами, узкие ступени. Я поднялась на второй этаж и остановилась перед дверью. Рука моя замерла в воздухе на миг — последний миг сопротивления — и всё-таки постучала.</p>
   <p>Дверь отворилась почти сразу, будто он ждал за нею, не отходя ни на шаг. Фёдор Михайлович стоял передо мной в простой домашней блузе, с растрёпанными волосами и глазами, в которых вспыхнуло такое изумление и такая радость, что у меня перехватило дыхание.</p>
   <p>— Вы пришли... — произнёс он едва слышно, словно боясь, что звук голоса спугнёт видение. — Вы всё-таки пришли, Надежда...</p>
   <p>Руки его дрожали, когда он принимал у меня пальто. Я видела, как блестят его глаза, как он пытается скрыть волнение и не может. Я же старалась держаться как можно светски, холоднее, формальнее — будто пришла лишь по литературному делу, по дружескому приглашению.</p>
   <p>— Добрый вечер, Фёдор Михайлович, — сказала я ровным голосом. — Надеюсь, я не помешала...</p>
   <p>— Помешали? — он болезненно усмехнулся. — Вы — единственное, что может сейчас не помешать.</p>
   <p>Я прошла в комнаты. Квартира была небогатая: тесноватая, с потёртой мебелью, но полная книг — они лежали повсюду, на столах, на подоконниках, даже на полу у стен. Запах табака, чернил и старой бумаги.</p>
   <p>— А где же Мария Дмитриевна? — осведомилась я.</p>
   <p>Достоевский слегка поморщился, но ответил спокойно:</p>
   <p>— Я отправил её с Павлом на некоторое время за город. Климат петербургский ей совсем не на пользу. Врач советовал более сухой воздух, покой... Она с сыном теперь у добрых знакомых, в пригороде.</p>
   <p>— Отчего же вы не поехали с ними? — вырвалось у меня.</p>
   <p>Он провёл рукой по волосам.</p>
   <p>— Дела... Журнал. Номер совсем недавний, нужно было заканчивать. «Эпоха» не терпит промедления.</p>
   <p>Я взяла со стола свежий номер и машинально перелистнула страницы. Взгляд мой зацепился за знакомое имя.</p>
   <p>— Это же... Полина написала? — тихо спросила я, увидев её рассказ.</p>
   <p>Достоевский кивнул, отводя глаза.</p>
   <p>— Да. Аполлинария Прокофьевна не лишена литературного дарования. Совсем не лишена... А хотите чаю?</p>
   <p>— Да, пожалуй. Будьте добры.</p>
   <p>— Да-да, я сейчас!</p>
   <p>Мы сели в небольшой комнате, которую Достоевский, видимо, использовал и как кабинет, и как гостиную. Чайник на столе, простые чашки. Он наливал мне дрожащей рукой.</p>
   <p>— Я всё думал после нашей последней встречи, Надежда, — начал наконец, глядя в свою чашку, словно боялся смотреть мне в глаза. — Давно в голове моей не вспыхивала такая стоящая мысль. Я уже думал, что иссяк... что Бог отвернулся от меня.</p>
   <p>— Это бывает, — мягко сказала я. — Творческий кризис. Со всеми случается.</p>
   <p>— Нет-нет, — горячо возразил Фёдор Михайлович. — Не кризис. Не творческий. Это... другое. Бог перестал со мной говорить. Я перестал Его слышать. А знаете, это как страшно. Вы же знаете, что я на каторге побывал?</p>
   <p>— Да, знаю об этом, наслышана.</p>
   <p>— Так вот, единственное, что спасло меня с каторги, да и от смерти спасло.... Перед тем расстрелять меня должны были, а не расстреляли... А каторга, она вправду лучше, потому что там тоже жизнь суровая, тяжкая, но жизнь. И главное, в этой жизни, знаете, есть надежда. Надежда. Представляете, как имя ваше! А имя ваше — невероятно чудесно! Так вот, знаете, что такое надежда на самом деле?</p>
   <p>— Ну расскажите же мне, Фёдор Михайлович.</p>
   <p>Достоевский вдруг встал и опустился передо мной на корточки — прямо у кресла, глядя снизу вверх, с такой пронзительной, какой-то детской мольбой, что у меня всё внутри перевернулось.</p>
   <p>— Надежда — это и есть Бог, — произнёс он страстно. — Все говорят: Бог есть любовь. Так и есть, да. Но ведь Он ещё и триедин. Вера, Надежда, Любовь — вот Священное триединство. Покуда в сердце ещё теплится надежда — можно жить даже без любви. Любовь народится. А без надежды... без надежды никак. Вот так же и в жизни. Бывает вот, встретишь женщину и полюбишь её, страстно полюбишь. Всей душой, всем сердцем. А надежды у этой женщины нет. А потом встречаешь надежду — надежду в женщине, понимаете, во взоре этой женщины. И понимаешь, что вот оно и есть. Вы понимаете меня?</p>
   <p>Его рука медленно поднялась и коснулась моей щеки — легко, трепетно, словно боясь обжечься или обжечь.</p>
   <p>— Вы мне дали надежду, Надежда. На ту маленькую, дурацкую идейку, которую я вам рассказал. Вы не прогнали меня. Вы меня... осудили? Нет. Вы поверили! И теперь я слышу... снова слышу. Только с вами эта книга родится. Только с вами я смогу её написать. Вы меня поведёте к этой книге, Надежда. Согласитесь ли вы?</p>
   <p>— А что же я должна буду делать?</p>
   <p>— Ничего. Абсолютно ничего Просто будьте. Не исчезайте. Не убегайте. Не оставляйте меня.</p>
   <p>Он потянулся ко мне, и в его глазах было такое отчаяние и такая страсть, что я замерла, не в силах ни отстраниться, ни ответить.</p>
   <p>————</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>СЕГОДНЯ ДЕЙСТВУЕТ СКИДКА на книгу из нашего литмоба:</p>
   <p>Юлия Зимина</p>
   <p>"Иномирная акушерка ее величества"</p>
   <p>https:// /shrt/dCuh</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 22</p>
   </title>
   <p>В тот самый миг, когда его лицо оказалось так близко, что я ощутила тепло его дыхания, что-то во мне — последнее, ещё не сломленное — всколыхнулось с отчаянной силой. Я резко отвернулась, встала с кресла, и сделала шаг назад, разрывая невидимую, но уже почти осязаемую нить, которая тянула нас друг к другу.</p>
   <p>— Нет, Фёдор Михайлович, — произнесла я удивительно твёрдо. — Кажется, вы говорите одно, а желаете совершенно иного.</p>
   <p>Он замер, словно поражённый молнией. В глазах его мелькнуло такое неподдельное изумление, такая боль, что на мгновение мне захотелось броситься обратно и загладить свои слова. Но я осталась стоять, сжимая пальцы так, что ногти впились в ладони.</p>
   <p>— Что вы, Надежда... Как вы могли такое подумать? — прошептал Фёдор Михайлович, поднимаясь с колен. Голос его дрожал. — Мои помыслы, мои действия... они абсолютно чисты. Я никогда не посмел бы...</p>
   <p>— Полно вам, — прервала я мягко, но непреклонно. — Я всё понимаю. Вы — писатель. Вы подвластны мимолётным увлечениям, страстям, которые вспыхивают ярко и... обжигают.</p>
   <p>Он сделал шаг вперёд, но остановился, увидев, как я невольно отстранилась.</p>
   <p>— Нет, — возразил с горячностью, в которой заслышалась обида. — Как вы могли так судить обо мне? Считаете, что я стремлюсь... обольстить вас? Это слишком жестоко. Слишком бесчеловечно. Ведь в вас я вижу прежде всего душу, Надежда. Душу живую, горящую, родственную моей...</p>
   <p>— И я вижу в вас то же, Фёдор Михайлович. Однако мы не должны слепо следовать за страстями. Нельзя позволить им ослеплять нас. Вы же не станете отрицать, что страсти владеют вами?</p>
   <p>Достоевский опустил глаза. На его лице отразилась мучительная борьба.</p>
   <p>— О нет, не стану. Каюсь и повинен... Страсти во мне бывают порой чересчур сильны. Однако... я не хотел вас оскорбить. Простите меня. Простите, Надежда. Я просто... слишком боюсь, что вы исчезнете. Вы так внезапно появились в моей жизни, что нет никакой гарантии, что назавтра же вас в ней не станет. А этого я не перенесу. Поверьте, не перенесу.</p>
   <p>Я молчала, чувствуя, как в груди теснится невыносимая тяжесть. Наконец, собравшись с силами, произнесла:</p>
   <p>— Ваше присутствие мне также дорого, Фёдор Михайлович. Но в моей жизни есть и другие люди. Скажем, моя сестра... Аполлинария Прокофьевна.</p>
   <p>Он посмотрел на меня с лёгким удивлением.</p>
   <p>— О да, разумеется. Я никогда и не забывал об этом. Вы — родные сёстры.</p>
   <p>Воздух между нами снова стал тяжёлым, насыщенным невысказанным. Я не решилась задать вопрос прямо. Вместо этого резко сменила направление разговора:</p>
   <p>— Давайте лучше обсудим вашу книгу. Ваш замысел. Если хотите, я могу даже записывать за вами.</p>
   <p>Достоевский на мгновение опешил, а потом лицо его озарилось такой искренней радостью, что у меня защемило сердце.</p>
   <p>— Что? В самом деле? Вы... согласитесь? Я не смел и фантазировать о таком... Но ежели вы согласны... Я сейчас! Дайте мне минуту!</p>
   <p>Он почти бегом бросился в соседнюю комнату и вскоре вернулся с пачкой чистых листов, пером и чернильницей. Руки его всё ещё слегка дрожали от волнения.</p>
   <p>Мы сели за стол. И началось то, чего я не ожидала. До глубокой ночи мы говорили — страстно, горячо, перебивая друг друга. Я старалась не подсказывать готовое, а слушать его, задавать вопросы, разворачивать его собственные мысли. Достоевский рассказывал о Раскольникове, о старухе, о той страшной грани между правом и совестью, а я видела, как глаза его загораются, как идея, которую я когда-то знала лишь по страницам книги, рождается заново — живой, трепещущей, мучительной.</p>
   <p>Я записывала. Чернильные линии стелились по бумаге, пока за окном сгущалась ночь. Иногда Фёдор Михайлович вскакивал, ходил по комнате, жестикулируя, иногда склонялся над столом рядом со мной, и наши плечи соприкасались. В такие минуты воздух между нами снова начинал дрожать, но мы оба делали вид, что не замечаем этого.</p>
   <p>Когда часы пробили далеко за полночь, мы наконец остановились. Достоевский выглядел усталым, но счастливым — таким счастливым, каким я его ещё не видела.</p>
   <p>Он проводил меня до двери. В прихожей взял мою руку и склонился над ней долгим, трепетным поцелуем.</p>
   <p>— Сегодня... сегодня мне было так хорошо, так благостно, как давно уже не бывало ни с кем, — произнёс он тихо, не поднимая глаз. — Благодарю вас, Надежда. От всего сердца.</p>
   <p>Я почувствовала, как щёки мои вновь вспыхнули.</p>
   <p>— Я могу сказать о себе то же самое, Фёдор Михайлович. Доброй ночи вам.</p>
   <p>— Доброй ночи, — ответил он, и в голосе его прозвучала такая нежность, что у меня сжалось сердце. — До новых встреч... Я буду ждать.</p>
   <p>Я вышла на лестницу, и дверь за мной закрылась тихо, даже благоговейно. Спустившись вниз, я остановилась на миг, прислонилась к холодной стене. Сердце колотилось. В голове звучали его слова, его голос, его идеи. Они пели и кружились, они наполняли меня целиком. И с этим я уже точно ничего не могла поделать.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 23</p>
   </title>
   <p>Я входила в квартиру в каком-то безумном приподнятом настроении, словно вся ночь наполнила меня особым, священным светом. Музыка ещё звучала в ушах — не музыка, но ритм слов, волны мысли, что текли из его уст, обволакивая, пронизывая, оживляя каждую клеточку моего существа. Я была опьянена — не вином, но чем-то гораздо более опасным. И даже немного забыла, что дома ждёт Полина...</p>
   <p>Квартира была темна и тиха. Я уже готова была пройти в свою комнату, когда заметила свет в гостиной. Дверь была приоткрыта — щёлочка золотистого света, словно ждущая, чтобы я заметила. Когда думала наравиться туда, внезапно дверь открылась, и вышла Аполлинария.</p>
   <p>Я вздрогнула от неожиданности.</p>
   <p>— О господи, как же ты меня напугала, сестрица, — выдохнула я, всё ещё стоя в полумраке прихожей, чувствуя, как волна опьянения медленно уходит, уступая место смутной тревоге.</p>
   <p>Аполлинария глядела на меня. Я обратила внимание на её лицо — осунувшееся, серое, как если бы человек долго болел или долго не спал. Её глаза в свете лампы из гостиной казались чёрными — не тёмными, а именно чёрными, как две дыры, через которые смотрит в мир отчаяние. Она смотрела долго, не шевелясь, не произнося ни слова. В этом молчании было больше обвинения, чем в любых словах.</p>
   <p>— Я думала, ты спишь, — продолжила я неловко, замечая, что сестра даже не переоделась в ночнушку.</p>
   <p>Полина медленно двинулась в гостиную. Не зная, что делать, я последовала за ней.</p>
   <p>— А что же ты ещё в платье? — спросила я осторожно. — Время-то уже какое. Давно спать пора.</p>
   <p>Полина медленно наклонила голову, не отводя от меня взгляда.</p>
   <p>— Да, сестра, — произнесла она тихо, но с такой тяжестью, что у меня по спине пробежал холод. — Время позднее, и спать уже давно пора. А не по гостям засиживаться.</p>
   <p>Щёки мои вспыхнули мгновенно, точно их обдали кипятком. Я опустила глаза в пол, чувствуя, как жар разливается по шее и ушам. Стыд — глупый, детский, невыносимый — обжёг меня до самых корней волос. И при этом я понимала: стыдиться-то, по сути, нечего. А всё равно хотелось провалиться сквозь землю.</p>
   <p>— Да я как-то совсем забылась о времени, — пробормотала я. — Так бывает.</p>
   <p>— Да, — эхом отозвалась Поля. Она стала медленно, почти церемониально, обходить меня по кругу, как будто участвовала в каком-то древнем ритуале. С каждым шагом моё сердце ускорялось. Я стояла посредине гостиной и чувствовала себя пойманной в сети. — Так бывает. В приятной компании. Голос её был ровен, почти ласков. — А что, сестрица, правда же приятной была компания?</p>
   <p>Полина остановилась прямо напротив меня. Расстояние между нами было невелико, но казалось — пропасть.</p>
   <p>Я сглотнула. Сердце стучало где-то в горле. Лгать не хотелось. Да и смысла не было — она уже всё знала или почти знала. Слово «компания» было произнесено с лёгким ударением, будто в нём скрывалась целая история, целый роман о предательстве.</p>
   <p>Я почувствовала, как щёки мои вспыхивают, словно я лежала под летним солнцем без защиты. Стыд поднялся волной, горячей и удушающей. Я опустила глаза, не в силах выдержать её взгляд.</p>
   <p>С одной стороны, казалось, что нечего мне особо стыдиться — я действительно только обсуждала литературу, только слушала его идеи. И всё же... с другой стороны, стыд жгал меня так, будто я совершила нечто страшное, нечто неверное. Может быть, и совершила...</p>
   <p>— Да. Компания была приятной, — ответила я, и эти слова прозвучали так жалко, так безнадёжно, что мне захотелось провалиться сквозь землю.</p>
   <p>Полина остановилась.</p>
   <p>— А не расскажешь ли, с кем ты была? Или это секрет?</p>
   <p>Вопрос был задан тихо и будто бы нежно, но под этой нежностью скрывалась такая холодная сталь, что я ощутила её физически — как если бы прямо в спину мне упёрся кончик клинка.</p>
   <p>Я долго молчала.</p>
   <p>Можно было солгать. Можно было придумать имя, выдумать историю, спасти себя. Но когда смотрела на сестру, я понимала, что ложь будет последним ударом по уже разбитому сердцу.</p>
   <p>— Да, от чего же секрет? Никаких секретов. Я гостевала, — сказала сдавленным голосом.</p>
   <p>Полина медленно прошлась по мне взглядом.</p>
   <p>— У кого?</p>
   <p>Я не могла больше держать это в себе. Слова вырвались из меня, быстрые, торопливые, словно я боялась, что сейчас же передумаю и всё скрою.</p>
   <p>— У Федора Михайловича. Я была в гостях у Достоевского.</p>
   <p>Полина смотрела на меня долгим, тяжёлым взором. Челюсть у неё напрягалась, сжималась. Затем она сделала глубокий вдох — медленный, как если бы набирала воздуха, чтобы выплыть из небытия, — и произнесла на выдохе:</p>
   <p>— Благодарю, что не лукавишь. Уже за одно это стоит мне быть благодарной.</p>
   <p>В её словах не было гнева. Было что-то гораздо худшее — была благодарность за честность. Благодарность за то, что я подтвердила то, что она уже знала. Это было хуже любого крика, любого обвинения.</p>
   <p>Полина сделала шаг, чтобы направиться в свою комнату, но я не могла позволить ей уйти так. Не с этой холодной благодарностью, не с этим взглядом, полным смирения, которое гораздо страшнее гнева.</p>
   <p>Я протянула руку и сдержала её:</p>
   <p>— Поля, ты, кажется, всё совершенно неправильно поняла.</p>
   <p>Она остановилась, но не оборачиваясь, только спросила:</p>
   <p>— Да полно тебе. Чего ж тут непонятного-то? Я так и знала, так и подозревала.</p>
   <p>Её голос был полон горькой уверенности, как у человека, чьи страхи подтвердились в худшем виде.</p>
   <p>Я начала оправдываться, стараясь говорить быстрее, громче:</p>
   <p>— Нет, нет, ты ничего не знаешь, ты даже понятия не имеешь. Я не сделала ничего дурного, Полина. Я действительно была в гостях у Фёдора Михайловича. Он очень интересный человек. Всё, как ты говорила, необычный, удивительный... Пожалуй, даже чересчур необычный, но не смей думать чего лишнего. Ты же знаешь, что я бы никогда...</p>
   <p>Я не договорила.</p>
   <p>— Отчего же «никогда»? — спросила она шёпотом. — Ты ведь теперь женщина свободная. Обязательствами не скованная.</p>
   <p>Она произнесла это с нажимом, как будто сама себя уговаривала, пытаясь поверить в свои же слова.</p>
   <p>Но я не могла смириться. Я протестовала, уже не помня, что говорю:</p>
   <p>— Да нет же, послушай, Поля. Я правду тебе говорю. Может, и могло у нас что-то закрутиться такое...</p>
   <p>Как только произнесла эти слова, тотчас пожалела о них. Полина резко скинула голову — неосознанно, рефлекторно, как если бы я её ударила. Её рука вздрогнула, и я слышала, как тихо она вдохнула.</p>
   <p>Но я уже не могла остановиться. Слова текли, пытаясь защитить то, что было неверным по самой своей природе:</p>
   <p>— Но поверь, я поставила твёрдые границы. У меня с Фёдором Михайловичем нет и не может быть ничего сверхмерного. Мы только лишь обсуждали его новый роман!..</p>
   <p>Полина повернулась ко мне. На её лице было такое выражение — такая смесь надежды и отчаяния, такое полное опустошение, — что я ощутила: что-то во мне сломалось вместе с этим взглядом. Казалось, сестра сейчас вообще лишится чувств. Рука её дрожала. Ноги, кажется, едва держали.</p>
   <p>Полина сделала шаг в сторону, и вдруг неловко покачнулась. Я бросилась к ней, подхватила под локоть, пытаясь удержать:</p>
   <p>— Поля, что с тобой?! — крикнула, в панике от страха, что она упадёт, что она сломается прямо передо мной.</p>
   <p>Она опёрлась на мою руку, дрожа всем телом:</p>
   <p>— Ничего, ничего. Что-то голову мою затуманило. Бывает, бывает...</p>
   <p>Но это было не затуманение. Это была боль, физическая боль, словно каждая мышца её тела кричала от раны, что я нанесла ей.</p>
   <p>Я попыталась выяснить:</p>
   <p>— Ну скажи мне, как есть, как на духу, сердишься ты на меня?</p>
   <p>Полина долго не отвечала. Она смотрела куда-то в пустоту перед собой, где-то в темноту гостиной, в ночь, что смотрела на нас через окна. Когда она наконец переспросила, в голосе её прозвучало что-то новое — не гнев и не боль, но нечто более глубокое, более страшное:</p>
   <p>— Роман, говоришь? Свой новый с тобой обсуждал?</p>
   <p>И такая боль, такая щемящая, кровоточащая грусть сочиталсь в этом вопросе, в этих словах. Как будто на губах у Полины лежало лезвие — тонкое, острое, невидимое — и оно резало ей и губы, и горло, и всё внутри.</p>
   <p>И только тогда до меня дошло — по-настоящему дошло, — насколько это было для неё важно. Интимно. Свято. То, что он доверил мне свои мысли, свои замыслы... Для неё это было настоящим предательством.</p>
   <p>Я попыталась исправить положение:</p>
   <p>— Поля, мы ведь только в общих чертах обсудили, знаешь. Ничего особенного, я даже толком не знаю ничего...</p>
   <p>Но слова эти звучали жалко, беспомощно. Полина кивала — бессмысленно совершенно, как болванчик, словно голова её движется по инерции, независимо от воли. При этом она всё-таки шла на выход, шла к себе, отворачиваясь от меня.</p>
   <p>Я не могла её отпустить. Я бросилась вслед, едва ли не крича:</p>
   <p>— Поля, я обещаю, с этим мужчиной я никогда!.. Клянусь, никогда!..</p>
   <p>Слово «клянусь» прозвучало отчаянно, как молитва обречённого.</p>
   <p>Полина остановилась в дверях. Медленно обернулась через плечо, и в профиль её видно было так много боли, что мне захотелось разрыдаться.</p>
   <p>— Я верю тебе, сестрица, — сказала она тихо, с такой нежностью, что это было острее любого обвинения. — Верю тебе. Вот только, знаешь, кажется, самое, что ни есть страшное, уже произошло...</p>
   <p>Я смотрела растерянно:</p>
   <p>— Поля, ну не говори так. О чём ты?..</p>
   <p>Но Полина лишь покачала головой — медленно, как старая женщина, о которой забыли все на свете.</p>
   <p>И ушла. Закрыла дверь. Не громко. Просто закрыла.</p>
   <p>Я осталась одна в гостиной и почувствовала, как весь мир, рушится мне под ногами. И худшая часть — я не могла даже сказать, что виновата, потому что правда была гораздо сложнее и гораздо больнее, чем простое «да» или «нет».</p>
   <p>Я опустилась на стул, положила голову на руки и заплакала. Плакала горячо, отчаянно, с чувством, что вместе со слёзами из меня уходит последняя искорка надежды на то, что я смогу прожить эту жизнь без боли, без предательства, без той страшной цены, которую всегда приходится платить за страсть.</p>
   <p>И за надежду. За мою проклятую, роковую надежду.</p>
   <p>—————</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>СЕГОДНЯ ДЕЙСТВУЕТ СКИДКА НА КНИГУ!!!</p>
   <p>Элен Скор</p>
   <p>"Доктор Варя. Магия исцеления"</p>
   <p>https:// /shrt/zigs</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 24</p>
   </title>
   <p>— Один… два… три…</p>
   <p>Голос Достоевского звучал из-под перчатки, которой он закрывал глаза, — низкий, медленный, как будто считал не спеша, давая мне время убежать подальше. Я уже бежала, осторожно, чтобы не поскользнуться на льду, притаившемся под тонким слоем свежего снега. Воздух был морозный и чистый, режущий при вдохе, и я смеялась от радости и предчувствия, как когда-то давно, в детстве, когда играла в эту же игру.</p>
   <p>— Только не подсматривайте! — крикнула с одной стороны, от того ясеня, что рос у самого пруда, и тут же спешно переместилась в другую сторону, к кустам можжевельника.</p>
   <p>— А я и не подсматриваю, Наденька, — отозвался Фёдор Михайлович с лёгкой улыбкой в голосе. — Совсем не подсматриваю, видит Бог…</p>
   <p>Я быстро перебежала к следующему дереву, прижалась спиной к холодному стволу и выглянула. Он стоял всё там же, с закрытыми глазами, слегка покачиваясь, будто молился. Сердце моё колотилось от непривычного, почти запретного восторга.</p>
   <p>Боже, какое же это непростительное ребячество… — думала я, едва сдерживая смех. Взрослая женщина, врач, и вдруг — играю в прятки с человеком, который старше меня на двадцать с лишним лет. А между тем… между тем никогда в жизни мне не было так легко и так светло. Несмотря на все наши долгие, мучительные разговоры о Боге, о страдании, о совести и бездне человеческой, стоило нам остаться вдвоём на этом снежном просторе, как мы превращались в детей. Весь мир исчезал, оставались только снег, небо и это странное, головокружительное чувство, будто время остановилось и позволило нам быть просто счастливыми.</p>
   <p>— …восемь… девять… десять! — громко объявил он. — Иду искать вас, Наденька!</p>
   <p>Я стояла за берёзой, прижавшись к холодной, гладкой коре, и смотрела на него — на его согбенную спину, на то, как его дыхание выходит белым паром в морозный воздух. Фёдор Михайлович медленно шёл в противоположную сторону, ища меня не там, где я стояла, и я невольно улыбнулась. Хромота его была едва заметна в его поступи, но я, знавшая теперь эту историю не понаслышке, видела каждый его шаг — тяжёлый, но упорный.</p>
   <p>Я отошла от берёзы и крадучись, совсем как в детстве, начала пробираться сквозь кусты. Нужно было добежать до того дуба, что мы условили как финиш. Только там я буду в «домике» и выиграю. Берег пруда был совсем близко, и я видела уже его мощные, покрытые инеем ветви.</p>
   <p>— Наденька, ну где вы? — раздался вдали голос Фёдора Михайловича, игривый и вместе с тем отчаянный. — Где же вы прячетесь?</p>
   <p>Я стиснула зубы, чтобы не выдать себя смехом. Ещё чуть-чуть. Ещё несколько шагов...</p>
   <p>Вдруг его руки обвились вокруг меня, перехватили, словно капкан, и я вскрикнула от удивления и восторга.</p>
   <p>— А я поймал вас! Поймал! — кричал Фёдор Михайлович с восторгом, скорее мальчишеским, нежели взрослого мужчины. — Наденька, я поймал вас!</p>
   <p>И он смеялся — полной грудью, счастливо, — я тоже хохотала, делая вид, что как будто вырываюсь, кричу:</p>
   <p>— Ай, пустите! Так нечестно! Вы меня обманули! Вы только сделали вид, что пошли в другую сторону, а сами где-то здесь были, неподалёку. Хитрец!</p>
   <p>— Нет, нет, Наденька! — возражал он, всё ещё крепко держа меня, но уже не от игры, а просто так, потому что не хотел отпускать. — Что вы, я совсем не хитрил, совсем. Просто там ветка хрустнула у вас под ногой, я услышал. Я просто прислушивался и...</p>
   <p>— Да не было никакой ветки! — смеялась я, и в смехе моём была вся та радость, вся та беззаботность, которую я тратила и тратила, как золото, ибо знала — времени у нас не бесконечно. — Не было!</p>
   <p>Вдруг я потеряла равновесие, потянула Достоевского с собой, и мы оба упали в мягкий, пушистый снег, и лежали там, смеясь, как два сумасшедших. Я видела его лицо — красное от мороза и радости, с горящими глазами, — и до меня внезапно дошла вся абсурдность, вся чудесность этого момента.</p>
   <p>Мне было двадцать четыре, ему — почти сорок семь. Между нами пролегала пропасть, которую населяла история его страданий, его каторги, его любви и боли. И всё же здесь, на снегу, под бесконечным петербургским небом, эта пропасть исчезала, как таял иней на руке. Мы были просто двумя людьми, которые смеялись без причины, потому что больше не нужно было причин для счастья.</p>
   <p>Фёдор Михайлович наконец перестал смеяться и просто лежал рядом со мной, смотря вверх. Его рука медленно нашла мою, и наши пальцы переплелись. Я ощутила контраст между морозом и человеческим теплом, и на миг забыла, как дышать.</p>
   <p>Мы лежали так, молча, глядя в бесконечное небо.</p>
   <p>Потом, не сговариваясь, мы повернулись друг к другу одновременно. Его взгляд встретился с моим, и в глубине его глаз я увидела — столько любви, столько боли, столько отчаяния и надежды, — что сердце моё сжалось от нежности и обречённости.</p>
   <p>— Наденька, а вы знаете?.. — произнёс Достоевский. — Без вас я не дышу. Вы мой воздух, понимаете? Вы — мой воздух.</p>
   <p>Я попыталась ответить улыбкой — хоть как-то немного разрядить эту напряжённость, это чувство, которое грозило поглотить нас обоих. Я улыбнулась, смущаясь, и в сердце моём родилась жалость к нам обоим — жалость и одновременно желание защитить. Его. Нас.</p>
   <p>— Да что вы, Фёдор Михайлович, — сказала я, стараясь говорить легче, ровнее, чтобы мой голос звучал как-то более практично, более рационально. — Ежели бы вы без меня не дышали, то бы вы, верно, давно бы и задохнулись.</p>
   <p>— А я и задыхался, — ответил он без улыбки, совершенно серьёзно, его глаза всё ещё прикованы к моим. — Задыхался, пока не появились вы. И сейчас я готов отдать что угодно — всё, что имею, — за ещё один глоток этого воздуха. Ещё за одну минуту рядом с вами, понимаете?</p>
   <p>Его губы пульсировали — не от холода, а от чего-то более глубокого, и я видела, как они тянутся ко мне, как жаждут касания. Я видела это так же явственно, как видела своё отражение в его расширенных зрачках. И это ощущение было почти болезненным — ощущение, что если я не прекращу это прямо сейчас, если я позволю этому продолжиться хотя бы ещё на один удар сердца, то произойдёт нечто неотвратимое и непоправимое.</p>
   <p>Я знала эту историю. Знала, как она развивается, какой конец её ждёт. И знала также, что если я позволю ему поцеловать меня здесь, на снегу, под этим бесконечным небом, то мы оба уже никогда не сможем себя остановить.</p>
   <p>Я вскочила на ноги, делая вид, что это просто часть игры, что я не бегу от его слов, а просто продолжаю нашу глупую, чудесную игру в прятки.</p>
   <p>— Вы, Фёдор Михайлович, всегда так красноречивы, — сказала я, стараясь, чтобы голос звучал весело, даже легкомысленно. — Вас заслушаться можно.</p>
   <p>Он также поднялся, отряхивая снег с пальто. Затем начал очень, очень медленно, очень вежливо, без всяких там неоднозначных движений помогать мне отряхнуть снег с рукава.</p>
   <p>— Так я же всю правду говорю вам, — произнёс он нежно, касаясь моего рукава тыльной стороной ладони. — Как есть на духу правду. С вами только так и можно. По-другому я с вами не умею.</p>
   <p>Я собралась с мыслями, собрала осколки своего разбитого сердца и заставила его биться в более или менее нормальном темпе.</p>
   <p>— Да полно вам, Фёдор Михайлович, — сказала я, еле слышно, но твёрдо. — Лучше пойдёмте чаю выпьем. А то холодно, замёрзла я.</p>
   <p>Он смотрел на меня долгим, полным боли и тоски взглядом, но кивнул.</p>
   <p>— Конечно, Наденька. Конечно. Идёмте пить чай. Идёмте.</p>
   <p>И мы пошли, его рука нашла мой локоть, мы шли по парку, оставляя следы на снегу — два следа, что пересекались, но никогда не сливались в один.</p>
   <p>————</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>СЕГОДНЯ ДЕЙСТВУЕТ СКИДКА НА КНИГУ!!!</p>
   <p>Властелина Богатова</p>
   <p>"Случай особой тяжести. Доктор для женоненавистника"</p>
   <p>https:// /shrt/2_sa</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 25</p>
   </title>
   <p>Мы сидели в одной из уютных кондитерских неподалёку от парка. Внутри было тепло и пахло свежей выпечкой и крепким чаем. Фёдор Михайлович держал в руке фарфоровую чашку, а я сидела напротив, согревая руки о горячий напиток, стараясь избежать его взгляда, который был слишком видящим, слишком знающим всё о моём состоянии.</p>
   <p>— А что, Наденька? — спросил он в продолжение беседы. — Слышно там у вас что-нибудь по вашему диплому? Когда же вам подтвердят его, когда дадут практику?</p>
   <p>При этих словах я потупила взгляд, ощутив знакомую тяжесть в груди.</p>
   <p>— Господин Лаврецкий хлопочет, — сказала тихо. — Говорит, что очень скоро непременно будет какое-то решение. Надо просто ещё подождать. Но признаться, я сама уже вся извелась.</p>
   <p>Фёдор Михайлович наклонился немного ко мне, и голос его прозвучал твёрдо, с той властной убедительностью, которая была ему свойственна:</p>
   <p>— Наденька, вы только не отчаивайтесь, только, только не смейте поддаваться унынию. Это же тяжкий грех. Знаете, нельзя, нельзя унывать. У вас всё непременно получится.</p>
   <p>Я подняла взгляд и встретила его серьёзное выражение лица. В его глазах было не пустое утешение, а истинная вера в меня, в мои силы.</p>
   <p>— Ах, Фёдор Михайлович, спасибо вам большое за поддержку, — сказала я, чувствуя, как голос мой немного дрожит. — Если бы не вы, я не знаю, как бы справилась. Полина тоже меня поддерживает, конечно, да и господин Лаврецкий — он помогает, старается. Но всё же ваша поддержка какая-то особенная...</p>
   <p>Слова упали между нами, и я тут же пожалела, что произнесла их так откровенно. Но Фёдор Михайлович только кивнул, словно ничто не удивило его, а, напротив, подтвердило нечто уже известное ему.</p>
   <p>— Да, если бы я мог сделать хоть что-нибудь ещё, хоть чем-нибудь помочь, — произнёс он с той жадностью, что сквозила в каждом его движении. — Знаете, я бы постарался. Возможно, у меня тоже найдутся какие-нибудь связи. Я не тот человек, которого можно назвать влиятельным, но, знаете, у меня есть влиятельные друзья.</p>
   <p>— Нет, что вы, что вы, — поспешно возразила я, ощутив неловкость от его предложения. — И так обо мне, наверное, пекутся слишком много людей. Мне вообще грех жаловаться. Просто очень уж не терпится начать практику.</p>
   <p>Фёдор Михайлович кивнул с сочувствием:</p>
   <p>— Понимаю. Я вас очень понимаю, Наденька. Когда руки чешутся до любимого дела. Это ведь и есть настоящее призвание. С призванием, с настоящим призванием по-другому-то и не бывает.</p>
   <p>Я решилась переменить тему разговора, чувствуя, что слишком глубоко мы зашли в мой личный мир.</p>
   <p>— Лучше уж вы мне расскажите, — произнесла я, стараясь придать голосу лёгкость. — Написали ли вы хоть что-нибудь в своём новом романе? Хоть пару глави?</p>
   <p>Фёдор Михайлович слегка смутился и отвернулся, посмотрев куда-то в окно, где вечерние сумерки начинали опускаться на город.</p>
   <p>— Ох, порой берусь за него, — признался он, и в голосе его слышалось такое отчаяние. — Начинаю писать, а потом, знаете, меня как будто бесы обуревают. И тут же хочется взяться ещё за другую работу, а потом и за третью. Столько идей у меня в голове...</p>
   <p>— Значит, у вас есть и другие идеи? — спросила яь.</p>
   <p>— Ах, их слишком много! — ответил он, и на его лице появилось выражение страдания. — У меня столько идей в жизни не было. Иной раз одно предложение целый час вожу. Сосредоточиться никак не могу, слишком много всего...</p>
   <p>Я невольно улыбнулась этому признанию:</p>
   <p>— Вы так говорите, как будто бы жалуетесь, а чаще же писатели жалуются на отсутствие вдохновения. А вы вот говорите, что у вас слишком много идей.</p>
   <p>Фёдор Михайлович посмотрел на меня с убеждённостью:</p>
   <p>— Так ведь это ещё хуже, ещё хуже, когда такой шквал. Не знаешь, как с этим справиться. Оно, понимаете, оно же всё от Бога. И всё должно быть излито. А как это всё излить? Ума не приложу, где же столько времени взять.</p>
   <p>— Фёдор Михайлович, — засмеялась я. — Другие бы дорого заплатили, чтобы у них случились те же проблемы, что и у вас.</p>
   <p>— Ох, Наденька, не смейтесь, — погрозил он мне пальцем. — Не смейтесь. Я ведь правду говорю. Не просто с этим жить, когда так много всего в голове.</p>
   <p>— А разве не всегда у вас так было?</p>
   <p>Фёдор Михайлович покачал головой:</p>
   <p>— Нет, Наденька, не всегда.</p>
   <p>— А отчего же сейчас так?</p>
   <p>— А вы не догадываетесь? — ответил он вопросм на вопрос.</p>
   <p>Я недоумённо пожала плечами:</p>
   <p>— Нет, не знаю. Может, лучше вы сами скажите?</p>
   <p>Достоевскийь аккуратно взял мою руку — всего лишь за кончики пальцев, едва касаясь, — и произнёс с такой нежностью, которая буквально пронизала мою душу:</p>
   <p>— Вы появились. Вы тому виной. Вы. Вы, Наденька, — и есть вина моего вдохновения.</p>
   <p>Я смотрела на него, чувствуя, как сердце моё замирает.</p>
   <p>— Кажется, мне должно быть очень стыдно, — прошептала я.</p>
   <p>— Нет, Надя, нет, — быстро ответил он. — Нечего вам совершенно стыдиться.</p>
   <p>— Да как же нечего? Вы ведь страдаете. Мучаетесь. Может, тогда мне перестать с вами общаться, Фёдор Михайлович?</p>
   <p>Его лицо вдруг изменилось, и я увидела в его глазах страх.</p>
   <p>— Не будьте так жестоки, прошу вас, — произнёс он отчаянно. — Не надо так шутить. Я не переживу, если вас рядом не будет.</p>
   <p>Я положила руку поверх его ладони, стараясь смягчить свои слова:</p>
   <p>— Ну давайте тогда уж как-нибудь решим вместе эту проблему. Может, снова поделитесь со мной своими планами?</p>
   <p>Фёдор Михайлович оживился:</p>
   <p>— Непременно поделюсь. Мне от вас скрывать совершенно нечего. Я готов вам рассказывать о своих идеях часами.</p>
   <p>— А я готова слушать часами все ваши идеи, — ответила я, и наши взгляды встретились.</p>
   <p>Они смотрели друг другу в глаза, и в этот момент он начал рассказывать — о своих идеях, о своих планах, о персонажах, что жили в его голове, о философских вопросах, что его мучили. Я слушала, полностью поглощённая его словами, его видением, той страстью, что горела в его глазах.</p>
   <p>И когда он наконец подошёл к концу своего рассказа, он произнёс с новой уверенностью:</p>
   <p>— А всё-таки, знаете, я решил прислушаться к вам. Я назову эту вещь «Преступлением и наказанием». Да. Как вы и предложили. Лучшего названия-то не придумать.</p>
   <p>При этих словах я почувствовала неловкость, которая растекалась по моему телу, как яд. Ведь на самом деле я не придумывала это название — а просто сказала то, что знала. Эта временная петля, в которую я попала, становилась всё более запутанной и опасной.</p>
   <p>— Ну что ж, название есть, это уже половина дела, — попыталась я пошутить, чтобы скрыть свой дискомфорт.</p>
   <p>Но Фёдор Михайлович посмотрел на меня совершенно серьёзно:</p>
   <p>— Да-да, так ведь и есть. Название — это очень важная часть, очень важная. И я в своё время пытался объяснить это своей супруге. Марии Дмитриевне. Я всё время пытался объяснить это Марии Дмитриевне, а она меня так и не поняла. А вы вот меня с полуслова понимаете.</p>
   <p>При упоминании о его жене во мне вспыхнула неловкость, смешанная с чувством вины. Я решила из вежливости спросить:</p>
   <p>— А, кстати, как здоровье Марии Дмитриевны?</p>
   <p>Фёдор Михайлович махнул рукой с обречённостью:</p>
   <p>— Плохо дела, плохо. Доктора говорят… недолго ей осталось.</p>
   <p>— Может... есть какие-то варианты, как ей помочь? — спросила я вполголоса.</p>
   <p>— Может и есть, — пробормотал Достоевский. — Может и есть, Наденька. Да только… Тут ведь денежный вопрос, он всегда… ужасно… жестоко стоит. Если бы не он, то… совсем иначе жизнь людская бы складывалась. А от денег многое зависит. А я, вы же знаете, я не богат. Нет у меня денег на лучшее лечение. Делаю, что могу, даю, что могу.</p>
   <p>— Понимаю, — прошептала я.</p>
   <p>— Но я что-нибудь обязательно придумаю, — продолжил он с новой решимостью. — Я найду ещё докторов. Я сделаю всё, чтобы Мария Дмитриевне облегчить её боль.</p>
   <p>Я кивнула в поддержку.</p>
   <p>— И из романа мне надо браться за «Преступление и наказание», — продолжил Достоевский, словно убеждал сам себя. — Надо мне браться за него срочно. И издателю показать скорее. Издатель-то давно уже требует. Тогда и деньги будут.</p>
   <p>— Так это ж, пока вы напишете... — заметила я.</p>
   <p>— Да. Да, конечно. Но надо приниматься. Надо.</p>
   <p>— Конечно, Фёдор Михайлович, — поддержала я его. — Принимайтесь. Я уверена, у вас получится великое произведение.</p>
   <p>Мы смотрели друг другу в глаза, и в этот момент я понимала, что он готов броситься за этот роман с новыми силами, что он найдёт в себе всё необходимое, чтобы написать то, что будет жить вечно.</p>
   <p>После этого разговора я возвращалась домой медленно, словно давая себе отсрочку перед тем, как переступить порог дома. Когда я подошла к зданию, подняла глаза к окнам и стала вглядывать, втайне надеясь, что Полина ещё не вернулась. Мои надежды оправдались. Полины в этот вечер дома не было. Я даже почувствовала облегчение, смешанное с виной.</p>
   <p>Прошла в свою комнату, закрыла за собой дверь, прислонилась к ней спиной и медленно сползла на пол.</p>
   <p>В тишине квартиры эхом отдавались воспоминания о голосе Фёдора Михайловича, о его словах, о его взглядах. «Преступление и наказание»... Моя душа уже совершала своё собственное преступление против разума, против долга, против самой себя. И наказание, я это чувствовала, не заставит себя ждать.</p>
   <p>Но, Боже, как же сладко было это падение...</p>
   <p>————</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>Зову вас в увлекательные приключения неунывающей пышки-попаданки!</p>
   <p>МОЯ НОВИНКА!</p>
   <p>Таверна “Три гуся”, дракон и порося</p>
   <p>Я уже ничего не ждала от жизни — только выживания. Инвалидность, предательство мужа, потерянный ребёнок и мечта о большой семье, которая так и не сбылась.</p>
   <p>А потом я умерла… и очнулась в теле молодой толстушки Лавинии, в свадебном платье посреди свинарника. «Любимый» муж только что пытался меня отравить на собственной свадьбе.</p>
   <p>Не вышло. Теперь у меня убыточная таверна «Три гуся», вредный поросёнок, девочка-сирота и наглый дракон, который уверяет, что обожает «пышечек». Крутись оно всё огнём!</p>
   <p>ЧИТАТЬ ЗДЕСЬ</p>
   <p>https:// /shrt/lQFv</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 26</p>
   </title>
   <p>Разбудил меня колокольчик у входной двери — резкий, нетерпеливый звон, каким звонят обыкновенно те, кто ждать не привык. Я лежала в полудрёме, ещё не вполне понимая, который час, и первые несколько секунд лишь прислушивалась к голосам в прихожей — к чужому, незнакомому голосу почтальона и к голосу Полины, отвечавшей ему коротко и сухо.</p>
   <p>Я встала, накинула халат и пошла в коридор.</p>
   <p>Апполинария уже возвращалась от двери — прямая, строгая, в тёмном домашнем платье, с конвертом в руке. Она остановилась при виде меня, и мы смотрели друг на друга — мгновение, не долее, — но сколько всего вместилось в это мгновение. Полтора месяца невысказанного, непримирённого, болезненного — всё это висело между нами, точно промозглый туман над Невой, и ни одной из нас не нашлось ни сил, ни желания его рассеять.</p>
   <p>— Доброе утро, — произнесла Полина ровно. — Это тебе.</p>
   <p>Она протянула мне письмо и прошла мимо, в кухню, не задерживаясь ни на мгновение. Я взяла конверт. Певернула и увидела штемпель: Цюрих.</p>
   <p>Сердце ёкнуло. Я мысленно улыбнулась этой весточке, залетевшей ко мне в петербургскую зиму точно воробей из иного мира, но прятаться в своей комнате с конвертом я не стала. Письмо сунула в карман и пошла следом за сестрой.</p>
   <p>На кухне пахло горящим угольком и кофе. Полина стояла спиной ко мне, у плиты. Плечи её были прямы и напряжены — так, как бывают напряжены плечи у человека, который знает, что на него смотрят, и не желает этого показывать.</p>
   <p>— Дай помогу тебе, — предложила я.</p>
   <p>— Не стоит, — ответила сестра, не оборачиваясь. — Сама управлюсь.</p>
   <p>Я помолчала. Взяла стул, присела у стола. Смотрела на её спину и думала: как же это трудно — говорить с человеком, которого любишь, когда между вами выросла стена, которую ни та ни другая не решается разбирать первой. Слова, которые я могла бы произнести, вставали в горле и останавливались, не в силах выйти наружу.</p>
   <p>Полина между тем поставила на огонь кофейник — маленький, медный, потемневший от многолетнего употребления. Несмотря на все разногласия с окружающим обществом, относительно кофея она всегда была непреклонна: никакого чая по утрам, только кофей, по-европейски крепкий. В этом, как и во многом другом, сестра была последовательна.</p>
   <p>Через несколько минут она поставила передо мной чашку. Я поблагодарила. Мы сели за стол друг напротив друга, и это молчание, которое мы делили вдвоём, было пронизано таким количеством невысказанного, что мне стало почти трудно дышать.</p>
   <p>— Из Цюриха? — спросила наконец Полина, кивая на конверт, выглядывавший из моего кармана.</p>
   <p>— Да, — сказала я и вынула письмо, поглядела на него ещё раз. — Должно быть, Софьюшка написала. Давно от неё вестей не было.</p>
   <p>Полина кивнула и поднесла чашку к губам. Несколько секунд молчания. Потом произнесла, глядя в стол:</p>
   <p>— Нынче господин Лаврецкий заедет за мной.</p>
   <p>Я подняла глаза.</p>
   <p>— Правда? Чудесно. Вы куда-то с ним направляетесь?</p>
   <p>— Да, — сказала Полина кратко. — У нас очень важная встреча.</p>
   <p>Она произнесла это без пояснений, и я поняла, чтоих не последует. В прежние времена она рассказывала бы мне обо всём заранее, с жаром и подробностями, горя нетерпением поделиться, — теперь же информация выдавалась ровно в той мере, в какой её сочли необходимым сообщить. Меня на эту встречу не берут. Я сказала себе это коротко и без лишней горечи, хотя горечь всё же была — тихая, привычная, как хроническая боль.</p>
   <p>— Понятно, — сказала я. — Желаю вам удачи.</p>
   <p>Полина ничего не ответила, только слегка опустила ресницы.</p>
   <p>Я снова взяла письмо, повертела в пальцах. Читать при ней мне что-то мешало — не то стыд, не то нежелание делиться. Но Полина вновь сама прервала молчание:</p>
   <p>— А ты чем сегодня займёшься? Снова пойдёшь к Достоевскому?</p>
   <p>Слова прозвучали легко. Почти небрежно. Но я хорошо знала эту лёгкость — за ней скрывалась сжатая пружина, готовая распрямиться в любой момент.</p>
   <p>Жар поднялся у меня к щекам. Я взяла чашку обеими руками, прижала к губам, точно укрылась за ней, как за щитом, и только потом ответила:</p>
   <p>— Ты так говоришь, будто я к нему каждый день хожу.</p>
   <p>— А что, разве нет?</p>
   <p>Полина смотрела на меня прямо, без улыбки. В её взгляде не было злости — только та тихая, измученная твёрдость, которая хуже злости, потому что против неё не возразишь и не оправдаешься.</p>
   <p>Я поставила чашку на стол. Вздохнула и посмотрела на неё в ответ — так же прямо.</p>
   <p>— Нет, неправда. Согласна, в последнее время мы видимся довольно часто. Но не каждый день. К тому же... ты ведь слышала, Поля? Мария Дмитриевна совсем плоха. Ему сейчас не до того. Она слегла, и говорят, что в любой момент может случиться непоправимое.</p>
   <p>Полина ответила не сразу. Помолчала — секунду, две — и произнесла, глядя в свою чашку:</p>
   <p>— Это непоправимое давно уже должно было случиться.</p>
   <p>Я вспыхнула.</p>
   <p>— Как ты так можешь, Поля? Это жестоко. Ты как будто рада её возможной смерти.</p>
   <p>— А ты как будто нет.</p>
   <p>Слова упали — коротко, без выражения, точно камень в воду. Я открыла рот, чтобы возразить, и почувствовала, как что-то обрывается у меня внутри.</p>
   <p>— Конечно нет, — сказала я. — Мне жаль Марию Дмитриевну. Мне безумно жаль её.</p>
   <p>— Правда?</p>
   <p>Полина подняла на меня взгляд — медленно, спокойно, с той невыносимой ясностью, которая бывает у человека, утратившего иллюзии.</p>
   <p>— Раз тебе так её жаль, — произнесла сестра тихо и отчётливо, — что ж ты сама, в первых рядах, не кинулась её лечить, а? Ты же врач, Надя.</p>
   <p>Тишина.</p>
   <p>Я сидела, и земля уходила у меня из-под ног — медленно, неотвратимо, как лёд по весне. Потому что Полина была права. Совершенно, беспощадно права — и эта правота жгла меня с такою силой, что я не нашла слов.</p>
   <p>Ведь ни разу — ни единого разу — мне не пришла в голову эта мысль. Я говорила, что переживаю. Говорила, что сочувствую Фёдору Михайловичу. Говорила, как мне жаль его умирающей женщины. И всё это было правдой — или казалось правдой. Но при этом я ни на мгновение не подумала о том, чтобы прийти к Марии Дмитриевне как врач, осмотреть её, предложить своё знание, свою помощь. Ни на мгновение. Ни разу.</p>
   <p>Что же это тогда такое — моё сочувствие? Слова. Пустые, красивые слова, за которыми нет ничего, кроме ощущения собственного благородства.</p>
   <p>Или нет? Нет, что-то же было в душе... Но что? Что именно? Клубок — запутанный, противоречивый, жестокий. Точь-в-точь как у тех самых персонажей, которых Фёдор Михайлович разбирал со мной вечерами во время наши бесконечных бесед. Сплошная Достоевщина... Ирония судьбы была так остра, что мне осталось только горько усмехнуться про себя.</p>
   <p>— Я почти ничего не понимаю в инфекционных заболеваниях, — сказала я наконец, чувствуя, как жалко звучат собственные слова. — Чахотка — это совсем не мой профиль. Вот если бы у неё по-женски случились какие-то...</p>
   <p>— Можешь не оправдываться, — перебила Полина. — Не передо мной. Я всё понимаю.</p>
   <p>В её голосе не было торжества. Не было и злорадства. Было только усталое, тихое понимание — то самое, которое хуже любого упрёка.</p>
   <p>Щёки мои пылали. Я чувствовала стыд — острый, едкий, многослойный, как всегда бывает, когда стыдишься одновременно нескольких вещей и не можешь разобрать, которая из них жжёт сильнее.</p>
   <p>— Ты стала такой жёсткой, Поля, — вырвалось у меня. — Такой бессердечной, такой...</p>
   <p>— Инфернальной, — подсказала Апполинария.</p>
   <p>Я умолкла. Посмотрела на неё с удивлением: откуда это слово? Оно прозвучало слишком точно, слишком намеренно.</p>
   <p>Полина скинула брови с лёгкой усмешкой, в которой была и гордость, и боль, и нечто такое, чего я не могла назвать.</p>
   <p>— Да. Он меня так называл. Инфернальная женщина. И я, представь себе, этим очень гордилась.</p>
   <p>Она смотрела на меня прямо и без смягчений — дерзко, открыто, с каким-то вызовом человека, который уже прошёл сквозь огонь и знает, что горит он вовсе не так, как думают другие. Потом опустила взгляд, и в этой паузе между нами как будто зазвенело что-то незримое — натянутая струна, которая вот-вот лопнет.</p>
   <p>И в это самое мгновение снова раздался звон колокольчика из прихожей.</p>
   <p>——————</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>СЕГОДНЯ, 21 МАЯ, ДЕЙСТВУЕТ СКИДКА НА КНИГУ!</p>
   <p>Александра Каплунова</p>
   <p>"Целитель для сирот. Приют на пограничье"</p>
   <p>https:// /shrt/OtN0</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 27</p>
   </title>
   <p>Лаврецкий вошёл в прихожую, стряхивая снег с дорогого пальто, и сразу заполнил собою всё небольшое пространство — высокий, уверенный, с тем особенным лоском светского человека, который не теряется даже в скромной квартире двух сестёр-радикалок. Полина встретила его у дверей. Я видела, как он склонился к её руке чуть дольше обычного, как задержал её пальцы в своих, а она — она ответила ему лёгким, почти отсутствующим кивком, но не отняла руки сразу. В этом коротком жесте, в том, как он посмотрел на неё, было что-то новое, едва уловимое, но для меня, уже научившейся читать между строк их отношений, — очевидное.</p>
   <p>Что-то изменилось.</p>
   <p>— Надежда Прокофьевна, — обратился ко мне Лаврецкий с любезной улыбкой, едва заметив меня в дверях кухни. — Как замечательно, что я застал и вас дома. Полина говорила, что вас нынче поймать почти невозможно — всё в делах, в хлопотах.</p>
   <p>Слова были произнесены вполне доброжелательно, даже с ноткой восхищения, однако я почувствовала в них лёгкий, почти невесомый укол. Камешек в мой огород. Я улыбнулась в ответ как можно спокойнее.</p>
   <p>— Вениамин Адольфович, я тоже очень рада вас видеть. Вы всегда приносите с собой либо добрые вести, либо… интересные разговоры.</p>
   <p>Он коротко рассмеялся, но глаза его остались серьёзными.</p>
   <p>— На сей раз, смею надеяться, исключительно добрые. Я пришёл сообщить, что Главный медицинский совет наконец-то готов рассмотреть ваше прошение. Более того — они назначили дату слушания. И, судя по всему, настроение там переменилось в вашу пользу.</p>
   <p>У меня перехватило дыхание. Я стояла, не в силах сразу осознать услышанное, будто боялась, что стоит мне поверить — и слова растают, как снег на ладони.</p>
   <p>— Правда? — вырвалось у меня почти шёпотом.</p>
   <p>— Чистейшая, — подтвердил Лаврецкий, и в его голосе прозвучало неподдельное удовлетворение. — Поздравляю вас, Надежда Прокофьевна. Долгое ожидание того стоило. Я думаю, положительный ответ у вас уже практически в кармане.</p>
   <p>Сердце моё заколотилось так, что, казалось, вот-вот вырвется из груди. Я почувствовала, как слёзы — глупые, радостные, неуместные — подступают к глазам, и поспешно моргнула, отгоняя их.</p>
   <p>— Боже мой… Я даже не знаю, что сказать… Вениамин Адольфович, я вам так благодарна… — голос мой дрогнул. — Если бы не вы…</p>
   <p>— Полно, полно, — отмахнулся он с улыбкой. — Я лишь немного подтолкнул то, что и так должно было произойти. Россия не может себе позволить терять такие ресурсы, как вы.</p>
   <p>Полина, стоявшая чуть в стороне, сухо добавила:</p>
   <p>— Поздравляю, Надя.</p>
   <p>В её голосе не было тепла. Только ровная, официальная вежливость. Она смотрела на меня, и в этом взгляде читалось многое — и облегчение за меня, и усталость, и та самая стена, которая выросла между нами.</p>
   <p>Лаврецкий быстро переглянулся с Полиной — коротко, но многозначительно. Я заметила, как он слегка коснулся её локтя, помогая надеть шубку, и как она приняла эту помощь без прежней холодной отстранённости. Между ними определённо что-то сдвинулось. Вениамин Адольфович выглядел довольным и счастливым. А моя сестра — сдержанной, но уже не такой неприступной.</p>
   <p>Они собрались быстро. Лаврецкий ещё раз поздравил меня, пожелал удачи на слушании и, галантно пропустив Полину вперёд, вышел за ней на лестницу. Дверь за ними закрылась, и в квартире стало тихо.</p>
   <p>Я стояла посреди прихожей несколько секунд, не в силах пошевелиться. Потом, словно очнувшись, бросилась в свою комнату. Радость переполняла меня — огромная, светлая, нестерпимая. Хотелось бежать, кричать, немедленно делиться ею с тем единственным человеком, который поймёт меня по-настоящему.</p>
   <p>С Фёдором Михайловичем.</p>
   <p>Но когда я уже схватила шаль, рука моя наткнулась на конверт в кармане. Цюрихское письмо. Я совсем забыла о нём.</p>
   <p>Села на край кровати, сломала печать. Почерк был твёрдый, знакомый и... совершенно точно принадлежал не Софье Гассе. Однако хозяина и этого почерка я прекрасно знала.</p>
   <p>«Дорогая Надежда Прокофьевна!</p>
   <p>Простите, что в некотором роде вмешиваюсь в вашу с Софьей переписку. Но дело в том, что Софьюшка уже несколько недель как покинула Цюрих — они с небольшой группой студентов отправились на практику в одну из клиник в окрестностях Берна. Там, говорят, особенно хороши условия для изучения хирургии и терапии. Фридрих тоже поехал с ними. Он пишет, что дело идёт успешно, и просил передать вам самый сердечный поклон.</p>
   <p>Я же пока остаюсь здесь. Нашёл себе место в университетской лаборатории — работы много, но интересной. Часто вспоминаю наши разговоры, вашу решимость и огонь, с которыми вы шли к цели. Надеюсь, что в Петербурге у вас всё складывается так, как вы того достойны. Если будет возможность — напишите, как ваши дела с дипломом и практикой. Мне это очень важно знать.</p>
   <p>Искренне ваш,</p>
   <p>Александр Ефимович Голубев»</p>
   <p>Я перечитала письмо дважды. Между строк, в упоминании о Софье и Фридрихе, сквозило что-то тёплое. Значит, они всё-таки… Софьюшка наконец-то нашла в себе смелость. А Фридрих… Я почувствовала лёгкую, почти невесомую грусть — не ревность, нет, а тихую благодарность за то, что всё устроилось именно так, как должно было.</p>
   <p>Не медля ни минуты, я села за стол, достала бумагу и перо. Слова полились сами собой — горячие, торопливые, полные той радости, которую я не могла удержать в себе.</p>
   <p>«Дорогой Александр Ефимович!</p>
   <p>Вы даже не представляете, как я обрадовалась вашему письму! Буквально полчаса назад мне принесли самую лучшую весть за последние месяцы — Главный медицинский совет наконец-то готов рассмотреть моё прошение. Господин Лаврецкий, меценат, который помогает мне тут и всячески способствует разрешению моих ттрудностей, говорит, что положительный ответ почти обеспечен. Я до сих пор не верю… Молитесь за меня, Александр Ефимович, очень прошу.</p>
   <p>Здесь, в Петербурге, многое изменилось. Но об этом — в следующем письме, когда будет больше времени. А пока знайте: я часто вспоминаю Цюрих, наши разговоры и вашу доброту. Вы были для меня настоящим другом в трудную минуту. Берегите себя.</p>
   <p>Искренне Ваша Надежда»</p>
   <p>Я запечатала письмо, накинула шубку и выбежала на улицу. Отправила послание с почты и, не в силах больше сдерживать переполнявшие меня чувства, взяла извозчика.</p>
   <p>— На Казначейскую! — бросила я, едва усевшись.</p>
   <p>Сердце моё летело вперёд быстрее саней. Я везла Фёдору Михайловичу свою радость — первую настоящую победу в этой чужой, трудной жизни. И знала: он поймёт. Поймёт, как никто другой.</p>
   <p>————</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>СЕГОДНЯ, 23 МАЯ, СКИДКА НА КНИГУ!</p>
   <p>Адель Хайд</p>
   <p>"Авантюры целительницы Саломеи"</p>
   <p>https:// /shrt/HVh0</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 28</p>
   </title>
   <p>Экипаж остановился у знакомого подъезда. Я расплатилась с извозчиком, не считая монет, — мне было всё равно, переплачу ли я, недодам ли. Внутри у меня всё пело, пело так, как поёт ребёнок, впервые увидевший море: бессвязно, восторженно, не заботясь о благозвучии. Взбежала по лестнице, сама удивляясь тому, как легко поднимают меня собственные ноги. У дверей на мгновение остановилась — отдышаться, поправить выбившийся из-под шляпки локон. Сердце моё колотилось так звонко, что, казалось, его слышно сквозь дверь. И, едва дав себе передохнуть, потянулась к колокольчику.</p>
   <p>Звон раздался — отчётливый, длинный, нетерпеливый. За дверью послышались шаги — тяжёлые, медленные, не похожие на торопливую походку Фёдора Михайловича. Щёлкнул замок. Дверь отворилась.</p>
   <p>На пороге стоял молодой человек лет шестнадцати — не более. Я никогда прежде его не видела, однако в первое же мгновение, бросив на него взгляд, поняла, кто он такой. Поняла по тёмным, чуть оттопыренным ушам, по той особой угловатости плеч, что бывает у мальчиков, ещё не вполне ставших мужчинами, но уже отвыкших быть детьми. А пуще всего — по его глазам. Эти глаза, опухшие, красные, обведённые тёмною тенью, смотрели на меня не моргая, и в них стояло столько горя, что я невольно отшатнулась, словно мне в лицо плеснули холодной водой.</p>
   <p>Павел. Это был он — Павел, приёмный сын Фёдора Михайловича, сын Марии Дмитриевны. Я знала его имя, знала о нём — но никогда мы прежде не встречались.</p>
   <p>Несколько мгновений мы молчали, глядя друг на друга. Он стоял в дверях, и руки его, опущенные вдоль тела, заметно подрагивали; подрагивали и плечи, и нижняя губа. Весь он был — одна сплошная, едва сдерживаемая дрожь, как натянутая струна, готовая лопнуть от малейшего касания. Он смотрел на меня, и в этом долгом, тяжёлом взгляде я читала недоумение, растерянность — и ещё что-то, чему я тогда не сразу нашла имя.</p>
   <p>— Чего изволите, сударыня? — произнёс он наконец, и голос его прозвучал глухо, неровно, точно у него болело горло. — По какому, позвольте узнать, делу?</p>
   <p>Я растерялась. Вся моя радость, весь тот восторг, что нёс меня сюда по лестнице, в одно мгновение сжался во мне, осёкся и притих, точно собачка, поджавшая хвост.</p>
   <p>— Я… — выговорила, и собственный голос показался мне неуместно громким. — Я к Фёдору Михайловичу.</p>
   <p>Павел не ответил. Он смотрел на меня — теперь уже не растерянно, а пристально, въедливо, словно изучая. Взгляд его скользнул сверху вниз и обратно, и в этом взгляде, в его медленности, в его горькой проницательности я узнала что-то страшное. Он принимал меня за иную, чем я была. Он принимал меня женщину, которая своим присутствием в жизни отчима добавила страданий его матери. За любовницу, за разлучницу, за грех.</p>
   <p>И ведь — Боже, как мне сделалось горячо и стыдно в это мгновение! — ведь и впрямь нельзя было сказать, что он совсем заблуждался. Не была я Фёдору Михайловичу любовницей, не было меж нами ни одного нечистого касания, ни одной утолённой страсти. Но в душе моей, в самых её тайниках, разве не зрело уже то, чему я не смела дать имени? Разве не неслась я нынче сюда — не к старшему другу неслась, не к мудрому собеседнику, — а к нему, к Фёдору Михайловичу, как несутся к тому единственному, перед кем хочется выложить душу до самого донышка?</p>
   <p>Павел молчал. И в этом его молчании было столько презрения, столько холодной, юношеской ярости, что у меня подкосились колени. Он не произнёс ни одного дурного слова — ни единого, — но взглядом своим обдал меня так, словно облил кипятком. И, всё так же не вымолвив более ни слова, он развернулся и пошёл — через прихожую, мимо гостиной, в глубь квартиры, — и где-то в недрах её хлопнула дверь — сухо, отчётливо, как пощёчина.</p>
   <p>Я осталась стоять на пороге.</p>
   <p>Боже мой, как мне сделалось дурно в это мгновение. Холод снаружи и духота прихожей мешались во мне, в голове стучала кровь, и я не могла ни шевельнуться, ни ступить через порог. Стояла — и переваривала, и не могла переварить. Ведь он же ничего не сказал. Ни единого слова! И тем сильнее, тем больнее ударил.</p>
   <p>Не знаю, сколько я простояла так. Может, минуту, может, и того менее, — но мне показалось, что прошло очень долгое, тягучее время. Наконец я вспомнила, зачем пришла. Вспомнила — и тотчас же устыдилась, что вспомнила: ведь там, в глубине этой квартиры, что-то страшное, я уже это чувствовала. Я переступила порог.</p>
   <p>Прошла прихожую. Сняла шубку, повесила её на крюк сама — никто меня не встречал. В гостиной горела только одна свеча, забытая, видимо, в подсвечнике на столе, и язычок её, дрожа, отбрасывал длинные, неверные тени на стены.</p>
   <p>Фёдор Михайлович сидел на диване, странно покачиваясь, как сидит человек, убаюкивающий себя в горе. Он не поднял глаз, когда я вошла, — а ведь он не мог не услышать моих шагов.</p>
   <p>— Фёдор Мих… — начала я и не договорила.</p>
   <p>Он поднял на меня глаза. В них стояла такая боль, такое чёрное, бездонное страдание, что я в одно мгновение поняла всё. Поняла без единого слова. Поняла так ясно, словно прочла на скрижалях.</p>
   <p>Мы молчали. Свеча подрагивала.</p>
   <p>Фёдор Михайлович открыл рот — и снова закрыл его, точно у него не достало голоса. Потом разомкнул губы и произнёс — глухо, бесцветно, без всякого выражения, как читают по бумажке вызубренное:</p>
   <p>— Мария Дмитриевна скончалась.</p>
   <p>Я не сразу нашлась, что ответить. Не потому, что не знала, — нет, я знала, что в подобную минуту говорят. Но слова, все эти прекрасные, утешительные слова, которыми обыкновенно прикрывают чужое горе, как одеялом, — все они вдруг показались мне такими маленькими, такими жалкими и неуместными, что я не смогла ни одного из них произнести. Я подошла к нему — медленно, точно боясь спугнуть, — опустилась рядом на диван и обняла.</p>
   <p>Он подался ко мне и обнял в ответ. Голова его легла мне на плечо, и я почувствовала, как сотрясается его тело — мелкою, частою дрожью, какую не унять никаким усилием воли. Он не плакал. Слёз я не слышала — но в самой этой дрожи, в самом этом молчании было столько слёз, что хватило бы на целую жизнь.</p>
   <p>И вот ведь, Господи, в чём весь ужас положения моего был: пока я обнимала его, пока чувствовала, как трепещет под моими руками его спина, — мне было больно за него, нестерпимо, до слёз. И в то же время — в то же самое время, тут же! — где-то в самой глубине моей души трепетало нечто иное, нечто неподобающее, постыдное. Нечто похожее на радость. Не за себя — за него: ведь сколько лет, сколько страшных, надрывных лет тянулся этот несчастный брак, в котором страдали оба — и она, и он. Сколько раз я слышала от него — обрывками, недомолвками — о том, как невыносимо тяжко и ему, и Марии Дмитриевне, как поедает их обоих эта совместная мука. И вот — её не стало. И он свободен. Господи, как мне было стыдно за эту мысль, как я гнала её прочь от себя — а она возвращалась, упрямая, бессовестная.</p>
   <p>— Фёдор Михайлович, — прошептала я, отстраняясь немного, чтобы заглянуть ему в лицо. — Я… я так сочувствую вам. Так сочувствую. Крепитесь. Прошу вас, крепитесь.</p>
   <p>Он кивнул, не глядя на меня. И заговорил — тихо, почти шёпотом, торопливо, как заговаривают рану:</p>
   <p>— Да-да, Наденька, да. Надо крепиться. Надо. А может… может, и радоваться, знаете. Может, и радоваться надо. Ведь Мария Дмитриевна… она же так мучилась, голубушка моя, так мучилась в последнее время. А вот и отмучилась наконец. Ныне она в Царствии Небесном. С ангелами. С ангелами вместе, понимаете, Наденька? Она заслужила. Да-да, она заслужила. Она же страдалица была, мученица. А мученицам — тем самое место подле Господа. Так что радоваться надо, радоваться…</p>
   <p>Голос его дрогнул, сорвался — и я услышала, как в нём, точно вода под тонким льдом, стоят непролившиеся слёзы. Он повторял своё «радоваться, радоваться» — а я слышала в этом слове только одно: «не могу, не могу, не могу». И мне самой захотелось разрыдаться от того, как невыносимо было слышать.</p>
   <p>— Тише, тише, — шептала я, поглаживая его по плечу. — Не надо так. Не надо. Я с вами. Я здесь.</p>
   <p>Он закрыл глаза. И постепенно, мало-помалу, дрожь его утихала. Не то чтобы он совсем успокоился — нет, до покоя ему было ох как далеко, — но та первая, острая судорога горя как будто отпустила его, хотя бы на четверть часа. Он выпрямился, отёр лицо ладонью и наконец-то посмотрел на меня. И, посмотрев, нашёл в себе силы даже улыбнуться — слабо, бледно, одними уголками губ.</p>
   <p>— Простите, Наденька. Простите старика. Я вас тут совсем замучил.</p>
   <p>— Полно, Фёдор Михайлович, какой же вы старик, — попыталась я улыбнуться в ответ. — И вовсе вы меня не замучили.</p>
   <p>Я помолчала, собираясь с духом, и осторожно спросила:</p>
   <p>— Фёдор Михайлович… а тот, что мне давеча отворил дверь, — это ведь Павел? Сын Марии Дмитриевны?</p>
   <p>— Да, — кивнул он, и лицо его снова сделалось горестным. — Сын. Павел. Павлуша. — Он покачал головой. — Эх, Наденька. Ему ведь сейчас, я вам так скажу, ещё горше, чем мне. Он ведь… он теперь круглый сирота.</p>
   <p>— Ну как же сирота, — возразила я мягко. — У него есть вы.</p>
   <p>Он посмотрел на меня — пристально, с каким-то благодарным удивлением, словно я сказала нечто такое, чего сам он не догадался сказать.</p>
   <p>— Конечно, — подхватил он. — Конечно, я... Я постараюсь о нём позаботиться. Он мне сын — пусть не родной по крови, а вот, видит Бог, родной по сердцу. Я Марию Дмитриевну, царствие ей небесное, не уберёг, — так уж сына её уберегу непременно. Непременно уберегу.</p>
   <p>Он умолк, перевёл дыхание. И тут — точно очнулся, точно только теперь по-настоящему увидел меня — посмотрел каким-то новым, удивлённым взглядом и спохватился:</p>
   <p>— Наденька, а вы-то? Вы как же это, голубушка? Вы как будто почувствовали, что нынче следует прийти. Неужто и впрямь почувствовали?</p>
   <p>Я смутилась. Опустила глаза.</p>
   <p>— Нет, — призналась тихо. — Не совсем так, Фёдор Михайлович. Я к вам шла с одною счастливою вестью, и совсем не знала, что у вас тут такое горе…</p>
   <p>— Со счастливою? — он встрепенулся, и в его потускневших глазах вдруг блеснул отблеск живого света. — Какая же у вас счастливая весть, Наденька? Какая?</p>
   <p>— Это уже не столь важно теперь, — отмахнулась я. — Не время.</p>
   <p>— Как же не важно? — он перехватил меня за руку. — Помилуйте, Наденька, как же не важно? Счастливая весть — да это же самое важное и есть, важнее всего на свете! Тем более теперь, в такую минуту. Рассказывайте, рассказывайте сейчас же. Я требую. Слышите? Требую.</p>
   <p>——————</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>СЕГОДНЯ, 25 МАЯ, ДЕЙСТВУЕТ СКИДКА НА КНИГУ!!!</p>
   <p>Елена Зауэр</p>
   <p>"Будни монастырской целительницы"</p>
   <p>https:// /shrt/JlBN</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 29</p>
   </title>
   <p>Я поняла: ему сейчас и впрямь нужно это. Нужна — моя радость. Нужно — что-то светлое, к чему можно было бы прислониться в эту страшную минуту, чтобы не упасть.</p>
   <p>И я заговорила. Сначала сбивчиво, не зная, с какого конца начать, потом всё ровнее, всё увереннее. Рассказала и про Лаврецкого, как он явился к нам с этой вестью — что Главный медицинский совет наконец-то готов рассмотреть моё прошение, что назначен день слушания, что положительный исход почти обеспечен. Рассказала, как, выходит, я смогу пройти реаттестацию, подтвердить свой диплом — и тогда уже на законных основаниях открыть в России практику. Лечить — здесь, дома, среди своих. Помогать тем женщинам, которым иначе и помочь-то некому.</p>
   <p>Фёдор Михайлович слушал — и преображался у меня на глазах. Он не отпускал моей руки, и пальцы его то крепче сжимались, то снова разжимались — точно отзывались на каждое моё слово. К концу рассказа на лице его уже играло то выражение восторженного восхищения, которое было свойственно только ему — горячее, страстное, совсем не светское.</p>
   <p>— Наденька! — воскликнул он, когда я наконец умолкла. — Наденька, душенька моя, да это же… да это же невероятно. Это же потрясающе! Это же великое дело, понимаете ли вы сами? Великое! Я так за вас рад, так рад. Пусть, пусть всё у вас сложится. Дай Бог, всё сложится. Я за вас молиться буду — слышите? Каждый день буду молиться. Каждый. Вам Бог непременно поможет. Непременно. Такому делу — как Ему не помочь!</p>
   <p>— Фёдор Михайлович, — выговорила я, и голос мой дрогнул. — Фёдор Михайлович, вы такой добрый. Вы сами в таком несчастье, в таком раздрае — а ещё успокаиваете меня, ещё за меня радуетесь. Помилуйте, ну как же это можно?</p>
   <p>Он посмотрел на меня — долго, тихо, и в этом взгляде было нечто такое, от чего у меня перехватило горло.</p>
   <p>— Так ведь на то, Наденька, — произнёс он медленно, — на то живые люди и встречаются друг другу. На то они и даны друг другу. Чтобы поддерживать. Чтобы в самые чёрные минуты подставлять плечо. Чтобы вдыхать друг в друга надежду, когда её самим уже и не остаётся вовсе. Чтобы прощать. Чтобы любить.</p>
   <p>Он замолчал.</p>
   <p>И смотрел на меня — а я смотрела на него. И в этом тихом, едва тлеющем свете свечи, в этой полутёмной гостиной, где ещё стояла, ещё не выветрилась, страшная тень только что прозвучавших слов о смерти, — мы вдруг сделались будто одни во всём мире. Между нами, между двумя нашими взглядами, как будто протянулась невидимая нить, и нить эта натягивалась всё сильнее, всё тоньше, и я понимала с какою-то страшною, отчётливою ясностью: она сейчас оборвётся. Сейчас. Сию минуту.</p>
   <p>Я знала — знала всем своим разумом, всем рассудком, всем тем здравым смыслом, который у меня вообще оставался, — что момент абсолютно, чудовищно, кощунственно неподходящий. Что в доме, где только что умерла женщина, нельзя, преступно тянуться к её мужу. Что за стеной, может быть, плачет её осиротевший сын. Что Бог такого не прощает, и люди такого не прощают, и сама себе я такого не прощу.</p>
   <p>И при всём этом — при всём, при всём! — мы подавались навстречу друг другу. Тихо, едва заметно. Голова моя клонилась к нему, губы мои сами собою чуть приоткрывались, и я слышала, как замедлилось его дыхание, как замерло моё собственное. Я готова была — Господи, прости меня — послать всё к чёрту. Все приличия, всю совесть, всё благоразумие. Потому что в эту минуту мне нужен был — необходимо нужен был — поцелуй этого человека. Так нужен, как нужен глоток воды умирающему от жажды посреди безводной пустыни.</p>
   <p>И в это самое мгновение дверь гостиной распахнулась.</p>
   <p>На пороге стоял Павел.</p>
   <p>Он застал нас сидящими на диване, и пускай мы не успели коснуться губами друг друга, но всякому, у кого есть глаза, было ясно, что мы собирались это сделать. Я отпрянула, точно ошпаренная. Лицо моё, залилось краской до самых корней волос.</p>
   <p>Павел не сказал ни слова. Он только сверкнул на нас глазами — яростно, страшно, с ненавистью, которой я не видела никогда прежде ни в чьих глазах, — резко развернулся и выскочил вон. Дверь хлопнула за ним — даже громче, нежели в первый раз, — и от этого хлопка во мне будто что-то оборвалось.</p>
   <p>Я вскочила с дивана.</p>
   <p>— Я… я лучше пойду, — выговорила я торопливо, не глядя на Фёдора Михайловича. — Лучше пойду. Вы мне сообщите потом, прошу вас…</p>
   <p>— Наденька! — он привстал, потянулся, попытался перехватить меня за руки. — Наденька, постойте. Постойте же. Куда вы?</p>
   <p>— Нет-нет, — я отступила на шаг, отняла руки. — Нет, Фёдор Михайлович, я лучше пойду. Так будет лучше. Вы только обязательно сообщите мне, прошу, когда отпевание Марии Дмитриевны. Я непременно явлюсь. Непременно. А сейчас — мне пора. Мне очень пора.</p>
   <p>— Наденька…</p>
   <p>Но я уже не слушала. Я почти выбежала из гостиной — в прихожую, схватила шубку, не попадая в рукава, накинула её кое-как, нашарила на голове шапочку и распахнула дверь.</p>
   <p>И — на лестницу, через две ступеньки, цепляясь рукой за перила, — вниз, вниз, наружу, на свежий воздух.</p>
   <p>Мороз ударил мне в лицо, и я задохнулась — не то от холода, не то от того, что копилось во мне всё это время и просило выхода. Остановилась посреди улицы. Прижала ладонь к груди — а там, под ладонью, билось сердце, как пойманная в силок птица, и било в рёбра так, что мне сделалось больно.</p>
   <p>Я стояла, тяжело дыша, и не могла, не могла собраться с мыслями. То, что творилось у меня внутри, не подлежало никакому описанию. Это был самый настоящий калейдоскоп — пёстрый, кружащийся, оглушающий. И горечь была там, и жгучий стыд — обжигающий стыд, какого я не помнила за собою отродясь. И страсть была — та самая, постыдная, грешная, и нежность — чистая, тихая, какая бывает к ребёнку или к смертельно усталому путнику. И преданность — глубокая, безоглядная, на жизнь и на смерть. И всё это, всё разом, кружилось, мешалось, выло во мне на разные голоса. То самое высокое, что только может быть в любви человеческой, — и тут же, рядом, неотделимо, — то самое низменное, что есть в жизни земной. Всё вместе. Всё единым клубком.</p>
   <p>Никогда прежде я не знала такой бури. Ни в той, далёкой жизни, что осталась за рекою времени, ни в этой, чужой и трудной, — никогда мне не доводилось ещё так слышать собственную душу. И всё это происходило сейчас. Со мной. Здесь, посреди петербургской улицы, под этим тяжёлым, низким небом, в двух шагах от двери, за которой остался убитый горем человек, и его обозлённый горем сын, и тень женщины, которую я никогда уже не увижу.</p>
   <p>Я долго стояла, не двигаясь. Я не знаю, сколько. Прохожие — должно быть, шли мимо, должно быть, оглядывались, — я их не замечала. Снежная крупа сыпалась мне на воротник, на щёки. Я не утирала её.</p>
   <p>Потом — медленно, через силу — я заставила себя выпрямиться. Подняла подбородок. Повела плечами, прогоняя оцепенение.</p>
   <p>«Хватит, — сказала я себе. — Хватит, Надежда. Иди домой».</p>
   <p>Ведь домой мне было нужно непременно. Не для того, чтобы выплакаться или укрыться от мира — нет, на это у меня не было нынче права. Мне предстоял шаг — трудный, страшный, может быть, самый главный шаг во всей моей здешней жизни. Через несколько дней меня будут спрашивать перед комиссией. Меня будут проверять, обнюхивать, испытывать на прочность. От того, как я отвечу, зависит, дадут ли мне право врачевать здесь, в этой стране, в этом веке. Дадут ли мне право делать то единственное, ради чего я, кажется, и получила вторую жизнь.</p>
   <p>И не было у меня сейчас иного выбора, кроме как собраться. Стянуть в кулак всё, что во мне разлеталось, — и идти. Идти и готовиться. Потому что если я не выдержу этого испытания, то всё — и всё остальное, и весь этот несчастный, грешный, прекрасный, мучительный калейдоскоп, — всё это окажется ни к чему. Никому не нужно.</p>
   <p>Я поправила шляпку. Глубоко, через силу, вдохнула морозный воздух. И пошла. Прочь от Казначейской, прочь от этого дома, в котором осталось столько слёз — и моих, и не моих. Туда, где я ещё могла быть нужна. Туда, где меня ждала работа.</p>
   <p>А буря — пусть буря осталась в груди. С нею я как-нибудь справлюсь. Не впервой.</p>
   <p>——————</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>СЕГОДНЯ, 27 МАЯ, ДЕЙСТВУЕТ СКИДКА НА КНИГУ!!!</p>
   <p>ЮЭл</p>
   <p>"Доктор-попаданка. Без права лечить"</p>
   <p>https:// /shrt/u7LZ</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 30</p>
   </title>
   <p>День похорон выдался под стать тому, что лежало в этот день у меня на душе. Небо висело над Петербургом низкое, тяжёлое; снег, ещё на той неделе ослепительно белый, превратился теперь в грязную, бурую кашу, по которой кое-как ступали наши сапоги; и с этого хмурого неба то ли крупа, то ли мокрая пыль сеялась без устали — на чёрные шубы, на чёрные шляпки, на чёрные кресты Смоленского кладбища.</p>
   <p>Я стояла поодаль ото всех — поодаль от тех немногих, что собрались у свежей могилы, — и ничего не говорила, почти не двигалась, только смотрела. Со мною рядом, неподвижная и прямая, стояла Полина, а с другой стороны от неё — Вениамин Адольфович Лаврецкий, в тёмном пальто и высоком цилиндре, такой же безмолвный и сосредоточенный, как и все мы. Мы трое держались чуть в стороне от прочих, как и подобает людям, причастным к скорби лишь по касательной, не родственникам и не близким; и, тем не менее, я отчётливо чувствовала, как через эту малую заснеженную площадку, через все эти склонённые головы, через певучий, низкий голос священника, читающего заупокойную, — до самой меня доходит, всё то, что там, у гроба, делается.</p>
   <p>Гроб был уже опущен в землю. Я видела его сегодня в первый и последний раз, ещё в церкви, когда выносили тело, и не нашла в себе сил подойти проститься. Лишь издали глянула на то, что осталось от Марии Дмитриевны: маленькое, восковое, обтянутое жёлтою кожею лицо, ничего общего, должно быть, не имевшее с тем живым лицом, которое любил когда-то Фёдор Михайлович. Чахотка доделала своё дело до конца, до самого донышка — и лицо это будто бы уже не принадлежало умершей, а принадлежало одной лишь смерти, как принадлежит ей всё, чего она хоть однажды коснётся.</p>
   <p>Народу было немного. Я обводила взглядом маленький, угрюмый кружок и узнавала только некоторых.</p>
   <p>Фёдор Михайлович стоял у самой могилы. Он был без шапки — должно быть, держал её в руках, — и снежная крупа садилась ему на голову, на седеющие волосы, не тая. Лицо его было неподвижно. Не страдальческое — нет, страдания на нём в эту минуту словно бы и не было; было какое-то страшное, окаменелое равнодушие, с каким человек, истративший слёзы все до единой, смотрит, как чужие руки роют землю. Только губы его шевелились — без звука, шевелились непрестанно, и я понимала, что он молится. Молится — точно его молитва ещё может что-то поправить.</p>
   <p>Подле него, чуть впереди, стоял Павел. Он плакал. Плакал открыто, по-детски, не прикрываясь ладонью и не утирая лица, и плечи его ходили под чёрною тужуркой ходуном. Глаза его, опухшие после стольких бессонных ночей, были теперь полузакрыты — он не глядел ни на гроб, ни на батюшку, ни на кого вообще. Он рыдал в землю, в самую сырую землю под ногами, точно надеялся, что земля услышит его раньше прочих. Я смотрела на него и сжимала зубы так крепко, что щёки начинали ныть. В прошлый раз, в той гостиной, во взгляде Павла была одна только ненависть. Сейчас — одна только мука. И я уже не знала, что из двух тяжелее переносить.</p>
   <p>Справа от Фёдора Михайловича возвышался его брат — Михаил Михайлович, грузный, сутуловатый человек с большим, серьёзным лицом и седоватыми бакенбардами. Я видела его прежде раза два, не более, и оба раза он показался мне человеком уставшим, измученным своими собственными делами — журналом, долгами, болезнью, — но в то же время одним из тех немногих, на кого Фёдор Михайлович мог по-настоящему опереться. Вот и сейчас он стоял подле брата как стена, как защита, как тот единственный человек в целом свете, перед которым можно не таиться. Время от времени Михаил Михайлович клал свою тяжёлую ладонь брату на плечо и держал её там по нескольку мгновений, не говоря ни слова. И, признаться, в этом простом жесте было больше человеческого, чем во всех тех бесконечных, торжественных словах, что произносил над могилой батюшка.</p>
   <p>С другой стороны стоял ещё какой-то господин — невысокий, изящный, в добротном пальто и с тёмною бородкой, аккуратно подстриженной по моде. По первому же взгляду я угадала в нём литератора, человека из того самого круга, в котором Фёдор Михайлович привык вращаться. Это был Аполлон Николаевич Майков, кажется, поэт, — как я узнала уже после, со слов Полины. Он держался с тою сдержанной, мужской деликатностью, которой я невольно позавидовала: ни одного лишнего жеста, ни одного слова, ни одного несвоевременного движения. Он просто стоял — и был с другом, и одного этого было довольно.</p>
   <p>Прочие лица я едва различала. Какие-то дамы, бывшие, должно быть, знакомыми покойной, в чёрных вуалях, со склонёнными головами; какой-то старичок в чиновничьей шинели; ещё кто-то — теперь уж и не вспомнить. Не до того мне было.</p>
   <p>Священник тянул и тянул свою заунывную, певучую службу, и слова его — церковнославянские, малопонятные, мне особенно — то взвивались над могилою, то опадали, как опадает мокрый снег.</p>
   <p>«Со святыми упокой… идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание…» — я ловила обрывки и тут же теряла их, потому что мысли мои всё время уплывали — куда-то в сторону, в самую неподобающую сторону, и я ничего, ничего не могла с этим поделать.</p>
   <p>Они уплывали к тому, что случилось намедни в гостиной на Казначейской.</p>
   <p>Господи, прости. Здесь, у этой свежей могилы, под этим траурным небом, при отпевании только что умершей женщины, — стоять и вспоминать, как губы мои тянулись к губам её мужа! Стоять и помнить тот шорох ткани, тот стук собственного сердца, тот сорванный, замерший вдох. И помнить, как распахнулась дверь, и как сверкнул на меня глазами тот самый мальчик — теперь рыдающий впереди над вырытой могилой. Я ловила себя на этих мыслях — и одёргивала, и тут же снова ловила, и снова одёргивала, и от этой бесконечной, бесполезной борьбы делалось так стыдно, как, кажется, не делалось ещё никогда в жизни. Кровь приливала к щекам, и я молилась только об одном — чтобы никто не заметил моего румянца под низко надвинутой вуалью, чтобы все приняли его за здоровый румянец от мороза.</p>
   <p>И вот в эту-то минуту, как нарочно, Фёдор Михайлович впервые с начала отпевания поднял голову.</p>
   <p>Он не искал меня глазами — нет, на это у него теперь не достало бы и сил, и приличия. Просто обвёл взглядом всё то малое собрание, что окружало могилу его жены, взгляд этот скользнул по моему лицу и зацепился. На полсекунды, не более. Едва-едва. Никто, я уверена, ничего бы и не заметил, кроме меня самой. Но я заметила. И во взгляде этом было столько всего, чему я не смогла сразу подобрать имя, — и боль, и благодарность, и какое-то жадное, не насытившееся, страшное в эту минуту узнавание, — что я опустила глаза первой. Опустила, точно ошпаренная. Принялась рассматривать тающий снег у себя под носком сапога — с такою сосредоточенностью, словно от этого комка зависела моя жизнь.</p>
   <p>И только тогда, в этой принуждённой неподвижности, я заметила, что Полина смотрит на меня. Сбоку, исподволь, из-под опущенных ресниц. И во взгляде её, по-прежнему сдержанном, по-прежнему ровном, я прочла безмолвный вопрос — такой же отчётливый, как если бы он был задан вслух: «Так что же, Надя? Что же там у вас?» Я ничего ей не ответила. Только повела на неё глазами — мгновенно, и тотчас же отвела их обратно. И — Бог знает, что прочла она во взгляде моём за это мгновение, — но губы её чуть-чуть, едва заметно сжались.</p>
   <p>Священник возгласил последнюю «вечную память». Хор подхватил негромко, на три голоса. Звякнули о промёрзлую землю первые горсти, брошенные близкими, — Фёдор Михайлович сыпал их торопливо, обеими руками, как сыплет крупу хозяйка в кашу, с тою лихорадочной поспешностью, какая бывает только у людей, делающих что-то страшное против собственной воли. Михаил Михайлович всё так же стоял у него за плечом. Павел сделал короткий, неловкий шаг вперёд, бросил свою горсть, отступил, пошатнулся, и брат Фёдора Михайловича придержал его сзади за локоть.</p>
   <p>А, когда уже зашуршали лопаты могильщиков, и сторож поудобнее перехватил рукоять, — я отвернулась. Не из малодушия, нет, — а из какого-то последнего остатка приличия, которого хватало ещё во мне, чтобы не глядеть на это до конца.</p>
   <p>— Надежда, — окликнул меня вполголоса Лаврецкий. — Надежда Прокофьевна. Вы идёте?</p>
   <p>Я повернулась. Полина уже стояла, опираясь на его руку. Лаврецкий смотрел на меня — внимательно, благожелательно, но без улыбки: и он не нашёл в себе ни сил, ни охоты улыбаться в подобном месте.</p>
   <p>— Иду, — выговорила тихо.</p>
   <p>Бросила последний взгляд через плечо. Фёдор Михайлович всё ещё стоял у могилы. Он не двигался — стоял и смотрел в яму, как смотрит человек, не вполне понимающий, что же ему теперь со всем этим делать. И в это самое мгновение он снова поднял глаза. И снова, будто бы нарочно, нашёл меня. Я могла бы отделиться от Полины с Лаврецким и подойти к нему. И, видит Бог, мне этого ужасно хотелось. Подойти, протянуть руку, сказать что-нибудь — хоть «Бог помощь», хоть «крепитесь», хоть «я с вами», — что угодно, лишь бы он почувствовал, что не один, что есть ещё в этом мире живая душа, которая о нём помнит. Я уже наполовину сделала это первое движение.</p>
   <p>Но за плечом моим стояла Полина. И стоял Лаврецкий. И стоял, в десяти шагах позади Фёдора Михайловича, поджимая дрожащие губы, его пасынок — Павел. И где-то ещё, и далее, и всюду — стояло общество: то самое общество, что не прощает женщине ни единого неосторожного шага. Я знала это, я знала это всем своим разумом — и тем, что у меня от двадцать первого века, и тем, что приросло уже от века девятнадцатого, — и тем, и другим я знала, что подойти сейчас к Фёдору Михайловичу значит сделать намёк, дать пищу для сплетен. Потому не подошла. Только опустила голову — как опускают её, прощаясь, — и пошла прочь, к выходу с кладбища, не оглядываясь больше ни разу.</p>
   <p>———</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>СЕГОДНЯ ДЕЙСТВУЕТ СКИДКА НА КНИГУ:</p>
   <p>Ника Цезарь</p>
   <p>"Вересса. Доктор-попаданка на краю мира"</p>
   <p>https:// /shrt/OZ1i</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 31</p>
   </title>
   <p>В экипаже мы сидели втроём. Лаврецкий — напротив, мы с сестрой — рядом, плечом к плечу, под одним пледом, который услужливо подоткнул нам кучер. За оконцем тянулись чёрные мокрые стволы деревьев, потом зарябили стены домов, потом — серая вода каналов в трещинах ноздреватого льда. Молчали все трое.</p>
   <p>Я искоса взглянула на Полину. Она тут же — точно почувствовала на щеке мой взгляд — повернула ко мне лицо. И с минуту, может быть, и менее, мы смотрели друг на друга молча. И я знаю: она в эти мгновения пыталась понять, что у меня внутри, что сделалось со мною за эти последние недели, чем я наполнена доверху — горем или счастьем, виною или гордостью, или всем вперемешку; а я, в свою очередь, точно так же пыталась прочесть на её лице, что она обо мне думает, что она думает обо всём этом нашем горе и о том, какое отношение я имею к нему. И обе мы ничего друг у друга не прочли. Потому что обе выучились скрываться.</p>
   <p>Полина первой отвела глаза.</p>
   <p>Лаврецкий, не глядя ни на одну из нас, заговорил — деловым, нарочито-деловым тоном:</p>
   <p>— Надежда Прокофьевна, завтра ведь у вас аттестация. Вы помните?</p>
   <p>— Да-да, — выговорила я. — Всё помню, Вениамин Адольфович. Я не забыла.</p>
   <p>Лаврецкий кивнул удовлетворённо.</p>
   <p>— И прекрасно. И прекрасно. К десяти часам утра вам надлежит явиться к Главному медицинскому совету. Я уже распорядился насчёт экипажа — он будет у вашего подъезда в девять. И ещё… — он замялся и взглянул на меня с заботою, какая бывает у человека, желающего что-то сказать, но не знающего, прилично ли это сейчас. — Я бы советовал вам нынче пораньше лечь. Денёк выдастся непростой.</p>
   <p>— Непременно, — кивнула я.</p>
   <p>Полина за всё это время не вымолвила ни слова. Только теперь, после долгого молчания, она вдруг повернулась ко мне в полоборота и спросила — негромко, ровно, без всякого выражения:</p>
   <p>— Ты готова, сестрица?</p>
   <p>Я взглянула на неё. И, пожалуй, в первый раз за весь день мне сделалось — нет, не страшно, страшно мне сегодня было уже не один раз, — а как-то особенно одиноко. Потому что ведь это «готова» она спрашивала не просто так. И не про комиссию одну. Она спрашивала, казалось, про всё разом: и про комиссию, и про Достоевского, и про Павла, и про ту минуту на диване, в которую я едва не сорвалась, и про всё то, что лежало между нами с нею, между двумя сёстрами под одним пледом.</p>
   <p>— Готова, — сказала я. — Готова, Поля. Конечно, готова.</p>
   <p>Полина легко, неуловимо поджала губы. Не сказала ничего. Только повернулась к окну и стала смотреть в наплывавшие сумерки.</p>
   <p>До нашего подъезда мы доехали в полном молчании. Лаврецкий помог нам выйти, поцеловал у крыльца руку Полине, поклонился мне, пожелал «крепкого сна и ясной головы» и укатил в своём экипаже куда-то дальше, по своим делам.</p>
   <p>Мы с сестрой стояли перед дверью, и от уезжающего экипажа в спину нам тянуло холодом и сыростью.</p>
   <p>Поднимались по лестнице молча. В прихожей разделись, развесили шубы. Я разулась, переобулась в домашние туфли, постояла секунду у зеркала — поглядела на себя, как глядят на чужого, ничем не знакомого человека, — и направилась к себе в комнату.</p>
   <p>И тут Полина окликнула меня в спину:</p>
   <p>— Надя.</p>
   <p>Я остановилась, не оборачиваясь. Ждала.</p>
   <p>— Если ты хочешь, — сказала она. — Если ты хочешь, чтобы я тебя выслушала... Что бы то ни было. Хоть рассказать что, хоть поплакать у меня на плече. Я ведь тут, Надя. Я всегда тут.</p>
   <p>Голос её был спокойный — ровный, тихий, без укора. Но за этой ровностью, я знала, стояло целое море. И я тоже, в свою очередь, остановилась — не оборачиваясь, упираясь рукой в дверной косяк, — и почувствовала, как у меня медленно перехватывает горло. Так бы и осталась стоять. Так бы и обернулась — и кинулась бы к ней, в её холодноватые, строгие объятия, как кидалась в детстве, когда мама бранила меня за разбитую тарелку. И, может быть, Полина бы меня и приняла, и обняла. И, может быть, я бы и впрямь выплакала ей в плечо всё, что во мне накипело.</p>
   <p>Но что бы я ей рассказала? Что я едва не поцеловала женатого человека в день, когда жена его лежала ещё неостывшая? Что я и сейчас, на похоронах, ловила его взгляды, как утопающий — соломинку? Что в моей голове, моей собственной голове, всё перемешалось так, что я и сама уже не разберу, где медицина, а где грех, где призвание, а где малодушие?</p>
   <p>Нет. Не было в том смысла. Потому как Полина испытала на себе то же самое — ей всё это было слишком знакомо. К чему попусту сотрясать воздух? А кроме того, есть в мире такие вещи, которые надо самой нести — самой, до конца.</p>
   <p>— Спасибо, Поля, — выговорила тихо. — Я… я пойду к себе. Мне завтра рано.</p>
   <p>Я не обернулась. Услышала только, как за моей спиной негромко вздохнула Полина, как зашуршало её платье, как удалились её шаги в её комнату — и как прикрылась за ней дверь.</p>
   <p>Я вошла к себе и тоже закрыла вход. А том ещё долго-долго, не зажигала свечи.</p>
   <p>————</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>СЕГОДНЯ, 30 МАЯ, В ЧЕСТЬ ЮБИЛЕЯ АВТОРА НА ВСЕ МОИ КНИГИДЕЙСТВУЮТ СКИДКИ ДО 30 %!</p>
   <p>Не упустите прекрасный шанс пополнить свою библиотеку с выгодой!</p>
   <p>Прямо сейчас переходите на мою страницу и выбирайте всё, что вам по душе!</p>
   <p>https:// /shrt/IFU0</p>
   <p>(И не забудьте подписаться, если вы ещё этого не сделали!)</p>
   <p>————</p>
   <p>ПРИЯТНОГО ВАМ ЧТЕНИЯ И ВЫГОДНЫХ ПОКУПОК!</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 32</p>
   </title>
   <p>Спать я в итоге не легла. Зажгла свечу, поставила её на стол, разложила перед собою тетради и книги. Сечёновская «Рефлексы головного мозга». Латинский Гален в потрёпанном переплёте. Конспекты лекций Сеченова, которые я переписывала ещё в Цюрихе. Атлас Грея — английский, тяжёлый, с прекрасными гравюрами. И — поверх всего — мои собственные записи, в которых я столько раз пыталась перевести на язык этого века всё то, что знала из своего.</p>
   <p>Я раскрыла тетрадь и попыталась читать. Ничего не выходило. Глаза скользили по строчкам, а в голове стояло одно и то же: маленькая, восковая Мария Дмитриевна в гробу; глаза Фёдора Михайловича над свежевырытой ямой; красное, плачущее лицо Павла; и короткий, всё видящий взгляд сестры.</p>
   <p>Я закрыла тетрадь. Поднялась. Прошлась по комнате — от стола к окну и обратно. За окном уже было совсем темно; в стекле я видела только своё расплывчатое, бледное отражение и колеблющийся язычок свечи.</p>
   <p>«Спать. Надо лечь спать…»</p>
   <p>Но я и сама прекрасно знала, что не усну. И, если уж не сплю, — нечего терять время попусту: уж лучше пользу извлекать из этой бессонной ночи. Я снова села за стол. Снова раскрыла тетрадь. И снова стала проверять себя по всему, что только могло прийти им в голову спросить.</p>
   <p>Анатомия — наизусть. Все двенадцать пар черепно-мозговых нервов; ход подключичной артерии; топография почек; восемь костей запястья — навикуляре, лунатум, триквертум, пизиформе, трапециум, трапезоидеум, капитатум, унциформе. Бубнила, как молитву.</p>
   <p>Физиология. Дыхательный цикл. Рефлекторная дуга — по Сеченову. Кровообращение — большой и малый круги. Состав лимфы — это уж родное, по диссертации.</p>
   <p>Патология. Этиология чахотки — здесь, в этом веке, ещё не знают о палочке Коха, ещё не знают, что чахотка заразна и передаётся, но я знаю — и должна, должна суметь промолчать об этом знании, когда меня будут спрашивать, иначе сочтут это шарлатанством.</p>
   <p>Хирургия. Акушерство. Опять и снова. Опять и снова.</p>
   <p>Свеча догорала. Я зажгла другую.</p>
   <p>Когда в коридоре послышались первые утренние шаги Полины — я уже не помнила, какой нынче час, и от чтения у меня в глазах рябило, как от снега на солнце.</p>
   <p>В дверь тихонько постучали.</p>
   <p>— Надя, — окликнула сестра. — Можно?</p>
   <p>— Можно.</p>
   <p>Поля вошла. И, едва переступив порог, охнула.</p>
   <p>— Господи, Надя... Ты что же это?.. Совсем не ложилась?..</p>
   <p>Я обернулась к ней. Должно быть, вид у меня и впрямь был не из приятных — потому что Апполинария шагнула ко мне, наклонилась, взяла моё лицо в ладони и долго, внимательно вглядывалась в него.</p>
   <p>— Не ложилась, — сказала я. — Я и не пыталась, Поля. Всё равно не уснула бы.</p>
   <p>— Ах, Надя, Надя… — она покачала головой. — Ну как же это так? Как ты теперь?..</p>
   <p>— Ничего, — улыбнулась я. — Со мной всё хорошо, Поля. Правда. Я выпью кофею покрепче — и будет.</p>
   <p>Полина не отпускала моего лица. Я смотрела в её серые, строгие глаза, в которых сегодня не было ни укоризны, ни той устало-инфернальной сдержанности, к какой я уже привыкла. Была одна только тревога. Простая, родная, сестринская тревога.</p>
   <p>— Ну Бог тебе в помощь, Надя, — сказала она наконец. — Ты у меня сильная, я ведь знаю. Ты сильная.</p>
   <p>Она наклонилась и поцеловала меня — коротко, в висок, как когда-то в детстве, перед сном. И тотчас же отстранилась — точно сама испугалась этой непривычной для нас нежности.</p>
   <p>— Пойду, поставлю тебе кофей, — пробормотала и вышла.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>В Главный медицинский совет я приехала за четверть часа до назначенного срока. В высокий зал с лепным потолком и огромным портретом государя вошла одна.</p>
   <p>Зал был не то чтобы велик, но казался огромным от пустоты. По одну сторону стоял длинный стол, накрытый зелёным сукном, и за ним — семеро или восьмеро мужчин в тёмных вицмундирах. Все — седые. Все — пожилые. Все — со строгими, малоподвижными лицами. По другую — одинокий стул, обращённый к этому столу. И — кафедра, на которую мне предстояло, должно быть, всходить.</p>
   <p>Председательствовал высокий, сухощавый старик с длинными, гладко зачёсанными назад белыми волосами — я не знала его в лицо, но знала фамилию: Здекауэр. Лейб-медик.</p>
   <p>— Госпожа Суслова, — произнёс он, отрываясь от бумаг и поднимая на меня очки в тонкой золочёной оправе. — Прошу.</p>
   <p>Я подошла. Поклонилась. Села на стул, к которому меня направили.</p>
   <p>— Прежде всего позвольте удостовериться, — заговорил Здекауэр сухим, скрипучим голосом, — что мы вас правильно понимаем. Вы, госпожа Суслова, представили в наш совет диплом доктора медицины, хирургии и акушерства, выданный медицинским факультетом Цюрихского университета. И вы ходатайствуете о признании этого диплома в пределах Российской империи и о допуске вас к медицинской практике на её территории. Так ли я излагаю?</p>
   <p>— Так, ваше превосходительство, — отвечала я. — Совершенно так.</p>
   <p>— Прекрасно, — кивнул он, и в самом этом «прекрасно» прозвучала та особая прохладца, какая бывает у людей, заранее настроенных не находить ничего прекрасным. — В таком случае, прошу вас, изложите нам в самых общих чертах содержание вашей диссертации.</p>
   <p>————</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>СЕГОДНЯ, 31 МАЯ, В ЧЕСТЬ ЮБИЛЕЯ АВТОРА НА ВСЕ МОИ КНИГИДЕЙСТВУЮТ СКИДКИ ДО 30 %!</p>
   <p>Не упустите прекрасный шанс пополнить свою библиотеку с выгодой!</p>
   <p>Прямо сейчас переходите на мою страницу и выбирайте всё, что вам по душе!</p>
   <p>https:// /shrt/waT2</p>
   <p>(И не забудьте подписаться, если вы ещё этого не сделали!)</p>
   <p>————</p>
   <p>ПРИЯТНОГО ВАМ ЧТЕНИЯ И ВЫГОДНЫХ ПОКУПОК!</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 33</p>
   </title>
   <p>Я набрала побольше воздуху и начала. Заговорила о физиологии лимфатической системы — о тех самых «лимфатических сердцах» лягушки, на изучении которых я (то есть — Суслова, истинная Суслова) под руководством Ивана Михайловича Сеченова провела два года в лаборатории. Старалась говорить ровно, отчётливо, без лишних слов, не забывая о латинских терминах там, где они шли к месту, и без них там, где они выглядели бы пижонством. К концу первого моего изложения я уж было приободрилась: за столом покивали, переглянулись, кто-то даже что-то одобрительно черкнул в своих листках.</p>
   <p>И тут начались вопросы.</p>
   <p>Сперва спрашивал сам Здекауэр. О гистологическом строении лимфатических сосудов; о различиях между лимфой и кровью; об опытах Лудвига и Колликера. Я отвечала спокойно, обстоятельно, — кажется, не сбилась ни разу. Здекауэр кивал. Сосед его справа, толстый, в орденах на груди, — что-то усердно записывал.</p>
   <p>Потом стали спрашивать другие. И тут стало хуже.</p>
   <p>— А скажите-ка нам, — обратился ко мне краснолицый, лысоватый господин в чине статского советника. — Не теоретическое уже, а так сказать, для практики, для жизни. Доставлен к вам, положим, пациент с двусторонним крупозным воспалением лёгких, на четвёртые сутки. В жару, в бреду, с кровавою мокротой. Каковы будут ваши действия?</p>
   <p>Я ответила. Аккуратно ответила, осторожно: согревающие компрессы, тёплое питьё, постельное содержание, наблюдение за пульсом и дыханием, поддержание сил больного, питание. О кровопускании — упомянула вскользь, неопределённо: дескать, мнения в науке по сей день расходятся, и я бы воздержалась без особенных показаний.</p>
   <p>Краснолицый поднял брови.</p>
   <p>— Без особенных показаний? — переспросил он. — Помилуйте, госпожа Суслова, что же это вы? Ведь решительная флеботомия при крупозном воспалении лёгких — основа всякого добросовестного лечения. Вы что же, отвергаете весь опыт европейской медицины?</p>
   <p>— Я не отвергаю, ваше высокоблагородие, — отвечала я как могла спокойнее. — Я лишь указываю, что новейшие наблюдения — в особенности парижская школа — ставят под некоторое сомнение пользу обильного кровопускания. Мне сдаётся, мы ослабляем больного, который и без того едва держится.</p>
   <p>— Сдаётся! — фыркнул кто-то. — Сударыне сдаётся!</p>
   <p>— Я опираюсь на статистические сведения профессора Луи, — выговорила я твёрже, чем хотела. — На сличение исходов в группе больных, подвергнутых кровопусканию, и в группе оставленных без оного.</p>
   <p>Здекауэр хмыкнул — не то поощрительно, не то иронически — и сделал какую-то пометку.</p>
   <p>Вопросы шли далее. О чахотке. Об оспе. Об устройстве акушерского пособия в трудных родах. О лекарственных дозах — здесь меня поставили в тупик дважды, потому что аптечные меры этого века не вполне совпадали с теми, к каким я была привычна, и я путалась в гранах, скрупулах и драхмах. О симптоматике перитонита. О дифференциальном диагнозе… и так далее, и так далее, и так далее. К исходу второго часа у меня уже начинали путаться буквы, и я несколько раз ловила себя на том, что молчу несоразмерно долго перед тем, как ответить.</p>
   <p>И тогда — должно быть, ради последнего камня — выступил тот самый, в орденах:</p>
   <p>— А вот ещё вопрос, любезная Надежда Прокофьевна, — голос его был мягок и почти отечески ласков, и мне сразу же сделалось от этой ласковости тревожно. — Объясните-ка нам, что есть, по вашему разумению, главнейшая причина родильной горячки.</p>
   <p>Я знала ответ.</p>
   <p>Я знала его с такою отчётливостью, с какою знаешь только то, что выучено не из книг, а из самой жизни. Родильная горячка — это сепсис, занос гнилостных частиц в полость матки извне, чаще всего грязными руками самого врача. Игнац Земмельвейс в Венской клинике доказал это пятнадцать лет назад с очевидностью неоспоримою; его выводы были встречены сановной Европой в штыки и осмеяны; сам он окончил дни свои недавно в венской больнице для умалишённых — но я знала, знала наперёд, что его правота восторжествует.</p>
   <p>И — Боже, спаси и сохрани меня, — не сдержалась.</p>
   <p>— Главнейшая причина, — выговорила отчётливо и, должно быть, слишком уверенно, — занос гнилостной материи в родовые пути роженицы. Чаще всего — извне, с рук персонала. Достаточно тщательного омовения рук врача или повивальной бабки хлорной известью перед каждым осмотром, чтобы число смертей от этой страшной болезни сократилось не вдвое и не втрое, а в десять, а то и в пятнадцать раз.</p>
   <p>В зале стало тихо.</p>
   <p>Я отчётливо услышала, как поскрипывает перо в чьих-то пальцах. Как сипло, простуженно дышит один из членов совета. Как за стеной, в коридоре, негромко прокатывается шарик чьих-то шагов.</p>
   <p>— Хлорной известью, — повторил неторопливо тот самый, в орденах. — Гнилостной материи. — Он поднял глаза и поглядел на меня поверх очков. — Не угодно ли вам объяснить, любезная, на каких сочинениях основано это, простите, замечательное положение?</p>
   <p>Я заговорила. Заговорила о Земмельвейсе. О его наблюдениях в венском родильном отделении. О сличении смертности у студентов-медиков, ходивших в родильную прямо из анатомического театра, и у повитух, в этот театр не ходивших. О том, как трагически он оборвал свою службу, как был осмеян, как…</p>
   <p>— Довольно, — мягко прервал меня Здекауэр.</p>
   <p>Он снял очки. Протёр их платком. И снова надел.</p>
   <p>— Госпожа Суслова, — заговорил он, и голос его, и без того сухой, сделался теперь сух уже до песочной шуршащести, — мы все весьма ценим вашу… скажем так, начитанность. Однако позвольте вам заметить, что Главный медицинский совет в России не основывает своих решений на отвергнутых научных гипотезах, выдвинутых лицами с расстроенным рассудком. Существование, как вы изволили выразиться, «гнилостной материи», от руки занесённой в живой организм, на сей день не доказано. Принимать это за основу врачебной практики, не говоря уж — преподавать, — было бы по меньшей мере преждевременно. Прошу вас впредь придерживаться твёрдых, общепризнанных положений нашей науки.</p>
   <p>— Слушаюсь, — выговорила я через сжатые зубы. — Прошу прощения.</p>
   <p>———</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>СЕГОДНЯ ДЕЙСТВУЕТ СКИДКА НА КНИГУ!!!</p>
   <p>Ольга Иконникова</p>
   <p>"Пять секретов врача-попаданки"</p>
   <p>https:// /shrt/zD1m</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 34</p>
   </title>
   <p>Они совещались недолго — не более четверти часа. Меня просили выйти в смежную залу. Я сидела на узкой банкетке у окна, выходившего на серый внутренний двор, и считала бороздки на оконной раме, чтобы хоть чем-то занять разгулявшуюся внутри меня дрожь.</p>
   <p>Наконец позвали обратно.</p>
   <p>Я вошла. Снова поклонилась. Снова села на тот же стул. Здекауэр держал в руках лист и, не глядя на меня, читал — медленно, ровно, как читают приговор:</p>
   <p>— Главный медицинский совет, рассмотрев представленные госпожою Сусловою документы, а равно и заслушав соискательницу в очном испытании, нашёл следующее. Знания госпожи Сусловой по ряду предметов суть удовлетворительные, по иным же — не свободны от увлечения непроверенными теориями и весьма приблизительны в отношении к отечественной фармакопее и существующей врачебной практике. Защита соискательницы в её нынешнем виде не была признана советом убедительною. На основании сего совет полагает преждевременным ходатайствовать перед министерством народного просвещения о признании за госпожою Сусловою прав, проистекающих из её цюрихского диплома. Соискательнице рекомендуется продолжить совершенствование в избранной науке и обратиться с новым прошением в установленный срок.</p>
   <p>Он опустил лист. Снял очки.</p>
   <p>— Сожалею, госпожа Суслова. Решение совета вы можете обжаловать в установленном порядке.</p>
   <p>Я встала.</p>
   <p>Не помню, поклонилась ли я. Должно быть, поклонилась. Должно быть, выговорила положенные слова благодарности — потому что без них из таких заседаний не выходят. Я не помню. Помню только, как сама собою опустилась моя голова и как сделалась тяжёлою, точно налилась свинцом, моя шуба, которую я снова накинула на плечи в холодной прихожей. Лаврецкого там не было — я выяснила это, обведя пустые лавки одним беглым взглядом, и обрадовалась этому, потому что не нашла бы сейчас в себе сил ни на одно слово.</p>
   <p>Вышла в длинный, гулкий коридор с высоким сводчатым потолком. Тускло горели в простенках масляные лампы. По обеим сторонам были закрыты двери — высокие, тёмные, точно двери в собор. Шаги мои отдавались под сводами громко, неровно.</p>
   <p>И на середине коридора, у одной из этих дверей, меня окликнул вполголоса какой-то старичок.</p>
   <p>Не из тех, что заседали. Из других — должно быть, проходивший мимо член совета по другому какому-нибудь делу. Маленький, согбенный, в потёртом вицмундире, с тонким, остреньким носом и с водянистыми, добрыми глазами.</p>
   <p>— Послушайте, сударыня, — позвал он тихо, оглянувшись по сторонам. — Послушайте, голубушка.</p>
   <p>Я остановилась.</p>
   <p>Он сделал ко мне полшага. Поправил очки. Огляделся ещё раз — не идёт ли кто. И заговорил — быстро, негромко, с тою старческой, не злою, а скорее жалостливою задушевностью, какая бывает у людей, привыкших говорить правду шёпотом:</p>
   <p>— Зря вы это всё затеяли, голубушка. Зря, право слово. Я ведь вижу — вы умница, вы знаете дело. Я не худа вам желаю, поверьте. Но вот вам мой добрый, стариковский совет: бросьте вы это. Бросьте. Не вашего ума и не вашего пола это занятие, голубушка. Не вашего, не вашего, женского. Женский пол и врачебная деятельность — две вещи несовместные. Сие — кости не по вашим плечам. Идите-ка вы домой, голубушка, к семейной жизни. Замуж выходите за хорошего, серьёзного, обстоятельного человека. И будете счастливы. А с этим — пропадёте. Как на духу вам говорю, пропадёте.</p>
   <p>Он легонько похлопал меня по руке, точно благословлял, и, шурша полами вицмундира, засеменил дальше по коридору, обернулся раз на меня, покачал сожалеюще головой и скрылся за одною из тёмных дверей.</p>
   <p>Я осталась стоять посредине пустого коридора.</p>
   <p>И, кажется, в эту минуту я впервые с самого утра по-настоящему поняла, что сегодня произошло.</p>
   <p>Не диплом, не право, не возможность лечить — не это было только что у меня отнято. Отнято было право быть собою. Право знать то, что я знаю. Право — самое первое, самое простое, самое неотъемлемое из человеческих прав, — быть тем человеком, какой я и есть на самом деле.</p>
   <p>Постояла ещё немного, чувствуя, как медленно наполняется чем-то горячим и колючим всё внутри меня. И, не утирая лица, вышла наружу — в петербургскую серую сырость, на чёрный мокрый камень мостовой, под то же самое тяжёлое небо, под которым ещё вчера, на Смоленском кладбище, я стояла у чужой свежей могилы. Пошла вперёд, куда глаза глядят, не разбирая дороги.</p>
   <p>————</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>СЕГОДНЯ ДЕЙСТВУЕТ СКИДКА НА КНИГУ!!!</p>
   <p>Арина Теплова</p>
   <p>"Идеальная бабушка. Первый земский врач"</p>
   <p>https:// /shrt/edgt</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 35</p>
   </title>
   <p>Не знаю, сколько я шла. Не знаю, куда. В памяти моей от этой прогулки осталось одно сплошное смазанное пятно — серое, мокрое, с расплывающимися по краям огнями. Помню, как ступила за порог здания совета, как с разбегу хватил меня в лицо мокрый ветер с Невы, и как я зачем-то остановилась на крыльце, постояла там бессмысленно — без мысли, без чувства, как стоит лошадь на распутье, не получившая команды, — а потом тронулась наугад, в первую попавшуюся сторону.</p>
   <p>Шла по набережной, потом, кажется, свернула в какой-то переулок, потом снова вышла к воде. Помню, как из под ноги моей выпорхнул целый веер брызг, и как я даже не отёрла подола. Помню встречного господина, заглянувшего мне под вуаль с любопытством, и тут же отшатнувшегося — должно быть, мой вид и впрямь был не из тех, что располагают к разглядыванию. Помню детский крик из-за решётки чьего-то сада. Помню звон колоколов где-то далеко. Помню, как мне в какую-то минуту сделалось не то чтобы холодно — холода я не чувствовала, — а как-то особенно пусто внутри, словно у меня там, в груди, опустели разом все шкафчики, и теперь они только глухо хлопали створками.</p>
   <p>«Не получилось», — повторяла я про себя. И сама удивлялась, с какою отстранённостью я это повторяю — как чужое известие, как сводку из газеты. «Не получилось. Не получилось. Не получилось».</p>
   <p>Я не получила того, ради чего, мне казалось ещё нынче утром, я была сюда послана — не Лаврецким, не сестрой, а кем-то поглавнее всех их, кем-то, кто и распорядился самым моим существованием. Я приняла на себя чужое имя, чужую плоть, чужую жизнь — для того лишь, чтобы услышать от семи стариков в вицмундирах: «бросьте вы это, не вашего пола занятие».</p>
   <p>Бросьте...</p>
   <p>Но если бросить, то что же тогда остаётся? Что же тогда я такое? Зачем я вообще здесь, в этом мире, в этой плоти?</p>
   <p>Так я и шла. И шкафчики во мне продолжали хлопать. И ноги ступали сами собою, не спрашивая ни головы, ни сердца, и вели меня куда-то — куда, я уже к тому времени и не разбирала.</p>
   <p>И вот когда я наконец очнулась — то есть когда что-то во мне будто вздрогнуло и опамятовалось, — оказалось, что стою перед знакомой дверью. На знакомой лестничной площадке. У знакомого подъезда на Казначейской.</p>
   <p>И, что хуже всего, — рука моя уже тянется к шнуру. Да и не тянется уже, а тянет. И уже слышу где-то там, за тяжёлой дверью, отчётливый, дребезжащий звон колокольчика.</p>
   <p>Я отдёрнула руку. Спрятала её в муфту. Посмотрела на эту муфту с таким изумлением, точно увидала её впервые в жизни.</p>
   <p>«Что же ты делаешь? — успело ещё пронестись у меня в голове последняя здравая мысль. — Зачем ты сюда пришла?»</p>
   <p>И вот тут-то, изнутри квартиры, послышались шаги.</p>
   <p>Знакомые шаги. Торопливые, чуть припадающие на одну ногу, как всегда у Фёдора Михайловича, когда он спешит. Шаги, по которым я узнавала его раньше, ещё за дверью, — и, всякий раз услышав, против воли улыбалась.</p>
   <p>Но только не сейчас.</p>
   <p>Сейчас я хотела одного, одного-единственного — бежать. По-детски, по-глупому, по-самому совершенно нелепому: позвонила и убежала, как мальчишка на ярмарке. Скатиться вот этими самыми ногами вниз по лестнице, выскочить на улицу, забиться куда-нибудь в первый попавшийся проходной двор, схорониться, переждать. Пускай он откроет, удивится, никого не найдёт, пожмёт плечами, закроет. Пускай. Лишь бы не видел меня сейчас вот такою — растрёпанной, с этим серым, пустым лицом.</p>
   <p>Я даже подалась было назад, к лестнице, — но ноги мои предательски не пошевелились. Они приросли к этому половичку перед дверью так, словно прибиты были к нему изнутри. Стояла — точно дура с приклеенными к полу подошвами, — и слушала, как шаги становятся ближе, и как уже щёлкнул в замке поворачиваемый ключ, и как, скрипнув на петлях, медленно отворилась передо мною дверь.</p>
   <p>И вот мы уже стоим друг против друга, смотрим друг на друга.</p>
   <p>Он был без сюртука, в одной только домашней рубахе и в жилете, накинутом небрежно, с расстёгнутою верхнею пуговицей у горла. Волосы взъерошены. Под глазами тени. Но сами глаза, когда он узнал меня, оживились с такой быстротой, как будто кто-то поднёс к сухому пороху зажжённую щепку.</p>
   <p>— Наденька, — произнёс он, и в голосе его было ровно столько изумления, сколько и радости, — Надежда. Здравствуйте. Какой… какой приятный, какой прекрасный сюрприз.</p>
   <p>— Здравствуйте, Фёдор Михайлович, — выговорила я. — Здравствуйте.</p>
   <p>— Да что же вы стоите? — заговорил он торопливо, опомнившись. — Что же вы, проходите, проходите. Не стойте здесь, на сквозняке. Вы… вы кажется, вы озябли совсем, Наденька. На вас лица нет.</p>
   <p>Он отступил, давая мне дорогу, и я перешагнула порог. Помню только, что в прихожей он засуетился, забегал — поправил, видимо, что-то на столике, метнулся за спину и подхватил с моих плеч шубу:</p>
   <p>— Позвольте-ка, позвольте, Наденька, я вам помогу. Дайте-ка сюда, сюда…</p>
   <p>Он повесил шубу на крюк. Повернулся ко мне снова. И вдруг — каким-то жестом естественным, не задумываясь, как берут за руки ребёнка, — взял меня за обе ладони.</p>
   <p>— Господи, — выговорил он почти со страхом, — Господи, да у вас руки совсем обледенели. Что же это такое? Где же вы были, голубушка? Неужели так долго гуляли — да в такой-то мороз? Что же вы?</p>
   <p>Он держал мои пальцы в своих ладонях, и я даже сквозь толстую кожу перчаток чувствовала, как от его рук идёт тепло. Он недовольно покачал головою — раз, другой, — и принялся стягивать с моих рук перчатки. Снял одну. Снял другую. Положил их аккуратно, обе вместе, на столик. И снова взял мои руки в свои.</p>
   <p>Фёдор Михайлович свёл мои пальцы в горсть, поднёс к самым своим губам — и принялся дышать на них. Долго, неторопливо, как дышат, чтобы оттаять заиндевевшее стекло. Дыхание у него было тёплое, влажное, и от этого тепла моим обмершим суставам сделалось вдруг до того щемяще-больно, что я едва не вскрикнула.</p>
   <p>Я смотрела на свои собственные пальцы у его губ — и не узнавала их. Мне хотелось вырвать руки, отшатнуться, отступить хоть на полшага — а ноги опять, опять не шли. И руки тоже не желали меня слушаться. Они лежали в его ладонях, как два мёртвых лоскута, и я не смела ими шевельнуть.</p>
   <p>И тогда я сделала единственное, что могла сделать — спросила то, что в эту минуту совсем не вязалось с обстановкой, но что почему-то одно только и пришло мне в голову.</p>
   <p>— А где Павел? — спросила тихо.</p>
   <p>Он вскинул на меня глаза. Удивился.</p>
   <p>— Павел? — переспросил, словно не сразу поняв, о ком я. — А, Павел… Павлуша. Павел поехал к тётке моей. Она его сразу после похорон, что называется, к рукам прибрала. У меня тётка есть — суровая, но добрая женщина. Беспокоилась, что мальчик совсем тут с горя пропадёт, что я и сам-то не в состоянии за ним углядеть. И увезла. Так что Павлуша теперь у неё. На неделю, на две, не знаю. А я… а я вот тут один.</p>
   <p>— А что же, — выговорила я и сама удивилась тому, как осип мой голос, — что же вы сами к тётке не поехали, Фёдор Михайлович?</p>
   <p>Он посмотрел на меня долгим, странным взглядом. И отвечал тихо, как-то по-простому, без всякой витиеватости:</p>
   <p>— Я? Да как же я, Наденька, мог бы уехать?.. Как же я мог бы уехать от вас?</p>
   <p>Он сказал это — и тотчас замолчал. И мы оба замолчали. И я понимала всем своим существом, что это та самая минута, в которую обыкновенно полагается случиться чему-то — какому-то слову, какому-то движению, какому-то ничтожному жесту, который меняет тогда всё. И я знала, понимала, что и он сейчас понимает то же.</p>
   <p>———</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>СЕГОДНЯ ДЕЙСТВУЕТ СКИДКА НА КНИГУ!!!</p>
   <p>Елена Ромова</p>
   <p>"Изгнанница. Без права врачевать"</p>
   <p>https:// /shrt/EJjT</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 36</p>
   </title>
   <p>Однако ничего так и не случилось.</p>
   <p>Не подавался Достоевский ко мне. Не клонилась к нему и моя голова, как клонилась в прошлый раз, в той самой гостиной. Мы просто стояли в неловкой, тесной прихожей, и держались за руки, и не сводили друг с друга глаз. И в этом неподвижном напряжении было, пожалуй, больше, чем во всех несостоявшихся поцелуях, и в обморочном том, в гостиной, мгновении, и во всём, что я могла бы себе вообразить.</p>
   <p>Фёдор Михайлович вздохнул. Опустил мои руки. Отступил на полшажка.</p>
   <p>— Что же я, — пробормотал он, проводя рукой по лбу, — что же я, в самом-то деле. Заговорил гостью на пороге. Идёмте. Я… я сейчас чаю поставлю. Чаю будете, Надежда? Хотите чаю?</p>
   <p>— Да, — выговорила я. — От чая не откажусь, Фёдор Михайлович.</p>
   <p>Он привёл меня в комнату, которая служила ему одновременно и кабинетом, и гостиной. Я ещё не присела на указанное мне место, а уже всё обняла одним удивлённым взглядом.</p>
   <p>Комната была разорена. Не то чтобы разгромлена, нет, — но в ней лежал тот особенный сорт беспорядка, который бывает у людей, пишущих ночами и не спящих неделями. У письменного стола в углу свеча стояла полусгоревшая, накрепко прилипшая воском к блюдцу; рядом — другая, новая, не зажжённая; чернильница открыта; перо на коврике; третья страница раскрытой книги загнута собственным корешком. По всему столу, по подлокотникам кресла, по полу — везде валялись бумаги: смятые, исчёрканные, исчёрканные ещё раз, скомканные в плотные тугие комки и брошенные по углам как попало.</p>
   <p>И — это было совсем уже несвойственно Фёдору Михайловичу — у самой двери валялась снятая ночная туфля. Одна. Парная ей, я угадала боковым зрением, торчала из-под кресла.</p>
   <p>Я молчала. Боялась произнести лишнее слово.</p>
   <p>— Ох, простите вы меня великодушно, Наденька, — пробормотал он, перехватывая мой взгляд. — Не ждал, не прибрал. Вы уж не взыщите.</p>
   <p>— Полноте, Фёдор Михайлович, — сказала я.</p>
   <p>Он отлучился — а через четверть часа вернулся с маленьким круглым подносом, неловко держа его одной рукой и придерживая снизу другою. На подносе стояли две чашки с уже разлитым чаем, а рядом, на скромном фарфоровом блюдце, лежало с десяток сушек, обсыпанных маком. Тут же — глиняная кубышечка с сахаром. Тут же — крохотные щипчики.</p>
   <p>Он поставил поднос на придвинутый ко мне столик. Сам сел напротив — в продавленное кресло близнец того, в котором сидела я. И вдруг, поглядев на меня, тихо, заботливо ахнул:</p>
   <p>— Голубушка моя, да что с вами? Вы… вы какая-то сама не своя, Наденька. На вас лица нет, ей-богу. Что случилось у вас? Что-нибудь дурное?</p>
   <p>И тут — точно его жалость, его эта виноватая мягкая забота прорубила во мне маленькое окошечко — я почувствовала, как у меня запекло в горле. Закусила губу.</p>
   <p>— Нет-нет, Фёдор Михайлович, — выговорила как могла легче. — Вам кажется, право. Это всё ерунда. Я просто… видимо, нездоровится мне немного. Это скоро пройдёт.</p>
   <p>Достоевский замер с чашкою в руке.</p>
   <p>— Постойте-ка, — произнёс он другим уже голосом — медленнее, тревожнее. — Постойте, постойте. Да у вас же… у вас же сегодня…</p>
   <p>Он поглядел на меня — и не докончил.</p>
   <p>— Комиссия, — докончила я за него. — Да, Фёдор Михайлович, состоялась.</p>
   <p>Он подался ко мне — всем телом, отставляя чашку обратно на поднос.</p>
   <p>— И что же? И что же, голубчик мой? Как же прошло-то? Когда вам приступать к работе?</p>
   <p>Я улыбнулась с тою принуждённою лёгкостью, с какою улыбаются, когда внутри уже всё стянулось в тугой узел.</p>
   <p>— Кажется, никогда, — выговорила в ответ.</p>
   <p>Он не сразу понял.</p>
   <p>— То есть?.. — переспросил, ещё веря, что ослышался. — То есть как — никогда? Как это понимать, Наденька? Что вы такое говорите?</p>
   <p>— А вот так, — сказала я и сама поразилась, как ровно прозвучал мой голос. — Так и понимать, Фёдор Михайлович. Мне отказали. Совет признал мою защиту неубедительной. И ещё — мне это, правда, не в зале, а после, в коридоре, один старичок сказал, — что мне как женщине в медицине делать совершенно нечего. И что я лучше бы шла, мол, замуж, к семейной жизни.</p>
   <p>Минуту он молчал. Глядел на меня, не моргая. На лице у него медленно сменялись выражения — недоумение, потом неверие, потом нечто похожее на боль, и наконец — гнев. Настоящий, тёмный, глубокий гнев, какой бывает у людей, носящих в груди жар.</p>
   <p>— Да как же они посмели, — выговорил он наконец медленно, страшно. — Да как… как они посмели, эти седые столоначальники! Вы… вы же настоящий, вы же подлинный врач, Наденька. Я ведь знаю это. Вы — Богом данная, понимаете ли? А они… За что? Неужто вы что дурное сделали? Сказали что не то?</p>
   <p>Я пожала плечами.</p>
   <p>— И сделала, видимо. И сказала. Да что уж теперь. Теперь это решено.</p>
   <p>— Решено? — Достоевский почти подскочил. — Что значит — решено? А обжаловать? Ведь подобное решение надо обжаловать! Это надо… надо… надо немедленно к министру, к шефу жандармов, к великому князю, к кому угодно! Это ж разбой средь бела дня, Наденька, разве вы не понимаете? Кто, кто решил, что они правы?</p>
   <p>— Можно обжаловать, — кивнула я. — Только знаете, Фёдор Михайлович, я отчего-то совершенно уверена, что и после обжалования мне дадут тот же самый ответ. И не потому, что я недостаточно хороша. И не потому, что у меня недостаточно знаний. А потому что я — женщина. И ничего тут не изменишь.</p>
   <p>Он сел снова в кресло. Сжал кулаки на подлокотниках. Помолчал.</p>
   <p>— Надо бороться, Надя, — выговорил он тихо, но твёрдо. — Слышите? Наденька. Надюша моя. Надо бороться. С такими вещами руки нельзя опускать. Иначе они победят. А победят они — и не вы одна пропадёте, а с вами вместе ещё бог знает сколько таких, как вы, которые после вас идти будут.</p>
   <p>— Знаете, Фёдор Михайлович, — отвечала я, и тут уже голос мой дрогнул по-настоящему, — я устала. Я очень устала. Знаете, это такая, такая безнадёжность, которую я… которую я никогда не знала. Знаете, когда я сюда ехала, в Петербург, я думала — мне как будто сам Бог велел сюда вернуться. Сам Бог велел заниматься медициной. Здесь. У нас. И я так в это верила, что, кажется, и не сомневалась. А тут — точно какая-то стена. И никаких в этой стене щелочек. Ни малейшей.</p>
   <p>Я замолчала. Хотелось сказать ему многое — и я знала, чего сказать никогда не смогу.</p>
   <p>Я не могла сказать ему, что мне допуск выдали в чужую жизнь, в чужую эмоху, в чужжом теле, второй шанс. Не могла сказать, что у меня внутри сейчас стучит, как заведённое: «Это я. Это я во всём виновата. Это я очутилась в чужом теле, в чужом имени, в чужой судьбе — и только порчу её. Без меня бы у настоящей Сусловой всё получилось. А я только всё переломала».</p>
   <p>Я не могла сказать этого вслух. Но я могла, не выдавая себя, выговорить — что-то, что было близко к этому. И я выговорила:</p>
   <p>— Знаете, у меня бывает такое чувство, Фёдор Михайлович… Чувство, будто я не на своём месте. И не в своё время. Будто я здесь, в этом мире, чужая. Самозванка. Будто кто-то по ошибке посадил меня в это кресло, а настоящая хозяйка вот-вот вернётся и попросит меня выйти.</p>
   <p>Он поднял на меня глаза. Долго смотрел.</p>
   <p>— Ах, Наденька, — сказал он наконец тихо. — Да полноте. Что же вы. Я вам один секрет скажу, голубушка моя. Один маленький секрет, который, может, не очень меня украсит, — но я ведь и не за украшением. Слушайте.</p>
   <p>Он наклонился ко мне через столик.</p>
   <p>— Со всеми по-настоящему даровитыми людьми, — выговорил он почти шёпотом, — обыкновенно так и бывает. Вот именно так — самозванцами они себя и чувствуют. Понимаете? Не от мира сего. Что вот-вот их раскроют, выведут на чистую воду, скажут: «а ты-то что тут делаешь, любезный? а ну-ка пошёл вон». Со всеми, со всеми, кого я знал. Я ведь много кого знал. И не было среди них, среди настоящих, ни одного, кто бы не страдал от этой самой пакостной мысли — что он, дескать, не на своём месте сидит.</p>
   <p>— А вы? — спросила я тихо. — Вы тоже когда-то так чувствовали?</p>
   <p>Он усмехнулся. Усмехнулся даже как-то весело, как, помнится, не усмехался уже давно.</p>
   <p>— Я-то? — переспросил. — Я-то, Надюша, ещё как чувствовал. Ещё как. И, признаться, бывает, и сейчас вот чувствую, нет-нет да и накатит. Возьмёшь, бывало, газету, прочтёшь, что про тебя пишет какой-нибудь рецензент, — и сидишь после, и думаешь: «а ведь верно, ведь нет у меня никакого таланта, нет, и не было, всё одни смутные мечтанья, всё пустое».</p>
   <p>Я невольно улыбнулась.</p>
   <p>— Так что же, и вам это знакомо?</p>
   <p>— Знакомо, — кивнул он серьёзно. — И ещё как знакомо. Только знаете, Наденька, это, я вам скажу, страшный грех — так про самого себя думать. Страшный. Потому как мы ведь о себе судим — а Бог судит. И тут уж не наше с вами дело лезть в Его расчёты. Он ведь нас не просто так сюда посылает. У каждого, у каждого есть своя — пусть невидная, пусть малая, — а своя миссия. И у вас она есть. Я в это верю. И вы, я знаю, в это верите.</p>
   <p>— А почему же, — выговорила я и почувствовала, как защипало под веками, — почему же у меня тогда ничего не получается, Фёдор Михайлович? Если у меня и впрямь есть миссия — где же она? Я её не вижу.</p>
   <p>— Значит, ещё не время, — отвечал он спокойно. — Значит, надо ещё подождать. У Бога ведь свои часы. У Него минута — тысяча лет, а тысяча лет — минута. Что нам кажется концом — у Него только запятая. Не торопитесь, Наденька. Всё будет. И вы своё дело найдёте, и оно вам сдастся. Только надо подождать.</p>
   <p>—————</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>СЕГОДНЯ ДЕЙСТВУЕТ СКИДКА НА КНИГУ!!!</p>
   <p>Екатерина Евгеньева, Ирина Колка</p>
   <p>"Леди Лекарь. Яд в твоей крови"</p>
   <p>https:// /shrt/1zn0</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 37</p>
   </title>
   <p>Я молчала. Смотрела в чашку. Смотрела на коричневую плёночку на поверхности крепкого чая. И в эту минуту мне страшно, страшно захотелось разрыдаться у него на плече — выпустить из себя всё, всю эту накопившуюся горечь, как выпускают воду из раздутого пузыря.</p>
   <p>Не разрыдалась.</p>
   <p>Сказала только — глухо, в чашку:</p>
   <p>— Может, мне тогда лучше уехать, Фёдор Михайлович?</p>
   <p>— Что? Уехать? — переспросил он. — Куда уехать?</p>
   <p>— Из России.</p>
   <p>Он помолчал. Я подняла глаза — и увидала на лице его то самое выражение оторопелого, детского испуга, которое бывает у людей, когда им вдруг говорят что-то такое, чего они никак не ожидали услышать.</p>
   <p>— Как — уехать, Надя? — выговорил он. — Разве вы решитесь… на такое решитесь? Уехать?</p>
   <p>— Я ведь уже уезжала, Фёдор Михайлович. Я ведь училась не в России. И знаете, многие так — и учёные, и литераторы наши. И вы сами, вы же ездили…</p>
   <p>— Я ездил, — кивнул он быстро. — Да, ездил. И ничего против поездок не имею. Знаете, повидать мир, повидать свет — это правильно, это очень даже полезно, для души. Но вы… вы ведь не про поездку, Наденька. Вы ведь про уехать. Совсем уехать. Насовсем.</p>
   <p>— Я не вижу другого выхода, — выдохнула обречённо. — Я не знаю, что мне делать. Подскажите мне вы, Фёдор Михайлович. Подскажите. Я, ей-богу, не знаю.</p>
   <p>Он опустил глаза. Долго молчал. Я видела только его склонённую голову — седеющие волосы у виска, линию подстриженной бороды, тяжело опущенные плечи под мятым жилетом.</p>
   <p>— Ох, Наденька, — выговорил наконец. — Голубушка моя. Если б я только мог вам подсказать… со всею твёрдостью, со всею ответственностью. Я бы — поверьте мне — я бы вам всё, всё рассказал, как на духу. Как Богу самому исповедуются. Уж поверьте. Но я, я и сам, голубчик мой, ничего не знаю. Ровным счётом ничего. Я только и могу сказать вам одно — что я в вас верю. Слышите? Верю. Верю, что у вас всё получится. Что вы непременно своего добьётесь. Когда — не знаю. А что добьётесь — это знаю.</p>
   <p>Он глянул на меня прямо. И я улыбнулась — слабо, благодарно — и ничего не сказала. Потому что и говорить уже было нечего.</p>
   <p>И тогда, за этой долгой, изнурительной паузой, мой взгляд снова — должно быть, ища, на чём бы отдохнуть от его глаз, — пополз по комнате. И снова, как и в первую минуту, зацепилась взглядом за беспорядок. За скомканные бумажки, разбросанные повсюду.</p>
   <p>— Фёдор Михайлович, — сказала тихонько, — а что вы тут делали?</p>
   <p>Он вздрогнул. Поглядел туда же, куда смотрела я. И болезненно поморщился — как морщатся от внезапно увиденной собственной непригожести в зеркале.</p>
   <p>— Я… — выговорил с заминкою, — я пытался писать, Наденька. Да. Пытался. Пытался писать свой роман. Помните, мы с вами говорили — «Преступление и наказание»? Вот его, его и пытался. Мне его надо закончить, Наденька. Надо. И поскорее.</p>
   <p>— Поскорее? — переспросила я. — Что же так?</p>
   <p>— Видите ли, голубушка, — начал он, и я заметила, как при первом же звуке у него возле виска дрогнула жилка, — есть у нас такой господин Стелловский. Не имели чести знать?</p>
   <p>— Не имела, Фёдор Михайлович.</p>
   <p>— И не имейте, и не имейте. Удовольствие, прямо вам скажу, сомнительное. Делец. Купец. Из тех, что на чужой нужде, как на хлебе с маслом, отъедаются. Прежде, я слыхал, нотами промышлял — скупал у композиторов задёшево, перепродавал втридорога. Ну да Бог с ним, не о нём речь.</p>
   <p>— И вы с ним ведёте дела?</p>
   <p>— А куда же я денусь, голубушка моя. Дела у нас давнишние, я ведь у него прежде печатался. И всё с того и пошло. Видите ли, нынче оказался я в самом, что называется, тупиковом положении. Долги. И мои, и Михаила Михайловича по журналу. И похороны вот эти. И Павлушу подымать. Со всех сторон жмут, понимаете ли вы меня, а отбиться нечем. Я и пошёл к нему. Признаться, через себя пошёл — потому что человека этого, как уже имел случай заметить, недолюбливаю до тошноты. Только идти больше было совершенно не к кому.</p>
   <p>— И что же он?</p>
   <p>— А он, Наденька, сидит, понимаете, за своим письменным столом — толстый, гладкий, бородатый, в шёлковом халате, как разнежившийся кот, — и этак, знаете, поверх очков смотрит. «А что же, Фёдор Михайлович, — говорит, — я бы вам, разумеется, рад был помочь. И аванс бы вам уплатить, и в долю даже вошёл бы. Только ведь вы, простите великодушно, в прошлый раз меня крепко подвели. Я вам, помните, деньги вперёд выложил, под рукопись, а вы её мне сколько маринили? Полгода? Восемь месяцев? И уж я вас, грешным делом, и упрашивал, и торопил, а у вас всё — то болен, то идея переменилась, то ещё чего. И вот теперь, говорит, доверия, простите, к вам у меня нет. Слишком вы, Фёдор Михайлович, медленно работаете. Слишком долго. А я, изволите видеть, не богадельня. Я, изволите видеть, оборот деньгам должен давать».</p>
   <p>— Какая мерзость, — вырвалось у меня.</p>
   <p>— Мерзость, мерзость, — согласился Достоевский. — Ох, какая мерзость, Наденька. И ведь как он это говорил — не зло, нет. С эдаким, знаете, ласковым прискорбием. Точно добрая нянька капризному дитяте: «нет, душенька, нет, не дам тебе варенья, ты в прошлый раз облопался — поди-ка погуляй». А я, понимаете ли, я сижу перед ним — и чувствую, как у меня в кармане ровно три копейки на извозчика, и более ни единого гроша. И, главное, я ведь чувствую, что он-то меня ровно к тому и подталкивает. Что он не для того отказывает, чтобы и впрямь не дать, — а для того, чтобы я ему сам, дурак этакий, чего-нибудь по-крупному предложил.</p>
   <p>— И вы предложили?</p>
   <p>Он опустил глаза. Помолчал. Потом коротко, отрывисто, без всякой жалости к себе самому, выговорил:</p>
   <p>— Предложил.</p>
   <p>— Что же?</p>
   <p>— А вот что. У меня в эту минуту, понимаете, кровь к голове ударила — сами знаете, голубушка, как со мной бывает, когда меня в угол загонят. И говорю ему: «А вот что, Стелловский. А давайте поспорим. Я вам за месяц напишу новый роман. Не очерк, не повестушку — а полноценный, настоящий, не менее десяти печатных листов. Через тридцать дней с сегодняшнего числа — рукопись будет у вас на столе. Сполна и набело. А вы мне за неё — деньги вперёд. Сей же час».</p>
   <p>— Боже мой, Фёдор Михайлович…</p>
   <p>— Знаю. Знаю, голубушка, что вы скажете. Что это безумие. Что это горячка. Что десяти листов в тридцать дней живой человек не сочинит — а если и сочинит, так и не сочинит вовсе, а накатает, и хуже того хуже выйдет. Всё это я знаю. И в ту минуту знал. Только понимаете ли, мне в ту минуту уже не до правды было. Мне самое было важное — этого жирного, в халате, в очках, переупрямить.</p>
   <p>— А он?</p>
   <p>— А он прямо-таки переменился в лице. Я даже сначала испугался: думаю, как бы не удар у него. Сидит, краснеет, бороду свою щиплет, и наконец медленно так говорит: «Знаете, Фёдор Михайлович, а ведь это не лишено остроумия. Не лишено». И тут же вынул из ящика бумагу. И стал писать.</p>
   <p>— Прямо при вас?</p>
   <p>— Прямо при мне.</p>
   <p>— А деньги?</p>
   <p>— Деньги тут же и заплатил. Тут же при мне и пересчитал на столе, серебром. Три тысячи рублей.</p>
   <p>— А условия? — спросила я тихо.</p>
   <p>Улыбка совсем сошла у него с лица. Он провёл рукою по лбу — медленно, словно стирая невидимую испарину.</p>
   <p>— Условия, Наденька, прописали мы оба. И, не скрою, прописал он их с такою сладкою обстоятельностью, точно мармелад на палочку наматывал. Тут вам и срок — тридцать дней, день в день, и ни на один денёк больше. Тут вам и объём — не менее десяти печатных листов, чистым набором, без воды. Тут и приёмка — лично самим Стелловским, в собственные его руки, под его же собственноручную расписку. А если, говорит, в назначенный день к назначенному часу рукописи у меня в руках не окажется, в надлежащем виде и объёме, — то…</p>
   <p>Он замолчал. Я не торопила.</p>
   <p>— То тогда, Наденька, — выговорил он наконец, не глядя на меня, — все мои будущие сочинения — все, какие я только напишу впредь, — на девять лет полностью переходят в его, Стелловского, безраздельное пользование. На девять лет, понимаете? И ни единой с того копейки мне с них уплачено не будет. Что бы я ни написал — он будет печатать. А я — буду отдавать. Безвозмездно.</p>
   <p>———</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>СЕГОДНЯ ДЕЙСТВУЕТ СКИДКА НА КНИГУ!!!</p>
   <p>Елена Белильщикова</p>
   <p>"Мачеха-доктор. Хозяйка детской лечебницы"</p>
   <p>https:// /shrt/aEK3</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 38</p>
   </title>
   <p>Я не сразу нашлась, что ответить. Молчала. Слышала только, как у меня самой стучит в ушах кровь.</p>
   <p>— Я, разумеется, и подмахнул, — добавил он тихо, словно с самим собою договаривая. — А что мне было делать? Деньги-то лежали тут же, на столе. На них, на эти три тысячи, и Михаила Михайловича из долговой ямы вытащить, и Павлушу одеть, и за квартиру внести… Я и подмахнул.</p>
   <p>— А брат? — спросила я. — Михаил Михайлович знал?</p>
   <p>— Знал, конечно, знал. И отговаривал. Ещё как отговаривал. Прямо за полу меня хватал — не надобно, говорит, Фёдор, не сговаривайся, добром не кончится. И Майков отговаривал. И Майков, и Страхов, и старичок Григорьев — все, как один, в голос. Только знаете, голубушка моя, ведь меня, когда я разойдусь, — меня уже и десять Михаил Михайловичей не удержат. Меня, когда меня моя натура подхватит, — я уже не я. Я азартный человек, Наденька. Этого не вытравишь.</p>
   <p>Он посмотрел на меня — посмотрел стыдливо, как нашкодивший мальчишка, и улыбнулся.</p>
   <p>— А роман? — спросила я уже почти беззвучно. — Много ли у вас готово?</p>
   <p>Он молча покачал головой.</p>
   <p>— Да куда там. Ни единой главы. Ни единой строки начисто.</p>
   <p>Молчание упало между нами — глухое, длинное.</p>
   <p>И вдруг он поднял на меня глаза — те самые глаза, в которых ещё минуту назад была одна горькая виноватая усталость, а теперь зажглось что-то — что-то живое, удивлённое, едва ли не радостное.</p>
   <p>— А вот ведь, странное дело, Наденька, — выговорил он медленно. — Вот ведь странное дело. Сижу нынче с утра — и ни строки. Хожу из угла в угол — и ни строки. Мну бумагу, бросаю — и ни единой. А вот вы пришли — и мне точно… точно ставенки в голове отворились, понимаете? Свежим, говорю вам, пахнуло. Стало быть, всё-таки можно ещё, можно… Только знаете, Наденька, я… я не хочу, чтобы вы уходили. Ей-богу, не хочу. Я даже сам не знаю, как вам это выразить. Вы… вы как будто вдохновение мне приносите, голубушка моя.</p>
   <p>Я улыбнулась против воли. Странно, неловко улыбнулась.</p>
   <p>— Простите меня, Наденька, — продолжал он торопливо, — но я ведь — и это вы знаете, и не я один, в литературе нашей знают, — я ведь ревнив, когда пишу. Страшно ревнив. Я люблю запираться. Я люблю быть один. Бывало, по правде сказать, на покойницу свою Марию Дмитриевну — царствие ей небесное — даже и ругался, когда она в кабинет ко мне без спроса входила. Ругался. Уж простите, не ради красного словца говорю. А вот с вами, голубушка моя, всё совершенно по-другому. Совершенно по-другому. Если бы вот вы тут просто сидели, ну вот в этом самом кресле, и ничего не делали бы — и то у меня бы, я чувствую, мысли пошли. Не смейтесь, ради бога. Я не шучу. Не смейтесь.</p>
   <p>— А я и не смеюсь, Фёдор Михайлович, — выговорила я. — Ей богу, не смеюсь. Я… я хочу помочь вам.</p>
   <p>Он поднял брови.</p>
   <p>— Помочь? — переспросил. — Так вы и так мне помогаете, Наденька. Вашим существованием одним.</p>
   <p>— Нет, — сказала я твёрдо. — Не так. Я хочу помочь по-настоящему, Фёдор Михайлович. Делом. Помните, как мы вечерами с вами роман обсуждали? Как вы мне читали, а я возражала? Вот так бы и работать. Только теперь — не от случая к случаю, а каждый день, до конца. Сесть и довести до точки. Я… я могу, поверьте. У меня и почерк хороший, я могла бы за вами записывать, переписывать набело… А когда не записывать — слушать. И спорить. Если будет с чем поспорить.</p>
   <p>Он посмотрел на меня — посмотрел долго, не моргая, со странной какой-то осторожностью, точно боялся спугнуть собственные слова.</p>
   <p>— Вы… — выговорил он наконец, — вы правда на это согласитесь? Правда, Наденька?</p>
   <p>— Соглашусь, — сказала я.</p>
   <p>— Знаете, у меня была эта мысль, — выговорил он торопливо. — Уж не раз была. Только я… я не смел вам её предложить. Думал — у вас же свои дела, у вас же ваша медицина, вам и без меня этих врачебных хлопот хватает.</p>
   <p>— Да какие у меня нынче дела, Фёдор Михайлович, — сказала я и сама услышала в собственном голосе горечь. — Какие там, к чёрту, дела? Никаких у меня дел нет. Ни одной заботы. Свободна, как ветер.</p>
   <p>— Ну если так… — он поднялся вдруг с кресла, прошёлся по комнате, остановился у окна, обернулся ко мне. — Если так — то знаете, Наденька… если вы не против…</p>
   <p>— Я не против, — сказала я. — Я только за. Давайте же работать, Фёдор Михайлович. Давайте работать вместе.</p>
   <p>Он не сразу мне ответил. Долго стоял у окна — глядел в чёрный двор, потом снова повернулся. И на лице его медленно проступило выражение какой-то детской, не уместившейся в нём радости.</p>
   <p>— Да, — сказал он. — Давайте. Давайте, Наденька. Бог нас благослови.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Так с того самого вечера и началось.</p>
   <p>Никогда — ни в той своей далёкой жизни, ни в этой — я не работала так, как мы с ним работали тот месяц.</p>
   <p>Утром, в десятом часу, я выходила из дому на Казначейскую. Полине я сказала только: «помогаю Фёдору Михайловичу с рукописью». Сестра посмотрела на меня — посмотрела тем особым, всё видящим взглядом, какой у неё к тому времени уже выработался по моему адресу, — и ничего не сказала. А вечером, когда я возвращалась — иногда поздно, к двенадцати, иногда уж и за полночь, — она ставила мне на стол подогретый ужин, не говорила ни слова и уходила к себе в комнату. И мы день ото дня всё реже виделись. Уж не знаю, что она при этом думала. Может быть, ей казалось, что я свернула на дорожку, какою прошла когда-то она сама. Может быть, она знала больше, чем я могла предположить. А может быть, наоборот, ничего не знала и оставила меня в покое — потому что устала от собственного знания.</p>
   <p>Так или иначе, каждое утро я была у него.</p>
   <p>Фёдор Михайлович встречал меня уже одетый, в чистой рубахе и сюртуке — для него это уже был знак уважения, потому что обыкновенно он работал в дезабилье, как сам обыкновенно говорил. У него на столе стояла одна или две зажжённых свечи — даже днём, потому что день в петербургской зиме короток и сер, как воробьиный нос. Я снимала шубу, перчатки и садилась за маленький столик у окна, который он приспособил под мою работу. На столике у меня было: чернильница, две перочистки, стопка чистой бумаги, перо в подставочке.</p>
   <p>Мы завели правило: работать без перерывов до обеда, обедать в час пополудни — у него обыкновенно всё было готово, кухарка приходила утром, оставляла на плите щи, на сковородке — гречу с маслом, и уходила, — а после обеда снова за дело, до семи или до восьми, или, если шло хорошо, и до полуночи.</p>
   <p>Сперва он работал у себя в углу — расхаживал, сжимая в горсти перо, садился, вскакивал, рвал бумагу, опять садился. Я же садилась за свой столик, раскрывала какую-нибудь книгу и не подымала глаз. Но через час, через другой, он подходил ко мне сам — с исчёрканным черновым листом в руке, садился рядом и говорил:</p>
   <p>— Послушайте-ка, Наденька. Я тут… давайте я вам вот это прочту. А вы мне скажите, понятно ли я выразился.</p>
   <p>И начинал читать. Сперва не очень громко, потом, увлекаясь, — всё громче, всё горячее, размахивая той самой рукою, которая держала листок. Я слушала. Изредка спрашивала. И, когда мне казалось нужным, осторожно вставляла:</p>
   <p>— Тут, может быть, можно бы и поэкономнее. Уже сказано в предыдущем абзаце то же самое.</p>
   <p>Или:</p>
   <p>— Фёдор Михайлович, а отчего же вы решили, что Раскольников именно так бы поступил? Ведь вы же его и в прошлой главе обрисовали человеком…</p>
   <p>И он или вспыхивал, тряс листком, доказывая обратное, или, напротив, замолкал, чесал бороду, говорил тихо: «верно ведь… экая жалость, ведь я не подумал…» — и тут же, не садясь, начинал переписывать на коленке прямо.</p>
   <p>Со второй недели мы перешли к диктовке.</p>
   <p>Он расхаживал — то по диагонали, то от угла к углу, — и говорил. Не торопясь, иногда останавливаясь на длинные минуты, потом, словно прорываясь куда-то, начинал говорить быстро-быстро, и я едва поспевала за ним пером. Торопливый мой почерк украшал все эти черновые листы — и Фёдор Михайлович неоднократно говорил мне: «вы, голубушка, не суетитесь, переписывайте начисто потом, главное — ловите смысл». Я ловила. И не упускала ни одной строки — потому что знала: если я её сейчас упущу, оно пропадёт навсегда.</p>
   <p>А назавтра я приходила с переписанным набело куском, который накануне успела отделать дома, — и Фёдор Михайлович, наливая мне чая, читал его, вычёркивал какие-то места и, чертыхаясь, требовал ещё переписать. И мы спорили — иногда жарко, чуть не до крику, — а потом мирились, смеялись, и снова брались за дело.</p>
   <p>Не подумайте, Бога ради, что между нами в эти недели было что-нибудь иное, кроме работы. Не было. И — странное дело, — этот наш безудержный, ежедневный, до изнеможения труд, эта общая бумажная страда, заслонившая собою все часы, — она не разжигала никакой страсти. Напротив. Она тушила её. Будто кто-то взял да и обернул ту дикую, опасную нашу прежнюю близость в плотную, по-крестьянски крепкую, серую холстину дела. Та самая нить, что натягивалась между нами в обмерших мгновениях, теперь словно бы перепрелась и перестала звенеть. А вместо неё между нами появилось другое, что-то такое, что бывает только у людей, работающих локоть к локтю над общим делом. Уважение, может быть. Доверие. Тот особенный, обкатанный язык, какой возникает у двоих, занятых одним и тем же. Когда понимаешь, что говорит человек, ещё до того, как он договорил. Когда знаешь, что он сейчас скажет и даже о чём в данную секунду думает.</p>
   <p>Мне это было — Бог свидетель — гораздо ценнее всех ускользающих поцелуев на свете.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>К концу второй недели у нас были вчерне готовы три части. Фёдор Михайлович сам теперь не верил, что эту чудовищную гору можно сдвинуть; не верила и я; и оба мы, опасаясь спугнуть удачу, между собою об этом не говорили. Только продолжали — каждый день, каждый день, каждый день, — браться за неё.</p>
   <p>Иногда заглядывал к нам Михаил Михайлович. Это были тяжёлые, и сами по себе тяжкие посещения, потому что я видела ясно, что и он недомогает: одышка, желтоватый цвет лица, отекшие веки, и какая-то особая, ленивая медлительность в движениях, неприятно меня настораживавшая. Я уже знала по своему врачебному опыту, что человек с этакими признаками подолгу не живёт. Но Михаил Михайлович, не зная того сам или зная, но не желая знать, бодрился, шумел, приносил с собой какие-то корректуры, какие-то страшные счёты за журнал.</p>
   <p>К концу третьей недели Фёдор Михайлович держался уже на одной воле и крепком чёрном кофее, который я ему варила сама на маленькой спиртовке. Спал он по три-четыре часа в сутки, говорил иногда отрывисто, иногда не слышал, что я ему говорю. Я начала тревожиться. Несколько раз украдкой щупала ему пульс. Пульс был частый, неровный. Я говорила: «Фёдор Михайлович, надо отдохнуть. Прерваться на день. Поспать. Иначе вы себя сломаете». Он отмахивался. «Какой там отдых, Наденька. Какое там. Вот сдадим — тогда хоть в могилу ложись».</p>
   <p>Я просила его есть — он ел через раз, с отвращением. Я приносила ему из аптеки укрепляющие капли — он принимал из вежливости. И всё-таки писал, и всё-таки писал. Лист за листом. Лист за листом. Я записывала его рассуждения — те самые рассуждения, которые потом, я знала, перевернут русскую литературу, — и старалась, чтобы рука у меня не дрожала, а почерк не плясал.</p>
   <p>————</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>У меня для вас есть и другие книги, которые наверняка вам придутся по вкусу. Приходите почитать мою невероятную историю о попаданке в Империи Драконов</p>
   <p>“Соленья и варенья от попаданки, или новая жизнь бабы Зины”</p>
   <p>В прошлой жизни не сложилось у меня ни с мужем, ни с детьми. Зато воспитала не одно поколение детишек и закатала целый батальон солений.</p>
   <p>И вот, надо же, попала! Да ещё в Драконью империю, и муж у меня теперь имеется, тоже дракон.</p>
   <p>Что значит неугодная жена? Я что ли?</p>
   <p>Решил меня загубить? Я ему покажу Кузькину мать! Всей Драконьей Империи раздам на орехи и… по банке варенья.</p>
   <p>Я вам не тут, я женщина с опытом, могу и контрабандой заняться, и контрабандистом тоже... если симпатичный...</p>
   <p>https:// /shrt/3s4I</p>
   <p>————</p>
   <p>ПРИЯТНОГО ВАМ ЧТЕНИЯ!</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 39</p>
   </title>
   <p>Двадцать четвёртый день этой нашей странной, лихорадочной жизни выдался — как назло — без меня. Накануне поздно вечером, прощаясь со мною на пороге, Фёдор Михайлович сам сказал: «Завтра, голубушка моя, не приходите с утра. Я там одно место хочу перебелить сам. Один. К полудню приходите — тогда и продолжим». Я согласилась. Я этому даже обрадовалась, признаться, потому что и сама за эти три недели порядком вымоталась.</p>
   <p>Назавтра я не торопилась. Прибрала у себя в комнате. Долго пила кофей. Подождала Полину, но Полина не вышла. И только к одиннадцати я собралась, оделась и тихо, без особенного волнения, отправилась на Казначейскую.</p>
   <p>Когда взошла на лестницу, ещё ни о чём не догадывалась.</p>
   <p>Поднялась. Постояла у двери. Дёрнула за шнурок.</p>
   <p>Привычный звон.</p>
   <p>И — тишина.</p>
   <p>Подождала. Дёрнула ещё. И ещё. Звонила всё громче, всё нетерпеливее. Никаких шагов. Никаких голосов. Тишина.</p>
   <p>И вот тут — впервые за все эти недели — у меня в груди ёкнуло. Не предчувствие — нет, это было сильнее предчувствия, это была физическая, тяжёлая отдача, будто бы кто-то изнутри ударил меня в самое нутро. Я знала Фёдора Михайловича уже достаточно, чтобы понимать: он не уходит без предупреждения. Не уходит, не оставив записочки. И тем паче — не уходит, когда меня ждёт.</p>
   <p>Я тронула дверную ручку. Ручка повернулась легко. Дверь была не заперта.</p>
   <p>И вот в эту минуту у меня в груди ёкнуло уже не один раз и не два. Сердце моё ушло куда-то очень глубоко, ниже желудка, ниже самого пола, — и оттуда уже билось часто и беззвучно, как птица в подвальном окошке.</p>
   <p>Я толкнула дверь. Вошла.</p>
   <p>В прихожей было сумрачно, шуба его висела на крюке, как обыкновенно. Часы на стене тикали ровно. Никакого беспорядка. Ничего такого, что бы сразу же бросилось в глаза.</p>
   <p>— Фёдор Михайлович?.. — позвала негромко.</p>
   <p>Тишина.</p>
   <p>— Фёдор Михайлович?..</p>
   <p>Прошла в гостиную. Пусто. На столе — мой вчерашний переписанный кусок, на нём — его исчёрканные пометки. Свеча сгорела до самого огарочка. На кресле — недопитая чашка чая, давно остывшего, с заплесневевшею тонкою корочкою сверху.</p>
   <p>Я почувствовала, как медленно холодеют у меня кончики пальцев.</p>
   <p>— Фёдор Михайлович!</p>
   <p>В этот раз я уже сорвалась — почти выкрикнула, не помня себя.</p>
   <p>И из-за двери в спальню, какой я раньше никогда не отворяла, поскольку не было нужды, — послышался слабый, едва различимый, прерывистый стон. Стон человека, который и не зовёт никого, а просто дышит так, что само дыхание его — стон боли.</p>
   <p>Я кинулась туда.</p>
   <p>И вот, как только я толкнула эту дверь и переступила порог, увиденная мною картина так отчётливо выпечаталась в памяти моей, что я и поныне могу её описать с любой подробностью, до завитка узора на покрывале, до пятнышка свечного нагара на простыне.</p>
   <p>Он лежал в постели, навзничь, одетый, как был накануне, только без сюртука. Лицо его — измождённое, измученное лицо, к которому я так привыкла за эти три недели, — было залито жаром. Жаром не лихорадочно-румяным, а тёмным, мутным, нехорошим. Лоб блестел от пота. Волосы прилипли ко лбу. Дыхание — частое, поверхностное, с лёгким, как будто свистком, призвуком. Я даже сквозь дверной проём слышала этот свисток.</p>
   <p>Глаза его были полуоткрыты. И смотрели — не на меня. Смотрели куда-то выше меня, в потолок, в какую-то невидимую точку, в которой, должно быть, мелькало уже одно ему ведомое.</p>
   <p>— Наденька, — выговорил он еле слышно, шевеля сухими, потрескавшимися губами. — Наденька… вы… пришли…</p>
   <p>— Пришла, Фёдор Михайлович...</p>
   <p>И в эту минуту — в эту самую минуту, когда я ещё стояла на пороге, не успев ни закрыть за собою двери, ни подойти, ни наклониться, — я с такой ясностью, какая бывает только у врача и у которой нет ни выбора, ни милосердия, поняла, что у меня в руках сейчас не один только больной человек, не один только любимый человек, не один только сын Бога, доверенный мне в эти страшные недели, — но и судьба ещё одного, неродившегося, неоконченного, не успевшего лечь на бумагу романа, который должен — должен — быть закончен через шесть дней.</p>
   <p>Я стояла и не шевелилась. И сердце моё в подвальном окошке билось часто, часто — как никогда ещё в жизни.</p>
   <p>Шесть дней.</p>
   <p>И — никаких сил у этого человека больше нет.</p>
   <p>————</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>С радостью зову вас в свою завершённую фэнтези-историю!</p>
   <p>“Хозяйка медовых угодий”</p>
   <p>Потеря близких оставила в моём сердце пустоту. Но новый мир подарил мне цель.</p>
   <p>И пусть я теперь всего лишь нищая батрачка в суровом краю, где жадный барон выжимает всё из своих земель и подданных. Я найду способ всё исправить.</p>
   <p>Высажу клевер, подсолнухи, лаванду, и пасека снова оживёт. И, конечно, поставлю на ноги несчастную сиротку. Защищу её и от подлого барона, и от его злой экономки, добьюсь нашей свободы и, кто знает, может даже растоплю сердце сурового нелюдимого лесничего, в чьих глазах будто бы скрывается какая-то тайна.</p>
   <p>Я возрождаю пасеку и верю: этот мир может стать моим домом…</p>
   <p>https:// /shrt/jrYK</p>
   <p>————</p>
   <p>ПРИЯТНОГО ВАМ ЧТЕНИЯ!</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 40</p>
   </title>
   <p>Не знаю, сколько простояла на пороге его спальни. Может быть, секунду, может быть, две — но в эти две секунды во мне успело произойти всё то, что обыкновенно занимает у живого человека добрую четверть часа.</p>
   <p>Сперва накрыли страх, оторопь, чёрная, как омут, паника. Потом захотелось броситься к нему, обхватить его горячую голову, прижать к себе и плакать в голос, не помня уже ни о приличиях, ни о делах, ни о сроках. Я даже сделала, помнится, полшажочка вперёд.</p>
   <p>И тогда, на третьей секунде, внутри меня очнулся врач.</p>
   <p>«Так. По порядку».</p>
   <p>Я опустила муфту на стул у двери. Сняла шубу, не глядя бросила её туда же. Подошла к постели. Села с краю.</p>
   <p>— Фёдор Михайлович, — выговорила негромко. — Фёдор Михайлович, послушайте меня. Я здесь. Я никуда не уйду. Сейчас я буду вас осматривать. Не пугайтесь, не сопротивляйтесь. Просто лежите.</p>
   <p>Он не ответил. Только повёл глазами в мою сторону — и снова возвратил их к той же невидимой точке на потолке.</p>
   <p>Я взяла его за запястье, чуть выше косточки. Стала считатть пульс. Сто двадцать два удара в минуту. Сто двадцать два. У человека в покое, лежа́ в постели. Аритмия? Нет, кажется, аритмии нет, но пульс мчится так, точно сердце убегает от кого-то.</p>
   <p>Затем приложила тыльную сторону ладони к его груди, чтобы посчитать вдохи и выдохи. Сорок в минуту. У здорового — двенадцать-шестнадцать. Дыхание поверхностное, толчками. И на вдохе — этот свист, который я слышала ещё из прихожей.</p>
   <p>Наклонилась к самой его груди — ухом, без всякого стеёскопа, потому что стетоскоп у меня лежал дома, у Полины, а домой бежать сейчас было нельзя. Послушала. И слева, и справа — особенно справа, в нижних долях, — отчётливо различила хрипы: мелкие, частые, влажные. И ослабление дыхания в этих же долях. И характерная для крупозного воспаления крепитация, когда лёгочные пузырьки со щелчком расправляются на каждом вдохе.</p>
   <p>Я выпрямилась.</p>
   <p>Двустороннее крупозное воспаление лёгких. Преимущественно нижних долей справа. Третьи или четвёртые сутки, не позже, — потому что мокрота уже отходит, но скудно, и больной только-только сваливается в самое тяжёлое.</p>
   <p>«Если я ничего не предприму, — произнёс кто-то у меня внутри ровным голосом, словно зачитывая вслух какую-то казённую бумагу, — то послезавтра он умрёт».</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Я открыла окно. В комнату потёк сырой петербургский воздух. Закатала рукава.</p>
   <p>— Фёдор Михайлович, — снова заговорила, спокойно и уверенно, не сюсюкая. — Я сейчас вас раздену. Не надо помогать. Просто разрешите. Я буду делать всё, что нужно, чтобы вас вылечить.</p>
   <p>Он закрыл и снова открыл глаза, и я приняла это за согласие.</p>
   <p>Снять с него мокрую насквозь рубаху оказалось делом долгим — он был тяжёл, как камень, в той тяжёлой беспомощности, какая бывает у людей, выкипающих в жару. Расстегнула пуговицы, стянула один рукав, другой, повернула его боком, потом обратно. Простыня под ним была мокрая до того, что хоть отжимай. Подсунула под голову свёрнутую вдвое подушку, чтобы он лежал не плашмя, а полусидя — так легче будет дышать.</p>
   <p>В шкафу нашла стопку чистого белья, перестелила постель. Положила рядом ещё одну стопку — на смену. Накрыла его до пояса лёгким покрывалом. По грудь оставила полу-обнажённым.</p>
   <p>И принялась за главное.</p>
   <p>Ванну в его квартире я никогда прежде не видала — была какая-то комнатка с глиняным кувшином и большим эмалированным тазом. К счастью, у Фёдора Михайловича стоял на печи большой медный чайник с водой, не остывший с утра. Я подлила в таз ровно столько горячей воды, чтобы получилось чуть прохладно. Намочила в этой воде две большие простыни. Отжав, обернула этими простынями его от подмышек до бёдер, плотно, в два слоя.</p>
   <p>Метод этот, который в Европе называют по имени силезского крестьянина Винценца Присница, у нас в России мало кто знает. А зря: при сильном жаре эти холодные обёртывания умеют сбить температуру за час-другой и при этом, что важно, не ослабить больного, как ослабило бы кровопускание, к коему здесь бы непременно прибегли все остальные.</p>
   <p>Фёдор Михайлович, едва я приложила к нему мокрое полотно, вздрогнул, выгнулся, простонал что-то непонятное. Я придержала его за плечо.</p>
   <p>— Тише, тише, голубчик мой, тише. Я знаю, неприятно. Знаю. Сейчас полегчает.</p>
   <p>Он простонал ещё раз и затих. Дыхание его оставалось тем же — частым, поверхностным, со свистком на вдохе, — но в самом тоне этого дыхания, я могла поклясться, уже сделалось чуть легче. Что-то отпустило в нём — на самую ничтожную малость, но отпустило.</p>
   <p>Я опустилась на стул у изголовья. Стала ждать.</p>
   <p>Ожидание в медицине — особое искусство. Ждать надо собранно, не отводя глаз от больного, считая минуты и постоянно прислушиваясь — не изменилось ли что? Не ухудшилось ли? Я ждала, и считала, и слушала. Через десять минут потрогала ему лоб — был тёплый, уже не так нестерпимо горяч. Через двадцать — пульс сделался ровнее. Через сорок — Фёдор Михайлович впервые с того, как я вошла, открыл глаза не в потолок, а нашёл взглядом меня.</p>
   <p>— Наденька, — выговорил совсем слабо. — Что вы… что вы со мной творите?..</p>
   <p>— Лечу вас, Фёдор Михайлович. Лечу. Не противьтесь. Доверьтесь мне.</p>
   <p>— Доверяюсь, — прошептал он. — Уж кому, кому, а вам доверяюсь безропотно.</p>
   <p>Через час я сменила простыни. Снова намочила, снова отжала, снова обернула. Между этими сменами поила его тёплой подсоленной водою из чайной ложечки, по глоточку, не давая много зараз, чтобы не вырвало. У него обезвоживание было сильное, я по сухости губ и по тому, как кожа на тыльной стороне его ладони видела это с полной отчётливостью.</p>
   <p>К пяти часам жар стал спадать. В шесть я зажгла свечу.</p>
   <p>В семь у меня иссяк запас отвара ивовой коры, который я успела заварить из жалкого, найденного в его кухонной плошечке остатка. А ивовая кора нужна была мне как воздух — ивовая кора, или, говоря научным языком, salix alba, народное средство против лихорадки, которое здесь, в России, заваривают спокон века, но без всякого понятия о дозах, о кратности, о том, что в ней действует. Я-то знала, что в ней действует. Я-то знала, что три ложки коры на кружку кипятка, и по полстакана через каждые четыре часа, — это и есть, по сути дела, тот же аспирин, до которого человечество ещё лет тридцать как не доберётся.</p>
   <p>Поразмыслив немного, я села за маленький кухонный стол и набросала наспех записку:</p>
   <p>«Михаил Михайлович, ради Бога, скорее. Фёдор плох. Воспаление лёгких. Я при нём. Привезите всё, что я перечисляю, и приезжайте сами. Каждая минута дорога. Н.»</p>
   <p>Ниже перечислила: ивовой коры — полфунта, цветков липы — полфунта, тимьяну сухого — четверть фунта, листа эвкалипта (если в аптеке найдётся, а нет — миртового или лаврового), горчицы в порошке — фунт, камфорного спирта — пузырёк, опийной настойки — самый малый пузырёк, и сверх того — пузырёк хины. Перечисляла, и сама удивлялась, как ровно и спокойно у меня всё это получается. Точно я не у постели любимого человека, доходящего в горячке, а просто исполняю свою работу, свой брачебный долг.</p>
   <p>«В аптеку Пеля на Васильевском, — приписала я внизу, — там лучшее в городе, там знают меня. Скажите аптекарю — для Сусловой».</p>
   <p>Сложила листок вчетверо. В прихожей у Фёдора Михайловича висел шнур для звонка дворника — для тех редких случаев, когда хозяин нуждался в посылочной услуге. Я подёргала. Через несколько минут пожаловал не сам дворник, а сын его, отрок лет двенадцати, с веснушчатою круглой мордашкой.</p>
   <p>— Знаешь, где живёт Михаил Михайлович Достоевский? — спросила я.</p>
   <p>— А как же, барыня. Знаем.</p>
   <p>— Беги. Беги что есть духу. Передай эту записку лично в руки. И скажи — Надежда Прокофьевна шлёт, дело смертное. Понял?</p>
   <p>— Понял, барыня.</p>
   <p>— И обратно с ним, ежели он соберётся, приведёшь сюда. И вот тебе на извозчика, — я сунула ему в ладонь две монеты.</p>
   <p>Мальчишка тотчас помчал исполнять, а я вернулась к Фёдору Михайловичу.</p>
   <p>————</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>Если вы любите доброе и юморное фэнтези о попаданках, обязательно заходите в мою ЗАВЕРШЁННУЮ КНИГУ</p>
   <p>“Наследница (не) счастливой сыроварни”</p>
   <p>Была пенсионеркой, а стала попаданкой.</p>
   <p>Была Юлия Анатольевна Мухина, а стала Джульетта Левальд.</p>
   <p>Была бухгалтером, а стала… графиней?..</p>
   <p>Да если бы!</p>
   <p>А ведь просто повелась на рекламу какого-то агентства «Не та дверь», где мне пообещали новую жизнь. Вот только никто не объяснил доверчивой старушке, что новая жизнь будет ничем не легче прежней.</p>
   <p>Эх, ладно. Куда, говорите, идти? В ту дверь? А, без разницы! В любом случае выберусь.</p>
   <p>Спасу подслеповатую козу и девочку-сиротку, поставлю на место заносчивого дракона и всем раздам… по куску сыра. Я же нынче сыровар!</p>
   <p>А проблемы?.. Да в какой жизни их не было?!</p>
   <p>https:// /shrt/t2FD</p>
   <p>————</p>
   <p>ПРИЯТНОГО ВАМ ЧТЕНИЯ!</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 41</p>
   </title>
   <p>Потянулись особо тягостные часы.</p>
   <p>В какой-то момент больной впал в долгое, тревожное забытьё, в котором повторял одно и то же:</p>
   <p>— Михайло, Михайло… ты вот что, Михайло… ты Стелловскому, ты подлецу… ты ему скажи… ты ему скажи…</p>
   <p>Что именно надлежало сказать подлецу Стелловскому, он так и не выговорил — терял мысль, шептал что-то невнятное, потом начинал опять с того же «ты Михайло…», и снова обрывался.</p>
   <p>Я молча гладила его по голове.</p>
   <p>И вдруг поняла, что именно сейчас, как никогда, мне вдруг надобно помолиться.</p>
   <p>Я не любила молиться никогда. Я и в Бога никогда толком не верила. Но в эту минуту, у его постели, я сделала единственное, что человек делает, когда уже совершенно ничего больше не может сделать. Опустилась на колени у самой кровати. Сложила ладони. Стала шептать:</p>
   <p>— Господи... Господи, если ты есть... Не за себя прошу. И не для себя. А вот за этого человека. Слышишь? Вот за этого человека. Он же столько ещё не написал. Господи, ты-то это знаешь, ты-то знаешь, что он ещё должен сделать. Дай ему. Дай ему ещё хоть немножко времени. Тебе же он нужен. Людям нужен. Помоги. Просто помоги. Не отнимай его сейчас.</p>
   <p>Я ничего не пообещала за это Богу. Ничего не могла Ему пообещать — у меня ничего не было, что бы я могла обменять или поставить на кон. И я не пообещала. Я только просила.</p>
   <p>Ещё долго стояла на коленях, упершись лбом в край его подушки. Слышала его частое дыхание у самого уха. Чувствовала, как мокнет от слёз простыня под моим лбом.</p>
   <p>И — странное дело, — мне в эту минуту, посреди этого мокрого, душного, страшного бдения, сделалось вдруг немножко легче. Не от того, что я во что-то поверила. И не от того, что мне померещился какой-то ответ. А просто оттого, что я сказала всё, что лежало у меня на душе — кому-то, кому могла сказать, не боясь быть осмеянной, осуждённой, оборванной.</p>
   <p>И тогда — я не вру, я и сейчас уверена, что это была не моя выдумка, — Фёдор Михайлович тихонько, во сне, прошептал:</p>
   <p>— Бог нас благослови…</p>
   <p>Те самые слова, что он сказал в тот вечер, когда мы решились вместе писать роман.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Михаил Михайлович приехал в одиннадцатом часу.</p>
   <p>Он ввалился в прихожую — грузный, тяжело дышавший, с двумя свёртками подмышкой, — и, не успев ещё снять шубы, заговорил с порога:</p>
   <p>— Надежда Прокофьевна, я уже знаю, ваш мальчишка всё мне в карете рассказал. Что с ним? Что с Фёдей?</p>
   <p>— Воспаление лёгких, Михаил Михайлович. Крупозное. Двустороннее.</p>
   <p>Он осел на стул у двери. Помолчал. Потом, точно справившись с собою, спросил по-деловому:</p>
   <p>— Что нужно делать?</p>
   <p>— Всё, что я скажу. Без вопросов. Распакуйте, что привезли. Я заварю отвар. Сядьте у его постели и смотрите, чтобы ровно дышал. Если задышит реже — крикнете меня. И если посинеют губы — крикнете.</p>
   <p>— Слушаюсь, сударыня.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Так началась эта длинная, длинная ночь.</p>
   <p>Я и до сих пор, когда пытаюсь её вспомнить, не могу выстроить её в последовательном порядке. Ночь эта осталась в моей памяти не одной общей картиной, а сцепкою малых, разрозненных стёкол — будто кто-то взял да и расколотил то самое окно, в которое я смотрела часами, и теперь я перебираю осколки.</p>
   <p>Вот осколок: я стою у плиты, медленным круговым движением размешиваю в кипящей воде ивовую кору. Слышу, как через дверь спальни до меня доносится тяжёлое, прерывистое дыхание.</p>
   <p>Ещё осколок: я тру ему виски смоченной в воде с уксусом тряпкою. Михаил Михайлович держит его сзади за плечи, помогая мне его придерживать. Глаза Фёдора Михайловича закрыты.</p>
   <p>Ещё: грею на самой малой огнёвой горелке миску с водою, бросаю в неё пригоршню сухого тимьяна. Несу к постели. Накрываю собственным платком ему голову над миской — чтобы пар пошёл прямо в дыхательные пути. Считаю: десять минут. Двадцать.</p>
   <p>И ещё: я расстилаю на его груди и плечах горчичники — три на грудь, два на спину. Считаю время. Снимаю. Кожа под ними — красная, разогретая, набирается крови.</p>
   <p>И ещё один: он бредит и зовёт мать. Зовёт, как зовут дети — жалобно, протяжно, «маманя». Я отираю ему слёзы со скулы своей собственной ладонью. И сама плачу.</p>
   <p>И снова: в третий или в четвёртый раз меняю на нём простыни — он опять весь мокрый, как из бани. И в этот раз простыни уже не остужающие, а тёплые, потому что жар у него начинает спадать, а охлаждать в этой стадии больше нельзя.</p>
   <p>За окном начинает светать. Сначала — серое. Потом — чуть голубоватое. Потом — розовое, по дальним крышам. Михаил Михайлович клонится головою на спинку кресла. Я кладу ему руку на плечо: «вздремните». Он, точно в благодарность, тут же засыпает, не успев и сюртук снять.</p>
   <p>Я остаюсь у постели больного одна.</p>
   <p>Меряю пульс. Считаю дыхание.</p>
   <p>В этой тишине утреннего вдруг почувствую, что у меня по щекам текут слёзы, и я их даже не пытаюсь утереть. Они текут, и текут, и текут.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>К десяти часам утра, когда Фёдор Михайлович открыл глаза и попросил пить, температура у него была тридцать семь и восемь.</p>
   <p>Я стала поить из ложечки. Михаил Михайлович, проснувшийся в восемь и тут же снова бросившийся помогать, стоял подле и держал блюдечко. Фёдор Михайлович пил по глотку. И вдруг, когда я отняла ложку, он поймал меня за свободную руку. Поймал, поднёс её к губам, и поцеловал. Тихо, благоговейно, как целуют, должно быть, иконы.</p>
   <p>— Наденька, — выговорил он. — Наденька. Вы… вы меня прямо у самой смерти из лап выхватили. Вы меня… вы меня просто спасли.</p>
   <p>— Ну что вы, Фёдор Михайлович…</p>
   <p>— Не отнекивайтесь. Не смейте. Я ведь чувствовал. Я ведь вот тут лежал — и чувствовал. Я ведь уже почти что и ушёл. Уже у самого порога стоял. А вы вот пришли — и за плечи меня, и обратно. Я-то ведь чувствовал, Наденька. Я-то ведь всё чувствовал.</p>
   <p>И снова поцеловал руку.</p>
   <p>Михаил Михайлович, стоявший у изголовья, потихоньку, чтобы не мешать, отвернулся и сделал вид, что разглядывает обои.</p>
   <p>— Ну будет, будет, голубчик, — выговорила я, чувствуя, что у меня вот-вот опять польётся из глаз. — Будет. Поправляйтесь. Это нынче главное.</p>
   <p>— Поправлюсь, — кивнул он. — Поправлюсь. Только знаете, Наденька…</p>
   <p>— Что?</p>
   <p>— Нам надо бы продолжить работать. Сегодня же. С обеда. Ну хоть с полудня.</p>
   <p>Я ушам своим не поверила.</p>
   <p>— Фёдор Михайлович, — выговорила я медленно, — вы сейчас… вы себе самому отдаёте отчёт, что говорите? Вам отдыхать надо. Лежать. Не вставать с этой постели ещё, по меньшей мере, неделю.</p>
   <p>— Не могу, — отвечал он спокойно. — Срок-то всё тот же.</p>
   <p>Михаил Михайлович, услышав это, обернулся.</p>
   <p>— Фёдя, — выговорил он негромко. — Бог с ним, со Стелловским. Ну, потеряем девять лет — потеряем. С тобою, не дай Бог, что — ничего ведь не будет уже. Ни романа, ни тебя, ни этих девяти лет.</p>
   <p>— Не потеряем, — отрезал Фёдор Михайлович, и в голосе его, ослабшем, снова заслышалось так свойственное ему упрямство. — Не потеряем, Михайло. У меня, помилуй, шесть дней ещё. Шесть. Я с Надеждой Прокофьевной за шесть дней роту солдат подыму, а уж эту-то книгу — мы добьём. Добьём, Наденька? Добьём?</p>
   <p>Я смотрела на него — измождённого, с провалившимися щеками, с заострившимся носом, с тенью смерти, ещё не до конца стёртой со лба, — и понимала, что отговаривать его бесполезно. Когда у этого человека уже зажёгся внутри огонь, его уже не загасишь ничем, и единственное, что можно сделать, — это поддерживать топливом. Шепнула про себя коротенькое, бессловесное благодарение Богу и кивнула.</p>
   <p>— Добьём, — сказала. — Добьём, Фёдор Михайлович.</p>
   <p>————</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>У меня для вас в запасе всегда масса интересных и удивительных историй!</p>
   <p>Одна из них</p>
   <p>“ТЕНЬ ЯНВАРЯ”</p>
   <p>Погибнуть от рук негодяев в своём мире, чтобы очнуться в другом в теле ведьмы, которая умерла 200 лет назад? Не лучший сценарий, но делать нечего, когда приходится спасать всё живое. Теперь меня зовут Адалена. И первое, что я увидела в своём новом воплощении, двух свирепых и безжалостных мужчин — Хранителя Араса и главнокомандующего Рэагана. Они убеждены, что именно во мне есть некая магия, способная остановить надвигающуюся Тьму. Но перед этим они подвергнут суровому испытанию не только моё тело, но и душу…</p>
   <p>https:// /shrt/kh3n</p>
   <p>————</p>
   <p>ПРИЯТНОГО ВАМ ЧТЕНИЯ!</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 42</p>
   </title>
   <p>Так оно с того утра и пошло.</p>
   <p>Я не уходила от него ни на час. Полине я послала короткую записку: «Поля, я ночую у Фёдора Михайловича. Он болен. Не беспокойся. Нядя.» Что Полина подумала, прочтя такую записку, — мне в эти дни было совершенно безразлично.</p>
   <p>Расписание у нас сложилось такое.</p>
   <p>Утром я будила его не раньше девяти. Перед этим — успевала вскипятить молока с маслом, сварить жидкого овсяного киселя, и заварить новый отвар: липу с тимьяном, или ивовую кору, или — в зависимости от часа и от того, как обстояли с ним дела, — что-нибудь ещё. Поила. Кормила с ложечки. Слушала грудь — каждое утро, как первое дело, ещё до завтрака. Считала пульс и дыхание. Записывала всё это в тетрадь, которая лежала у меня на тумбочке у кровати: число, час, температура, пульс, дыхание, выделения, состояние сознания. Нужно было точно видеть, как у больного идёт дело, и я предпочитала любому впечатлению — точную колонку цифр.</p>
   <p>В десять — мы садились работать.</p>
   <p>Он диктовал. Я записывала. Сидел он, поначалу, в кровати, обложенный со всех сторон подушками, бледный, слабый, с тёмными синяками под глазами. Говорил тихо. Часто останавливался. Кашлял. Пил тёплое питьё, которое всегда стояло у него под рукой на тумбочке. Снова диктовал. Прерывался — иногда минут на пять, иногда на четверть часа, иногда засыпал прямо на середине фразы. Я не будила. Ждала. Тихонько переписывала уже надиктованное набело, рядом, на отдельном листке. И, когда он просыпался, начинала с того места, на котором он остановился.</p>
   <p>В час пополудни мы прерывались на обед. Кухарка приходила к одиннадцати и оставляла мне всё необходимое. Михаил Михайлович, по моей просьбе, привёз также из аптеки Пеля целый запас лекарственных средств, и я подавала по часам. Прибавила к арсеналу своему ещё хины (тех самых порошков, которые в эту эпоху единственно считались хорошим жаропонижающим, — и я ничего против них не имела).</p>
   <p>После обеда — снова диктовка. И так до семи. После семи заставляла его ложиться, и он засыпал. А я ещё часа три, при свечах, переписывала набело. Потом, в одиннадцать или в двенадцать, и сама засыпала — прямо в кресле подле него, не раздеваясь, накинув на себя плед. Если он во сне начинал хрипеть тяжелее, я просыпалась мгновенно. Если ему делалось плохо — поднималась, поила, прикладывала влажную ткань ко лбу, считала пульс. И снова засыпала.</p>
   <p>Так — день за днём.</p>
   <p>К концу второго дня я не помнила вкуса горячей еды. К концу третьего — у меня дрожали руки. К концу четвёртого — Михаил Михайлович, заглянувший к нам, посмотрел на меня, на моё, должно быть, посеревшее лицо, на круги у меня под глазами, и сказал:</p>
   <p>— Надежда Прокофьевна. Голубушка моя. А вы-то сами не свалитесь, не дай Бог?</p>
   <p>Я взглянула на него, отвлёкшись на минуту от очередного листка, и ответила:</p>
   <p>— Не свалюсь, Михаил Михайлович. Такого я себе позволить не посмею.</p>
   <p>К концу пятого — у нас не хватало уже только двух глав. Самых важных, самых трудных. Я переписывала, и переписывала, и переписывала. И, надо отдать должное, к этому самому пятому дню Фёдор Михайлович — то ли благодаря ли моему лечению, то ли благодаря собственной поразительной природной устойчивости, какая у него ни единожды уже выручала, — пошёл на поправку. Температура установилась чуть выше нормальной — тридцать семь и две, тридцать семь и пять. Хрипы в груди оставались, но уже глуше. Он начал есть с аппетитом. Кашлял меньше. Сам сидел, сам ходил по комнате.</p>
   <p>Он стал прежним Фёдором Михайловичем — таким, каким я знала его до болезни. Только похудевшим. Только глаза у него стали ещё больше, и блеск в них ещё ярче.</p>
   <p>На шестой день — было кончено.</p>
   <p>Последняя точка была поставлена в десять часов утра. Я не помню, как именно это произошло. Помню только, что Фёдор Михайлович, продиктовав последнюю строку, замолчал, посмотрел на меня и тихо произнёс:</p>
   <p>— Кажется, всё.</p>
   <p>— Всё? — переспросила я, не веря.</p>
   <p>— Всё.</p>
   <p>Мы посмотрели друг на друга и засмеялись. Засмеялись по-простому, так, как смеются дети, которые наконец-то закончили строить из песка свою башенку.</p>
   <p>К полудню рукопись была у меня переписана набело — вся, от первой страницы до последней. Я сложила её в стопку. Перевязала суровой ниткой. Завернула в большой лист тёмно-синей бумаги. Перевязала ещё раз. Получился внушительный, тяжёлый пакет, в котором лежали те самые слова, которым предстояло перевернуть русскую литературу.</p>
   <p>Михаил Михайлович явился к двум.</p>
   <p>— Готово?</p>
   <p>— Готово, — кивнул Фёдор Михайлович.</p>
   <p>Он за эти полдня преобразился совершенно. Не выздоровел — это нет, до полного выздоровления было ещё далеко, — но взял себя в руки. Надел свой лучший сюртук, завязал галстук.</p>
   <p>— Поезжайте, — сказала я, провожая их в прихожую.</p>
   <p>— Как — поезжайте? — обернулся он. — А вы?</p>
   <p>— А что я?</p>
   <p>— А вы со мной не едете?</p>
   <p>Я растерялась.</p>
   <p>— Зачем же я? Фёдор Михайлович, это ваше с Михаилом Михайловичем дело. Я тут лишняя.</p>
   <p>— Лишняя?! — он чуть не подскочил. — Наденька, голубушка, да помилуйте! Кабы не вы — кабы не вы, у меня бы и пакета-то этого не было. Вы поедете с нами, и не возражайте мне. Хочу, чтобы вы видели, как этому Стелловскому я в его жирные ручки положу. Хочу, чтобы вы тоже эту минуту прожили. Без вас я туда не поеду. Так и знайте.</p>
   <p>Я взглянула на Михаила Михайловича — тот молча кивнул мне, как бы говоря: «не противьтесь, всё верно». Пришлось согласиться.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Извозчик подкатил к шести часам пополудни, к Большой Морской.</p>
   <p>Стелловский жил во втором этаже большого, нарядного дома — углового, с лепнинами по фасаду, с двумя гипсовыми атлантами, державшими на согнутых спинах балконную плиту. Поднялись по широкой, начищенной воском мраморной лестнице. На втором этаже — отделанная под тёмный дуб дверь, медная пластина с гравированным «Ф. Т. Стелловскiй». Михаил Михайлович позвонил.</p>
   <p>Открыл слуга. Поглядел на нас сверху-вниз.</p>
   <p>— Чего изволите, господа?</p>
   <p>— Доложите, любезный, что Достоевский Фёдор Михайлович и Достоевский Михаил Михайлович по делу-с. Господин Стелловский ждёт нас, ему известно.</p>
   <p>— Господина Стелловского нет, — отвечал слуга безо всякого выражения. — Извольте уехать.</p>
   <p>Мы все трое недоуменно переглянулись.</p>
   <p>— То есть как — нет? — спросил Фёдор Михайлович, и в его, ещё совсем недавно ослабевшем, голосе сразу вернулась прежняя, режущая нота. — Что значит — нет? У нас с господином Стелловским уговор на нынешнее число. Он ждёт нас.</p>
   <p>— Господин Стелловский, — отвечал слуга тем же тоном, — нынче с утра отбыл по делам.</p>
   <p>— Куда отбыл?</p>
   <p>— О том не уполномочен говорить.</p>
   <p>— Когда вернётся?</p>
   <p>— Через три дня.</p>
   <p>Я почувствовала, как у меня внутри всё обрушилось.</p>
   <p>Фёдор Михайлович чуть покачнулся. Я увидала, как у него побелели губы.</p>
   <p>— Любезный, — выговорил он сдержанно, и я даже подивилась, как спокойно у него прозвучал голос. — Любезный, мы войдём и подождём. Подождём столько, сколько потребуется. Прошу прощения, но это — наше право.</p>
   <p>— Не пущу-с, — отвечал слуга. — Не велено.</p>
   <p>— Кем не велено?</p>
   <p>— Самим господином Стелловским.</p>
   <p>— А по какому случаю?</p>
   <p>— О том не уполномочен говорить.</p>
   <p>— Послушай-ка, мерзавец, — заговорил Михаил Михайлович, и в его обыкновенно вежливом голосе вдруг прорвалось что-то такое крестьянское, — дело идёт о тысячах рублей. О моём родном брате. О честном уговоре, подписанном между двумя…</p>
   <p>— О том не уполномочен говорить.</p>
   <p>Слуга, как заведённая игрушка, повторял одно и то же. И на лице его — выученном, гладко выбритом, со скучающими глазами, — не дрогнул ни единый мускул.</p>
   <p>Дверь захлопнулась.</p>
   <p>Мы стояли на лестничной площадке и молчали.</p>
   <p>Михаил Михайлович, у которого губы тряслись, как у человека, проигравшего последнюю копейку, выговорил тихо:</p>
   <p>— Феденька. Феденька, мы пропали.</p>
   <p>— Пропали, — кивнул Фёдор Михайлович.</p>
   <p>И тут он сделался серым. Колени его подогнулись. Он опёрся на перила. Пакет соскользнул у него из-под мышки и шлёпнулся на ступень.</p>
   <p>Михаил Михайлович подхватил его за локоть.</p>
   <p>— Вот подлец... — пробормотал Фёдор Михайлович. — Каков же подлец...</p>
   <p>И тут у меня в голове внезапно родилась мысль.</p>
   <p>Я подняла голову.</p>
   <p>— Фёдор Михайлович. Михаил Михайлович. Послушайте меня.</p>
   <p>Они оба повернулись.</p>
   <p>— Едем к частному приставу, — выговорила я. — Сию минуту. Едем к частному приставу той же части, в какой состоит этот самый дом. И сдаём ему пакет — с описью, с печатью, с распискою. Под журнальный номер. И всё.</p>
   <p>Они молчали. Не сразу поняли.</p>
   <p>— То есть как? — выговорил Михаил Михайлович.</p>
   <p>— А вот так. Пристав — лицо, облечённое в данной части. У него своя печать, свой журнал, свой долг — фиксировать всё, что в его части происходит, в особенности — по уговорам и обязательствам частных лиц. Мы являемся к нему и показываем: вот пакет, вот уговор, вот мы, вот час, вот сей самый день, до которого, по уговору, надлежало пакет вручить лицу X. Лица X нет на месте, его слуга нас не впустил, ждать не велит, говорит — три дня не вернётся. А срок — нынче. Мы, не желая нарушать уговора с нашей стороны, вверяем пакет на сохранение в полицейскую часть, с описью и под журнальный номер. И — выходим оттуда с распискою, на которой стоит число и час, и печать пристава. После этого пускай Стелловский потом доказывает, что мы не сдали в срок. Он отсутствовал. Мы выполнили всё, что только могло быть выполнено. Понимаете?</p>
   <p>Михаил Михайлович спросил всё ещё с сомнением:</p>
   <p>— А он… он не сможет потом сказать, что это, дескать, не считается? Что уговор был — лично, в руки?</p>
   <p>— Сможет сказать. Но не сможет доказать. Потому что доказывать надо будет в суде, и тогда у нас будет печать, журнальная запись, имя пристава, дата, опись. А у Стелловского — ничего. Какой судья ему присудит в таком положении? Никакой не присудит. Закон не на его стороне. Закон, Михаил Михайлович, в этом деле как раз и стоит за нас.</p>
   <p>Фёдор Михайлович поднял на меня глаза. Долго смотрел. И, выпрямившись, выговорил коротко:</p>
   <p>— Едем.</p>
   <p>Извозчик повёз нас в первую же часть Большой Морской. Частный пристав той части выслушал нашу историю молча, с подобающим серьёзному делу вниманием.</p>
   <p>— Так-с, — выговорил, опуская на стол свою тяжёлую ладонь. — Так-с. Дело явное. Извольте-с.</p>
   <p>Он распорядился.</p>
   <p>При нашем участии, при свидетелях из числа младших чинов мы вскрыли пакет, описали его содержимое, снова опечатали сургучом, расписались. Пристав ответно вписал в журнал. Поставил день и час.</p>
   <p>Расписку выдал нам тут же — в двух копиях.</p>
   <p>Мы вышли на улицу. Уже совсем стемнело. Поднимался редкий снежок. Фёдор Михайлович остановился на крыльце. Поднял лицо, подставляя его этому снежку.</p>
   <p>И вдруг, очень тихо, не для нас даже, а для одного себя, выговорил:</p>
   <p>— Слава Тебе, Господи.</p>
   <p>————</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>Спасибо, что вы со мной! Не забывайте заглядывать в другие мои книги! Надеюсь, они вам тоже понравятся!</p>
   <p>Ещё одна ЗАВЕРШЁННАЯ история:</p>
   <p>"Аптекарский огород попаданки"</p>
   <p>Выдался шанс начать всё сначала в новом мире?</p>
   <p>Я согласна!</p>
   <p>Была инвалидом? Хлебнула «радостей семейной жизни»?</p>
   <p>Все можно изменить!</p>
   <p>Стать врачом, отыскать лекарство от смертельной болезни и спасти империю — тысяча «да»!</p>
   <p>Найти таинственного дворянина, который прячется за инициалами «В.Б.» — уже бегу!</p>
   <p>Теперь я княжна из 19 века — приятно познакомиться…</p>
   <p>https:// /shrt/r_yO</p>
   <p>————</p>
   <p>ПРИЯТНОГО ВАМ ЧТЕНИЯ!</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 43</p>
   </title>
   <p>Через три дня Фёдор Михайлович поехал к Стелловскому уже один. Так он пожелал сам.</p>
   <p>Я провела этот день в каком-то лёгком, до странности лёгком, оцепенении. Сидела дома, у окна. Не читала. Не работала. Не шила. Просто сидела и смотрела, как падает снег на чёрный двор. Полина уехала по делам, да и вообще последнии дни мы с ней почти не пересекались и не общались. Дополнительных вопросов она не задавала. Лишь единожды справилась о здоровье Достоевского. И всё.</p>
   <p>К пяти Фёдор Михайлович приехал ко мне.</p>
   <p>Он позвонил в двери. Я выскочила из своей комнаты, открыла. Достовский вошёл. Лицо у него было раскрасневшееся — от мороза или от чего-то иного, я не сразу разобрала.</p>
   <p>— Ну? — спросила я. — Ну?!</p>
   <p>— Наденька, — выговорил, и я увидела, как у него зажглись глаза, — Наденька, голубушка моя, вы бы видели это лицо!</p>
   <p>— Чьё лицо?</p>
   <p>— Стелловского!</p>
   <p>И тут он, не дожидаясь, чтобы я его о чём-нибудь спросила, заговорил. Заговорил тем самым своим горячим, прерывистым, перескакивающим говорком, который у него всегда являлся в минуты сильнейшего возбуждения.</p>
   <p>— Прихожу я, Наденька, ровно к двум. Тот самый слуга — тот самый, помните, чурбан, что нас давеча на лестнице держал, — открывает. И этакая, знаете ли, ехидная улыбочка у него на роже: «Господин Стелловский ожидают». Я вхожу. Не снимая шубы, нарочно, не снимая. Прохожу в кабинет. А он сидит — за столом. И — заметьте — рукав отвернут, локоть выставлен, ну прямо вот такая ленивая поза победителя, какую напускают игроки, заранее уверенные в выигрыше. И смотрит на меня поверх очков. И, не здороваясь, говорит: «Что же, Фёдор Михайлович, имеете чего-нибудь представить?»</p>
   <p>— А вы?</p>
   <p>— А я не торопясь, как актёр на сцене, ей-богу, как актёр, потому что у меня внутри уже всё пело, я уже знал, как сейчас будет, — я достаю из-за пазухи — нашу расписку. Расписку частного пристава. И кладу ему на стол. Перед самым его носом.</p>
   <p>— И что?</p>
   <p>— А вы бы, Наденька, видели его лицо! — расхохотался он, и в этом смехе было столько мальчишеской, нескрываемой радости, какой я у него не видела, может быть, никогда. — Вы бы видели! Сначала он, видите ли, не понял. Поднимает он бумажку — двумя пальчиками, брезгливо, как дохлую крысу, — вертит её, очки сдвигает, читает. И лицо его медленно, медленно начинает наливаться. Сначала розовое. Потом красное. Потом — пунцовое. Потом, я думал, лопнет. Я тогда даже встал и отступил на полшажочка, потому что подумал — а вдруг он действительно лопнет.</p>
   <p>Я расхохоталась, предсттавив эту картину.</p>
   <p>— А он, Наденька, как он на меня посмотрел! — продолжал Фёдор Михайлович, обходя меня кругами по гостиной, не в силах остановиться. — Как он на меня посмотрел! Я ему даже сказал — после, конечно: «господин Стелловский, что вы, ей-богу, испепелить меня хотите взглядом?». А он, я вам скажу, ничего не ответил. Только встал — медленно так встал, как человек, у которого спину свело, — подошёл к шкафу, открыл, достал коробку, отсчитал из неё пять пачек ассигнаций. И, не глядя, бросил эти пачки мне через стол. «Возьмите, — говорит. — Возьмите ваш гонорар. И — больше, Фёдор Михайлович, чтоб духу вашего здесь не было». А я, Наденька, ассигнации эти спокойно собираю, кланяюсь, благодарю и выхожу. Иду по лестнице — улыбаюсь, иду по улице — улыбаюсь!</p>
   <p>Он остановился посреди комнаты. И посмотрел на меня — и больше не смеялся. Лицо его было — серьёзное, какое бывает у людей, когда у них вдруг разом отлегло от души.</p>
   <p>— Наденька, — сказал он. — Наденька, голубушка моя. Это всё вы. Это всё одна вы. Без вас бы я лежал в этой постели до сих пор. Без вас бы у меня не было ни строки. Без вас бы я этот пакет — кому, чёрт меня дери, я бы его сдал? В печку бы я его бросил с горя. Это вы, Наденька. Это вы — мой ангел-хранитель. Вы. Никто другой.</p>
   <p>Я хотела сказать ему что-то, но он уже не давал мне сбить себя.</p>
   <p>— Я ведь, Наденька, я ведь не из тех людей, кто легко так слова кидает, — продолжал он, шагнув ко мне, и не остановился, пока не оказался от меня совсем близко, в полшаге. — Я ведь — вы знаете, — я ведь скуп на эти слова. Я ведь, грешник, я ведь столько в жизни своей наговорил необдуманного, что зарёкся уж говорить, не подумавши, не выждавши, не выстрадавши. Так вот: вы… вы… Вы для меня в эти недели сделались — что воздух. Что хлеб. Что свет в окне. Я без вас не могу более. Слышите? Не могу более.</p>
   <p>— Фёдор Михайлович… — пробормотала я. Улыбка сосвсем сползла с моего лица.</p>
   <p>— Подождите. Подождите, дайте досказать. Я за вас костьми лягу. Слышите? Я за вас — на всё. На всё, что Бог положил человеку. Я за вас на всю жизнь молиться буду. До последнего своего вздоха буду молиться. Только… только разрешите мне, голубушка, чтобы это было — навсегда. Чтобы это было — по-человечески. Чтобы это было — по-настоящему. Будьте моей женою, Наденька. Выходите за меня замуж.</p>
   <p>Он замолчал.</p>
   <p>Я смотрела на него.</p>
   <p>И в эту минуту, в эти доли мгновения, между его последним словом и моим первым, во мне всё повисло — замерло, не двигаясь ни вперёд, ни назад. И я ясно, страшно ясно поняла, что от того, что я ему сейчас отвечу, зависит уже не одна моя — а сразу несколько судеб. И моя, и его, и Поли, и — кто знает, как далеко это пойдёт, — может быть, даже и тех людей, которые ещё и не родились, но которым этот человек должен — должен — успеть подарить «Идиота», и «Бесов», и «Карамазовых».</p>
   <p>Я открыла рот.</p>
   <p>Я ещё сама не знала, что сейчас скажу. И потому, должно быть, не сказала ничего. Только губы мои сомкнулись и тут же разомкнулись, и снова сомкнулись, и я почувствовала, как у меня собственный язык во рту сделался деревянным, совершенно отказался слушаться.</p>
   <p>Фёдор Михайлович видел всё это. Видел — и понимал, как только он один умел понимать, не словами, не объяснениями, а каким-то таким нутряным своим чутьём.</p>
   <p>Он понял — и отшатнулся.</p>
   <p>— Наденька, — выговорил он, и в этом «Наденька» было уже совсем иное, чем минутою ранее, — Наденька, Бога ради. Не торопитесь. Не отвечайте сразу. Я… я понимаю, я понимаю, что это, может быть, не время. Понимаю, что после всего у вас и голова кругом, и сердце не на месте. Я понимаю.</p>
   <p>Он сделал шаг вперёд, и я невольно отступила.</p>
   <p>И тогда — мне до сих пор это вспоминать страшно, — он опустился. Опустился прямо на пол моей нашей малой гостиной, в шубе своей, по-прежнему не снятой, прямо на колени, на половичок. И, опустившись, схватил меня за обе руки.</p>
   <p>— Не отказывайте мне, Надюша, — выговорил он, и голос его сорвался, — не отказывайте. Только не отказывайте. Христом-Богом прошу. Не отвергайте. Я ведь без вас… я ведь правду вам говорю, не для красоты — я ведь без вас не выживу. Я ведь без вас в первый же месяц либо за рулетку засяду, либо за вино, либо в петлю. Слышите? Я ведь больной человек. Я ведь самому себе не хозяин. А я вами — другое. С вами я человек. С вами я… я только начинаюсь.</p>
   <p>— Фёдор Михайлович, — выговорила я через силу, — встаньте. Прошу вас. Встаньте.</p>
   <p>Он не встал. Он держал мои руки крепко и смотрел в меня снизу вверх — глазами, в которых стояли слёзы.</p>
   <p>— Я ведь и не претендую, — продолжал он, не замечая моих просьб, — я ведь и не на роль вам какую-нибудь себя предлагаю. Я ведь и стар уже, я ведь и нездоров, я ведь и беден, я ведь и весь в долгах по уши. Я ведь себя сам со стороны вижу, не дурак ведь. Я ведь сам себе цену знаю. Только знаете, Наденька, я ведь… я ведь больше ничего у Бога не прошу. Только вот этого одного. Только вас. И буду честен с вами, как никогда ни с кем не был. И буду беречь вас. И буду на коленях каждый вечер у вашей постели читать вам молитву. И буду молчать, когда вам тишины захочется. И буду говорить, когда вам слов захочется. И стану писать только для вас, для вас одной. Только согласитесь. Только согласитесь, голубушка моя, только согласитесь.</p>
   <p>Он был открыт. Открыт до самого донышка. До той непристойной, чудовищной открытости, какая бывает у людей, потерявших всякий страх показаться смешным. И от этой страшной его открытости — у меня, признаться, и подгибались колени.</p>
   <p>Потому что сейчас, в эту самую минуту, я поняла нечто такое, чего никогда прежде о нём не понимала.</p>
   <p>Подняла глаза к потолку и тихонько, в самой себе, призналась:</p>
   <p>«Я ведь его люблю».</p>
   <p>Вот только теперь люблю не страстью. Не наваждением. Не тем безумием, которое подымало меня по лестнице на Казначейскую и носило меня к нему сквозь все морозы, заставляя задыхаться на каждой ступеньки.</p>
   <p>А чем-то совсем иным.</p>
   <p>Я его люблю так — стыдно мне сказать, более даже стыдно, чем сказать про страсть, потому что это любовь, какую любят только Бога, — а его, при всех его очевидных, при всех его выпирающих наружу земных, неказистых, иногда даже отвратительных слабостях, любить так — это, должно быть, кощунственно. Я ведь вижу его насквозь. Я ведь знаю про него всё. Я знаю, что он играет в рулетку до последней рубашки. Знаю, что он раздражителен до бешенства, что он несправедлив, что он по сто раз на день меняет своё мнение. Знаю, что он годами не платил долгов, что он подчас бывал жесток с покойницей-женой, что способен сорваться, накричать, унизить. Знаю, что он жалок в иные мгновения. Знаю, что он, при всём своём христианстве, далеко не всегда посупает по-христиански. Знаю, что у него нет ни выдержки, ни порядка в делах, ни порядка в жизни. Знаю.</p>
   <p>И всё это, всё это я знаю — и всё равно люблю. Не вопреки этому люблю. А как-то так — отдельно от этого. Так, как любят то, что больше человека, через слабого этого человека пробивающееся наружу, — как любят родник, бьющий из самой неказистой канавы. Канава тут уже ни при чём. Родник тут — главное.</p>
   <p>Потому что — он гений. Я это знаю. Я это знаю наверняка, точно и наперёд. Знаю — и этого моего знания мне достаточно, чтобы любить его так, как я никогда никого не любила. Это любовь не земная и не равная. Это любовь к чему-то такому, что больше тебя и древнее тебя, и переживёт тебя, и пройдёт сквозь тебя, как сквозь окно, нисколько с тобою не отождествившись.</p>
   <p>И этой моей любовью я не могу с ним повседневно жить.</p>
   <p>Понимаете ли? Не могу. Не такая это любовь, чтобы её можно было класть рядом с собою на ту же подушку, выливать в утренний кофей, разговаривать с ней о бельевых счетах кухарки. Не такая. С такою любовью — её надо нести в себе, как несут на руках спящего ребёнка, осторожно ступая, чтобы не разбудить. С такою любовью — её надо беречь от обыденности, потому что обыденность её первой и истребит.</p>
   <p>Это, кажется мне, я поняла раньше, чем поняла, что мне ему ответить.</p>
   <p>— Фёдор Михайлович, — выговорила наконец, и сама услыхала, как осип у меня голос. — Фёдор Михайлович, встаньте. Прошу вас. Не надо стоять на коленях. Не надо.</p>
   <p>Он не вставал. Только сжал мои руки сильнее.</p>
   <p>— Дайте мне срок, — выговорила я. — Дайте мне срок подумать. Не сегодня. Не сейчас. Я… я не могу сейчас сказать вам ни «да», ни «нет», вы понимаете? Я ничего сейчас не могу сказать. У меня внутри, понимаете, ещё всё перепутано. Дайте мне сроку. Пожалуйста.</p>
   <p>— Хоть век, Наденька, — выговорил он тихо, разжимая наконец мои руки. — Хоть век. Только не отвергайте сейчас. Только не сейчас. Подумаете — и ответите. Я подожду.</p>
   <p>Он медленно поднялся с пола. Я увидала, как у него подгибаются колени, как ему тяжело подняться, — он ведь ещё не выздоровел, — и невольно протянула к нему руку, чтобы помочь. Он отстранил мою руку.</p>
   <p>— Я сам, Наденька. Сам. Простите меня. Я… я был не в себе. Я… я пойду.</p>
   <p>Он постоял с минуту, не поднимая на меня глаз. Не оглядываясь, шагнул к двери. У самой двери остановился.</p>
   <p>— Наденька, дайте мне знать. Я ведь… я ведь умру, если не буду знать.</p>
   <p>— Дам знать, Фёдор Михайлович. Слово вам даю.</p>
   <p>Он постоял ещё секунду. И вышел.</p>
   <p>И тут, едва за ним щёлкнула входная дверь, — у меня подкосились ноги, и я опустилась на тот самый половичок, где он только что стоял на коленях. И сидела на нём долго, долго, безо всякой мысли, не плача, не двигаясь, не поднимая головы.</p>
   <p>————</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>Всех поклонников юмористического фэнтези с удовольствием зову в свою книгу</p>
   <p>“Тортерия попаданки, или, Дракон, будь человеком!”</p>
   <p>Полвека вкалывала, как папа Карло, пытаясь поднять сына в одиночку. И тут на те — нож в спину! Оказывается, меня уже списали со счетов и только ждут, когда я откинусь и освобожу квартирку. А нынче так вообще: закинуло меня в сказочную передрягу! Бросили прямо в пасть дракону! Но не на ту напали! Тётя Женя со всем справится. Если у вас проблемы с драконами, я иду к вам! Попутно разберусь с новыми зарвавшимися родственничками, найду применение своему давнему хобби и поставлю на место чешуйчатого. Эй, дракон, чего уставился? Ах, тортика моего захотелось? Ну, тогда хоть веди себя, как человек, ё-моё!</p>
   <p>https:// /shrt/zJpM</p>
   <p>————</p>
   <p>ПРИЯТНОГО ВАМ ЧТЕНИЯ!</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 44</p>
   </title>
   <p>Не знаю, сколько так просидела. Может быть, четверть часа. Может быть, и более. Из оцепенения меня выпростал хлопок двери — Полина вернулась. Прошла мимо, не глядя. Точно меня там и не было.</p>
   <p>Я подняла голову.</p>
   <p>Она скинула пальто, оставшись платье, и волосы у неё были собраны в простой узел на затылке. Лицо — спокойное, безмятежное, такое, как бывает у людей, давно решивших не вмешиваться. Но я-то её знала. Я-то знала, что под этим её спокойствием давно уже идут какие-то тяжкие, медленные, как ледоход на Неве, процессы.</p>
   <p>Сестра двинулась. И только в дверях столовой, не оборачиваясь, обронила:</p>
   <p>— Поднялась бы, Надя. Сесть-то у нас есть куда.</p>
   <p>Я молча поднялась. Прошла за ней.</p>
   <p>В столовой Полина стала разливала чай. Поставила передо мной чашку. Села напротив. Сложила руки на колене. Подождала.</p>
   <p>— Ну, — выговорила она ровно. — Рассказывай.</p>
   <p>— Что рассказывать?</p>
   <p>— Что хочешь. Ты с лица, прости меня, на сама смерть похожа. А глаза у тебя — горят, как у в горячке. Так бывает, понимаешь ли, у человека, который только что прошёл сквозь огонь и воду. Так что — рассказывай, сестрица.</p>
   <p>Я молчала.</p>
   <p>И — странное дело — мне в эту минуту не хотелось ни плакать у неё на плече, ни делиться предложением Фёдора Михайловича, ни признаваться в том, что я, кажется, только что разобралась в характере собственной любви к нему. Мне хотелось говорить вообще о чём-нибудь другом, о том, что меньше всего теперь меня волновало.</p>
   <p>И я заговорила про Стелловского.</p>
   <p>— Поля, — сказала я, — а ведь мы дописали роман.</p>
   <p>— Какой роман?</p>
   <p>— Какой… «Преступление и наказание». Мы дописали его, Поля. Мы дописали.</p>
   <p>— Когда?</p>
   <p>— Сегодня… то есть нет, шестого числа. Мы…</p>
   <p>И тут я заговорила. Заговорила сбивчиво, торопливо, бессвязно. Стала рассказывать всё. И как пришла к нему — а он лежит в жару, и я думала, не выживет. И как сидела с ним всю ночь. И как пришёл Михаил Михайлович. И как мы выхаживали его. И как переписывала по ночам. И как — как я только начала рассказывать про Стелловского — мне на минуту стало даже легче, потому что в этом рассказе было хоть какое-то линейное движение, какая-то понятная последовательность, за которой можно было укрыться, как за щитом.</p>
   <p>Рассказала, как поехали на Большую Морскую. Как нас не пустил слуга. Как у меня в голове сама собою сложилась мысль про частного пристава, и как мы поехали к нему, и как сдали пакет под опись. И как сегодня Фёдор Михайлович поехал к Стелловскому. И как Стелловский отсчитал ему гонорар.</p>
   <p>Я говорила, говорила. Полина слушала. Слушала, не перебивая. Никакого живого выражения у неё на лице не появлялось. Никакой ни радости, ни удивления, ни даже простого человеческого «ах», которое в подобных рассказах нет-нет да и проскочит даже у самого ленивого слушателя. Она слушала, как слушает врач очередную историю болезни. Внимательно, аккуратно, не торопясь делать выводы.</p>
   <p>Я докончила. Замолчала.</p>
   <p>Сестра не сразу заговорила. С минуту просто сидела, помешивая ложечкой в чашке давно уже остывшего чая.</p>
   <p>— Сестрица, — наконец выговорила она. — А ты ведь даже не улыбнулась ни разу.</p>
   <p>— Что?</p>
   <p>— Ни разу, говорю, не улыбнулась. Пока рассказывала. Ну, что же это, сестрица? Что же ты — не рада?</p>
   <p>— Отчего же не рада, — обронила я. — Очень даже рада, Поля. За Фёдора Михайловича я бесконечно рада.</p>
   <p>— За Фёдора Михайловича.</p>
   <p>— Да.</p>
   <p>Она помолчала. Снова помешала ложечкой.</p>
   <p>— Сестрица, — выговорила она наконец, и голос её сделался иной — мягче, тише, но в этой мягкости я почему-то ясно услыхала надвигающуюся бурю. — Сестрица, я ведь не вчера родилась. Я ведь, ты знаешь, в одном с тобою доме живу. И я ведь, прости меня, Фёдора Михайловича знаю — знаю поболее многих. И знаю, что романом-то у вас всё не кончилось. Ведь так? Скажи мне честно. Так?</p>
   <p>Я опустила глаза.</p>
   <p>— Поля, если ты о каких непристойностях, то клянусь тебе. Клянусь тебе, Поля. Ничего у нас не было. Ни единого… ни единого даже поцелуя. Ничего. Поверь мне.</p>
   <p>Полина оложила ложечку на блюдце. Поглядела на меня долго и проницательно.</p>
   <p>— Какие непристойности, сестрица? О каких непристойностях ты со мной говоришь?</p>
   <p>— Поля…</p>
   <p>— Ты ведь меня, надо думать, нисколечко не знаешь. Ты, надо думать, меня за такую почитаешь барыньку нравоучительную, которая будет тебе тыкать вилкой и говорить — «ах, ах, что же ты, голубчик, до венца себя позволила». Так, что ли, ты меня видишь, сестрица? Так, что ли?</p>
   <p>— Нет, — выговорила я. — Не так.</p>
   <p>— Я и думаю, что не так. — Голос её, оставаясь тихим, набирал что-то жёсткое, чугунное. — Я ведь, кажется, тебе не давала повода. Я ведь, кажется, никогда подобных глупостей не говорила. И тебе особенно об этом надо бы знать. Тебе — поболее остальных.</p>
   <p>Я молчала, опустив глаза в скатерть.</p>
   <p>— Я о другом, Надя. Совсем о другом. — Голос её сделался ещё на половину тона ниже. — Я о том, что вы за этот месяц… вы за этот месяц всем существом своим приросли друг к другу. И не телесно, может быть, и не плотски, и в этом смысле — да, поверю тебе, никаких непристойностей. А вот другим всем, что у живого человека есть и чем он бесконечно дороже своего тела, — приросли. Так? Не лукавь со мной. Так?</p>
   <p>Я молчала.</p>
   <p>— Так? — повторила Полина.</p>
   <p>И тогда я тихо, безо всякого вызова, безо всякого ёжества, выговорила:</p>
   <p>— Так. Поля. Так.</p>
   <p>— Ну. И…</p>
   <p>— И он сделал мне предложение, — выговорила я. — Сегодня. Только что. В этой самой комнате. На том самом половичке, на котором я после сидела, когда ты меня застала. Стоял на коленях и просил.</p>
   <p>Я подняла глаза на сестру — и пожалела.</p>
   <p>То, что произошло с её лицом в эти секунды, у меня не получится передать словами, как ни старайся. Сначала — оно вдруг побелело. Не побледнело — а именно побелело, до самой какой-то меловой ровности, до жуткого равенства с собственными зубами. Потом — налилось. Налилось снизу, от шеи, кровью, разом, и стало пунцовым, и не пунцовым даже, а тёмным, лиловым, страшным, каким бывает лицо у человека за секунду до удара. Глаза её — её всегдашние серые, строгие, спокойные глаза, какие я знала с самого детства, — заволокло какой-то багровой плёнкой. Я увидала, как у неё стиснулись зубы, и как у неё затрепетали крылья носа.</p>
   <p>— Предложение, — выговорила она. — Зна-чит. Предложение.</p>
   <p>— Поля...</p>
   <p>— А знаешь ли ты, сестрица моя единокровная, — её голос вдруг сорвался и пошёл вверх, — а знаешь ли ты, какие он мне делал предложения? А знаешь ли ты, какие он мне слова говорил? Как клялся? В чём клялся? Жизнью, кровью, могилою матери? Знаешь ли?</p>
   <p>— Поля, не надо. Не хочу. Не хочу я этого слышать.</p>
   <p>— А ты послушай. А ты послушай, сестрица. Пора, давно уж пора послушать. Он же у меня — у меня, у меня! — у меня в ногах ползал. Червём. Слышишь ты? Червём — ползал. По полу. На животе. Я в кресле сижу, ноги поджаты, плачу — а он на полу, у моих ботинок, и плачет, и просит, и целует мне подошву, и говорит: «Полинушка, в ад за тобой пойду, на каторгу пойду, в Сибирь, в самую преисподнюю, только не отвергай». Слышишь? В преисподнюю. А я ему говорю: «не верю тебе, Фёдор. Не верю». А он — «верь, Полинушка, верь, последним прошу, верь». А я — снова: «не верю». И вот, сестрица, вот в чём пакость, я тебе скажу. Не верила-то я, оказывается, и правильно. А ты — ты, дурочка несчастная, малолетка, тонкая моя барышенька, — ты, я гляжу, веришь. Так ведь?</p>
   <p>— Поля, — выговорила я, и почувствовала, как у меня саму голос задрожал и пошёл звенеть, — Поля, ты сейчас не за меня говоришь. Ты сейчас за себя говоришь. Это твоё. Это не моё. Не мешай ты нас, ради Бога, не мешай.</p>
   <p>— Не мешай! — выкрикнула она, и я в первый раз увидала, как у неё на скуле выступает яркое, точно подкрашенное, пятно. — Не мешай! А кто же тебе всё это будет говорить, если не я? Кто? Сам Фёдор Михайлович, что ли, тебе расскажет, какой он есть и каков был? Так и расскажет, как же! Он тебе сейчас расскажет, что любил тебя, рождённую быть с ним, ждал тебя всю жизнь, и сей же час он самим Богом тебе предназначен! Знаю я эту песенку. Я её, голубушка, на собственной шкуре наизусть выучила. Я её, если хочешь, тебе сейчас слово в слово отбарабаню — у меня в голове записано.</p>
   <p>— Замолчи! — крикнула я и сама не узнала своего голоса.</p>
   <p>Я вскочила со стула. Полина — тоже вскочила, через какую-то долю секунды.</p>
   <p>И мы стояли друг против друга, две сестры, и смотрели друг на друга так, как смотрят чужие, ненавидящие.</p>
   <p>— А я и не замолчу, — отчеканила Полина. — Не замолчу. Я столько молчала про него, Надя, что меня уже едва не разнесло. Я с тобой об этом говорить никогда не хотела, ты помнишь — я хранила его имя, я не марала. Я ради тебя его не марала. А ты, гляжу, моё молчание себе во благо приспособила. Ах, какая, мол, тонкая у меня сестра, всё-то благородно понимает, ничего не выдаст, на меня плохого не подумает. Так? А моё молчание, оказывается, тебе во вред пошло. Потому что ты теперь сидишь тут передо мной — и веришь ему. Свято, до изумительности веришь. А он — слышишь ли? — он лжёт. Лжёт, как дышит. Он не нарочно лжёт. Он сам себе верит, когда говорит. В этом-то самая страшная штука и есть. Он самому себе верит — и потому-то ты ему и веришь.</p>
   <p>— Я не дура, Поля. Не дура, как ты меня выставляешь. Я моложе тебя, да. Я твоя младшая сестра, да. Но у меня тоже своя голова на плечах есть. И я тоже жизнь прожила. И я тоже умею людей различать.</p>
   <p>— Какую жизнь ты прожила?! — выкрикнула Полина, и тут уже всякое последнее приличие у неё с лица сошло. — Какую жизнь? Какую? Ну скажи! Ты у мамы под крылышком сидела до восемнадцати лет. Ты в Цюрихе три года побыла — да и то под обмороки и с поклонниками, чтоб кругом тебя бегали. Ты в петербургском обществе, по большому счёту, и не была никогда. Ты людей — настоящих, разных, мерзких, скользких людей — и не видала. Ты что, Надя, я тебя спрашиваю? Ты у меня младшая сестра. Ты света не видавшая! Какие у тебя жизненные опыты, чтобы вам мне в нос ими тыкать? Какие?</p>
   <p>— А ты, — выговорила я, и голос мой задрожал уже от чёрной, тёмной, никогда мною прежде не испытанной злости, — а ты, выходит, видавшая? А ты опытная? А ты, выходит, умудрённая? Хороша мудрость! Хороша! Тебя, выходит, на коленях вымаливали, тебе подошвы целовали — а ты в Париж таскалась за этим каким-то французским сорванцом, который тебя там и опозорил, и бросил, и оставил, как пустую тряпочку. И вот теперь ты, прошедшая через всё это, со своею выстраданной опытностью, мне будешь тут жизни учить? Так?</p>
   <p>Я не должна была. Не должна была этого говорить. Я знала это — даже и тогда, когда у меня уже само собою летело с языка. Я говорила, а в самой себе кричала «остановись, Надя, остановись, остановись!» — и не могла остановиться.</p>
   <p>Полина побелела во второй раз. И это, кажется, было хуже первого.</p>
   <p>— Хорошо, — выговорила она. — Прекрасно. Превосходно, сестрица. Превосходно. Стало быть, мы наконец-то знаем, что́ ты обо мне на самом деле думаешь. Стало быть, наконец-то открылась карта. Что ж. Это полезно знать. Это очень даже полезно знать. Спасибо.</p>
   <p>— Поля, — выдохнула я, и тут уже у меня брызнули слёзы, — Поля, прости, прости меня. Я не то сказала. Я не так. Я сама не знаю, что несу. Поля.</p>
   <p>— Знаешь, знаешь, — отвечала она, и голос её стал ровным и страшно холодным, точно лёд. — Очень хорошо знаешь. Не первый раз думаешь. Только в первый раз вслух. Что ж. Это даже честнее. Это даже лучше. По крайней мере, теперь — без масок.</p>
   <p>Она повернулась и вышла из столовой. И я слышала, как у неё в комнате звонко, на весь коридор, хлопнула дверь.</p>
   <p>Я осталась стоять у стола.</p>
   <p>И тогда — впервые за весь этот сумасшедший, ничем не похожий ни на один из ранее прожитых день, — я заплакала по-настоящему. Не сдержанно, как плачут в романах добропорядочные барышни, и не злыми слезами, как плачут оскорблённые. Я заплакала по-простому, в голос, как плачут маленькие дети, потерявшие в толпе материнскую руку. Я хотела бы сесть на стул — но у меня не хватило сил даже его подвинуть. Опустилась прямо на пол, прижалась лбом к ножке стола, и плакала так — пока не выплакала всё, до самого дна.</p>
   <p>————</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>Скорее зову вас в свою завершённую фэнтези-историю!</p>
   <p>“Мастерская попаданки ”</p>
   <p>Я потеряла всё — сына, мужа, веру в любовь. Но в гончарной мастерской, среди глины и детских улыбок, обрела новую мечту. Спасая ребёнка из огня, я пожертвовала собой — и очнулась в теле Эйлин Келлахан, невесты могущественного Бертрама О'Драйка, предводителя клана Драконов. Он жаждет поработить меня, но я не та, кто легко сдаётся.</p>
   <p>В суровом мире, где Ирландское море шепчет древние заклинания, а кланы Волков и Драконов ведут кровавую войну, я буду бороться за свободу. Своими руками я попробую вылепить собственную судьбу. Смогу ли я спасти маленькую сироту, остановить войну и защитить своё сердце от таинственного воина, чьи глаза скрывают волчью душу?</p>
   <p>https:// /shrt/QoXs</p>
   <p>————</p>
   <p>ПРИЯТНОГО ВАМ ЧТЕНИЯ!</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 45</p>
   </title>
   <p>В ту ночь я много думала.</p>
   <p>Думала о том, что Полина не лжёт. Что ни единое из её слов в эту минуту не было ложью. Что да, и подошву ей целовали, и в ад за ней пойти клялись. И в этом и есть, тут она верно сказала, самое страшное — что Фёдор Михайлович сам себе верит. Что он, должно быть, и с Полиной верил в то самое мгновение, в которое целовал ей ноги. И что со мной он, должно быть, верил сегодня, в эту самую минуту, когда стоял на коленях у меня в нашей гостиной и говорил — «без вас я в петлю».</p>
   <p>В этом я с Полиной не сходилась. Она, видимо, считала, что вот эта вот ему свойственная самовера и есть его обман. Что человек, который сегодня себе верит, а завтра уже забывает, в чём он себе верил, — есть тем самым лгун, в самой жуткой своей форме лгун, для самого себя неотличимый от правдивого.</p>
   <p>Но я-то знала, что он не лжёт. Что он действительно сегодня — это сегодня. Что он действительно в эту минуту меня любит, и в эту минуту готов в петлю. Что завтра он, может быть, будет любить другую и за неё пойдёт в петлю — но и тогда тоже будет говорить правду. Что в нём, в этом человеке, нет внутреннего поддельного «я», которое разыгрывает спектакль перед внешними. Что в нём всё — и есть он. Целиком. До самой подноготной. И что в этом — самое и страшное, и драгоценное.</p>
   <p>Полина права. И я права. И — что мне теперь со всем этим делать?</p>
   <p>Я сидела у окна и не находила ответа.</p>
   <p>И ещё одно мне сделалось вдруг ясно, что, если я ему сейчас отвечу «нет», у этого человека после этого «нет» — наступит такая ночь, какой я и врагу не пожелаю. И, может быть, он действительно никуда не пойдёт, и ни в какую петлю не сунется, и до утра дотянет, и проживёт ещё. А может быть, и не проживёт. И что я скажу самой себе, ежели его не станет?</p>
   <p>Я решила одно — твёрдо, сразу же.</p>
   <p>Некоторое время не буду его видеть.</p>
   <p>Не для того, чтобы наказать его. Не для того, чтобы потомить. А просто потому, что мне сейчас нужен воздух. Нужно собраться. Нужно отойти от него хотя бы на шаг. Потому что иначе всё то, что я сейчас понимаю про себя и про него, расплывётся под его взглядом, как чернила под слезой, и я приму решение, какое не должна принять.</p>
   <p>Я зажгла свечу. Села к столу. Написала.</p>
   <p>«Фёдор Михайлович. Я обещала Вам ответить. Я отвечу. Но не сейчас. Прошу Вас, не пишите мне в эти ближайшие дни. Мне нужен покой, чтобы хорошо подумать. Я прошу Вас об этом не как женщина, у которой Вы просили руки, а как друг, который был с Вами в Вашей самой тяжёлой ночи. Доверьтесь мне и подождите. Н.»</p>
   <p>Перечитала. Сложила. Запечатала. Отослала с посыльным.</p>
   <p>Он, конечно, не выдержал.</p>
   <p>Прошёл день. Прошёл второй. На третий поутру, не успели мы с Полиной даже выйти к чаю (а Полина и не вышла бы со мной всё равно, мы с ней не разговаривали уже третьи сутки — обедали в разные часы, в комнатах, обходились друг с другом так, будто соседствуем в одной общей передней две чужие квартиры), пдоставили мне конверт.</p>
   <p>Я узнала почерк ещё прежде, чем взяла письмо в руки.</p>
   <p>«Голубушка, Наденька!..» — открывалось оно, и далее шёл крупный, прыгающий, как всегда у него взволнованного, его собственный почерк, который я знала уже наизусть. — «…я обещал Вам подождать, и я подожду, видит Бог. Но я не могу не написать. Не браните меня. Это даже не письмо, это лишь короткая записка человеку, у которого вместе с Вами ушла половина воздуха из груди. Знаете ли Вы, что я с того самого вечера хожу по своим комнатам как неприкаянный, и каждое перо, каждый листочек, на котором лежал хоть один ваш чернильный росчерк, — храню, как реликвию. И не сплю. И не пишу. И не ем. И только думаю — как там Наденька? Как там моя голубушка? Не больна ли? Не обижена ли на меня неблагодарного? Я ведь, я ведь, Наденька, не торопю вас ответом, я ведь только знать хочу — здорова ли вы. Жива ли вы. И всё. И больше ничего».</p>
   <p>Я отложила письмо. Не отвечала.</p>
   <p>На следующий день пришло второе:</p>
   <p>«Наденька, простите. Я опять пишу — а ведь обещал. Только я, понимаете ли, я думаю — Вы здоровы ли? А вдругзанемогли. Я плохо себе сейчас представляю, что бы я делал, ежели бы что. Не отвечайте. Не отвечайте, ради Бога, прошу. Только знайте: я жду».</p>
   <p>Не ответила.</p>
   <p>На пятый день — третье.</p>
   <p>На седьмой — четвёртое.</p>
   <p>Я больше не открывала его писем. Клала в стопку с другими.</p>
   <p>И — Бог знает, как бы это всё долго продолжалось, если бы дело не разрешилось иначе.</p>
   <p>В тот день — а был это, кажется, восьмой или девятый день моей этой странной семейной осады, в которую мы с Полиной заточили друг друга по своим комнатам, — была у меня тяжёлая, мутная голова и я лежала на диване в гостиной, прикрыв глаза, и думала всё об одном и том же по сто разов.</p>
   <p>В дверь позвонили.</p>
   <p>Из своей комнаты, из-за прикрытой двери, откликнулась Полина:</p>
   <p>— Иди сама открой! Это, небось, опять твой посыльный.</p>
   <p>«Сама открой» — это были первые её слова, обращённые ко мне за восемь дней. Первые. Я сама не верила своему уху.</p>
   <p>Я спустила ноги с дивана. Поправила волосы перед маленьким коридорным зеркалом. Шагнула в прихожую. И отворила.</p>
   <p>На пороге стоял незнакомый мужчина. И первое, что я заметила — это что он совершенно никакой не посыльный.</p>
   <p>Был это мужчина высокий, статный, лет пятидесяти или немногим более. Шуба на нём была не из тех скромных, какие можно встретить у деловых людей среднего разбора, а из самой настоящей бобровой, тяжёлой, с глянцевитым отблеском, какая стоит, я знала, годовое жалованье иного петербургского чиновника. Лицо — спокойное, неторопливое, чисто выбритое, с небольшими седыми бакенбардами по самым уголкам подбородка. Брови — тёмные, ровные. Глаза — серые, неторопливые, не уклоняющиеся в сторону, но и не въедливые, не сверлящие.</p>
   <p>— Чем могу… Чем могу служить?</p>
   <p>— Сударыня, — выговорил он негромко. — Доброго вам дня. Имею ли я честь видеть Надежду Прокофьевну Суслову?</p>
   <p>— Конечно. Это я.</p>
   <p>— Чрезвычайно рад. Позвольте представиться. Аркадий Львович Веригин.</p>
   <p>Он коротко, без всякой витиеватости, поклонился — с тем особым достоинством, какое бывает у людей, кланяющихся не из услужливости, а из приличия, и которым самое это приличие нисколько не унижает.</p>
   <p>— Аркадий Львович… — повторила я, перебирая в памяти. — Простите великодушно. Я не имею чести вас знать.</p>
   <p>— Разумеется, — отвечал он спокойно. — Мы прежде не были знакомы. Но не имеете ли вы, Надежда Прокофьевна, нынче четверти часа? У меня к вам дело самого серьёзного свойства.</p>
   <p>— Дело?</p>
   <p>— Дело. Меня к вам направил один человек, который очень за вас радеет.</p>
   <p>— Прошу вас, Аркадий Львович, — выговорила я, отступая на шаг и открывая ему путь, — войдите.</p>
   <p>Он опять чуть наклонил голову — и переступил порог. Дал мне самой принять у него шубу. Я повесила её на свободный крюк, не сразу справившись с петлей, и в эти несколько секунд молчания, спиною к нему, в голове моей пронеслось разом несколько связных и весьма беспокойных мыслей.</p>
   <p>«Кто? Кто его прислал?» — спрашивала я себя.</p>
   <p>Предположений у меня просто не было. Кроме одного. И как я это «одно» ни гнала от себя, оно само ко мне подходило — назойливо, неотступно, нагло.</p>
   <p>«Неужто Фёдор Михайлович? Неужто это его рука? Неужто он не выдержал и того, что я ему запретила приходить и писать, и того, что я ему не отвечаю, — и теперь подослал ко мне человека, который теперь будет за него тут просительно говорить? Неужто? Неужто так низко?»</p>
   <p>И — самое странное и самое неприятное, — я в эту минуту твёрдо понимала: ежели окажется, что от него, — я не пойму, простить ли мне это или возненавидеть.</p>
   <p>Я обернулась.</p>
   <p>— Извольте, Аркадий Львович, прошу вас в гостиную. Маша! — крикнула я прислуге. — Будь любезна, чайник.</p>
   <p>Аркадий Львович, не спеша, проследовал за мной в гостиную. Остановился у двери. Подождал, пока я не указала ему на кресло.</p>
   <p>Он сел. Я села напротив.</p>
   <p>— Я вас слушаю, Аркадий Львович.</p>
   <p>Он не торопился начинать. Помолчал. Поглядел на скатерть. Поправил воротник. Я уже понимала, что мой гость — из тех людей, которые не любят первой фразы и потому всегда дают ей вызреть.</p>
   <p>— Надежда Прокофьевна, — выговорил он наконец, поднимая на меня свои спокойные серые глаза. — Я не имел чести быть представленным вам прежде. И я не из тех, кто любит являться внезапно. Однако в нынешнем случае я взял на себя эту дерзость потому, что меня просили об этом два письма — одно сразу за другим — из города Цюриха. От человека, у которого, как я смею думать, есть на это известное право.</p>
   <p>Цюрих.</p>
   <p>Я заморгала. Цюрих? Из Цюриха я ни от кого писем не ожидала. Ни от кого, разве…</p>
   <p>— Имя этого человека, — продолжал Аркадий Львович, наблюдая за моим лицом без всякой нарочитости, но и без отвода глаз, — Александр Ефимович Голубев.</p>
   <p>Боже мой... Голубев...</p>
   <p>Не то чтобы я о нём забыла насовсем. Нет. С месяц назад я как раз получила от него письмо. Спрашивал, как у меня сложилось? Получаю ли я уже практику? Не нуждаюсь ли в чём-нибудь? Передавал поклоны от Софьюшки. Передавал поклоны от Фридриха Фридриховича.</p>
   <p>Я ответила быстро и кратко, и — да, скажу честно — небрежно. Несколькими общими фразами. Что дела мои переменчивы. Что переаттестация не состоялась, не вдаваясь в подробности. Что покуда я лишена возможности открыть практику. И что надеюсь это положение однажды поправить. Отправила то письмо и совершенно выкинула из головы.</p>
   <p>Боже мой...</p>
   <p>— Александр Ефимович… — проговорила я, стараясь, чтобы у меня не предательски не заиграла нижняя губа. — Александр Ефимович сейчас, кажется, всё ещё в Цюрихе?</p>
   <p>— В Цюрихе, в Цюрихе, — кивнул Аркадий Львович. — При университете. Заканчивает свою клиническую ординатуру у профессора Грисингера. Думает к лету защитить диссертацию. И — что меня, признаться, не удивляет в человеке такого склада, — урывает между службой полчаса там, час сям, чтобы вот, сидя в чужой стране, писать прошения в свою.</p>
   <p>— Прошения? — повторила я.</p>
   <p>— А как же. Его прошение ко мне и есть причина того, что я нынче перед вами. Поскольку Александр Ефимович в нём изволил, скажем так, поставить меня в неловкое положение. Он, видите ли, в нём попросил меня посодействовать вам в том частном вопросе, который у вас возник.</p>
   <p>Я смотрела на этого человека — на его спокойное, без фокуса лицо, на его серые ровные глаза, на его сидящие гладко по щекам бакенбарды, — и не знала, благодарить мне его сейчас, плакать, или прятать глаза в пол от стыда.</p>
   <p>— Аркадий Львович, позвольте уточнить. Кто вы такой? То есть… Я ведь не имею чести знать.</p>
   <p>Он улыбнулся уголком губ.</p>
   <p>— Я, Надежда Прокофьевна, дворянин Тверской губернии, помещик не из самых обширных, но и не из самых скромных. Кроме того, имею некоторое отношение к управлению одного частного, не вам интересного предприятия в Петербурге. И — что, должно быть, и интересует вас более всего в нынешнем нашем разговоре — я имею в Петербурге и в Москве круг знакомых, среди которых, по случайности или по милости моих лет, попадаются и такие, которые имеют возможность кое в чём посодействовать. По случаям самого, должен заметить, разнообразного свойства. Меценатствую — слово, прямо вам скажу, мне самому неприятное, но иначе не объяснить. Меценатствую главным образом, по медицинской и по университетской линии. Что и связало меня в своё время с Александром Ефимовичем, у которого мать — давнее знакомство нашей семьи.</p>
   <p>Я кивнула. Ничего не говоря.</p>
   <p>— И вот, — продолжал он. — Получив от него настоятельную о вас просьбу, я, видите ли, разузнавал. Не извольте обижаться — я разузнавал именно с тою целью, чтобы понять, могу ли я, и в какой мере, оказать содействие. Я навёл справки в Главном медицинском совете. Говорил с двумя из тех, кто весьма недавно вас слушал. Сложилось у меня, признаться, такое впечатление, что отказ ваш был, скажем учтиво, не вполне дотягивающий до собственно отказа. То есть — был он по существу, а не по убеждению. Решение, по моему частному мнению, можно поправить. И, кажется, без особого ущерба чьему-либо самолюбию.</p>
   <p>Он коротко поглядел на меня поверх своих ресниц, точно проверяя, поняла ли я, что́ он только что сказал. Я поняла.</p>
   <p>— Я бы хотел вам, Надежда Прокофьевна, кое-что предложить. Не сию минуту окончательного ответа жду. Я понимаю, что вас и моё-то появление в вашем доме застаёт врасплох. Просто послушайте. И возьмите время подумать.</p>
   <p>Он наклонился чуть-чуть. Положил конверт прямо передо мною.</p>
   <p>— Через две недели от нынешнего дня, — выговорил он, — Главный медицинский совет, в обновлённом, частично, составе, готов слушать вас вторично. Прошение моё насчёт сего лежит у председателя со вчерашнего дня. В составе нынешнем — и не извольте себя в чём-либо обманывать, как будто я вам говорю что-то не вполне честное, — будет от двух до трёх лиц, лично мне обязанных. Не таких, что станут вашими защитниками с дубинкой наперевес, нет, увольте; а таких, что выслушают вас уже не сквозь общую серую дымку, а с тою благожелательностью, которой и заслуживает врач, добросовестно подготовленный. Все прочие — будут, как и в прошлый раз, теми же самыми чиновниками от науки, людьми разных свойств, но без особой предрасположенности на вашей стороне.</p>
   <p>Я слушала и молчала.</p>
   <p>— Я не могу вам обещать, — продолжал Аркадий Львович, — что вас оправдают. Ни единой минуты не могу. Но я могу вам обещать, что слушать вас будут с другим лицом. С другою интонацией. С другим расположением духа. Понимаю, — он чуть улыбнулся снова, — что подобные предложения иными людьми принимаются с известным внутренним сопротивлением. «Знакомства», «обязанности» — всё это слова, которыми хорошо побрезговать, ежели у тебя есть на это роскошь. Только знайте: в этом мире, Надежда Прокофьевна, для иных дел просто нужно знать нужных людей. И — нет в этом ни особого греха, ни особого подвига. Это, видите ли, и есть тот самый клей, на котором держится наше с вами общество. Без него оно бы давным-давно развалилось.</p>
   <p>Я опустила глаза.</p>
   <p>— Аркадий Львович, — выговорила тихо, — я… я, признаться, не знаю, как мне вам отвечать. Это ведь… это ведь нежданно.</p>
   <p>— Не отвечайте сию минуту. Возьмите письмо. Прочтите его в спокойствии. Если решитесь — пришлите за мной в любое время. Если откажетесь — также не сочту обиды. У вас в любом случае два дня — два дня, более не дам, — чтобы решить. После — мне надлежит дать знать председателю.</p>
   <p>Он поднялся.</p>
   <p>И, поднявшись, прибавил, уже совсем тихо, как, должно быть, прибавляют что-то поверх главного:</p>
   <p>— Александр Ефимович не велел мне передавать вам ничего лишнего. Но Александр Ефимович очень за вас радеет. Прошу вас иметь это в виду. Что бы вы ни ответили насчёт совета. Просто — иметь в виду.</p>
   <p>И, не дожидаясь моего ответа, поклонился.</p>
   <p>— Желаю вам удачи, Надежда Прокофьевна.</p>
   <p>————</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>С радостью зову вас в свою ЗАВЕРШЁННУЮ книгу!</p>
   <p>“Учебные хлопоты сударыни-попаданки ”</p>
   <p>Анна Некрасова — юная воспитанница института благородных девиц, девушка из обедневшего дворянского рода, вынуждена покинуть учёбу и устроиться на работу, чтобы выжить. Судьба приводит её в дом графа Скавронского, и теперь Анне предстоит найти общий язык с его маленькой дочерью. Однако это только начало её истории. Очень скоро сбежавшая графиня решит вернуться к своему брошенному мужу, чтобы отобрать дочь, а заодно и богатство, и новая гувернантка окажется настоящей помехой. Ведь на самом деле вместо скромной Анечки в её теле теперь находится попаданка — наша современница, опытная и сильная женщина, которая не пасует перед трудностями. Жизнь обходилась с ней жестоко, но отныне у неё есть шанс не просто начать всё заново, но и изменить ход истории…</p>
   <p>https:// /shrt/xybm</p>
   <p>————</p>
   <p>ПРИЯТНОГО ВАМ ЧТЕНИЯ!</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 46</p>
   </title>
   <p>Когда дверь за ним закрылась, я ещё некоторое время сидела в кресле, не двигаясь, и тупо смотрела в скатерть. Передо мной лежал длинный, плотный, с одной восковой печатью конверт.</p>
   <p>Я не сразу его взяла.</p>
   <p>В голове моей всё ещё не уложилось, не утрамбовалось. Голубев. Александр Ефимович. Цюрих. Тверской помещик. Меценатствует. Через две недели — снова комиссия. Через две недели.</p>
   <p>Медленно, точно во сне, протянула руку. Сломала сургуч. Вынула бумагу — даже не одну, а две, сложенные вместе. Развернула.</p>
   <p>Первая — была короткая, четыре строчки. Подпись: председатель Главного медицинского совета. С известной мне круглой печатью и казённою датою. «По ходатайству… имеем честь сообщить, что Главный медицинский совет готов выслушать вторично госпожу Суслову Н. П. для рассмотрения её прошения о признании цюрихского диплома в назначенный день…».</p>
   <p>Вторая — была список. Список заранее одобренных предметов экзамена. Анатомия. Физиология. Внутренние болезни. Частная патология. Акушерство и женские болезни. И в самом низу, мелкою, твёрдою рукой, было приписано: «Профессор Боткин С. П. — устав в составе. Иванов А. С. — устав, по физиологии. Здекауэр Н. Ф. — председательствует».</p>
   <p>Боткин. Сергей Петрович Боткин. Молодой, но уже славный, какого знает уже весь Петербург и какого я заочно мысленно почитаю учителем. Иванов — мне неизвестен. Здекауэр — что ж, Здекауэр пусть председательствует. Я и его, как мне сейчас казалось, пройду.</p>
   <p>Я опустила руку. Бумаги легли мне на колени.</p>
   <p>И впервые с того утра, как Фёдор Михайлович стоял у меня на коленях на половичке, у меня сделалось внутри неожиданно спокойно.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Две следующие недели я почти что не выходила из дому.</p>
   <p>С Полиной мы по-прежнему говорили скупо. Она была холодна и сдержана, и я ровно то же стоила перед ней. Мне в эти дни и не до примирения было.</p>
   <p>Я готовилась.</p>
   <p>Разложила перед собою все свои тетради, как раскладывает шахматную доску игрок перед серьёзной партией. По утрам, ещё перед завтраком, обходила в уме всю анатомию — от черепа до большого пальца стопы, не давая себе пропускать. Сама себе устраивала экзамены.</p>
   <p>И — что было важно — я заранее, со всею холодностью, выучила: про Земмельвейса не говорить. Про карболовую кислоту — не говорить. Про любые из новейших теорий, не утверждённых в данный момент в России официально, — не говорить.</p>
   <p>Я уже понимала: одно дело — что я думаю. Совсем другое дело — что говорю в зале с зелёным сукном и восьмью пожилыми мужчинами в вицмундирах. Это разные виды речи. Это разные виды правды. Им нужна была их правда. И я ею вооружилась.</p>
   <p>И ещё я сделала то, чего сама от себя за всё это время не ждала. Села. Открыла чернильницу. Написала ему.</p>
   <p>«Фёдор Михайлович, — писала я. — Простите меня за долгое молчание. Не браните: я того не заслуживаю. Известите меня, как ваше здоровье. У меня же сообщить вам две новости. Первая — через неделю и три дня я снова выхожу к совету. Вторая — что у меня всё ещё нет вам ответа на ваш ко мне известный вопрос. Прошу о терпении. На сей раз — недолго. Н.»</p>
   <p>Назавтра, к полудню, мне принесли в ответ:</p>
   <p>«Голубушка моя!.. — писал он, и я узнала тот же его прыгающий почерк, какой узнала бы из тысячи. — Я плакал, когда мне ваша записка дошла. Не от обиды — нет, от радости, ей-богу. От той самой радости, какая бывает у человека, которому возвратили хотькраешекот того, что он считал у себя отнятым навеки. А я ведьтолько знать хотел, что вы живы, что вы здоровы, что вы где-то рядом. И вот вы написали — и я уже самый счастливый человек в Петербурге. Молюсь за вас. Я буду молиться за вас все десять, все одиннадцать ваших дней. Каждое утро, как встану, — три раза. Каждый вечер, как лягу, — три раза. Что бы и кто бы ни ответил вам, я-то знаю, кого они слушают. Они слушают вас. А я знаю, какая вы. Бог вам поможет. Я в этом не сомневаюсь. Ваш — никаких других слов теперь не приставлю — Ф. Д.»</p>
   <p>Я прочитала это письмо два раза.</p>
   <p>И продолжила готовиться.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Назначенный день настал.</p>
   <p>Я приехала в совет за двадцать минут до объявленного часа. На моё счастье, день выдался не такой, как тогда, — не мокрый, не серый, не петербургский в самом худшем смысле этого слова, — а ясный, по-настоящему весенний.</p>
   <p>Зал был тот же. Длинный стол под зелёным сукном. Портреты на стене. Один-единственный стул, обращённый к столу, для соискательницы. Кафедра.</p>
   <p>А вот лица за столом — лица переменились.</p>
   <p>Здекауэр сидел всё там же, на председательском месте и, увидев меня, чуть наклонил голову в знак моей приметы — без любезности, но и без холода. Уже хорошо.</p>
   <p>Краснолицый, в чине статского советника, державший меня тогда дольше всех на пневмонии и на флеботомии, — отсутствовал. На его месте сидел кто-то другой — пожилой, тощий, в очках, с тонкими губами, человек чрезвычайно учёного вида.</p>
   <p>Тот, что был в орденах, который вытащил из меня Земмельвейса, — тоже отсутствовал. Слава Богу, не было его. На его месте сидел невысокий, плотного сложения господин лет тридцати пяти, без бакенбард, гладко выбритый, с быстрыми, чёрными, не лишёнными определённого огня глазами. Я узнала его сразу — без всякой подсказки. Боткин. Сергей Петрович Боткин.</p>
   <p>Я вдруг почувствовала, как у меня от напряжения отпустило плечи, и я смогла нормально вдохнуть. Не оттого, что рассчитывала на его особое заступничество, а просто потому, что в этом длинном пожилом ряду наконец-то появился один человек, который, по моим понятиям, знал предмет не понаслышке, а так, как знают только настоящие практики.</p>
   <p>— Госпожа Суслова, — выговорил Здекауэр, и в голосе его уже не было прежней песочной шуршащести, а было что-то нейтральное, деловое. — Прошу.</p>
   <p>Я поклонилась. Села.</p>
   <p>Этот второй экзамен был совсем не такой, как первый. То есть по пунктам, в общем-то, тот же. По форме тот же. А вот по тону, по самому воздуху — другой совершенно. В первый раз — на меня смотрели через лорнет, как смотрят на пойманного, наколотого на булавку жука. Во второй — на меня смотрели как на молодую коллегу. Не как на равную, конечно, нет, а просто как на коллегу. Через тот узкий, но всё же приоткрытый зазор, в который проходит общая профессиональная речь.</p>
   <p>Меня спрашивали о диссертации — я отвечала как и тогда, спокойно, с латынью там, где её ждали. Спрашивали о клинической анатомии — я отвечала. Спрашивали о патологии — я отвечала. Спросили о хроническом застойном бронхите старушки шестидесяти пяти лет с сердечною слабостью, и я аккуратно, поэтапно, разложила схему лечения, без всякого упоминания спорных средств. Кивнули. Поставили какой-то значок в листке.</p>
   <p>Боткин в первый раз заговорил по физиологии — про лимфу, то есть про моё родное, по диссертации. Он задал мне вопрос, на который я и в полусне ответила бы наизусть.</p>
   <p>Здекауэр кивнул. Что-то черкнул. Перешёл к следующему вопросу.</p>
   <p>К двенадцати — то есть в общей сложности через час и сорок минут от моего входа в этот зал — у меня уже более не было ощущения, что я экзамен прохожу. У меня сделалось ощущение, что мы с этими восемью людьми за зелёным сукном — почти что вместе, почти что коллегиально, — обсуждаем общие нам предметы. В двенадцать с четвертью Здекауэр сложил перед собою бумаги. Снял очки. Протёр их платком. Снова надел.</p>
   <p>— Госпожа Суслова, — выговорил он, — благодарю вас. Просьба ваша будет рассмотрена сегодня же. Извольте подождать у меня в кабинете — там вам будет покойнее. Я уже распорядился.</p>
   <p>Меня вывели. Посадили в его кабинет. Я сидела одна — должно быть, минут двадцать. А затем вернулся за мной служитель и попросил вернуться обратно в зал.</p>
   <p>Как и в прошлый раз, Здекауэр держал в руках лист. И, как и в прошлый раз, читал.</p>
   <p>Только содержание было — другое.</p>
   <p>— Главный медицинский совет, — выговорил он ровно, и я по-прежнему не понимала, по-прежнему боялась поверить, — рассмотрев представленные госпожою Сусловою документы, а равно и заслушав соискательницу в очном испытании, нашёл следующее. Знания госпожи Сусловой по всем испытанным предметам признаны советом удовлетворительными, по ряду — отличными. На основании сего совет полагает справедливым ходатайствовать перед министерством народного просвещения о признании за госпожою Сусловою прав, проистекающих из её цюрихского диплома, и о допуске её к врачебной практике в пределах Российской империи на общем основании.</p>
   <p>Он отнял лист от лица. И посмотрел на меня без всякой особенной торжественности.</p>
   <p>— Поздравляю, госпожа Суслова.</p>
   <p>————</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>Пока вы ждёте новой главы, позвольте пригласить вас в мою новую книгу:</p>
   <p>“(Не)желанная Избранница Каменного Лорда”</p>
   <p>Из бизнес-леди в бесправные рабыни…</p>
   <p>Так началась моя история в новом мире, где властвуют жестокие ярлы и фанатичные жрецы. Теперь меня называют трёлль — низшее существо, не имеющее голоса и имени. Однако жизнь делает новый поворот: жрец предсказал новому ярлу Ингвару, что я стану матерью короля королей.</p>
   <p>И всё же за слабым телом трёлль скрывается стальная воля женщины, которая знает себе цену и не пасует перед трудностями. Смогу ли я перехитрить врагов, разгадать тайны Ингвара и вырваться из рабства, чтобы снова изменить судьбу? Не только свою, но и всего народа…</p>
   <p>https:// /shrt/Mowv</p>
   <p>————</p>
   <p>ПРИЯТНОГО ВАМ ЧТЕНИЯ!</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 47</p>
   </title>
   <p>Я не помню, как вышла из этого зала. Не помню, как села в экипаж. Не помню, кому и как объясняла, куда меня везти.</p>
   <p>Я опомнилась только тогда, когда у меня под щекою затрясло обивку кареты и я обнаружила, что еду я — Господи Боже мой! — не домой к Полине, а на Казначейскую. К Фёдору Михайловичу. К тому самому, к которому я уже несколько недель не ездила, к которому я в эти недели запретила писать мне, к которому я не получала разрешения и от себя самой ехать без приглашения.</p>
   <p>Я ехала к нему.</p>
   <p>Это было — Бог свидетель — глупо. Это было — это было предательски по отношению ко всем тем доводам, которые я в эти недели наскребала в собственной голове.</p>
   <p>Но...</p>
   <p>Я взлетела по лестнице, подёргала за шнур.</p>
   <p>Открыл он сам, почти сразу. Словно был у двери ровно в тот момент, в какой звякнул колокольчик, точно стоял с той стороны и ждал. Лицо у него было какое-то и удивлённое, и испуганное, и счастливое одновременно. Точно у мальчишки, к которому пришёл нежданный гость с конфеткой.</p>
   <p>— Наденька? — выговорил он. — Наденька! Господи Боже мой. Заходите. Заходите, голубушка моя. Что? Что с вами? Что-нибудь дурное?</p>
   <p>Я не знала, с чего начать. Стояла у него в прихожей и не находила первого слова.</p>
   <p>Он схватил меня за обе руки и заглянул мне в глаза.</p>
   <p>— Что? — переспросил он. — Хорошее?</p>
   <p>— Хорошее, — выдавила я. — Очень хорошее, Фёдор Михайлович.</p>
   <p>— Господи, — выдохнул он. — Господи. Ну говорите же, говорите. Скорее.</p>
   <p>Я заговорила. Что диплом подтверждён. Что я могу теперь практиковать.</p>
   <p>Он не сразу понял. Я видела, как у него в глазах одна за другой проходят все самые сильные эмоции — недоумение, потом проверка, потом ещё одно недоумение, потом радость, потом громадная такая, переполнившая его радость, что он перестал ровно дышать.</p>
   <p>— Наденька, — выпалил он, и я увидела, как у него на глазах выступили слёзы. — Наденька. Господи, Господи, Господи. Я ведь, я ведь молился. Я ведь молился. И вот ведь. И вот ведь — услышал.</p>
   <p>Он обнял меня. Обнял, прижал к себе. И, прижавши, прошептал:</p>
   <p>— Я ведь знал. Знал я. Знал.</p>
   <p>Я обняла его в ответ. И — что было ужаснее всего — я в эту минуту не хотела бы быть ни у кого другого. Я хотела быть тут, с ним. Именно вот тут.</p>
   <p>Он провёл меня в гостиную. Усадил. Сам не садился. Ходил передо мной — от окна к двери, от двери к окну, — потирая ладони, не находя, чем бы ещё выразить ту нескрываемую светлую радость, какая в нём в эту минуту бушевала.</p>
   <p>— Наденька, — говорил он, не глядя на меня, — Наденька, душенька моя. Да понимаете ли вы сама, что нынче случилось? Понимаете ли? Это ведь — историческое. Это ведь первый раз в России. Первая русская женщина с правом врачевать. Первая. Понимаете? Какая удача! Хотя что я говорю! Никакая не удача. Это всё ваше. Это всё — то, что вы заслужили. Удачи в подобных делах не бывает. Бывает Бог, и бывает заслуга. Это вам Бог дал — потому что вы это его подарок заслужили. И это вам Бог дал — потому что любит вас. Потому что у вас есть в этом мире — предназначение. Так-то. И никаких удач тут не приплетайте.</p>
   <p>Я улыбалась.</p>
   <p>И тут он остановился совсем. Встал передо мной. Посмотрел.</p>
   <p>— Наденька... Я с вами должен ещё об одном поговорить. Об одном. И, прошу вас, не сразу не отказывайте. Прошу.</p>
   <p>— Я слушаю, Фёдор Михайлович.</p>
   <p>— Я… я еду за границу. В Баден-Баден. На воды. Доктора давно велят. Михаил Михайлович, который и сам, видите ли, неважно нынче, говорит — поезжай, Фёдя, поезжай, нельзя же тебе после такого срыва на сухом. Деньги — деньги, по милости вашей, у меня есть. И я… я хочу… я… Наденька, поезжайте со мной.</p>
   <p>— Куда?</p>
   <p>— В Баден-Баден.</p>
   <p>Я молчала.</p>
   <p>— Я понимаю, — заговорил он быстрее, не давая мне опомниться, — я понимаю, что вы мне ещё не сказали ответа. Я понимаю, что вы у меня и срок просили. Я и не тороплю. Не торопю, ни одного шажочка не торопю. Я и за границей вас торопить не буду. Поезжайте просто так. Просто рядом. Не как невеста. А как друг. Как та, кому я обязан. Как та, для кого я там буду на руках носить, всё ведь сделаю, всё, чего ни пожелаете. Хотите вод — будем пить воды. Хотите гулять — будем гулять. Хотите быть одной — буду не показываться. Я ничего, ничего от вас не потребую взамен, Наденька. Ничего. Я только хочу, чтобы вы были рядом. Этим вы продлите мне жизнь. Этим вы — пожалейте меня, голубушка, — этим вы облегчите мне ту тяжесть, какая на мне сейчас лежит.</p>
   <p>Он замолчал.</p>
   <p>И я почувствовала, как у меня в груди, посреди ещё не остывшего, ещё не утрамбовавшегося счастья, медленно, твёрдо, как тяжёлый ключ входит в замок, происходит понимание.</p>
   <p>Мне с ним не по пути.</p>
   <p>Не потому, что я его не люблю. Не потому, что не верю в его любовь. Я в неё верю — гораздо, может быть, больше, нежели сам он. И не потому, что я боюсь Полининых правд. Полинины правды — пусть остаются Полининой жизнью.</p>
   <p>А моя жизнь — здесь. На этой земле. На этой её холодной, тяжёлой, неблагодарной русской земле, на которой женщин-врачей пока что нет вовсе, и на которой я должна — не за себя, за всех тех, что после меня пойдут, — стоять и держать.</p>
   <p>А он — ему сейчас нужны воды в Баден-Бадене, нужно отдохнуть, нужно прийти в себя, нужна та праздная, лёгкая жизнь, которой я с ним прожить не могу. И не должна. Каждый из нас сейчас должен ехать своею дорогою. И его дорога — в Баден-Баден. А моя — в первую же больницу, в первую же палату, куда меня, наконец-то, пустят.</p>
   <p>И ничего тут другого. И никаких других «правильно» и «неправильно». Это просто так есть.</p>
   <p>— Фёдор Михайлович, — выговорила тихо. — Я не поеду.</p>
   <p>— Что?</p>
   <p>— Я не поеду в Баден-Баден, — повторила твёрдо. — И, позвольте, здесь же отвечу на тот ваш другой вопрос: я и за вас замуж не пойду.</p>
   <p>Он молчал. У него сделалось серым лицо.</p>
   <p>— Я думаю, — продолжала я, не глядя на него, потому что глядеть мне на него в эту минуту было нельзя, — Фёдор Михайлович, что нам с вами в этом самом месте надо расстаться. Боюсь, что — навсегда. Пути наши с вами далее расходятся. Я благодарна вам бесконечно. Я… я люблю вас, я не таюсь, нет смысла таиться — но не той любовью, с какой идут под венец. А такой, с какою расстаются. С благодарностью. И, главное, своевременно.</p>
   <p>Я подняла глаза.</p>
   <p>— Это, — выговорила я, — для нас обоих.</p>
   <p>Он стоял передо мной — белый, точно меловой, — и какое-то время молчал, и моргал, и приоткрытым ртом дышал, как дышит человек, у которого вдруг разом отняли воздух.</p>
   <p>— Наденька, — произнёс он наконец, — да вы что? Наденька. Да вы… да вы что же это? Зачем? За что вы меня так? Чем я перед вами провинился? Скажите. Скажите мне. Я ведь… я ведь чего хотите сделаю. Я ведь чего хотите!</p>
   <p>— Не за чем, Фёдор Михайлович. Вы ни в чём передо мной не виноваты. Виновата перед вами, может, я. Но и я, признаться, не нахожу за собою такой особой вины. Просто так получилось. Так оно есть.</p>
   <p>— Просто получилось? — он схватился обеими руками за спинку кресла, и я видела, как у него побелели костяшки. — Просто получилось?! Наденька! Да как же это просто получилось? Я ведь… я ведь не выживу. Я ведь без вас — я ведь не выживу, я вам говорил. Я ведь, я ведь не шутил, не за красное словцо это говорил. Я ведь… я ведь руки на себя наложу. Я ведь — ну как же вы не понимаете?</p>
   <p>— Не наложите, — выговорила я тихо. — Не наложите, Фёдор Михайлович. У вас слишком много ещё не написано. Бог вам этого не позволит. И сами вы себе этого не позволите. В Баден-Бадене, я вас уверяю, появятся такие новые мысли, что вы и моё имя с трудом припомните.</p>
   <p>— Бога ради, не говорите такого, — выпалил он, и в голосе его впервые прозвучала злость. — Бога ради, не говорите вы за меня. Не вам решать, что у меня в голове появится, не вам решать. Я ведь сам ещё, кажется, в состоянии за себя решать.</p>
   <p>— Я и не решаю, Фёдор Михайлович. Я только говорю.</p>
   <p>— А вы знаете, что вы делаете? — он подошёл ко мне — близко, ближе, чем следовало. — Вы знаете, что вы творите? Вы… вы! — он не находил слова. — Вы у меня вторую жизнь только что отняли. Вторую. Первую — Мария Дмитриевна, царствие ей небесное; вторую — вот вы!</p>
   <p>— Фёдор Михайлович, — ответила я и впервые услыхала, как у меня и собственный голос сделался жёстким. — Не надо. Прошу вас. Не надо это так перетолковывать.</p>
   <p>Это было, должно быть, самое холодное и самое отчётливое из всего, что я ему за всё наше с ним знакомство в лицо сказала.</p>
   <p>Он отшатнулся. И вдруг — у него хлынули из глаз слёзы. Хлынули градом, безудержно, по-детски, без всякого мужского стеснения. Он мотал головой, повторял «нет, нет», тёр глаза кулаком — а слёзы лились и лились.</p>
   <p>И мне самой в эту минуту захотелось зарыдать ровно тем же самым образом. У меня уже было всё готово, чтобы заплакать, чтобы броситься к нему, чтобы обхватить его за плечи, прижать его седеющую голову к своей груди, и шептать ему — «ну, ну, голубчик, ну, я пошутила, ну, я с тобою, я с тобою, я с тобою».</p>
   <p>Я этого не сделала.</p>
   <p>Я встала со стула. Подошла к креслу, на спинку которого он опирался, чтобы не упасть. Положила ладонь — на одно мгновение — на тыльную сторону его руки. Сжала её ласково. И отпустила.</p>
   <p>— Прощайте, Фёдор Михайлович. Берегите себя. Поправляйтесь в Баден-Бадене. Пишите. Я в вас верю.</p>
   <p>И, не оборачиваясь, потому что обернуться мне в эту минуту нельзя было, иначе я бы пропала, вышла.</p>
   <p>И когда уже спускалась по лестнице, и уже за моею спиною, выше двумя пролётами, раздались его, не пытавшиеся уже сдерживаться, рыдания, — я с такою отчётливостью, какой не давала мне никакая иная минута жизни, поняла одно.</p>
   <p>Это — не хорошо. И — не плохо.</p>
   <p>Мне сейчас плохо. Мне сейчас невыносимо. Мне сейчас так плохо, как никогда в жизни ещё не было. Но я не сомневаюсь — не сомневаюсь ни на одну секунду, в которую делаю следующий шаг по этой лестнице, — что я поступаю правильно.</p>
   <p>Это — правильно.</p>
   <p>И это всё, что мне сейчас нужно знать.</p>
   <p>————</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>С радостью приглашаю вас в свою ЗАВЕРШЁННУЮ книгу:</p>
   <p>“Станционные хлопоты сударыни-попаданки”</p>
   <p>Попав под поезд в XXI веке, я очнулась в теле Пелагеи Васильевой — 20-летней дворянки из Тулы 1885 года, чей отец, начальник станции, только что погиб. Пока родственники настаивают на замужестве, я беру управление станцией в свои руки. Не зря же тридцать лет управляла ж/д-станцией в прошлой жизни, здесь тоже справлюсь!</p>
   <p>Раскрою подлый заговор, утру нос некомпетентному начальнику и предотвращу ещё много трагедий. В чём мне, возможно, поможет только что прибывший статский советник. Или будет только мешать?.. В любом случае в этом веке я найду не только любовь, но и своё место среди рельс и паровозного дыма.</p>
   <p>https:// /shrt/WkO2</p>
   <p>————</p>
   <p>ПРИЯТНОГО ВАМ ЧТЕНИЯ!</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 48</p>
   </title>
   <p>В подъезде дома, когда я возвращалась после тех объяснений, мне навстречу попалась наша квартирная хозяйка. Она что-то она сказала, должно быть, поклонилась, спросила, всё ли в порядке, — а я просто прошла мимо, молча.</p>
   <p>Зайдя в квартиру, не раздеваясь, пошла к себе. Закрыла дверь. Прислонилась к ней спиной.</p>
   <p>И вот тут только я заплакала.</p>
   <p>Заплакала так, как, по правде сказать, и не плакала ещё в этом веке ни разу. Без всяких уже всхлипываний, без слов, без боли даже. Заплакала просто — потому что внутри у меня всё это утро было одно, а к вечеру оказалось другое; и потому, что между этим утром и этим вечером лежала самая длинная дорога, какую я когда-либо в жизни пересекала; и потому, что у меня в эту самую минуту больше не было сил себя держать. Я медленно соскользнула по двери на пол. Положила голову на колени. И, не сдерживаясь, не считая вздохов, не думая о приличиях, — плакала.</p>
   <p>Через какое-то время у меня под дверью послышались шаги, и тихий, осторожный стук.</p>
   <p>— Надя, — проговорила Полина из-за двери. И в голосе её не было ни прежней холодности, ни прежней обиды, была только тревога, тревога, какую узнаёт всякий, у кого есть родная сестра. — Надя, что с тобой? Открой. Давай поговорим.</p>
   <p>— Поля, — выдавила я через слёзы. — Поля. Не сейчас. Прошу тебя, не сейчас.</p>
   <p>— Я тут стою, Надя. Я тут.</p>
   <p>— Я ничего сейчас не хочу. Поля. Никого. Просто оставь меня. Прошу. Оставь.</p>
   <p>Она помолчала. Постояла.</p>
   <p>— Хорошо, — выговорила она наконец. — Хорошо, Надя. Когда захочешь, знай, я тут.</p>
   <p>Она отошла. Но я знала, что она там простоит ещё долго, ещё, может быть, четверть часа, прислонясь к стенке, не уходя совсем, и слушая мои всхлипы через дверь, и не показывая мне, что слушает.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Я пролежала весь следующий день, и в последующий, и ещё в один, и ещё в один.</p>
   <p>То есть пролежала — это, конечно, слово условное. Я и вставала. Я и спускалась за чем-нибудь к Полине — мы с ней так и не помирились по-настоящему, но молчали уже не злобно, а каким-то усталым, общим нашим молчанием, в котором обе мы признавали, что та ссора в столовой никому не послужила добром. Я и ела понемногу. Маша приносила мне то бульон, то сухарик, и я давала уговорить себя проглотить ложку-другую. Я и читала, пытаясь делать вид перед самой собою, что у меня всё в порядке, — и тут же откладывала книгу, не разобрав, что прочла.</p>
   <p>Я не делала ничего. Я была, что называется, никакая.</p>
   <p>Внутри у меня лежало что-то тёмное, тяжёлое, ненасытное — что-то такое, что в иной жизни, в иной моей жизни, я с первого же взгляда узнала бы и назвала по имени — депрессия. Тут, в этом веке, такого слова ещё не существовало. И тут самые лучшие из самых лучших врачей самой лучшей в мире эпохи лечат это или кровопусканием, или речью утешения, или поездкою на воды. Кровопускания мне было не надобно, утешения мне было не о чем слышать, а на воды мне ехать было некогда. И я просто лежала.</p>
   <p>Только одно давало мне в эти дни не сорваться насовсем.</p>
   <p>Не любовь. Не Полина. Не воспоминания о Фёдоре Михайловиче. Не даже Голубев, о котором я всё это время, стыдно сказать, почти и не вспоминала.</p>
   <p>А лежал у меня на столе один маленький, неказистый листок бумаги, с круглой казённой печатью внизу и с одной строчкой посередине: «настоящим имеет право врачебной практики в пределах Российской империи на общем основании».</p>
   <p>И я каждое утро, чуть только открыв глаза, прежде чем встать, прежде чем умыться, прежде чем причесаться, переводила взгляд на этот листок, на эту строчку. И пускай у меня внутри тяжелее ярма было то, что я там носила, но я знала: вот это — есть. Вот это — у меня. И этого у меня уже никто не отнимет.</p>
   <p>Ничего другого мне в эти дни и не было нужно.</p>
   <p>————</p>
   <p>Дорогие читатели!</p>
   <p>С радостью приглашаю вас в свою ЗВЕРШЁННУЮ КНИГУ:</p>
   <p>“Бывшая жена ректора-дракона”</p>
   <p>— Свадьбы не будет. У меня есть другая, — вот что сказал мне мой так и не состоявшийся муж прямо во время брачной церемонии. Мало у кого сердце выдержит подобное. У меня не выдержало...</p>
   <p>Но оказалось, рано меня списывать со счетов. Я очнулась и тут же получила приглашение на работу в Академию Аркенвальд. Приёмные родители только рады от меня избавиться, и, похоже, это мой единственный шанс начать новую жизнь.</p>
   <p>Вот только меня никто не предупредил, что новый ректор — мой недо-муж! Валкар Файерголд! Порази его молния!.. Теперь нам придётся работать вместе, и этот напыщенный индюк ещё сильно пожалеет, что так опозорил меня!</p>
   <p>https:// /shrt/y2fn</p>
   <p>————</p>
   <p>ПРИЯТНОГО ВАМ ЧТЕНИЯ!</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 49</p>
   </title>
   <p>Два месяца спустя...</p>
   <p>—</p>
   <p>Я сидела за маленьким столом в узкой, длинной, на одно окошко комнатке при Максимилиановской лечебнице, в которой у нас, у дежурных врачей женского отделения, не было никаких других дел, кроме как принимать больных, наспех записывать диагнозы, спорить с фельдшерицей о том, чьи весы вернее, и в редкие минуты затишья, когда последняя приходившая уже ушла, а до закрытия оставалось ещё с полчаса, — позволять себе кофей.</p>
   <p>Кофею в этот вечер у меня в кружке оставалось одна треть, и был он уже совсем остывший, с тоненькою плёнкою сверху. Тиснёные часы над дверью показывали без четверти восемь. На столе передо мной лежала пачка казённой больничной бумаги. Стояли чернильница и подсвечник. Светила свеча.</p>
   <p>Передо мной лежал чистый, сложенный вчетверо лист обыкновенной почтовой бумаги.</p>
   <p>«В Цюрих, при Университете, в клинику профессора Грисингера, для передачи А. Е. Г.», — выводила я в уме предполагаемый адрес.</p>
   <p>Открыла чернильницу. Обмакнула перо. И медленно, с тем особенным вниманием, какое бывает у человека, начинающего письмо, которое он давно мысленно носил, — начала.</p>
   <p>«Дорогой Александр Ефимович!</p>
   <p>Простите мне сразу два моих перед вами проступка: первый — что пишу с таким безобразным опозданием, второй — что и в этом запоздалом письме не сумею, я знаю наперёд, передать вам всего того, чем я нынче кругом вам обязана. Не имеется в русском языке таких слов, и в немецком, кажется, тоже не имеется. Что есть, то скажу; что не выскажется — простите вы мне и тут, и спишите на скудостьмою.</p>
   <p>Самое же главное, чтоб вы знали с первой же строки, — у меня всё нынче в порядке. У меня есть работа. У меня есть свой собственный угол. У меня — слышите ли вы это, Александр Ефимович? — есть та самая бумага, по которой я могу теперь врачевать в Российской империи. Та самая, ради которой я, как вы помните, прошла черезмногое, что не перечислить. И вот теперь она у меня.</p>
   <p>И ведьэтого никогда бы не случилось, если бы невы. Один вы. Я не пишу красно, я говорю как оно есть. Не было бы вас, не было бы Аркадия Львовича — сегодняу меня ничего бы не было. Сидела быбез делапо-прежнему, или, может быть, преподавала бы где-нибудь латынь скучающим барышням.</p>
   <p>Вы скажете — „полно, Надежда Прокофьевна, я ведь и не сделал ничего особенного“.Знаю, что вы так скажете. Даже слышу, как вы это, сидя в своём кресле, потёрши переносицу, скажете. В этом весьвы. И тем не менее я знать ничего не желаю. Я приехала тогда в Россию с одною головою на плечах и с одною верой, чтоменяздесьждут. Неждали. И я могла бы сейчас сидеть у Полины, и плакать, и кусать себе локти, и не знать, что мне с собою делать. А я вместо того сижу нынче в Максимилиановской лечебнице, на Вознесенском, в маленькой нашей комнатке для приходящих больных женщин, кончила сегодняшний приём в семь часов, и пишу вам это письмо, прежде чем идти к себе домой. И посему повторяю: спасибо. Спасибо, Александр Ефимович. И ещё раз — спасибо. Никогда я об этом не забуду.</p>
   <p>А теперь — о работе. Это, я знаю, вам интересно более всего, потому что я и сама, на вашем месте, ни о чём другом не спрашивала бы.</p>
   <p>Принимают у нас при лечебнице. Лечебница, как вы наверняка слыхали, — Максимилиановская, при том самом обществе, что названо по имени покойного герцога Максимилиана Лейхтенбергского, мужа покойной великой княгини, и устроена под высоким покровительством, и доступ к ней — для всех без разбору, кроме разве что самых отпетых случаев, в которые надлежит везти в большую больницу. Платы у нас с приходящих не берут, или берут такую малость, какая больного ничуть не утруждает. Жалованье моё кладёт само общество — небольшое, признаться, но и весьма достаточное для одинокой моей теперешней жизни, и сверх того дают мне квартиру (то есть одну комнату с отдельным входом, в соседнем переулке) почти бесплатно.</p>
   <p>Поставили меня в женское отделение. Здесь это так называется — „приёмы для приходящих женщин“, — потому что особого женского врачебного отделения в нынешней нашей лечебнице нет. И вот, на мою долю выпадает большая часть тех женщин, что приходят к нам с разнообразными своими страданиями: от чахотки и до язвы желудка, от старушечьей подагры и до девических обмороков. Я, как вы понимаете, и хирургией могу заняться, и акушерство принять, и общую болезнь распознать, и нервическую истерику успокоить, — но всё-таки, по немудрому общему соглашению, ко мне направляют преимущественно то, что относится до собственно женских предметов. И, по совести вам сказать, я этому очень рада. Потому что — в чём я ныне убедилась окончательно — есть в этом веке такая категория страданий, к которой мужской врач, даже самый лучший, без женского предварительного знакомства приступать не имеет нравственного основания. Это, например, наши с вами родильницы, наши с вами девицы со всеми их тонкими маточными болезнями, наши с вами замужние женщины со всем тем, что они от своих мужей по неведению получают, не догадываясь даже о том. Со всем этим мужской врач, не сочтите за обиду, обыкновенно либо смотрит сквозь пальцы, либо старается побыстрее отделаться от больной, не вдаваясь в подробности. А меня женщины не стесняются. Меня они дёргают за рукав. Они мне шепчут то, чего во веки веков ни одному мужчине-доктору не сказали бы. И вот это самое — и есть та работа, которой я тут занимаюсь.</p>
   <p>Доктора у нас по большей части люди приличные, неглупые, не из тех, кто на молодую коллегу косится сквозь монокль. Один — старший наш врач, Григорий Андреевич, — даже принял меня радушнее, нежели я смела рассчитывать. Сказал в первый же день: „Надежда Прокофьевна, у меня предубеждений нет. Покажете дело — будете на месте; не покажете — попрошу вон. И того, и другого, не извольте обижаться, я добиваюсь с самым прилежанием“. Я ему обещала показать дело — и, как мне сдаётся, по сей день держу слово.</p>
   <p>Обольныхрассказывать могу долго, но не буду перегружать ваше внимание сразу. Скажу только, что у нас с вами одна и та же беда: бедных слишком много. Приходит к нам, бывает, по сорок и по пятьдесят женщин в день. Кашляют, плачут, держатся за низ живота, тащат за руки маленьких. У всех нужда. У всех некогда болеть. Я часто думаю: вот, если бы вернуться в Цюрих, рассказатьпрофессору Грисингеру, как я тут принимаю, — они бы поглядели на меня сострадательно, как на тех своих врачей, что уезжают в индийские колонии и затем уже не возвращаются. А я смотрю на этих наших петербургских прачек, кухарок, мелких швей, на их синие пальцы и тоскливые лица, — и понимаю, что мне отсюда уже никуда не уехать. Что моя «индийская колония» у меня самой под носом. И что я никогда о ней не пожалею.</p>
   <p>Это, Александр Ефимович, главное. Теперь — о малом.</p>
   <p>Я съехала от Полины. Живу теперь одна, вкомнатке близ лечебницы, в Подьяческой части, в большом доходном доме на третьем этаже. Маленький угол, опрятный, с печкою. Стол, два стула, кровать, шкап. Над столом — та самая моя бумага в рамке, о которой я писала вам выше. И у окна одна заведённая мною комнатная фиалка, которая, к стыду моему, не цветёт. Сестра моя по-прежнему здравствует. Мы с нею видимся нечасто — у каждой свои хлопоты. Не подумайте, прошу вас, ничего нехорошего: у нас всё в порядке. Просто пришло мне время, наконец, попробовать жить одной. Слишком долго я при ком-нибудь была.</p>
   <p>Об остальном — о моих здешних знакомствах, о нашем городе, о том, как у меня по нынешнему весеннему воздуху расцветает на пятом часу приёма голова, — я расскажу в следующий раз. А этого письма уже довольно. Передавайте поклон Софьюшке, ежели вы с нею в переписке. Передавайте поклон Фридриху. И берегите себя. У вас впереди диссертация, у меня — много нового на новой моей работе.</p>
   <p>Пишите. Прошу вас — пишите. Я обещаю отвечать впредь много скорее, нежели я отвечала вампрежде. И мнепредвамиза то моё небрежное моё с вами тогда обращение стыдно отдельным, особым, дополнительным стыдом, о котором я тоже как-нибудь однажды расскажу.</p>
   <p>Ваша</p>
   <p>— НадеждаСуслова.»</p>
   <p>Я отложила перо.</p>
   <p>Посмотрела на эти страницы, выписанные моим не самым аккуратным почерком. Восемь страниц — про работу, про лечебницу, про ивовую кору, про синие пальцы прачек. Восемь — и ни единого слова о главном.</p>
   <p>О том, без чего эти восемь страниц обыкновенному читателю покажутся весьма достойными, а мне самой кажутся какой-то проездною грамотою, по которой пускают по дороге, не разглядывая лица.</p>
   <p>Ни о Фёдоре Михайловиче. Ни о моей проводимой без него бесконечной весне. Ни о Полин. Ни даже о самой себе — той, что я в эти месяцы у себя внутри обнаружила.</p>
   <p>Я подождала, пока чернила просохнут. Сложила восемь страниц в плотный конверт. Запечатала каплею стеаринового сургуча и сама прижала к нему круглый медный кружочек. И пошла на ближайшую почту.</p>
   <p>По дороге говорила сама с собою.</p>
   <p>Вот ведь в чём дело, Александр Ефимович, — это я говорила в сторону, ему, уже невидимому, не отдавая себе отчёта, что губы у меня двигаются. — Вот ведь в чём. Я ведь за прошедшие полгода в России прошла через ад и через рай в одном флаконе. И я сама не знала прежде, что человек на такое способен. И уж тем паче я не знала, что на такое способна я.</p>
   <p>Потому что я ведь, видите ли, и в той своей далёкой жизни не знала за собою таких чувств. Я ведь привыкла думать, что я человек довольно спокойный, довольно рассудительный, прагматический. А вот тут оказалось, что у меня в груди целый пожар, и при первом же благоприятном ветре он за неделю выжигает половину моего собственного нутра.</p>
   <p>И я ведь, Александр Ефимович, прошла через этот пожар. Прошла с обожжёнными плечами, с обугленною спиною, с дырами на сердце, через которые мне теперь по утрам сквозит. И вышла на ту сторону. И иду теперь на почту, бросать письмо человеку, которого я тоже, должно быть, по-своему люблю, — и которому, должно быть, никогда об этом моём пожаре не расскажу.</p>
   <p>Не расскажу не из вранья. Не из расчёта. А просто потому, что в этом пожаре я не одна была, и не я одна обожжена. А потому не имею никакого права без ведома оного распространяться на сей счёт.</p>
   <p>Разумеется, не раскрыла и того, что была у меня в прошедшую неделю одна гостья.</p>
   <p>Я тогда вернулась с приёма поздно, у меня к концу дня случилась какая-то трудная больная, которую я не отпустила, пока не разобрала с ней её приступы до самой подноготной. Оттого пришла я к себе уставшая, в дурном настроении.</p>
   <p>И тут в дверь негромко постучали.</p>
   <p>Я удивилась. Ко мне обычно никто не ходил. Я, по совести сказать, и не приглашала никого. Делать нечего, открыла.</p>
   <p>На пороге стояла Полина.</p>
   <p>Я заметила сразу, что сестра выглядит нарядна.</p>
   <p>— Поля, — выговорила я, и почувствовала, как у меня предательски сжалось горло.</p>
   <p>— Не выгонишь? — спросила она.</p>
   <p>— Полно, — сказала. — Что ты. Входи.</p>
   <p>Она вошла. Прошла за мной в комнату. Огляделась. Похвалила фиалку. Похвалила бумагу мою в рамке. Села на единственный свободный стул у окна.</p>
   <p>И, оглядев меня в свою очередь, заметила:</p>
   <p>— Ты, Надя, осунулась.</p>
   <p>— Ты тоже.</p>
   <p>— Я знаю. Я не такая, как была. Ну да Бог с этим. Знаешь, зачем я пришла?</p>
   <p>— Не знаю, — призналась я.</p>
   <p>— Я пришла, — сказала она, и я по тому, как медленно у неё пошли слова, поняла, что она про себя их давно отрепетировала, — пришла попрощаться с тобой, сестрица. Не насовсем, конечно, нет. Но на какое-то долгое время. Я уезжаю.</p>
   <p>— Куда?</p>
   <p>— В Баден-Баден.</p>
   <p>Я молчала.</p>
   <p>Я почувствовала, как у меня медленно начинает заполняться кровью лицо — снизу вверх, от подбородка до самой переносицы. И как у меня в груди — там, где я нынче уже целый месяц как привыкла думать, что у меня там всё успокоилось, всё угасло, всё перегорело, — что-то живое и сильное вдруг шевельнулось и одним толчком напомнило о себе. Не как-то особо больно. Но отчётливо, властно, своим собственным голосом.</p>
   <p>Я смотрела в скатерть.</p>
   <p>— С Фёдором Михайловичем, — выговорила я тихо, не вопросом, а утверждением.</p>
   <p>— С Фёдором Михайловичем, — кивнула Полина. — С ним.</p>
   <p>— Поля... Я… Ты зачем эту новость говоришь?</p>
   <p>— Не „зачем“, Надя. А „почему“. Я пришла, потому что я не хотела, чтобы ты узнала об этом через третьих лиц. Чтобы тебе кто-нибудь, Бог знает кто, передал по сплетне, со своими прибавлениями, со своими отступлениями. Я не хотела, чтобы тебе было больно — не от самой новости, а от того, как тебе её преподнесут. Я пришла, чтобы ты услышала от меня. Не от чужого человека. Потому что мы с тобой — сёстры. И что бы у нас с тобой ни случилось, и сколько бы мы с тобой ни разругались, я не хочу с тобой прощаться на минорной ноте. Слышишь? Не хочу.</p>
   <p>Я подняла на неё глаза.</p>
   <p>— И — да, — продолжала она. — Я пришла к тебе и за тем, чтобы мириться. По мере того, как ты будешь готова мириться. Я не подталкиваю. Я не прошу. Просто говорю, что я этого хочу.</p>
   <p>Я молчала ещё с минуту.</p>
   <p>Потом поднялась со своего стула. Подошла к ней. И — без слов, не объясняясь, не спрашивая разрешения, — наклонилась и обняла её за шею.</p>
   <p>Её плечи под моими руками вздрогнули, вначале она не сразу подалась. Минуту сидела, точно не понимая. Затем медленно, осторожно, как обнимают того, кто только-только пришёл в сознание после долгой болезни, обхватила меня кольцом рук.</p>
   <p>Мы постояли так, минуту или две. И когда я выпрямилась, у меня по щекам уже бежали слёзы.</p>
   <p>— Поля, — проговорила сдавленно. — Прости меня. За мои тогдашние слова. Я их не должна была говорить. Я была дурною.</p>
   <p>— И ты прости меня, Надя, — отвечала она, и я увидела, что и у неё блестели глаза. — За мои. Я их и пуще не должна была говорить.</p>
   <p>— Ты тогда сказала правду.</p>
   <p>— Может, и сказала. Только права у меня на эту правду тогда не было.</p>
   <p>Мы помолчали.</p>
   <p>И в этом нашем молчании всё, что у нас в столовой тогда стояло, как воздух колом, — медленно опустилось, прибилось ко дну, и мы посмотрели друг на дружку поверх него, без той прежней мути.</p>
   <p>— Поля. Как он?</p>
   <p>Полина опустила глаза.</p>
   <p>— Он в дурном виде, Надя. Я не буду тебе врать. Он, видишь ли, после того, как ты ему отказала, был… был, я не знаю, как тебе сказать. Он плохо ел. Плохо спал. Он пил. Я не люблю этого слова, но я тебе скажу, как есть. Пил. Да ещё и Михаил Михайлович... Ты же знаешь, наверное, что приставился он?. Так вот. Столько ударов на Федину судьбу... И я не выдержала. Пришла к нему, понимаешь, посидеть, а он узнавал меня не сразу. Это меня! Меня, которую он за столько лет до косточки изучил. Не узнавал. Это до того дошло.</p>
   <p>— Господи, — обронила я, прижимая руки к сердцу.</p>
   <p>— И я решила, надо его вытащить, надо ехать. На воды, нужно срочно. Иначе мы его потеряем. И ехать ему надо с кем-то. Одному нельзя. И вот тогда я сказала — поеду.</p>
   <p>— Ты, — выговорила я тихо, — едешь, чтоб его спасти?</p>
   <p>Полина посмотрела на меня — посмотрела долго, прежде чем ответить.</p>
   <p>— Я еду по разному, Надя. Я еду — спасти его, в твоём слове. Я еду — потому что я по нему за все эти годы так и не отскучала ещё, и не делаю вид, что отскучала, как делали бы за меня в подобной моей ситуации многие. Я еду — потому что я знаю, что не буду счастлива. И знаю, что не буду несчастна. Я еду, потому что иначе уже не могу. Это так. И не суди меня за это.</p>
   <p>— Не сужу. Не сужу, Поля.</p>
   <p>— И — Бог мне свидетель, Надя, — я тебе скажу одну только вещь, и поверь мне: я еду, потому что у меня свой счёт. И этот счёт не имеет к твоему никакого касательства. Я ничего у тебя не забираю. Ты сама давно уже от всего этого ушла.</p>
   <p>Я кивнула.</p>
   <p>И вдруг поняла одно. Поняла, что Полина права. Что Полина, в отличие от меня, никогда не отступала от того, что у неё было. Что она по-настоящему сильнее меня — потому что она готова взять на себя ту тяжесть, которой я взять на себя не сумела. Я отказалась от Фёдора Михайловича не потому, что не любила его. А потому, что я не хотела с этою его тяжестью в моей жизни жить. А она — берёт. Берёт открыто, безо всяких оговорок, без всякого „на минутку“. Берёт как есть. И я не имею права её ни осуждать, ни жалеть.</p>
   <p>— Поля, — выговорила я, — береги его. Слышишь?</p>
   <p>Она кивнула.</p>
   <p>— Буду. Я постараюсь, Надя. Не обещаю — я ведь и о себе должна как-то. Но постараюсь.</p>
   <p>Я ещё с минуту посмотрела на неё. И сказала:</p>
   <p>— И будешь ли ты — если что — давать мне знать?</p>
   <p>— Дам.</p>
   <p>— И если ему… если ему станет худо. Совсем худо. Дашь телеграмму?</p>
   <p>— Дам.</p>
   <p>Она встала. У дверей мы постояли с минуту — обе с покрасневшими носами и щеками, обе находили последних слов.</p>
   <p>— Поля, а когда ты едешь?</p>
   <p>— Через два дня. Утренним поездом с Варшавского вокзала.</p>
   <p>— Я приду провожать.</p>
   <p>Она помолчала. И ответила тихо, без укора:</p>
   <p>— Не надо, Надя. Прошу тебя. Не приходи. Я… я не выдержу, если ты придёшь. И он не выдержит. Мы и без того едем тяжело. Не приходи.</p>
   <p>— Хорошо. Не приду.</p>
   <p>Она наклонилась, поцеловала меня в висок. Я её — в ответ. И ушла.</p>
   <p>Я закрыла за нею дверь. Постояла минуту, глядя в её сторону, точно ожидая, что она ещё вернётся.</p>
   <p>Не вернулась.</p>
   <p>Потом Полина уехала, и я в этот день нарочно отработала на приёме с утра и до вечера, не давая себе ни на минуту присесть, ни на минуту вспомнить, что нынче утром её поезд тронулся с Варшавского, и что сейчас, в эту вот, и эту вот минуту, она с Фёдором Михайловичем проезжает в купе...</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 50</p>
   </title>
   <p>Дни мои сделались похожи друг на друга. Утром я просыпалась около семи, надевала своё повседневное чёрное платье. Завтракала прямо у себя — у меня для этого была спиртовка, чайник и старая немецкая фарфоровая чашка с трещинкою, какая была памятна мне из Цюриха. Пила крепкий чай с сухариком. Иногда — с маслом. К восьми с четвертью выходила из дому. Шла пешком на Вознесенский — благо ходьбы было около двадцати минут. К девяти была уже в нашей маленькой комнатке для дежурных, переодевалась в белый халат. Принимала больных до часу. Шла обедать в маленькую трактирную, что в нашем же дворе содержала приветливая немка, и где меня уже знали и оставляли пирог. После обеда — снова приём, до семи. Иногда — до восьми, как тот вечер, когда я писала Александру Ефимовичу. К ночи возвращалась к себе. Служанка, всё та же прежняя Маша, забегала ко мне через день и прибиралась — я платила ей с моего жалованья сама, Полина не возражала. Я ужинала — Маша оставляла мне щи в горшочке, на плите. Засыпала рано.</p>
   <p>Иногда я думала о нём. Иногда — о Поле. Иногда — о Голубеве. Я заметила, что от мыслей о Голубеве у меня внутри делается тёплый комок, и я научилась эти мысли удерживать как можно дольше, когда они приходили, а другие — отпускать.</p>
   <p>Иногда — приходило письмо.</p>
   <p>Сначала, в самые первые недели после нашей с ним прощальной сцены, Фёдор Михайлович ещё писал. Сначала — два, три раза в неделю. Потом — один. Я не отвечала ему. Знала по себе, что человек, которому совсем не отвечают, скорее остывает, нежели тот, кому отвечают „по-доброму, но без надежды“. И — пускай он считает меня бессердечной. Бессердечие — выглядит хуже, но даёт скорее остыть.</p>
   <p>Он остыл. Письма его стали короче. Стали реже. И в одно июньское утро я вдуруг поняла, что не получала от него конвертов уже, должно быть с месяц.</p>
   <p>Вот и всё.</p>
   <p>Он отпустил.</p>
   <p>Я не плакала. Я не радовалась.</p>
   <p>Ходила на работу. И приходила домой. И опять шла на работу.</p>
   <p>И — да, в этом я не лгу самой себе, — поняла, что в этой нынешней моей жизни мне, видимо, личного счастья, того самого, какое в романах прежнего века называли „домашним“, какое моя бабушка называла „семейным“, какое мама моя называла „простым“, — мне такого счастья не выпадет. Не потому, что я его недостойна. И не потому, что меня обидели. А потому, что я выбрала иное.</p>
   <p>Я не жалела. Не жалею. Не пожалею.</p>
   <p>Но и не было во мне в эти дни той особенной, бодрой, утренней радости, какая бывает у людей, у которых жизнь обещает себя впереди. У меня жизнь себя обещала. Только обещала по-другому.</p>
   <p>И мне этого, как ни странно, было довольно.</p>
   <p>А недели через три после того, как я отослала своё письмо Александру Ефимовичу, ко мне в лечебницу принесли его ответ.</p>
   <p>Принесла его сама почтальонская барышня, потому что письмо, видите ли, было заграничное и таких просто так на почте не оставляли, а доносили лично. Я расписалась, отблагодарила её. Хотела отложить и продолжить приём, но не выдержала. Сорвала сургуч прямо у себя за столом.</p>
   <p>«Дорогая, бесконечно дорогая моя Надежда Прокофьевна!</p>
   <p>Ваше письмо я получил третьего дня, и вы себе не представляете, с каким нетерпением я его открывал, и с какою радостью читал, и с какою радостью же я перечитываю его и сейчас, отвечая. Слава Богу, что у вас всё в порядке. Слава Богу, что у вас работа. Слава Богу, что Аркадий Львович — а я знал, голубушка моя, что он не подведёт, потому к нему адресовался, что таких людей нынче немного, — справился со всем тем, с чем он обещался справиться, и что вы теперь там, где вы должны были быть с самого начала. Я нынче, признаться, такой счастливый, какого я давно уже не помню за собою.</p>
   <p>Не сердитесь на меня за моё то прошлогоднее письмо, в котором я как будто бы и не очень ясно дал вам понять, что у меня здесь у нас творится. Я тогда, конечно, не смел собою влезать в ваши петербургские дела, и тем не менее очень переживал, очень. Слава Богу, вышло хорошо.</p>
   <p>О себе расскажу скупо: диссертацию я надеюсь представить к декабрю; у Грисингера служба идёт прекрасно; питаюсь я порядочно, сплю я порядочно; здоровье у меня крепкое. Софьюшка с Фридрихом вернулись из своей поездки. Софьюшка передаёт вам поклон самый сердечный и спрашивает: „как там Наденька? всё ли хорошо?“ Фридрих не такой словоохотливый, но и он передаёт. И тоже спрашивает. И оба они, и я с ними, очень за вас в эти месяцы переживали. Теперь, по милости Божией, переживать перестали.</p>
   <p>Прошу вас, голубушка моя, — пишите мне почаще. Если вам не в обиду — пишите хотя бы раз в две недели, хотя бы по одной странице. И этой одной страницы мне будет довольно. Я ваше письмо нынче ношу в нагрудном кармане, у самого сердца, и каждый день не раз достаю его и ещё раз прочитываю.</p>
   <p>Берегите себя.</p>
   <p>Всегда Ваш,</p>
   <p>А. Е. Голубев.»</p>
   <p>Я поглядела в окно — в наше маленькое, в одну створку, окно дежурки. Улыбнулась.</p>
   <p>С того июньского дня мы с Александром Ефимовичем заговорили в письмах. Сначала — в две недели одно. Потом — в неделю. Потом — мне сделалось мало, я начала кидать ему по почте, маленькие открыточки, на которых я сообщала ему только то, что в тот день у меня случилось особенного: трудного больного, забавную ошибку фельдшерицы, фразу старшего нашего врача, цвет распускающейся под моим окошком сирени. Он отвечал — иногда таким же образом, в открыточках, иногда — большими письмами на четыре, на пять листов. Мы заговорили — о медицине, о том, как Эрисман пытается изучать дезинфекцию, о том, как у меня в этой нашей весне впервые проклюнулись на фиалке два маленьких бутончика, и как я их по утрам приветствую.</p>
   <p>В этих листах, в этих словах — был кто-то, кто меня каждый день ждал.</p>
   <p>И какое же это было, по правде вам сказать, отдельное, тихое, никем не замечаемое счастье.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 51</p>
   </title>
   <p>Шесть месяцев спустя...</p>
   <p>—</p>
   <p>Дни шли один за другим, как покорные домашние гуси через двор, — и я не могу вспомнить ни одного из них в особенности. Зима сменилась весною. Весна — летом. Лето — мокрою петербургскою осенью с холодными, низкими тучами над Невою и с дрожащими в редких лужах отражениями фонарей. У меня переменилось немногое.</p>
   <p>Ходила на приём. Возвращалась с приёма. Писала Александру Ефимовичу. Получала от Александра Ефимовича письма. В редкие тихие вечера, заварив себе чая покрепче, садилась к столу и читала в каком-нибудь французском или немецком медицинском журнале новые, ещё не до конца устоявшиеся в науке вещи — которых не сметь было дать вслух в нашей русской лечебнице, ни одной ноты которых нельзя было насвистывать там при больных. Иногда переписывалась с Полей.</p>
   <p>Она писала из Баден-Бадена раз в три-четыре недели — короткие, неровные, без подробностей письма, в которых она сообщала, что у них с Фёдором Михайловичем «терпимо». Сначала, летом, было плохо: он играл, проигрывался дотла, потом отыгрывался обратно, потом писал «Игрока»; занемог; снова поправился. Поля принимала его таким, какой он был, и не пыталась его уговаривать ни играть менее, ни писать более. Я к ней за это, признаться, всё с большим уважением прониклась. Потом, после переезда их в Дрезден, ближе к зиме, стало ровнее. Он перестал играть. Стал больше спать. Стал, по её словам, тих и почти молчалив, и тяжёлые приступы у него отступили.</p>
   <p>Я читала эти её скупые отчёты, складывала их в нижний ящик, к остальным письмам, и старалась не задумываться о том, что у нас с Полиной получились совсем не сестренская история, которую мало кому расскажешь.</p>
   <p>Фёдор Михайлович больше не писал. И слава Богу.</p>
   <p>В Максимилиановской лечебнице к концу первого моего полугодия меня уже знали. У меня даже выработалась репутация «особого женского врача».</p>
   <p>И тут-то, в ноябре, когда уже сложилась эта моя ровная, рабочая, обкатанная жизнь, грянул гром, откуда не ждали. Даже целых два грома.</p>
   <p>И обе беды у меня свились в один тугой узел не сразу, а постепенно, день за днём, и я не сразу опомнилась, что узел этот уже стянут — и что развязать его никаких сил у меня уже недостанет.</p>
   <p>Беда первая была лекарственная. Я уже с лета замечала: в моей аптечке на приёме то нет хины, которой накануне ещё было полбанки; то нет калия бромистого, которым я уже неделю как успокаивала одну из моих больных, и которого должно было хватить ей ещё на месяц; то вдруг недостаёт в шкафу запрещённых в будущем капель, которые расходуются у нас по таким мизерным дозам, что одной склянки положено по нашему расчёту на полгода, а тут — пустая склянка. По отдельности на такие пропажи никто бы и не обратил внимания: дескать, что вы хотите, лечебница, бедные, фельдшерицы — налили лишнего, обронили, забыли заприходовать. Но я ведь не вчера в медицине. Я завела свою тетрадку, в кою после каждого приёма выписывала: какому больному, сколько, чего, в какой дозе, из какого пузырька. И мало-помалу у меня в этой тетрадке стало вырисовываться расхождение. Меньшее в начале лета. Большее — к осени.</p>
   <p>Я колебалась две недели. Потом сличила свою тетрадку с записями нашего казённого аптекарского помощника — Кузьмы Лукича Сметанина, маленького, неопрятного, с засаленными манжетами господина лет пятидесяти, который у нас при лекарственной кладовой служил уж лет двадцать и поэтому ходил по нашим коридорам с тем особым видом неприкосновенности.</p>
   <p>Расхождение оказалось такое, что в первую минуту мне не поверилось собственным глазам. По бумагам Сметанина, мы расходовали в полтора, а то и в два раза больше, нежели я выписывала больным. По другим лекарствам расхождения не было; но по описанным выше было разительное. Значит, лишнее уходило. Куда? Об этом я и думать не хотела. Нужно было что-то предпринять.</p>
   <p>Я доложила сначала Григорию Андреевичу, нашему старшему врачу. Он выслушал меня внимательно, заглянул в мои тетрадки, переменился в лице, помолчал. Потом тихо выговорил:</p>
   <p>— Надежда Прокофьевна. Голубушка. Послушайте старшего товарища. Сметанин — он, видите ли, при нашей лечебнице двадцать лет. Двадцать. У него связи у нашего попечительского совета — и я-то их, признаться, до конца и не знаю, у меня по этой части и нет аккуратной картины. У него друг есть, который не последнее лицо в губернаторской канцелярии. Понимаете ли?</p>
   <p>— Понимаю, — отвечала я.</p>
   <p>— И вот я думаю: вашу тетрадку — сжечь.</p>
   <p>— Что?</p>
   <p>— Сжечь. И — забыть. Не обсуждать. Не подавать. Не делать движений. У вас тут работы — на полную руку. У вас тут больные. У вас тут — свой, ладный, идущий ход. Зачем вам это? Зачем вам, при ваших обстоятельствах, при вашем положении, лезть в эти дела? Их вам, поверьте, не выгрести. Это устье, в котором сходятся течения, нам с вами невидимые. Сметанин — лишь маленький камешек на дне. Тронете — поднимется муть. Ничего не достанете, а у себя над головою муть устроите такую, что и приёма больше не будет.</p>
   <p>Я постояла перед ним.</p>
   <p>И мне в эту минуту в голову пришла нехорошая мысль — нехорошая прежде всего тем, что после неё уже трудно было сделать одно: послушать Григория Андреевича. И я её и подумала, и не послушала.</p>
   <p>— Григорий Андреевич, — выговорила, — благодарю вас. Я понимаю, что вы говорите. Но я не могу. Это ведь не мне даётся, эти даётся бедным. У меня одна моя приходящая третьего дня умерла — у меня нет доказательств, что от того самого пустого пузырька, который по моим расчётам должен был быть полон. И я не сожгу свою тетрадку. Я пойду выше.</p>
   <p>Григорий Андреевич отвёл глаза.</p>
   <p>— Идите, — выговорил он тихо. — Я вас понимаю. Только, голубушка, вы потом меня не вините.</p>
   <p>— Не виню.</p>
   <p>И — пошла. Подала рапорт. В попечительский совет. Со всеми сличениями. С отдельными бумагами. С подписью.</p>
   <p>И началось...</p>
   <p>Узел стягивался не сразу.</p>
   <p>С неделю-полторы было тихо. Я приходила на приём, я работала, со Сметаниным я в коридоре сталкивалась как обыкновенно, и он меня обыкновенно приветствовал — поклоном, без улыбки, без вспышки, без всего того, что у людей в его положении выступает на лице, ежели они на тебя в обиде. И я уже было подумала: вот ведь, ничего и не сделалось, тревога была мне самой страшнее.</p>
   <p>А всё-таки сделалось.</p>
   <p>В первый раз — это, помнится, был на тринадцатый день после моего рапорта, — Григорий Андреевич явился у меня в комнатке в неурочный час, перед началом приёма, и негромко выговорил:</p>
   <p>— Надежда Прокофьевна, к вам пожалует нынче после обеда член попечительства, Алексей Алексеевич Касьянский. Просто посидит у вас на приёме, наблюдатель. Не беспокойтесь.</p>
   <p>— А что наблюдать?</p>
   <p>— Просто наблюдать. Все мы у попечительства проходим иногда такое наблюдение. Это, видите ли, рутина, не извольте обижаться.</p>
   <p>Я не обиделась. И Касьянский явился. Сидел в моей дежурке на стуле у окна, с папкою и карандашом, записывал. Не вмешивался. Только записывал.</p>
   <p>Записывал он, как я узнала впоследствии, не моё врачевание. А как я держусь с больными. И каких больных я к себе пускаю. И какие у меня в комнатке висят бумажки. И каким способом я обращаюсь к фельдшерице. И какие у меня на полке стоят книги.</p>
   <p>И Бог свидетель, я никогда ничего такого, что было бы предосудительным, в эти полгода в моей комнатке не держала. Не было у меня там ни Земмельвейса, ни Бернара, ни Чернышевского, ни иных страшных в этом году имён. Я и впрямь была образцовая, скромная врач для приходящих женщин.</p>
   <p>Но дело было не в том, что нашёл бы Алексей Алексеевич. Дело было в том, зачем его прислали. И я понимала всё уже окончательно — после его визита, после второго его визита через неделю, после ещё одного его коллеги, которого мне тоже прислали «посидеть» на приёме, после нового и нового вызова Григория Андреевича на ковёр в попечительский совет, после того, как двух из моих преданных больных, которым я давала бесплатное продолжение лекарства, у меня в один и тот же день почему-то развернули у швейцара.</p>
   <p>Я перетерпела ещё две недели.</p>
   <p>Потом вторая беда вошла в мою лечебницу. И эту вторую беду я могла бы избежать, ежели бы у меня в эту минуту достало здравого смысла. У меня его не достало.</p>
   <p>Через мою дверь, у которой стоит фельдшерица с реестром, явилась к нам в один декабрьский полдень женщина — невысокая, в потрёпанной шубе, в простом платке, лет двадцати пяти. Платок у неё был полузаслонявший лицо, она держала за руку девочку лет шести. И я с первого взгляда увидала, ещё до того, как успела сесть напротив, — у неё на щеке, у самого виска, был след, какой я уже за полугодие моей здешней работы научилась узнавать раньше слов.</p>
   <p>Это была — сифилитический шанкр.</p>
   <p>И я знала, знала наперёд, ещё до того, как фельдшерица назвала её фамилию, кто она. Из «жёлтого билета». «Билетная», как у нас в Петербурге называли. Из таких женщин, которым по новому полицейскому положению надлежит являться раз в месяц на так называемый «врачебный осмотр» в особый «Калинкинский» дом, и которых у обыкновенных приходящих лечебниц принимать как бы не положено, потому что, видите ли, у них для этого свой казённый дом, и нечего с ними нашу лечебницу мешать.</p>
   <p>Я приняла её. И приняла с ней её девочку, у которой я с того же первого взгляда увидала второй, врождённый, на шейке. Пприняла, и записала, и назначила лечение, и не выгнала.</p>
   <p>И — кроме всего этого — записала это всё в нашу казённую больничную книгу, под номером, как обыкновенно записывают всё, что в нашей лечебнице происходит.</p>
   <p>К концу дня меня вызвал Григорий Андреевич.</p>
   <p>— Надежда Прокофьевна. — Лицо у него на сей раз было совсем уже усталое, какое бывает у человека, который не первый день про себя предвидел, что́ ему придётся однажды произнести вслух. — Я ведь вас в первый ваш день предупреждал. И, видит Бог, не из дурного желания. Я-то ведь, я-то ведь сам не против. Но «билетная» женщина в нашей книге — это не наше с вами дело, голубушка. Это не наша с вами лечебница. Вы должны были её отправить из швейцарской — её, эту, и эту вот её бедную девочку, — в Калинкинскую больницу. У нас тут — приходящие больные, у нас тут — общество, у нас тут — попечительство. Понимаете?</p>
   <p>— Понимаю, Григорий Андреевич, — выговорила я, и я в самом деле понимала. — Только знаете, у меня в дверях стояла женщина с ребёнком, и у обоих был шанкр. И у меня не было нравственного основания отправить её к городовому, который, в свою очередь, не отправил бы её в Калинкинскую, а отправил бы её сначала в участок, потом в пересылочную, потом, через полтора месяца, к Калинкинской, где её осмотрит врач, и где её девочку ещё месяц вообще никто не тронет. У меня в моей дежурке стояла, Григорий Андреевич, не «билетная». У меня в моей дежурке стоял больной. И ещё один маленький больной за ним.</p>
   <p>Григорий Андреевич помолчал. Снял очки. Положил их на стол.</p>
   <p>— Надежда Прокофьевна, — выговорил он медленно. — Я с вами согласен. Я ведь и говорю — я-то не против. Только мы с вами не одни в этой лечебнице. Вы понимаете?</p>
   <p>— Понимаю.</p>
   <p>— Не возражайте им. Я бы вас попросил — в следующий раз, ежели вы и решите её принять, — не записывайте в книгу. Запишите на отдельный листочек.</p>
   <p>— Я уже записала.</p>
   <p>— Так… — он вздохнул. — Так перепишите. И всё. И тогда у нас с вами в книге не будет того, чего там быть не должно.</p>
   <p>— Григорий Андреевич, — выговорила я тихо. — Я не перепишу. Я ведь врач, а не аптекарь Сметанин. У меня не получится.</p>
   <p>Он поглядел на меня — поглядел тем особым, тяжёлым, не врачебным, а человеческим взглядом, какой я у него прежде не видела. И сказал — ещё тише:</p>
   <p>— Я знаю, что у вас не получится, голубушка. Я в общем-то знал это уже тогда, в первый ваш день. Простите, что попробовал. Шёл с надеждою, что попробую.</p>
   <p>Я ничего ему не ответила.</p>
   <p>И мы оба, я и он, в этой нашей тишине, поняли, что вопрос мой в Максимилиановской лечебнице — решён.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 52</p>
   </title>
   <p>Меня вызвали через десять дней. На заседание попечительского совета. В пятницу. В четыре пополудни.</p>
   <p>В назначенный час я вошла в их парадную залу — длинную, с высокими сводчатыми окнами, с большим, во всю стену, портретом покойного герцога Максимилиана. За столом сидели восемь человек. Председательствовал какой-то незнакомый мне статский советник, фамилии его я не запомнила. Алексей Алексеевич Касьянский — был там же.</p>
   <p>Меня усадили. Передо мной положили тонкую папку.</p>
   <p>— Госпожа Суслова, — заговорил председатель ровным, чиновным голосом. — Совет рассмотрел ряд донесений, и ряд обстоятельств, и ряд жалоб, поступивших в течение последних месяцев. Мы пригласили вас не для того, чтобы вас в чём-либо упрекать. Мы пригласили вас обсудить, как нам с вами поступить далее.</p>
   <p>И заговорил.</p>
   <p>Я слушала.</p>
   <p>Заговорил он о моих жалобах на Сметанина. Жалобы, по его словам, по проведении внутреннего расследования, оказались «не подтверждёнными в полной мере»: расхождение в расходных книгах было — и сами тетрадки мои тут было даже мельком похвалено, — но было оно в пределах «обычной погрешности всякого учёта при разнообразии больных и при добросовестных трудностях вверенного нам персонала». Иначе говоря, Сметанин остался добропорядочным работником, в чьей добропорядочностти никто не сомневался.</p>
   <p>Затем о моём приёме «билетных». Тут заговорил Касьянский. Он говорил долго, мягко, словно объясняя ребёнку, что нельзя есть мел. Что для этих женщин, видите ли, в столице существует Калинкинская больница. Что для них существует особый порядок. Что устав Максимилиановской лечебницы такие случаи не предусматривает. Что моё единоличное решение принять подобную больную, занести её в нашу казённую книгу, и в особенности — открыто упомянуть в этой записи слово, ну, известное слово, — поставило лечебницу в положение крайне щекотливое. И что повторяться этому, по понятным причинам, нельзя.</p>
   <p>Затем заговорил один из дальних, незнакомых мне членов. Что им поступали жалобы — устные, неподписные — от иных приходящих больных, что в моей дежурке, дескать, я «требую от женщин снимать всё нижнее платье», что я «осматриваю без занавески», что я «расспрашиваю о вещах не подлежащих обсуждению вообще». Я хотела возразить, что я не «требую», а прошу, что у нас в дежурке стоит ширма, что я расспрашиваю о вещах, без понимания которых не могу поставить диагноза, — но я уже видела, что возражать тут бесполезно. Они смотрели на меня — поверх своих листков, через свои восемь пар очков. Они уже всё для себя решили.</p>
   <p>Я молчала.</p>
   <p>И председатель, дав каждому докончить, медленно сложил листки. Сцепил пальцы перед собою на сукне.</p>
   <p>— Госпожа Суслова, — выговорил он. — Мы вас не обвиняем. Подчеркну. Вы — без всякого нашего сомнения — врач весьма достойный. Кое-что в ваших начинаниях нам даже понравилось. Но обстоятельства, в которых вы у нас находитесь, делают ваше дальнейшее пребывание у нас, как нам представляется, нежелательным. Не — для нас. А — для вас. Поверьте моему слову.</p>
   <p>Я подняла глаза.</p>
   <p>— Что вы мне предлагаете?</p>
   <p>Он чуть улыбнулся уголком губ.</p>
   <p>— Мы вам не предлагаем оставить медицину. Боже сохрани. Мы вам предлагаем продолжить ваше служение там, где для вас будет более благоприятная обстановка. У нас имеется частное обращение от Нижегородского губернского земства, которое нынче, как вы, должно быть, знаете, по нашему новому положению устраивает свою лечебную часть и весьма нуждается во врачах. Особенно — в женских. Земство готово принять вас на полное обеспечение. Жалованье, по уездным меркам, для одинокого человека достаточное. Квартира казённая. Положение — пристойное. Свободы вам там, надо сказать, будет много больше, чем у нас. Соблазнов искушающих — много меньше. И обстоятельств щекотливых, я полагаю, тоже значительно меньше.</p>
   <p>— А ежели я откажусь?</p>
   <p>Председатель не сразу ответил.</p>
   <p>— Ежели вы откажетесь, госпожа Суслова, — выговорил он медленно, — то нам с вами останется второй путь. Путь менее, я бы сказал, благоприятный. Совет в этом случае будет вынужден внести в Главный медицинский совет ходатайство о пересмотре вашего права на врачебную практику. Уже задокументированные обстоятельства дадут им, я не сомневаюсь, основания пересмотреть. Возможно, не отменить — мы и не собираемся ходатайствовать об отмене, — а ограничить. Например, выдать вам разрешение на практику в малых губернских городах, и не в обеих столицах. Тогда вы тоже, разумеется, будете врачом. Но вы тоже не будете в Петербурге.</p>
   <p>Он положил на меня свои спокойные, чиновные глаза. И прибавил совсем уже мягко:</p>
   <p>— То есть, как вы изволите понимать, разница между двумя путями — главным образом, в том, какой бумагою вы выйдете отсюда.</p>
   <p>Я попросила времени. Они дали мне неделю.</p>
   <p>Из залы я вышла, спустилась по их парадной лестнице, прошла под атлантическими гипсовыми фигурами и оказалась на улице, на сыром, мокром, серо-чёрном декабре. И — как ни странно, — никакого особого потрясения в эту минуту в себе не нашла. Только усталость. Тяжёлую, давно копившуюся усталость, какая бывает у человека, давно знающего, что у него однажды отнимут самое дорогое, и который только не знает ещё, в какое именно утро это случится. Случилось сегодня. И — слава Богу, — нет более этого ожидания.</p>
   <p>Иттак, Нижний Новгород...</p>
   <p>Я в Нижнем Новгороде, надо признаться, никогда не была. Я знала о нём — то немногое, что знают любые люди о любом губернском русском городе. Что он стоит при слиянии Оки и Волги. Что у него ярмарка, известная далеко за пределами России. Что у него — земство. Что земство — это та новая, ещё в зародыше, форма местного самоуправления, у которой при себе есть земские больницы, и земские школы, и земские врачи. Что земским врачам выпадает практика, какой ни в одной столичной больнице не выпадет: тысячи крестьян, десятки вёрст, никаких попечительских залов с зелёным сукном, никаких алексей-алексеичей-касьянских, пришедшими «понаблюдать».</p>
   <p>Тысячи крестьян...</p>
   <p>Я сидела у нетопленной печки, потому что забыла её затопить, и думала. И постепенно у меня прояснялось.</p>
   <p>Они меня не выгоняют. Они мне делают подарок. Они меня выкидывают из их клетки в мою настоящую работу. Они хотят мне зла, а сами того не зная, выпроваживают меня к тому, что моё, и где я нужна. Им не хочется иметь в Петербурге женщину-врача, которая прицепится к их Сметанину, и не побоится их попечительства, и впишет в книгу шанкр у девочки шести лет. И там, у себя в Нижнем, на их же казённые деньги, эта самая женщина будет делать то самое, что не смогла в Петербурге.</p>
   <p>Я улыбнулась этому грустному открытию.</p>
   <p>Я ещё не была уверена. Ещё не решилась. Но что-то у меня внутри уже соглашалось.</p>
   <p>И в эту самую минуту — в коридоре у меня кто-то постучал в дверь.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 53</p>
   </title>
   <p>Я открыла, и не сразу узнала.</p>
   <p>То есть — узнала, конечно, в первое же мгновение, потому что черты у этого человека были такие, какие я знала наизусть и которые я даже во сне, должно быть, не забыла бы. Узнала по высокому, чистому лбу, под которым ровно лежали гладко зачёсанные назад волосы. Узнала по неровно вырезанным мужским губам. Узнала по серым, открытым, чуть выпуклым глазам, которые сейчас, в полутёмном коридоре моего третьего этажа, оживились радостно и узнающе.</p>
   <p>Узнала. Но не поверила.</p>
   <p>— Фридрих?.. — выговорила я, и сама услыхала, как у меня поскрипывает голос, не успевший за моим внезапным узнаванием.</p>
   <p>— Naden'ka, — выговорил он, и я услыхала тот тёплый его акцент, какой у него был всегда — едва заметный, скорее украшение, нежели огрех. — Я… я знал, что застану тебя.</p>
   <p>Он стоял у двери — в долгополой шубе, в высокой шапке, с маленьким кожаным саквояжем у ноги. С его шапки и с воротника таял снежок.</p>
   <p>— Фридрих, — повторила я. — Ты… ты что здесь делаешь?</p>
   <p>Он не ответил сразу. Поднял свой саквояж, шагнул в коридор. Я отступила. Он закрыл за собой дверь.</p>
   <p>— Можно я войду?</p>
   <p>— Ты уже вошёл.</p>
   <p>Он улыбнулся — той же, что и в Цюрихе, нерешительной, мягкой, чуть смущённой своею прямотой улыбкою. У меня в груди что-то знакомо ёкнуло.</p>
   <p>— Извини, — выговорил он. — Я… я застаю тебя без предупреждения, я знаю. Но я… я выезжал из Цюриха, и не было времени написать. Я знаю, надо было написать.</p>
   <p>— Откуда же ты узнал адрес?</p>
   <p>— Голубев. Он мне передал.</p>
   <p>Голубев. Я могла бы догадаться. Конечно, Голубев. Кому ещё Александр Ефимович позволил бы такое. Только товарищу. Только хорошему товарищу, о котором нельзя было предположить дурного.</p>
   <p>Я провела Фридриха в комнату. Зажгла, наконец, свечу. Усадила на стул. И наконец-то рассмотрела его.</p>
   <p>Он мало переменился за этот год. Может, чуть пробились морщинки у уголков глаз. В остальном тот же он — Фридрих. Серьёзный, мягкий, аккуратный, чистый, как стёклышко.</p>
   <p>И — Бог свидетель, — он мне в эту минут показался иностранным. Чужим. Не плохим, не хорошим. Но — не отсюда. Точно его сюда занесло из другой жизни. Точно я смотрю на него через окно — а не сижу с ним в одной комнате.</p>
   <p>— Расскажи. Зачем ты приехал.</p>
   <p>— На работу. Меня пригласили. У вас здесь, в Петербурге, при Министерстве внутренних дел учреждают санитарную часть, при Медицинском департаменте. Они меня знают по моей статье — у меня в позапрошлом году вышла работа о школах в Цюрихе. Они меня хотели… собственно, они меня и до того хотели, но я отказывался. А нынче согласился. Договорились на год, может быть, на два. И буду здесь.</p>
   <p>— Поздравляю. Это хорошее место.</p>
   <p>— Спасибо. Не самое плохое.</p>
   <p>Помолчали.</p>
   <p>И тут я сделала то, что мне самой потом стало непонятно — спросила то, о чём, по чести сказать, я в эту минуту меньше всего собиралась спросить.</p>
   <p>— А Софья?</p>
   <p>Он опустил глаза. Минуту молчал. Потом — поднял.</p>
   <p>— Софья осталась в Цюрихе.</p>
   <p>— А когда приедет?</p>
   <p>— Не приедет. Я… она пока остаётся. Мы… мы оба решили, что так будет лучше. Она нынче готовит свою диссертацию у профессора. Грисингер согласился её принять. Ей не до переезда. И, кроме того, она… она не очень хотела ехать со мной в Россию.</p>
   <p>— А ты, выходит, не очень хотел оставаться с ней в Швейцарии.</p>
   <p>Я заметила, как у него запылала шея над воротником.</p>
   <p>— Naden'ka, — выговорил он тихо, — давай мы с тобой… давай мы с тобой не сейчас об этом. У меня… у меня к тебе совсем другой разговор, Naden'ka. Совсем другой. Я ведь тебе приехал, Naden'ka. Не на работу. Точнее — и на работу, разумеется, тоже. Но если бы у меня не было ещё и тебя в этом городе — я бы и работу не взял. Понимаешь меня?</p>
   <p>— Не понимаю, — ответила тихо.</p>
   <p>— Понимаешь. Я знаю, что понимаешь. Я ведь… я ведь, Надя, тебя ни на день не забывал. Слышишь? Ни на день. Ты ведь… ты ведь была для меня в Цюрихе самым лучшим, что у меня там было. Мы...</p>
   <p>— Мы расстались, Фридрих, — докончила я за него. — И ты, насколько мне известно, собирался жениться на Софье.</p>
   <p>— Да... Я... Я выбрал Софью. Это была самая лёгкая дорога. Но это была не любовь, Надя...</p>
   <p>— Фридрих, — выговорила я, и в собственном моём голосе мне послышалось что-то очень ровное, очень безразличное, какого я в себе раньше не слыхала. — Я не желаю этого знать. Это больше не моё дело.</p>
   <p>— Не сердись, Naden'ka. Дай мне закончитть. Я… я знаю, как это сейчас выглядит со стороны. Я не лгу тебе. Я… я бросаю Софью. Я понимаю, что я её бросаю. Это нехорошо. Это, может быть, и подло. Только… только мне теперь — я в эти последние полгода это понял окончательно — мне с ней нечем дышать. Не из-за неё. Из-за себя. Я неправильно выбрал. Если я люблю, и всегда любил, и буду любить — тебя, Надя, — то я и должен ехать к тебе. Потому что иначе мне не жить.</p>
   <p>Он сидел передо мной — на моём же одиноком стуле, в его прекрасном швейцарском костюме, в его прекрасном швейцарском платье, со своими подёрнутыми влагою серыми глазами, со своею аккуратною манерой складывать руки в коленях, — и я как будто бы видела его впервые. И как будто бы — давным-давно.</p>
   <p>И там, у меня внутри, в эти секунды его исповеди, разом проносились два года назад. Цюрих. Маленький, узкий мой Цюрих. Мой обморок в анатомическом зале. Кто-то поднимает меня. Кто-то несёт меня на руках, как несут ребёнка. Кто-то поит меня с ложечки. Кто-то спорит с Голубевым у меня над койкою. Кто-то по вечерам приходит за мной к окну и стоит за углом университетского забора, ждёт, пока я выйду. Кто-то — целует мне впервые в жизни руку, и в коридоре нашего общежития смущённо стоит у стенки, прежде чем сказать мне то, чего я уже сама от него ждала. Это всё был он. Это всё был Фридрих. И я тогда я его любила. Я его любила обыкновенно, той любовью, какой любят молодые равные люди друг друга, обоюдно и без подвоха, без того, чтобы у тебя в груди стонало по этому поводу что-нибудь сильнейшим пожаром.</p>
   <p>А потом моя любовь к нему завершилась сама собой. Её больше не существовало.</p>
   <p>— Фридрих, — выговорила я. — Ты приехал в столицу занимать новое место. Это хорошее место. Это хорошая для тебя возможность. Я тебя поздравляю, я тебе говорю это от всей души. Но я… но я тебя огорчу. Я к тебе не вернусь.</p>
   <p>Он поднял голову.</p>
   <p>— Naden'ka…</p>
   <p>— Не перебивай. Дослушай. Я к тебе не вернусь, потому что и любви той, какою я к тебе была пристрастна в Цюрихе, у меня к тебе уже нет. Я даже не могу сказать тебе, что я тебя не люблю. Я тебя люблю, тёплой, благодарной, без всякого огня, какою любят давно знакомых хороших людей. Но эта моя теперешняя к тебе любовь никогда не годилась и никогда не сгодится.</p>
   <p>— Я и не прошу тебя сразу замуж. Naden'ka, я ведь не прошу...</p>
   <p>— А ты что просишь?</p>
   <p>Он помолчал. Поднял на меня глаза.</p>
   <p>— Просто… просто давай мы с тобой будем рядом. В одном городе. На одной набережной. Я… я не буду требовать. Я… ты не догадываешься, как я устал требовать, Надя. Я только хочу быть рядом. Ну хоть так. Хоть так, для начала.</p>
   <p>— А мне не быть в Петербурге, Фридрих.</p>
   <p>— То есть?..</p>
   <p>— То есть мне попечительство нашей лечебницы предложило ехать в Нижний Новгород. На земскую службу. И я, кажется, поеду.</p>
   <p>И я ему рассказала — кратко, без подробностей, про то, что мне не дают тут больше работать, и что есть вариант ехать в провинцию.</p>
   <p>Он слушал. У него по лбу выступили мелкие капельки пота.</p>
   <p>И как только я докончила, он быстро, точно подхватившись, заговорил:</p>
   <p>— Naden'ka, постой. Ничего не решай. Я… я ведь поэтому и сказал тебе про моё новое место. У меня есть здесь связи. Я при Министерстве внутренних дел. У меня… я могу… я знаю — кого мне попросить. Какое тебе в Нижний Новгород?</p>
   <p>— Фридрих.</p>
   <p>— Naden'ka, послушай меня. Тебе не нужен этот Нижний Новгород. Ты в этой глуши сгинешь. Слышишь меня? Ты лучшая, самая умница, самая талантливая молодая русская врач этого десятилетия — и ты поедешь в губернский город, в нищету, к крестьянам, и там в первый же год либо ляжешь сама с тифом, либо тебя сожрут на месте местные земские чиновники, которые куда хуже петербургских. Тебе нужна столица. Тебе нужны журналы, тебе нужны лекции, тебе нужны коллеги — там, в Нижнем, у тебя коллег за всё городское общество нет ни одного. Ты — твой потенциал, ты — твоё призвание, всё это в столице. Я тебе расчищу. Я тебе верну, что у тебя сейчас отнимают. Я тебя удержу. Только… только давай ты не будешь сейчас, на ходу, в раздражении принимать такие решения. Прошу тебя.</p>
   <p>Я смотрела на него и понимала, что он не лжёт. Что он бы и впрямь меня тут удержал. Что у него бы и впрямь хватило и нынешних его министерских связей, и его старого, ещё цюрихского, упорства, чтобы каким-нибудь обходным маневром, через какого-нибудь своего теперешнего покровителя, через какую-нибудь, может, ходатайскую бумагу с того же министерства, — обойти моё попечительство, замолвить за меня слово, и сделать так, чтобы я в Петербурге осталась и продолжила там, где я остановилась.</p>
   <p>И, главное, — я понимала, что мне в эту минуту, в эту самую минуту, ужасно, ужасно хотелось бы согласиться.</p>
   <p>Не потому, что мне хотелось замуж за Фридриха. А потому что я была уставшая, и побитая, и одинокая, и я смертельно, до тошноты соскучилась по тому, чтобы кто-нибудь сильный, кто-нибудь спокойный, кто-нибудь с большою тёплою чужою ладонью прижал бы меня к себе и сказал бы — «не бойся, я с тобой, оставайся, я всё возьму на себя».</p>
   <p>— Фридрих, — сказала я тихо. — Дай мне подумать.</p>
   <p>— Я… я дам тебе ровно столько, сколько ты захочешь. Я могу даже уйти прямо сейчас, чтобы тебя не торопить. Хочешь — я к тебе завтра приду? Хочешь — я к тебе на службу зайду? Завтра. Послезавтра. Через три дня. Когда хочешь.</p>
   <p>— Приходи через два дня. К концу приёма. На службу. У меня к этому часу будет ответ. А сейчас… сейчас иди.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 54</p>
   </title>
   <p>Два дня я почти не спала. Думала о многом, думала о разном. Перебирала в уме две мои любови.</p>
   <p>Понимала: это две разных любви. Совершенно разных. Одну — к Фридриху — я помнила тихою, ровною, утренней. Той самой, какой любят неторопливо, добротно, у себя дома, выпуская гулять собаку, ставя кофейник на плиту, и заранее знающим, какие котлеты будут к обеду. Эту любовь я тогда переживала первый раз в жизни, и думала про неё, что она — самая. И — вот ведь как сложно устроено в нас всё, — может быть, потому, что она у меня была первая, я её и нынче в груди своей припоминаю с какою-то благодарною, тёплою нежностью. С нежностью настоящей. Какая бывает между уже взрослыми людьми — к местам и людям, которые их когда-то впервые умыли.</p>
   <p>Другую — к Фёдору Михайловичу — я помнила огнём. Той самой, через которую я не прошла, а пронеслась. Той самой, которая раскрыла мне меня самое в таком виде, в каком я себя до неё не знала. Это была высшая любовь. Это была — может быть, последняя моя любовь. Я не из тех женщин, у которых эти высшие любови ходят табунами. У меня была одна — и я её отпустила, не из расчёта, не из малодушия, а от того что иначе не могла.</p>
   <p>И — ведь странное дело — эти две любви ни в чём не походили друг на друга. Ни одной, ни одной общей черты у них не было. Точно у двух разных людей, которые носят одинаковые имена, и кроме имени между ними нет ничего общего.</p>
   <p>Лишь одно. Обе они — уже прошли. Обе остались позади. Ни к одной из них мне не было пути назад.</p>
   <p>И я решила.</p>
   <p>На следующее же утро оттослала в попечительский совет записку: «Согласна с предложением. Прошу составить ходатайство Нижегородскому губернскому земству». Подписалась. Запечатала. Отдала фельдшерице.</p>
   <p>Под вечер пришёл Фридрих.</p>
   <p>Я посмотрела на него — спокойно, без жалости, без всякого надрыва.</p>
   <p>— Фридрих, — выговорила я. — Прости меня. Я уезжаю.</p>
   <p>Он молчал.</p>
   <p>— Ты, прошу тебя, оставайся здесь, в Петербурге. У тебя здесь — твоя новая, хорошая, твоя должность. Тебе тут будет то, ради чего ты приехал. Ты тут пригодишься. Ты тут сделаешь многое. Это твоё. А у меня свой путь, своя дорога. И моя дорога в Нижний Новгород.</p>
   <p>— Naden'ka... Naden'ka, я… я прошу тебя.</p>
   <p>— Фридрих, — я подняла руку. — Я тебе говорю спасибо. И — давай не будем сейчас уговаривать. Я свой выбор сделала. Не из злости на тебя. Не из мести. И, поверь мне, не из-за гордости. Просто так оно сложилось.</p>
   <p>Он стоял у моего стола.</p>
   <p>И я смотрела на него — на этого молодого, чистого, успешного, преуспевающего, ещё не побитого жизнью своего вчерашнего любимого, — и мне в эту минуту, как ни странно, в собственной своей груди было ровно, ровно, ровно.</p>
   <p>— Иди, Фридрих. Береги Софью. Она хорошая женщина, и она тебя любит. Береги её ещё крепче. А я… я тебе пожелаю удачи.</p>
   <p>Он стоял.</p>
   <p>Потом — медленно, точно у него вдруг сделались тяжелые ноги, — поднял свой саквояж. Поклонился. Тихо, без укора:</p>
   <p>— Прощай, Naden'ka.</p>
   <p>— Прощай, Фридрих.</p>
   <p>Я закрыла дверь. Прошла к моему столу. Села. Открыла верхний ящик. Достала чистую бумагу. Обмакнула перо.</p>
   <p>«Дорогой Александр Ефимович, — написала я. — У меня для вас две новости. Первая — что я в моей Максимилиановской лечебнице более служить не буду. Вторая — что я нынче поеду в Нижний Новгород, на земскую службу. Не печальтесь за меня. Не жалейте. Это, я думаю, окажется лучшим из того, что у меня могло бы случиться. И, голубчик мой, — пишите мне, прошу вас, по новому адресу, как только я мне его сообщу. Не теряйте меня. Я… я впрошедшее время вдругобнаружила, что не теряться — это и есть, в общем-то, главное, что нам с вами друг для друга может стоять. Не теряйте меня. Я не потеряю вас.</p>
   <p>Всегда Ваша</p>
   <p>Н. Суслова».</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 55</p>
   </title>
   <p>Нижний Новгород, два месяца спустя...</p>
   <p>—</p>
   <p>«Дорогой, бесконечно дорогой мой Александр Ефимович!</p>
   <p>Пишу к вам впервые с большим разрывом! Яуспела передумать, перечувствовать, и пересмотреть столько, что не знаю, с какого конца взяться, чтобы вам всё это передать в один-единственный мой нынешний листок. Но я знаю, что я начну с того, с чего и должна начать. Я виновата перед вами за моё долгое моё молчание — и так как мне эта вина перед вами по-прежнему стыдна, я, прежде чем рассказывать о моём, скажу прямо: простите мне моё опоздание. Не я вас забыла. Меня захлестнул мой Нижний Новгород.</p>
   <p>Что меня в эти месяцы захлёстывает с головой?</p>
   <p>Всё разом, даже не знаю, в каком порядке вам описывать.</p>
   <p>Город этот, во-первых, я полюбила. Признаться, в первые дни и недели здесь страшно тосковала по Петербургу — по его серому, по его широкому, по моей комнатке, по своему окошечку в Максимилиановской лечебнице, и даже по той фельдшерице, которая вечночто-тотеряла и которую я ругала. В первое время думала: что я тут? Куда меня занесло? Дома пятиэтажные у нас тут — раз и обчёлся; остальное — деревянное, с резными наличниками, с косыми ставнями, с печными трубами, торчащими по покатым крышам, как гвозди из ящика. Улицы — широкие, незамощённые, в особенности в Нижнем Посаде, и в осеннюю распутицу превращающиеся в чёрные кисельные реки, перейти которые нельзя, а можно только переехать на чьей-нибудь телеге. Извозчики — наглые. Купцы — гордые. Полиция — ленивая.</p>
   <p>А потом я к нему привыкла — и полюбила.</p>
   <p>Я живу в Верхнем посаде, на Тихоновской улице, в маленьком одноэтажном бревенчатом домике, который я сняла у одной вдовой купчихи, чрезвычайно ко мне благоволящей. Дом — три комнаты, кухня, чулан, маленькая прихожаяи сени с ходом во двор. Двор с сараем и с подвалом для овощей, который мне, по милости той же хозяйки, в эти полгода служит даже как ледник, ежели придётся хранить что-нибудь лекарственное при холоде. Печь у меня — голландка в большой комнате и русская в кухне. Зимою тепло.</p>
   <p>Из дома моего видно реку. Не Волгу — её отсюда не видать, она ниже, — анаОку. По утрам я встаю и иду к окну, и смотрю на неё, на её ту, серую, неровную, иногда вспоротую полыньёю поверхность. И — Бог знает почему, — становитсялегче.</p>
   <p>Работаю по-разному. Главное моё место — земская больница; меня в ней приняли весьма любезно, потому что нижегородское земство в нынешний год нуждается во врачах буквально как воздухе, и моя цюрихская бумага со всеми петербургскими резолюциями была им и в самом деле подарком, какого они не ждали. На приём в больницу я хожу два дня в неделю, по понедельникам и четвергам, и принимаю там общих — мужчин, женщин, детей — без особой моей цеховой узости, потому что лишних рук нет ни у кого. Помимо того, я выезжаю в подгородные деревни — в Высоково, в Печёры, в Карповку, — по очереди со здешними двумя земскими докторами.</p>
   <p>Помимо того, я, по дозволению земства, открыла у себя в доме приём для женщин и детей частный. Беру я с приходящих весьма мало. Богатые — а у нас в Нижнем, в особенности по ярмарке, и весьма богатые попадаются — иногда сами оставляют у меня на блюдце круглую десятку или четвертной билет. Я их принимаю. И, признаться, эта двойственная служба мне нынче нравится. Потому что я, наконец, могу делать так, как сама умею.</p>
   <p>Вгородеменяназывают — „горынская барыня“,меня уже знают; зовут к роженицам, благодарят, сплетничают („молодая, незамужняя, у себя дома принимает“ — а как же без этого).</p>
   <p>Об одной моей здесь мечте у меня нет мочи не написать вам. Мне сдаётся — в нашем нижегородском городе будет своя женская больница. Настоящая женская больница, на двадцать или тридцать коек, со своим врачом и со своей акушеркой при ней, с операционным покоем для всего того, что у наших нижегородских женщин по их женскому делу делать необходимо: от опухолей до тяжёлых родов, от свищей до маточных кровотечений. Я эту мою мечтусотворилапосле того, как у меня в одну неделю на руках умерли две роженицы — обе из-за того, что им вовремя не пришёл на помощь хирург, и обе у себя по избам, при повивальных бабках. Японяла, что моих собственных рук и моих собственных приёмов на эту землю не хватит. Что одна я могу принять одну, две, ну десять. А нужна — целая больница. С персоналом, с койками, с правильной перевязочной, с чистым бельём, со своим аптекарём, с правильным учётом лекарств (а я-то теперь учётом лекарств обеспокоиваюсь больше многих, как вы понимаете).</p>
   <p>Я уже подавала прошения. Уже говорила с двумя из наших с земских гласных — славный купец Башарин и доктор Иваницкий. Они меня поддерживают, поддерживают всем сердцем, говорят: „Надежда Прокофьевна, мы ваши“. Только — слов у них больше, чем рублей. И покуда я свои прошения подаю — а у меня уже отказы по двум из них, — я учусь, голубчик мой, очень многому. Я учусь, как у нас в России делаются такие дела. Это, я вам скажу, наука пощедрее иной анатомической.</p>
   <p>Об этом, впрочем, я подробнее расскажу, когда у меня хоть что-нибудь сложится прочнее, нежели сложилось теперь.</p>
   <p>А пока — что у вас? Расскажите подробнее о Грисингере. О Софьюшке (видитесь ли вы с нею? как она? — мне это вдвойне важно знать). О диссертации вашей. О том, как у васзимав Цюрихе нынче рано легла на крыши снегом или, как у нас здесь, задержалась.</p>
   <p>Берегите себя. Я тут в порядке. Я работаю. У меня есть дело, в которое я верю. Этого, по большому счёту, и довольно.</p>
   <p>Ваша преданнаяНадежда.»</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Я перечитала своё письмо.</p>
   <p>И, держа лист над свечою — чтобы просохли чернила, — улыбнулась той странной, кривой улыбкою, какою улыбаются люди, выпускающие в свет очередную свою аккуратную, всё-всё рассказывающую — и не рассказывающую ничего настоящего — бумагу.</p>
   <p>Потому что — нет, я не лгала. Я писала всё, как есть.</p>
   <p>И всё-таки — точно так же, как и в письме моём из Максимилиановской, и точно так же, как и во всяком вообще моём письме, — у меня осталось не описано ничего из того, что у меня внутри было главным.</p>
   <p>Например, как я в первые две недели по ночам беззвучно плакала в мою новую перину, понимая, что я никогда — никогда не поеду больше ни на Большую Морскую, ни на Казначейскую, ни на Невский, ни даже на ту самую Подьяческую.</p>
   <p>Как я иногда — пускай и не часто — снова вспоминала Фёдора Михайловича. Не той, не той прежней болью, от которой у меня после Полининого визита в моей петербургской комнатке заходило сердце. А иначе. Тихо. Светло. С грустью, точно по сну, в котором было нечто прекрасное и невозвратное, и которому уже и невозможно дать имени. Я о нём думала, как думают о красивом виде из окошка дома, в котором тебе больше не жить.</p>
   <p>И иногда также вспоминала Фридриха. Спокойно. С благодарностью. С тою благодарностью, какой мы обыкновенно одариваем людей, которые когда-то умели хорошо к нам относиться, и которым нам теперь нечем заплатить за это иначе, как теплою отстранённою памятью. Я не злилась на него. Я не жалела о моём ему отказе. Я даже, ежели быть с собою совсем уж до конца честной, иногда улыбалась, представляя себе его сейчас, должно быть, на каком-нибудь его министерском совещании.</p>
   <p>Оба этих мужчины оставили во мне то особенное послевкусие, какое оставляют люди, которые тебе когда-то на самом деле что-то значили, и которые после этого ушли. Это не была боль. Это не было томление. Это был оттенок чего-то такого, чему я не могу подобрать иного слова, кроме «свет». Светлая грусть. Они оба у меня были. Они оба ушли.</p>
   <p>И в личное счастье я по-прежнему не верила.</p>
   <p>Но верила я теперь в моё дело. В мою больницу. В мою мечту.</p>
   <p>И эта моя вера оказалась более сильною, нежели всякие другие веры. Сильнее любви. Сильнее тоски. Сильнее одиночества. Я была счастлива даже. По-своему. Своим собственным счастьем, которое вряд ли кто-то поймёт.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 56</p>
   </title>
   <p>К концу первого моего нижегородского полугодия я составила (с помощью моего же добровольного помощника, доктора Иваницкого) первую полную бумагу. Её черновик я переписывала пять раз, и пять раз тащила к Иваницкому, и пять раз он мне её корректировал.</p>
   <p>Бумага наша получилась внушительная. Подсчёт нижегородских роженических смертей за пять последних годов — отдельным приложением. Сравнение со столичною статистикой — отдельным приложением. Перечень предполагаемых отделений — отдельным. Список потребного штата с жалованьями — отдельным. Подсчёт первоначального капитала на устройство и подсчёт текущих расходов в годовом исчислении — отдельным, и тут мы с Иваницким вышли не на огромное, всего-то на двенадцать тысяч рублей, что для крупной нижегородской земской казны и для здешнего купечества с его миллионными ярмарочными оборотами было сущей мелочью. И, поверх всего этого, наша записка о существе дела, в которой мы с прямотою написали, что женщины умирают там, где не должны были бы умирать, и что нынешние наши средства этого не поправят.</p>
   <p>Бумагу мы подали в губернское земство.</p>
   <p>Через два с половиной месяца получила первый ответ. Ответ был такой: «По тщательном рассмотрении предлагаемого учреждения земское собрание не нашло возможным выделить средства в нынешнем годовом исчислении и предлагает соискательнице обратиться с прошением в следующем годовом исчислении, с предварительным изысканием иных, помимо казённого, источников финансирования».</p>
   <p>Я перечитала. Иваницкий перечитал. Башарин перечитал.</p>
   <p>— Ну вот, — выговорил Башарин, и я в первый раз увидала, как у него под его широкою купеческою бородою колышется усмешка. — Это, Надежда Прокофьевна, у них первый ответ. У них всегда первый — такой. Это они, видите ли, нас на терпение испытывают. И на то, отступим ли мы. Не отступайте.</p>
   <p>И я не отступила.</p>
   <p>Подала ещё одно прошение — на этот раз с поправкою: согласна на половинное казённое финансирование, при условии, что вторая половина будет собрана по подписке среди городского купечества. Я начала ходить — Боже, как мне в первое время было неловко ходить! — от дома дому. К Бугровым (приняли, послушали, выписали двести рублей — для семьи Бугровых это была сущая копейка, но и от этого мне было приятно). К Башкировым (приняли, послушали, отказали с любезностью). К Рукавишниковым (вообще не приняли; вышел приказчик с пенснэ, сказал: господа-с занятые). К Бабушкиным. К Дегтярёвым. К Усачёвым. К Сергачёвым.</p>
   <p>К концу второго захода у меня в чёрной кожаной сумке набралось подписей на полторы тысячи рублей и под подпиской лежало двадцать одна купеческая фамилия из тридцати восьми, к которым я постучалась.</p>
   <p>С этими полтора тысячами я снова подала. Через полтора месяца — снова отказ. Сначала вежливый, а потом, не помню, через сколько недель, в коридоре земской управы один из их секретарей мне в спину обронил: „У-устают они на вас, голубушка, у-устают. Не лезли бы вы туда“.</p>
   <p>С Иваницким мы по этому поводу пили вечером чай у меня в доме.</p>
   <p>— Надежда Прокофьевна, не печальтесь. Это у нас в Нижнем не быстро. Это — годами. Не торопите вы себя.</p>
   <p>Я кивала.</p>
   <p>А внутри у меня, говоря по совести, медленно подымалось другое. Что я не могу долго ждать. Женщины умирают, хотя могли бы выжить.</p>
   <p>В одну из неудачных недель — я к тому времени потеряла четвёртое прошение, четвёртое! и уже сама не знала, что ещё в нём поправить, потому что мне нечем уже было поправить, — принесли мне с почты толстенький, бумагою плотной запечатанный конверт. Конверт пришёл из Цюриха.</p>
   <p>«Голубушка моя, Надежда Прокофьевна, — писал Александр Ефимович. — Знали бы вы, как я не нахожу себе нынче место. Знали бы вы, как я в эти декабрьские дни (а здесь у нас уже стало холодно, и снег, и горы белые, и лезть в горы по-настоящему опасно) — как я в эти дни тоскую по тому, чтобы вырваться к вам. Я бы и вырвался. Я бы и сел нынче же в поезд и поехал бы через Берлин, через Варшаву, через Москву в ваш Нижний. Только — поверьте мне, голубушка, на слово, — нынче этого никак нельзя. Явошёл в самый последний свой раундмоейзащиты, и Грисингер мне велел, и мать моя с моею младшей сестрою у меня тут на руках, и доктор Грисингер ставит уже свой собственный экзамен — он мне нынче поручил замещать его в клинике, и я, отказавшись, его подведу. Это всё — пройдёт. Это всё — кратковременно.</p>
   <p>Номне больно, мне очень больно от того, что я читаю из ваших последних писем. Не понимаю, как с вами там может это происходить — но я понимаю, что это происходит. Не знаю, что я могу сделать на таком разделяющем нас расстоянии. Аркадию Львовичу я писал. Аркадий Львович мне в свою очередь отвечал, что он сделает всё, что может, но что в Нижнем Новгороде у него связей значительно меньше, нежели в Петербурге. У него там, как у него выходит, лишь одно отдалённое знакомство с губернатором, и не сразу будет к нему путь. Он попробует.</p>
   <p>А пока пишите мне больше. Знаю, что у вас нет на это никакой охоты, но прошу вас, прошу вас изо всех моих сил. Я тут читаю каждую вашу строку по три раза. Не за тем, чтобы что-нибудь в ней разглядеть особенное, а просто чтобы дольше оставаться с вами в одной комнате. Я… я не нахожу больше слов, чтоб всё это вам высказать. Я только хочу, чтоб вы знали: я с вами. Не близко. Но я с вами.</p>
   <p>Ваш всегда и весь — А. Г.»</p>
   <p>Я не сразу подняла глаза от листа.</p>
   <p>Это письмо пробуждало во мне что-то, что я и сама в себе уже считала уснувшим. Что-то, чего я боялась. И чего безумно хотела. И чего, конечно, не могла себе позволить</p>
   <p>Сложила письмо, убрала в ящик и продолжала свою больничную работу.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Аркадий Львович приехал в Нижний на пять дней раньше своего обещанного срока. Сам приехал, ради меня, прямо из Петербурга. Я и обомлела, и обрадовалась его приезду — и попыталась было его благодарить, а он только отмахнулся, с тою же сдержанною своей улыбкою, какой улыбался у меня в моей петербургской прихожей в первый его приход.</p>
   <p>— Надежда Прокофьевна, не благодарите. Я обещал — я приехал. Но пока ничего не сделал. Лишь могу выложить вам обстоятельства, какими вооружён.</p>
   <p>По его словам, губернатор Нижегородский, Алексей Алексеевич Одинцов, был с Аркадием Львовичем по службе ещё лет десять или пятнадцать в одном небольшом эпизоде по поручениям министерства, который Аркадий Львович мне даже и пересказывать не стал, — и которым у Одинцова к нему сохранялась некоторая служебная признательность. На неё я и могла рассчитывать. Аркадий Львович написал Одинцову заранее. Получил вежливый ответ. И добился для меня приёма. Не у губернатора лично, а у его супруги, Елизаветы Михайловны, в губернаторском доме, на приёме перед самым Рождеством. И ещё прибавил, что собирается на этом самом приёме, ежели будет случай, перекинуться с самим Одинцовым словом-другим.</p>
   <p>— Не обольщайтесь, — оговорился Аркадий Львович, — у меня тут нет никаких карт-бланшей. У меня тут одно случайное общее воспоминание. Этим воспоминанием выторговать у губернатора больницу нельзя. Этим воспоминанием можно выторговать ту минуту, в которую губернатор послушает вашу историю. Но услышит он её или нет — это уже его дело.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 57</p>
   </title>
   <p>Дом губернатора стоял на Большой Покровской. Большой, белый, нарядный, с массивным фронтоном и с фигурными колоннами. У парадной горели на тротуаре два чугунных факела. Швейцар в красной ливрее, как у каждого губернатора в каждом городе, провёл меня по широкой мраморной лестнице.</p>
   <p>В зале — где у меня поначалу зарябило в глазах от множества тяжёлых хрустальных свечников, и от блеска паркета, и от золота карнизов, — собралось, должно быть, человек сто. Здешние купцы, чиновники, военные, две-три иностранки в восточно-европейских своих туалетах (должно быть, жёны кого-нибудь из приезжих немцев), много дам с веерами, много моих коллег по медицине, которым тоже прислали приглашения. Я узнала издали Иваницкого — он обрадовался моему появлению, как родне, и Башарина в его лучшем синем сюртуке с золотыми пуговицами. Аркадий Львович с другого края залы сделал мне поклон.</p>
   <p>Меня подвели к супруге губернатора. Это была статная, не очень уже молодая, с тёмными неулыбчивыми бровями и с двумя гладкими полосами седины у висков, дама лет пятидесяти с лишним, в строгом тёмно-фиолетовом платье и со скромным узким бриллиантовым колье. Лицо её было благожелательное, но не одушевлённое. Тон её был благожелательный, но не доверительный.</p>
   <p>— Госпожа Суслова, — выговорила она, протягивая мне сухие свои тонкие пальцы. — Я о вас наслышана. Очень, очень рада вашему приходу. Алексей Алексеевич нынче занят, но он непременно к вам подойдёт.</p>
   <p>— Благодарствую, ваше превосходительство.</p>
   <p>— Прошу вас, не извольте стесняться. Зала к вашим услугам. И, заметьте, моя дочь Лидия Алексеевна — она сейчас, должно быть, во второй гостиной, — она вас давно желает видеть. Просто сама с собою решила, прочтя в наших нижегородских газетах вашу заметку, что вы — Лидия Алексеевна так и сказала — „самая интересная женщина в нашем городе“. Не отказывайте ей. Ступайте.</p>
   <p>Лидия Алексеевна была девицей лет восемнадцати или девятнадцати.</p>
   <p>Я нашла её, как и было обещано, во второй гостиной, в маленькой такой нише у окна, в которой стоял низенький круглый столик с двумя креслами. Она сидела в одном из них, а другое было свободно. Подле неё на столике лежала раскрытая книга, прикрытая бахромчатым шёлковым платком. Сама Лидия Алексеевна была невысокая, тоненькая, с серым шёлковым платьем, с белыми пышными рукавами, и с лёгкою, прямою, светло-русою косою, по-домашнему собранною лентою. Лицо — чистое, открытое, без тени светской усталости. Глаза — большие, серые.</p>
   <p>Она увидела меня и просияла так открыто, что мне стало смешно и хорошо одновременно.</p>
   <p>— Вы — госпожа Суслова? — спросила она. — Вы — она? Господи, я и не верила, что вы придёте. Прошу вас, садитесь рядом. Прошу вас.</p>
   <p>Я села.</p>
   <p>— Я к вам, голубушка, нынче с пустыми руками, — улыбнулась я, — без своей сумки и без чёрного фартука. Так что лечить вас не буду.</p>
   <p>— А я больна! — почему-то воскликнула она с тою смешною серьёзностью, с какою бывают серьёзны только девицы её лет. — Я, Надежда Прокофьевна, ужасно больна. И мне совершенно никто не может помочь.</p>
   <p>— Чем же?</p>
   <p>— Скукой!</p>
   <p>Я рассмеялась — от души рассмеялась. И мы с Лидией Алексеевной как-то так сразу, безо всяких длинных предисловий заговорили. Она у меня выпытала всё подряд: про мои поездки в Печёры, про моё цюрихское прошлое. Я отвечала. Она слушала. И уже минут через двадцать образовалось между нами то особенное чувство тихого, скорого взаимного приятия, какое бывает только между женщинами, у которых, при всей разнице положений, одна и та же тоска.</p>
   <p>— А правда, что вы хотите устроить здесь у нас женскую больницу? — спросила она наконец.</p>
   <p>— Правда. Хочу.</p>
   <p>— И что же с этим?</p>
   <p>— Покуда, — выговорила я честно, — у меня четыре отказа. И я нынче приехала, в частности, в надежде, что у меня будет случай попросить вашего батюшку.</p>
   <p>Она помолчала. Я видела, как у неё чуть-чуть, едва заметно, дёрнулась нижняя губа.</p>
   <p>— Надежда Прокофьевна, голубушка. Не возлагайте больших на сегодняшний вечер надежд. Я не хочу вас обмануть. Папа́ ваше прошение неделю назад уже видел. Я знаю — он со мною иногда обсуждает то, что у него лежит на столе. Он его и в этот раз не подпишет.</p>
   <p>— Почему?</p>
   <p>— Потому что у него по этому самому вопросу неделю назад уже был на докладе доктор Иваницкий. И с этим вашим... с купцом, прости-меня-Господи, фамилию не помню, ну с этим, бородатым, с золотыми пуговицами.</p>
   <p>— Башарин.</p>
   <p>— С Башариным, да. Папа́ их выслушал. И после за обедом сказал, что у нас в Нижнем нынче нет ни казны, ни лишних рук, чтобы открывать новое отделение, не предусмотренное общим уставом. И что — простите, я вам передам почти его слова, потому что они меня саму расстроили, — что у нас тут, в провинции, всё-таки не Лозанна и не Цюрих, и что у нас иные приоритеты. А затем добавил уже про вас лично: «эта барышня, прости меня, Лидушенька, ходит у меня по бумагам уже с осени; учёна, но горяча, и не наша. Не наша. Что она, петербургская, в нашем Нижнем хочет?». И — у него на этом всё, голубушка моя, и поставлено.</p>
   <p>Лидия Алексеевна положила свою маленькую горячую руку поверх моей.</p>
   <p>— Я… я вам это говорю не от злого. И не от того, что я согласна. Я не согласна. Я с вами. Только… только я хочу, чтобы вы знали раньше, и не разбили свою сегодняшнюю надежду. У него для вас не будет «да». Что бы вы ему ни сказали, и кто бы вас ни сопровождал. Папа́ примет, и поговорит, и согласится выслушать. Но и только. Папа́ уже всё для себя по этому делу решил. Простите, что я вам это сообщаю.</p>
   <p>Я долго не находила слов.</p>
   <p>— Спасибо, Лидия Алексеевна, — выговорила я наконец. — За правду — спасибо. В этом городе редко кто говорит мне правду в лицо.</p>
   <p>— Господи, — выговорила она, и я увидела, как у неё на ресницах блеснули слёзы. — Господи, как же мне жаль.</p>
   <p>Мы посидели ещё с минуту молча.</p>
   <p>И вдруг Лидия Алексеевна произнесла:</p>
   <p>— Я к вашему приёму прид. Можно?</p>
   <p>— Можно. Конечно, можно.</p>
   <p>Она кивнула.</p>
   <p>В эту минуту в гостиную вошёл какой-то прислуживающий и негромко объявил: „Сударыня, его превосходительство ожидают вас в кабинете“.</p>
   <p>Лидия Алексеевна оказалась права во всём, до самой последней моей надежды. Алексей Алексеевич меня принял в маленьком кабинете, обшитом дубом. Аркадий Львович был со мной. Алексей Алексеевич выслушал терпеливо. И в конце ответил почти ровно теми же словами, какие мне за полчаса до этого передала его дочь. У нас здесь иные приоритеты. Прошение он рассмотрит — но в нынешнем году, и в следующем тоже, выделить казённое финансирование для устройства специального женского отделения не сможет. Что касается частного финансирования — то таковое в принципе не запрещается, но устройство больницы с приёмом на казённой земле и с правом выдачи медицинских свидетельств требует разрешения, какое он, как губернатор, при таких обстоятельствах не выдаст.</p>
   <p>Они с Аркадием Львовичем долгое время о чём-то говорили в каких-то отвлечённых от меня категориях, и потом мне сделалось ясно: они говорили о старом долге, который Аркадию Львовичу нынче пришлось истратить, и за тратою которого у него больше ничего не оставалось.</p>
   <p>Я поблагодарила. Поклонилась. Вышла.</p>
   <p>Когда я вернулась во вторую гостиную, чтобы попрощаться с Лидией Алексеевной, её там уже не было. Спустилась по мраморной лестнице. Швейцар вернул мне мою скромную шубу. На улице был снег.</p>
   <p>И глядя в этот снег, я вдруг почувствовала, как у меня медленно, медленно опускается всё. Всё, что во мне было верой.</p>
   <p>Я была — пуста.</p>
   <p>И оставалась таковою ещё долгие дни после.</p>
   <p>«Что же ты теперь, Надежда, — спрашивала я себя. — Что же ты теперь? Тебя выслали из Петербурга. Тебе не дают ходу здесь, в Нижнем Новгороде. Что же ты теперь? Надежда без надежды. Что у тебя осталось?»</p>
   <p>Я задавала себе этот вопрос снова и снова. И в один из таких вечеров, когда я уже окончательно убедилась, что надежд у меня нет, за окном на улице у моей калитки послышался звук экипажа.</p>
   <p>Я не сразу обратила на него внимание. У нас в Нижнем, в Верхнем посаде, тихо после девяти; но в этот январь уже было два-три случая, когда меня поднимали в полночь, в час, в два, к больной, у которой открывалось кровотечение или начинались роды раньше срока. И я по первому звуку колёс, ещё не вглядываясь, машинально стала собираться: где сумка, где халат, где валенки...</p>
   <p>Приоткрыла занавеску. У моей калитки действительно стоял экипаж. Не извозчичий, а закрытый, на хороших полозьях, с фонарём, с одним кучером в овчинном тулупе. И от калитки в этот моей снежной дорожке, тихо проваливаясь в свежий снег, шёл к моему крыльцу один человек.</p>
   <p>Я не сразу разобрала, кто это. Шуба у него была тяжёлая, тёмная. Шапка — высокая, барашковая. Лица в темноте не видно. Поступь спокойная, неторопливая.</p>
   <p>Он на секунду поднял голову, и я увидала это его лицо в свете фонаря у моей калитки.</p>
   <p>Я выдохнула в изумлении.</p>
   <p>Я не помню, как добежала из спальни до прихожей. Не помню, как я выскочила в сени, в чём была, без шубки, в одних домашних шерстяных носочках, и распахнула выходную дверь.</p>
   <p>Он подошёл крыльцу, ступил на нижнюю его ступень, поднял на меня глаза, — и спокойно, тихо выговорил:</p>
   <p>— Здравствуйте, Надежда.</p>
   <p>Я не упала только потому, что у меня под рукой оказался косяк.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 58</p>
   </title>
   <p>Я открыла рот — и тут же закрыла. Кивнула, и вдруг почувствовала, как у меня предательски задрожал подбородок. Я схватилась рукой за дверной косяк ещё крепче.</p>
   <p>— Александр Ефимович, — выдавила наконец. — Александр Ефимович, голубчик. Господи. Боже мой. Это вы?</p>
   <p>— Я, Надежда. Я.</p>
   <p>— Вы… как… как же это? Вы… вы что же? Вы и впрямь приехали?</p>
   <p>Он улыбнулся — той самой своей сдержанною, осторожною, чуть-чуть смущённою своею улыбкой, какую я с цюрихского времени так хорошо знала, и какую я в эту минуту узнала с такою отчётливостью, точно никогда и не забывала.</p>
   <p>— Приехал. Простите, что без предупреждения. Я… я об этом после расскажу. Сейчас давайте вы сначала зайдёте внутрь. Вы тут заморозитесь.</p>
   <p>— Заходите. Господи, заходите. Заходите же.</p>
   <p>Он поднялся по ступеньке. Прошёл в сени. Снял шапку. Оплавленный, мокрый снежок потёк на пол. Я машинально потянулась было помочь ему с шубою — и тут же отдёрнула руку, потому что в эту минуту жест мой показался мне до того нелепо-фамильярным, что я предпочла бы провалиться сквозь свой собственный пол.</p>
   <p>Он, видимо, заметил это движение и заметил мою заминку. И сделал так, как сделал бы человек, чрезвычайно деликатный по природе и привыкший выходить из подобных неловкостей с тою лёгкостью, какой никогда не научишь специально. Са снял шубу, повесил на крюк. Затем варежки, положил их на полку у вешалки. Отряхнул сапоги. И, выпрямившись, поглядел на меня уже спокойно, без всякой неловкости — как смотрят на старых знакомых, которым уже не надо никому ничего доказывать.</p>
   <p>И в эту минуту, наконец, я по-настоящему его разглядела.</p>
   <p>Он был старше, чем я помнила. Не годами, а каким-то общим своим выражением старше. Волосы теперь были не разделены на пробор так аккуратно, как в Цюрихе, а лежали свободнее. Зато глаза же — те же самые.</p>
   <p>— Что ж, — выговорил он тихо. — Не выгоняете?</p>
   <p>— Господи, голубчик мой, не выгоняю, что вы! Я только… я только… Александр Ефимович… я только в халате. Дайте мне минуту. Прошу вас. Идите пока в большую комнату. Я… я переоденусь.</p>
   <p>И, не давая ему возразить, я метнулась в спальню.</p>
   <p>Когда я вернулась, Голубев сидел у моего стола. Он встал, едва увидев меня. И сам мне поклонился — точно вот только в эту минуту мы по-настоящему встретились.</p>
   <p>— Прошу вас, Александр Ефимович, прошу вас, садитесь.</p>
   <p>Я села напротив него. Прижала ладони к щекам — на минуту, чтобы охладить себе пылающее лицо. Снова опустила их на колени.</p>
   <p>— Александр Ефимович... Я… я прошу вас, объяснитесь. Как же вы… как же вы это? Я ведь и в письме вашем, вот совсем недавнем, читала, что вы не можете приехать. И тут вдруг…</p>
   <p>— Я к вам, Надежда, очень хотел приехать, — отвеил он, выдержав паузу. — Очень. Я и сам не отдавал себе отчёта, до какой степени я к вам хотел приехать, покуда один из вечеров не сел писать вам новое письмо. Я тогда понял одно. Если сейчас не решусь — то и никогда. И я этого «никогда» больше выдержать не мог.</p>
   <p>— И что же?</p>
   <p>— И пошёл к Грисингеру, объяснил. Он не возражал. Матушку я устроил — у меня там младшая сестра меня сменит. Дорога, скажу вам по совести, оказалась не из самых приятных, я в Москве просидел в гостинице на Тверской три дня, ожидая поезда на Нижний. И вот — добрался. Прошу вас, Надежда. Простите мне мою наглость, что я вот так, без предупреждения, на ваше крыльцо. Но, знаете, почему-то боялся...</p>
   <p>— Чего боялись?</p>
   <p>Он поглядел на меня долгим, внимательным взглядом.</p>
   <p>— Сам не знаю. Боялся, что не примете. Боялся, что передумаю. Боялся, что не застану вас. Боялся, что помешаю вам. Простите... Глупо, наверное...</p>
   <p>— Никакая это не глупость.</p>
   <p>Я снова почувствовала, как у меня к сердцу подступило тёплое, не злое, не горькое, а самое благодарное, какое только бывает у человека, чувство.</p>
   <p>— Александр Ефимович, — заговорила я торопливо. — Вы… вы даже не представляете, как я рада вашему приезду. Я… я в эти, в эти последние месяцы… знаете, у меня нынче не самые лёгкие месяцы. И ваше письмо, ваши все письма, и вообще наша с вами вот эта вот переписка… она была у меня — моя единственная отдушина, понимаете ли вы меня? Единственная. И когда мне приносили ваши послания, мне точно прибавляли воздуха. И вот теперь… теперь… вы сами. Господи. Я даже не знаю, как вам это всё объяснить.</p>
   <p>— И не надо. Я и так понимаю.</p>
   <p>Помолчали.</p>
   <p>И вдруг, без всякого приготовления заговорила о моей больнице.</p>
   <p>Начала с приёма у Одинцова. Рассказала всё, как было. Про моё бесплодное хождение по Бугровым, Башкировым, Рукавишниковым. Про четвёртый отказ. Про моих троих умерших прачек.</p>
   <p>Голубев слушал. Изредка кивал. Не перебивал.</p>
   <p>И — когда я наконец докончила, и сложила перед собою на скатерти руки, — он не сразу заговорил. Помолчал. Глотнул чая. Поставил чашку.</p>
   <p>— Надежда, — начал он степенно. — Не знаю, поможет ли моё присутствие. Но я вам скажу одно. Я буду здесь — столько, сколько надо. Я могу сделать всё — что в моих силах. У меня немного возможносей. Но того, что у меня есть, я не пожалею.</p>
   <p>— Голубчик, — выговорила я тихо. — Я… я не знаю, получится ли. Я уже устала на это надеяться. Но в одном — в одном, Александр Ефимович, я не сомневаюсь. Что ваш приезд — он мне просто, просто осветит мою нижегородскую жизнь. И за это — за один за это — я вас благодарю. И не смейте, не смейте передо мной извиняться за то, что вы пришли без предупреждения. Это лучший сюрприз, которым меня здесь за все мои нижегородские месяцы можно было удивить.</p>
   <p>И — у меня и впрямь побежала по щеке слеза. А он тихонько достал из жилетного кармана белый платок и протянул мне.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 59</p>
   </title>
   <p>Голубев остановился у доктора Иваницкого, у которого был свободен большой кабинет с диваном. Иваницкий был чрезвычайно рад его приезду и принял его земской больнице как коллегу. Голубев на правах сверхштатного врача начал помогать при операциях. Он по основной своей специальности был анатом, а не клиницист, но руки у него были отличные, и опыт у него по нашему медицинскому факультету был немалый.</p>
   <p>И — поскольку я по понедельникам и четвергам тоже была в той же земской больнице, — мы с ним по этим дням оказывались на одной службе.</p>
   <p>Первые две недели стеснялась. Заходила в его смежную с моей перевязочную не за делом, а просто чтобы зацепить разговор. Ловила у себя в груди трепет, которому считала себя зарёкшейся.</p>
   <p>Он не давал ни одного особенного знака. Никаких ласковых слов. Никаких прикосновений. Никаких намёков. И из этой его тонкой, твёрдой, безмолвной деликатности я поняла одну вещь, которая больше, нежели всё прочее, мне теперь говорила, как далеко он успел в эти годы продумать.</p>
   <p>Он не хотел спешить. Он не хотел меня торопить. Он не хотел брать ни одного из моих сегодняшних настроений в свою выгоду. Он, должно быть, понимал — у меня слишком много горячности и слишком много разрывов, и я ему теперь могла случайно ответить горячностью, которая не годится для длинной жизни.</p>
   <p>И поэтому — он просто работал рядом.</p>
   <p>Принимал. Помогал Иваницкому с операциями. Иногда я заходила во вторую операционную — посмотреть, как у них там идёт. Он, в белой холщовой рубахе, по самые локти закатанной, с засученными рукавами, со склонённой над столом, заслонённою от меня шапочкою, головою, со спокойным, не торопящимся движением рук, — был у меня перед глазами тот же самый Голубев из Цюриха, какого я знала студентом, но уже отвердевший, уже сложившийся, уже мужчина. Я смотрела — и забывала шагнуть обратно.</p>
   <p>Он шёл со мной обедать к моей вдовьице в большую кухню. Хозяйка моя, увидев его в первый раз, едва не выронила чашку — но потом, расспросив меня шёпотом, кто да откуда, успокоилась и стала к нему ходить с тёплыми пирогами, как ходят только к тем мужчинам, которым у себя в доме рады. Он провожал меня вечером с приёма до моей калитки — пешком, в любую погоду. Целовал у меня кончики пальцев в перчатке и уходил.</p>
   <p>И этого — этого всего мне с лихвой хватало, чтобы в эти последние зимние дни чувствовать себя так, как я не чувствовала себя, должно быть, никогда в жизни. Не как-то особенно влюблённою. Не как-то особенно счастливою. А просто — на своём месте.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>К Сретенью у нас в городе развернулась Масленица.</p>
   <p>В Нижнем Масленицу справляют пышнее, нежели иной город свою Пасху. Это и понятно: купечество. У купцов это всё — от прадедов, от уездных корней, от тех вёрст за Окой, на которых их пра-пра-прадеды пекли блины с глиняными язычками, ставили качели на канатах, и устраивали кулачные бои по льду на Стрелке. К нынешнему году многое из этого ушло уже в небыль, но многое и осталось. У нас тут к концу масленой недели у Кремля устраивался настоящий маленький, на пять дней, ярмарочный лагерь — с балаганами, с горкою для катания, с самоварчиками, с блинниками, с шарманщиками, с медведем на цепи, с целым деревянным теремом, в котором поставили скрипача и двух певуний из посадских мещанок.</p>
   <p>И вот в самый последний день этой масленицы — в воскресенье прощёное, — Александр Ефимович подошёл ко мне с предложением.</p>
   <p>— Надежда, я тут наводил справки. У нас сегодня в посаде последний день Масленицы. Я там не был ни разу. Я сейчас, признаться, и сам себе ещё не верю, как это так — у нас в Цюрихе никаких масленичных гулянок и в помине нет. Не пойдём ли мы с вами туда — посмотреть? Просто гулять.</p>
   <p>— Пойдём, Александр Ефимович.</p>
   <p>И я в эту минуту, согласившись на это его предложение, в первый раз поняла, что согласилась идти не как с коллегою, не как со старым товарищем. А как пошла бы молодая нижегородская мещанка, которую парень с противоположной стороны улицы зовёт на Масленицу.</p>
   <p>И мне от этого моего собственного непрошенного открытия было стыдно, и радостно, и тревожно, и любопытно — всё разом.</p>
   <p>К Кремлю мы пошли пешком.</p>
   <p>Шли вместе по Большой Покровской, потом свернули у Архангельской на спуск, потом — по нижнему посаду, прямо к Стрелке, под разноцветным от закатного солнца небом. По обеим сторонам улицы стояли купечески дома, и из открытых форточек выходила приветливая, очень знакомая каждой русской улице на этой неделе масляно-блинная пахучая воздушная струйка. Где-то у канатной столярни играла гармонь. Где-то с гулом носилась по льду стая мальчишек с самодельным мячом из тряпок.</p>
   <p>Голубев шёл рядом и улыбался каждому замеченному пустяку. Улыбался масленичной телеге, по борту которой бабёнка в красном платке торговала горячими калачами. Улыбался крепкому, толстому купеческому ребёнку лет шести, бегущему за нами. Улыбался серому коту, грузно перебежавшему нашу дорогу. И от каждой его улыбки мне в моей шубке делалось тепло и легко.</p>
   <p>— Александр Ефимович, — обронила я в одну из минут, — а вы знаете, что у меня уже сто лет не было такого вечера?</p>
   <p>— Какого, Надежда?</p>
   <p>— Такого, чтобы я просто шла и никуда не торопилась. Чтобы я не думала о приёме. О прошении. О попечительстве. А просто шла.</p>
   <p>Он мне улыбнулся.</p>
   <p>— Знаю, Надежда. Я и пришёл за тем, чтобы это у вас было. Чтобы вы хоть один вечер просто шли и были.</p>
   <p>У Стрелки шла гульба.</p>
   <p>Народу — не протиснуться. Маленькая дощатая горка, ведущая под уклон вниз, к самому льду Оки, была собрана с раннего утра, и теперь по ней с воплями скатывались на санках, на полешках, на собственных задах, в подоткнутых юбках, наши нижегородские мальчишки и девочки. У горки — две ярко расписанные, синие в красный горошек, балаганные стенки, за которыми должно было вскоре начаться представление с медведем и скоморохами. В стороне — большая, кирпичная даже в сейчас раскалённая, печурка, у которой здешняя купчиха Тарарушкина продавала горячие блины с мёдом, по две копейки за блин. У соседней лавки — посадский старик торговал «сахарным» петушком на палочке.</p>
   <p>В этот вечер я смеялась в голос, во всё горло, по-простому, как смеётся обыкновенная купеческая девочка моих лет. Я хохотала, когда у нас на глазах из балагана выскочил скоморох с подушкою на голове, изображавший влюблённого короля. Я хохотала, когда у нас на горке шесть мальчишек, скатившись разом, не смогли остановиться и въехали все вместе в сугроб у балаганной стенки. Хохотала, когда Александр Ефимович, осторожно подбираясь к печурке у Тарарушкиной за добавочною порциею блинов, поскользнулся на льду и едва не упал. Я хохотала. Мне было — хорошо.</p>
   <p>Александр Ефимович тоже не казался уже тем серьёзным цюрихским доктором, каким был ежедневно.</p>
   <p>В какой-то момент поскользнулась и я в свою очередь. Александр Ефимович подхватил меня за локоть, и его рука легла мне на локоть твёрдо, надёжно, по-мужски. И я не сразу высвободила руку. И мы прошли с ним так, под руку, целую сажень или две, мимо лавки с петушками на палочках, мимо балагана, мимо дрожащих в холодном воздухе детских криков.</p>
   <p>Это, в общем-то, и было то самое.</p>
   <p>Мы ничего ещё не сказали словами. Мы ничего ещё не обещали. Мы ничего ещё вслух не назвали. Но что-то у нас обоих в этот вечер у Стрелки вырвалось из-под спуда — и зажило между нами.</p>
   <p>Мы возвращались с гулянья в десятом часу.</p>
   <p>Шёл лёгкий, ленивый снежок. Нижний посад уже опустевал. Я молчала. Александр Ефимович молчал. Я шла рядом, его локоть был при мне — он его не убирал, и я не отстранялась. И в этой наше ярко-смешной и одновременно тихо-возвышенной тишине, я поняла одно. Что у меня, кажется, всё-таки впереди что-то будет.</p>
   <p>И в эту самую минуту у поворота с Алексеевской на мою Тихоновскую, в трёх шагах от моего штакетничка, нам в спину закричал какой-то торопливый голос:</p>
   <p>— Надежда Прокофьевна! Надежда Прокофьевна! Госпожа Суслова! Слава Богу — застал!</p>
   <p>Я обернулась.</p>
   <p>К нам, спотыкаясь в снегу, в высокой шапке набекрень, в распахнутой шинели, без перчаток, бежал незнакомый молодой человек лет двадцати. Лицо у него было мокрое, не от снега. От пота. От бега. От страха.</p>
   <p>Я подалась вперёд.</p>
   <p>— Что? — выговорила я. — Что случилось?</p>
   <p>Молодой человек добежал до нас. Согнулся. С минуту не мог отдышаться. Потом выпрямилс.</p>
   <p>— Госпожа Суслова… от Алексея Алексеевича Одинцова… плохо нашей барышне. Лидии Алексеевне. Очень плохо. Послали за вами. По всей Тихоновской. По всему верхнему посаду. Вы — единственная, кого… барыня велела звать… Алексей Алексеевич сам велел… просят сей же час, не теряя ни минуты. И прислали экипаж. Вон, у калитки.</p>
   <p>— Что с нею? — спросила я.</p>
   <p>— Не знаю, барыня. Не велено говорить. Но губернатор просит вас… молит вас… как только можете… скорее.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 60</p>
   </title>
   <p>В одно мгновение от меня отлетело всё.</p>
   <p>У меня в груди сделалось самое холодное, твёрдое, собранное, какое должно быть у настоящего профессионала.</p>
   <p>Я нашла глазами Голубева.</p>
   <p>— Александр Ефимович.</p>
   <p>— Я с вами, Надежда.</p>
   <p>— Сумку. Я… надо забежать. Минуту.</p>
   <p>Я метнулась в дом. У меня прямо в прихожей у вешалки стояла моя большая чёрная кожаная докторская сумка. Захватила холщовый передник и запасной, на всякий случай. Сунула под мышку чистый кусок белого холста. Схватила стетоскоп и три пробирочки с растворами, которые могли пригодиться.</p>
   <p>У моей калитки и впрямь стоял большой казённый закрытый экипаж, с двумя серыми лошадьми, с фонарями у кучера, с дверкою настежь. Кучер, увидев нас, кинулся помогать.</p>
   <p>Я бросила сумку в экипаж. Голубев подал руку, помогая мне забраться. Сам вскочил вслед. Кучер закрыл за нами дверку. Хлестнул. Кони рванули.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Лидию Алексеевну я нашла в её небольшой, обставленной голубым шёлком и кремовым атласом, спальне на втором этаже губернаторского дома.</p>
   <p>В коридоре нас встречала её матушка — Елизавета Михайловна, и в этот раз она была совсем не та, что на приёме перед Рождеством. Лицо у неё было серое, как простыня. Губы дрожали. В одной руке — скомканный батистовый платок, в другой — простой шерстяной шарф, в который она впивалась пальцами, точно в нём была вся её опора.</p>
   <p>— Госпожа Суслова, голубушка моя, — выговорила она, и я едва узнала её голос, — голубушка, спасибо, что приехали. Спасибо. У нас… у нас… она уже неделю, уже неделю вот была какая-то бледная. Я её спрашивала. Она отнекивалась. А нынче, в обед, у неё на платье сделалось… красным... а вечером ей сделалось совсем плохо. И мы… и мы…</p>
   <p>— Елизавета Михайловна, — выговорила я твёрдо. — Пустите меня к ней.</p>
   <p>Из глубины коридора показался сам Одинцов. Алексей Алексеевич — без сюртука, в одной жилетке, с лохматыми седыми бакенбардами — и я узнала в нём не того губернатора, который мне в кабинете два месяца назад мягко отказывал, а — отца. Простого, перепуганного, измученного отца.</p>
   <p>— Госпожа Суслова, — выговорил он, и у него у самого, я видела, прыгало горло. — Госпожа Суслова. Я… я ничего вам не могу обещать. Я знаю, что у нас с вами по моему первому отказу. Я… я нынче кладу всё, что у меня есть, к вашим ногам. Только спасите её. Слышите? Только спасите. И — ради Бога, прошу вас, — никому. Никому, что у нас сегодня здесь происходит. Я… я доверяю это вам и… — он перевёл глаза на Голубева, — и вашему помощнику. Господи, спасите её.</p>
   <p>— Спасу, ваше превосходительство, — выговорила я. — Постараюсь.</p>
   <p>И — вошла к Лидии.</p>
   <p>Она лежала на своей девической кровати — белой, кисейной, под балдахином, какой бывает только у молодых барышень в светских домах, — и эта кровать в нынешний вечер выглядела особенно нелепо.</p>
   <p>Лицо у Лидии было — бело-серое, как полотно. Губы — почти лиловые. Глаза — закрыты, и под веками было видно, как у неё закатываются глазные яблоки. Дыхание — поверхностное, частое, неровное. У горла, у самой ямочки, била мелкая, не унимающаяся дрожь.</p>
   <p>Я опустилась рядом. Откинула одеяло.</p>
   <p>И с первого же взгляда на её рубаху, пропитанную тёмно-бурым, спекшимся, ещё свежим под низом и уже коричневевшим сверху, — я поняла, что у нас — внутрибрюшное кровотечение.</p>
   <p>— Голубев, — выговорила я, не оборачиваясь, и в этом моём «Голубев», без отчества, без «Александр Ефимович», я в первый раз обозначила, что мы с ним сейчас — не Александр Ефимович и Надежда, а две докторские пары рук, — два таза с тёплою водою, чистые полотенца, две бутылки с эфиром, и большую миску под нею. Сейчас. Хозяйка, простите, мне понадобится ваша Лидушенька совсем раскрытая.</p>
   <p>— Я… я выйду, — выговорила Елизавета Михайловна.</p>
   <p>— Алексей Алексеевич, — выговорила я, не глядя ни на кого, — мы будем оперировать у вас в доме. Нести её отсюда, мы с моим товарищем считаем, нельзя. У нас на это нет времени.</p>
   <p>— Оперируйте, — выговорил Одинцов глухо. — Оперируйте.</p>
   <p>Они вышли.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Мы стали готовить комнату под операцию. У меня были две главных тревоги, и обе я в эти первые четверть часа решила.</p>
   <p>Тревога первая — это была чистота. У нас тут не было никакого перевязочного стола. И я попросила вынести из соседней маленькой ванной большой крепкий мраморный столик. Голубев приволок его сам. Покрыли его поверху чистою скатертью. Поверху — кусок чистого холста, какой я возила с собой. Поверху — покрывало, обмытое холодной водой с уксусом. У меня в большой сумке нашёлся маленький мутный стеклянный пузырёк с раствором, который я уже более месяца назад выписала из Москвы. Карболовая кислота, ещё не вошедшая в России в повсеместный обиход. У меня этой кислоты на дне пузырька оставалось ровно столько, сколько нужно, чтобы развести самый слабый, пятипроцентный раствор и обработать им мои руки, зону операции и инструменты.</p>
   <p>Тревога вторая — это был наркоз. У меня с собою было ровно полпузырька эфира — недостаточно, чтобы держать её под полным наркозом, скажем, час или больше. Я подумала, посоветовалась с Голубевым и послала казака в больницу — за добавочною бутылью. Узнала вес больной, подсчитала дозу. Разложила инструменты — три зажима, ножницы, пинцет, иглу с шёлком.</p>
   <p>Когда казак вернулся с эфиром, я набрала в маленькую марлевую маску ровно столько, сколько нужно, поднесла её к лицу Лидии.</p>
   <p>— Лидушенька, — произнесла я ей в ухо. — Лидушенька, голубушка. Слышите меня? Это я, Надежда Прокофьевна.</p>
   <p>Её веки чуть приоткрылись.</p>
   <p>— Слы… шу… — выговорила она.</p>
   <p>— Лидушенька, я вас сейчас усыплю. Это эфир. Это не больно. Это просто такой особенный, для лечения, сон. Когда вы проснётесь, всё будет позади. Слышите меня?</p>
   <p>— Сл… ы… шу…</p>
   <p>И тут она тихонько, всего одним выдохом, прошептала мне нечто, что я уже знала наперёд:</p>
   <p>— Не… говорите… папа…</p>
   <p>— Не скажу, голубушка моя, — пообещала спокойно. — Не скажу. Никто не узнает. Засыпайте.</p>
   <p>Я приложила маску.</p>
   <p>Она закрыла глаза. Через десять секунд её левая рука разжалась. Через пятнадцать — дыхание у неё пошло ровнее, ритмичнее. Через двадцать — она уплыла.</p>
   <p>Я взяла скальпель.</p>
   <p>— Снизу от пупа и вниз, — сказала я Голубеву, не отрывая глаз от живота больной. — Открываем. Я делаю разрез, ты держишь крючками. Готов?</p>
   <p>— Готов.</p>
   <p>— Эфир — раз в сорок секунд по две капли, не сбивайся, веди. Нынче её пульс на тебе.</p>
   <p>— На мне.</p>
   <p>— Раз. Два. Три.</p>
   <p>Я провела линию.</p>
   <p>Под раскрытым разрезом, как я и ожидала, был полный таз тёмной, уже не вполне свежей крови. Я аспирировала её — насколько могла — большою резиновою грушею. Подсушила краем чистого холста. Нашла источник. Это была разорвавшаяся правая фаллопиева труба, в которой, по всем признакам, уже сидел на четвёртой или пятой неделе развивающийся плод, успевший вырасти настолько, чтобы стенку трубы раздуть и разорвать. Я перехватила сосуды на её брыжейке двумя зажимами. Наложила лигатуру. Я ещё раз перехватила. Отделила трубу — вместе с тем, что в ней сидело. Удалила. Положила в эмалированный таз, который пододвинул у моих ног Голубев.</p>
   <p>— Сейчас кончит кровить, — выговорила я тихо. — Дай мне ещё минуту.</p>
   <p>Прошла минута. Я ещё раз осмотрела ложе трубы. Лигатуры держали. Левая труба и левый яичник были целы. Кровотечения большего не было.</p>
   <p>Я подсушила. Промыла раствором. Сделала ещё одно подсаливание. Снова промыла. И — закрыла.</p>
   <p>Голубев стоял со стороны правой руки, в холщёвой рубахе, по локоть в крови, с поднятыми вверх руками и смотрел на меня. И в этом его на меня взгляде — я в эту минуту, в эту самую секунду, ясно прочла одно слово: «спасли».</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Спать в эту ночь мы оба не легли.</p>
   <p>Голубев остался у Лидии — он сел на стул рядом с её кроватью, и сидел с ней четыре часа, считая пульс по своим карманным часам, считая дыхание, протирая ей лоб тёплою водою с уксусом. Я в это же время сидела у Елизаветы Михайловны, на её диване, и спокойным своим, насколько у меня нашлось в эту ночь голосу, объясняла ей, как с её Лидушенькой будет дальше. Что её Лидушенька выживет. Что она сегодня была на самой грани, но всё позади. Что необходимо две недели полнейшего, абсолютнейшего покоя; что необходимо постоянное наблюдение; что её ни на час нельзя оставить одну.</p>
   <p>Елизавета Михайловна вдруг подняла на меня свои тяжёлые усталые глаза и тихонько, словно стыдясь, выговорила:</p>
   <p>— Госпожа Суслова. Голубушка. А… а у моей Лидушеньки… а у моей Лидушеньки… что у ней нынче там было?</p>
   <p>И — я в эту минуту, в эту самую секунду, посмотрев в её страдальческие материнские глаза, ясно поняла, что у меня и есть нынешний мой главный, не операционный, экзамен.</p>
   <p>— Елизавета Михайловна, — выговорила я ровно, не отводя глаз. — У вашей Лидии Алексеевны была опухоль одной из её внутренних женских желёз, по сути дела — кисты, доброкачественной природы. Эта опухоль за последние месяцы у неё разрослась, и сегодня — лопнула. Что и дало то самое кровотечение, которое вы у неё в её комнате обнаружили. Мы с моим помощником опухоль удалили. Оставили все её здоровые её женские части. Лидия Алексеевна впредь будет иметь все возможности и для замужества, и для материнства, в полном объёме. С нею в будущем будет всё в порядке, ежели сейчас она правильно поправится.</p>
   <p>Елизавета Михайловна закрыла глаза. У неё по щеке поползла одна, очень медленная, слеза.</p>
   <p>— Спасибо, — выговорила она. — Спасибо, голубушка моя.</p>
   <p>— Не благодарите, — выговорила я. — Это моя работа. И — единственное, что я у вас попрошу, ваше превосходительство, — чтобы вы Лидию Алексеевну впредь не расспрашивали. Я её осмотрела. Я её и буду в этом наблюдать. Вам я обещаю передать всё, что вам полезно знать.</p>
   <p>Елизавета Михайловна снова закрыла глаза. И — кивнула.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 61</p>
   </title>
   <p>Лидушенька поправлялась две недели.</p>
   <p>В эти две недели я и Голубев у Одинцовых бывали каждый Божий день. По утрам — Голубев заезжал перед своею службою. По вечерам — я. Иногда мы пересекались, но чаще — расходились, и каждый ставил в свою очередь на тумбочке записку: «было тридцать семь и две», «сменены повязки», «пила бульон, не вырвало». Алексей Алексеевич пару раз приглашал нас обоих ужинать. Мы соглашались. Ужинали всегда в маленькой задней столовой, и нам прислуживали наш швейцар Никифор.</p>
   <p>Они нам доверяли до конца.</p>
   <p>На пятый день у Лидии спал жар. На седьмой — были сняты повязки, и я обнаружила, что у её раны нет ни малейшего признака гниения, что было нпочти чудом. На десятый — она впервые встала. На тринадцатый — уже сидела за обедом и улыбалась.</p>
   <p>А на четырнадцатый — я её выписала с врачебного присмотра. Пожелала крепкого здоровья и рекомендовала приходить на проверку ещё минимум трижды в ближайщий месяц.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>В одно из утр мы с Голубевым сидели в кофейне на Большой Покровской, в нашей с ним любимой нише у углового окошка с видом на Кремль, — он, отставив свою чашку, заговорил со мной о том, что меня уже две недели мучило, но о чём я ему сама не смела заговорить.</p>
   <p>— Надежда, — выговорил он негромко. — Я тут думал. О том, что у нас с тобой было в её комнате.</p>
   <p>— Слушаю.</p>
   <p>— Я не специалист в гинекологии. Я никогда не служил в женских отделениях. У нас в Цюрихе у меня были обыкновенные общие операции — да и то нечасто, поскольку я больше анатом, чем хирург. И вот, я не могу избавиться от одного впечатления. Что у тебя, Надежда был рисунок, какого у меня в моей практике не было.</p>
   <p>— О чём ты, Александр?</p>
   <p>— О карболовой кислоте. О подсушивании линии разреза. О подсаливании промывной воды. О наркозе — ровно по две капли, через сорок секунд. У тебя всё было выверено, точно ты уже сто раз это делала. Я словно видел перед собою другую медицину, какой я не видал даже в Цюрихе. Где ты всему этому научилась?</p>
   <p>Я молчала.</p>
   <p>— Не сердись, — выговорил он торопливо. — Не сердись, Надежда. Я не хочу тебя ни укорить, ни выпытать. Я только хочу — сказать тебе. У тебя — иное знание. И я это вижу. И я это видел уже не первый день. Я это видел и в нашей нашей больнице, и в твоей дежурке. У тебя в голове, я уже могу за это присягнуть, такое знание, которому я в нашем нынешнем веке у тебя одной встретил.</p>
   <p>Я подняла на него глаза.</p>
   <p>Он молчал. Не торопил.</p>
   <p>И в эту минут я впервые за всю мою здешнюю жизнь встретилась глазами с человеком, которому хотела, по-настоящему хотела, всё, всё, всё рассказать.</p>
   <p>Не из того, что мне было трудно носить мой секрет. Я с ним, кажется, сжилась. А потому что мне в эту минуту впервые сделалось ясно, что у меня перед глазами сидит тот единственный человек, который, выслушав, не скажет мне «Надя, вы рехнулись».</p>
   <p>Я подождала, пока унесут чашки и выговорила тихо:</p>
   <p>— Александр. Я тебе скажу. И, прошу тебя, поклянись мне прежде, что ты её никогда никому не передашь. Ни нашим коллегам. Ни Грисингеру. Ни Боткину. Ни матушке твоей. Никому. Поклянись?</p>
   <p>Он кивнул.</p>
   <p>— Клянусь, Надежда. Клянусь Христом-Богом. Никому.</p>
   <p>И я ему рассказала.</p>
   <p>Рассказала, что я не та, за кого меня тут принимают. Что та, прежняя я, — Надежда Прокофьевна Суслова, дочь Прокофия Григорьевича из Тверской губернии, — она ещё в нашем с ним позапрошлом цюрихском году, во время лихорадки умерла. Я ему это рассказала, не пытаясь его удивить, не пытаясь сделать из своего рассказа сенсации. Просто — как есть.</p>
   <p>Что в той своей не-этой жизни, я была не Надежда Прокофьевна. А Надежда Петровна. Жила в другой стране, или, точнее, в этой же стране, но в её другом, далёком от нынешнего, времени, в другой государственности. Жила уже зрелой женщиной. Имела медицинское образование, гораздо более развёрнутое, нежели здешнее. И в той своей далёкой жизни я умерла отт сердечного приступа прямо в операционной. И когда уже в Цюрихе открыла глаза и увидела над собой его, Александра Ефимовича Голубева, и не узнала его, и не узнала свою комнату, и не узнала своих рук, — я тогда сначала ничего, ничего не могла вспомнить.</p>
   <p>— И правда же... — Он медленно кивнул. — Я помню, Надежда. Ты была очень потерянная. Я списал на болезнь...</p>
   <p>— Я была уже здорова. Просто...</p>
   <p>Я перевела дыхание. Он молчал.</p>
   <p>— Я… я в первые недели не помнила вообще ничего. Но приняла так, как получилось. Но… — я выдохнула, — но во мне осталось то знание, которое у меня было ещё в той моей, первой, отжитой жизни. Это знание — я применять умею ровно настолько, насколько у меня тут хватает средств, и сегодняшней науки, и моих собственных рук. Я знаю, например, что чахотка — это не не плохая порода в роду; это микроскопическая мизерная палочка, какую люди увидят не раньше, чем через двадцать лет. Знаю, что родильная горячка — это не миазмы, и не общее ослабление, а грязные руки, занёсшие в роженицу инфекцию. Знаю, что у Лидии Алексеевны была внематочная беременность, и знаю, что эту операцию в Европе сделают первый раз правильно только лет через двадцать. И я знаю, что человечеству в ближайшие сто лет в медицине предстоит такой взлёт, какого ты сейчас не можешь себе и представить. Будут лекарства, которые остановят многие нынешние болезни — и оспу, и чахотку, и тиф, и сифилис, и дифтерию. Будут операции, у которых смертность упадёт в десять, в двадцать раз. Многое будет, Александр. Очень много. И я — я это всё знаю, и я живу с этим знанием день за днём, и иногда у меня от этого ломит виски, потому что я знаю — а у меня в моих руках сейчас нет даже простой раствор карболовой кислоты, который мне приходится посылать выписывать из Москвы.</p>
   <p>Я замолчала.</p>
   <p>Он смотрел на меня. Не моргая.</p>
   <p>— Вот это и есть мой секрет. И я тебе его сейчас рассказала. И — Бог ты мой, как же мне страшно, что ты сейчас встанешь и уйдёшь, и больше никогда не сядешь со мной рядом. Прости меня. И — пожалуйста, — что бы ты ни решил, прости меня тоже за то, что я тебе это всё рассказала.</p>
   <p>Он молчал — я не знаю, сколько. Минуту. Две. Может быть, и пять.</p>
   <p>И в эти минуты я сидела напротив него, не отнимая глаз от его лица.</p>
   <p>— Надежда, — выговорил тихо.</p>
   <p>— Да?</p>
   <p>— Я не могу тебе сказать — возможно или невозможно то, что ты мне рассказала. Я… я недостаточно умён. Я недостаточно учён. Я недостаточно — каков надо быть, чтобы вот эту твою вещь принять или отвергнуть на одном знании. — Он перевёл дыхание. — Но я тебе вот что скажу. Я в этой нашей жизни одно знаю наверное. Я знаю, что Господь — Господь Бог наш, в которого ты, я знаю, поверила не до самой Его подвоплоти, ну и я в Него тоже верую, может быть, по-своему, — Он всемогущ. И Он — может всё. Он может разделить воды. Он может воскресить мёртвого. Он может в одну ладонь дать пять хлебов и накормить ими пять тысяч. Он может и переселить душу из одного тела в другое, если Ему это надо.</p>
   <p>— Александр…</p>
   <p>— Я в эту минуту думаю об одном. Что у тебя в твоей нынешней жизни — у тебя есть знание, которому тут у нас не обучают. И вот ты — стоишь, и не уходишь. И ты вытаскиваешь Лидию Алексеевну Одинцову из самой смерти. И, Надежда, я не верю, что Господь даёт такие знания, и такие руки, и такое упорство, кому попало. Я верю, что Он их даёт тем, у кого Ему на свете есть, для кого ими служить.</p>
   <p>— Александр… — выговорила я, и у меня хлынули слёзы.</p>
   <p>— Я тебя не считаю сумасшедшей, Надежда, — сказал он, положив свою ладонь на мою. — Я тебя считаю — Богом данной. И мне всё равно, как именно Он тебя сюда поставил. Через горячку. Через какое-то иное мне неведомое странствие твоей души. Через любой иной способ, какой Ему было угодно избрать. Это — Его дело. А моё с тобой дело — быть рядом. И я тебе за это благодарен.</p>
   <p>Я заплакала. Не сдерживаясь.</p>
   <p>Александр Ефимович держал мою руку. Очень долго.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Глава 62</p>
   </title>
   <p>Через две недели после того разговора в кофейне, в один из самых ясных майских дней у меня на дому оказалось приглашение.</p>
   <p>Бумажный, с двуглавым орлом, аккуратно сложенный конверт. И — внутри — карточка, на голубоватом плотном картоне, с золотым тиснёным гербом Одинцовых:</p>
   <p>«Алексей Алексеевич и Елизавета Михайловна Одинцовы имеют честь просить г-жу Суслову Надежду Прокофьевну и сопровождающего её г-на Голубева Александра Ефимовича пожаловать к ним, в среду, к четырём пополудни, по делу, до которого Алексей Алексеевич желает с ними со всем уважением переговорить».</p>
   <p>Я зачитала карточку Голубеву и подняла к нему глаза.</p>
   <p>— Александр.</p>
   <p>— Что, Надежда?</p>
   <p>— У нас с тобой нынче в среду — приём у Одинцова.</p>
   <p>— У нас с тобой?</p>
   <p>— У нас с тобой, Александр.</p>
   <p>— Значит — пойдём.</p>
   <p>В назначенный день и Александр Ефимович поднимались по той же мраморной лестнице губернаторского дома, по которой я уже шла когда-то под Рождество.</p>
   <p>В этот раз — нас провели не во вторую гостиную, не в маленький кабинет, а в большой свой зал, в тот самый, в котором проходил рождественский приём. Алексей Алексеевич — в его служебном сюртуке, со всеми его орденами. Елизавета Михайловна — в её строгом сером бархатном платье, с её бриллиантовым колье. И — между ними, чуть впереди, как маленькая хозяйка, — Лидия Алексеевна, в её девически-нежном кремовом, перевязанном узенькою голубою лентою, платье. На её щеках играл настоящий свежий румянец.</p>
   <p>Она тут же, без всякой неловкости, шагнула ко мне навстречу. Подала мне обе руки. Поцеловала меня в щёку.</p>
   <p>Алексей Алексеевич сделал церемонный жест. Указал нам на два кресла. Сам сел напротив, в высокое. Он смотрел нам прямо в лицо.</p>
   <p>И начал:</p>
   <p>— Госпожа Суслова. Господин Голубев. Я нынче пригласил вас по одному делу. Я в моём с вами первом по этому делу разговоре был, признаюсь, и косен, и невнимателен. Я не могу нынче отказать самому себе в признании, что я тогда поступил несправедливо. И — что я нынче, при тех новых, отчасти моих собственных и личных, обстоятельствах, мне открывшихся, прошу у вас этот мой собственный отказ простить. Я нынче, госпожа Суслова, в моём звании губернатора Нижегородской губернии, с согласия земского собрания, на которое у меня нынче лежит на отдельной бумаге неподписанная резолюция, — даю своё разрешение и обещаю всемерное губернское содействие на устроение в нашем Нижнем Новгороде, при участии нашего же земства и в виде отдельного учреждения, специализированной женской лечебницы — каковую, вы предлагали. С полным финансированием первоначальным от казны, с продолжительным финансированием. Утверждение, я обещаю вам, я подпишу нынче же, по нашему разговору, и нынче же передам в земское собрание.</p>
   <p>Я не сразу выговорила.</p>
   <p>Я слышала только, как у меня в моих собственных ушах медленно, точно издалека, начал нарастать беспричинный гул. Похожий на тот, какой бывает у человека, на которого только что обвалилось всё на свете, и который ещё не сообразил, что обвалилось.</p>
   <p>— Алексей Алексеевич, — выговорила я наконец, — Алексей Алексеевич. Это… это очень большое решение. Это… я не нахожу слов.</p>
   <p>— Не находите — и не надо. — Он улыбнулся уголком рта. — Госпожа Суслова, я-то нахожу. Я нынче, в самой простоте, перед лицом моего собственного дитяти, перед лицом её матушки и перед самим собою признаю одну простейшую вещь. Дело это, которое вы у нас предлагали, оно и без меня бы у вас в Нижнем рано или поздно сложилось. Я в этом вполне убедился. И я нынче полагаю — лучше сей же час подпишу с вами, и буду иметь честь видеть вашу больницу при моём же губернаторстве, и при моей же подписи, — нежели через два или через три года это сделает мой преемник.</p>
   <p>Помолчал. Потом — встал. И, протянув руку через стол, сам пожал руку сперва Александру Ефимовичу, а затем — мне. Просто. Без церемонии. Как пожимают руку коллеге.</p>
   <p>— Поздравляю, госпожа Суслова.</p>
   <subtitle>* * *</subtitle>
   <p>Когда мы наконец, во втором часу после захода солнца, вышли с Александром Ефимовичем из губернаторского дома, и спустились по мраморной лестнице, и оказались на тротуаре под уже сошедшими над Кремлём ровными мартовскими звёздами, и пошли по Большой Покровской просто пешком, я только смогла, обернувшись, выговорить едва слышно:</p>
   <p>— Я… я не верю, Александр. Я не верю.</p>
   <p>— И я не верю. Но скоро поверим. И увидим воочию.</p>
   <p>— Александр. — Я остановилась. Подняла на него глаза. — Это всё — ты. Без тебя я бы… я бы… без тебя у меня бы ничего не получилось, Александр.</p>
   <p>Он остановился тоже. Положил обе свои ладони мне на плечи.</p>
   <p>— Надежда, — выговорил тихо. — Это всё одна ты. Это всё то, что у тебя есть в тебе. Что у тебя в твоей голове, в твоих руках, в твоей душе. Я только… я только теперь сделаю одну вещь, которую — я больше не могу не сделать. Прошу тебя — выслушай меня. Только выслушай. Надежда. — Он сделал паузу, но не убирал ладоней с моих плеч. — Я тебя люблю. Слышишь? Я тебя люблю давно. Я тебя люблю с цюрихских моих лет, с того моего первого взгляда на тебя. И я тебя… я тебя люблю — и впредь, и до конца моих дней. Я не умею иначе...</p>
   <p>— Александр...</p>
   <p>— Не перебивай, Надежда. Дай мне досказать. Я… я тебе предложу одну вещь. Я знаю, что я тебя могу не интересовать так, как ты меня интересуешь меня. Я знаю и ничего не требую. Я только спрошу. Согласишься ли ты — стать моею женою? Знаю, что прошу немало. Знаю — что от тебя ответ может быть и «нет». Но и в этом «нет» — я останусь рядом с тобой. Я никуда отсюда не уйду. Я выпишу из Цюриха мою матушку, мою сестру. Я останусь здесь с тобой — твоею тенью. Я не буду тебе мешать. Буду рядом, при любом твоём ответе. Только… только если бы ты сказала «да», у меня — была бы лучшая в моей жизни минута.</p>
   <p>Он замолчал.</p>
   <p>Я стояла перед ним, смотрела ему прямо в глаза, и понимала. Понимала с такою отчётливостью, с какою редко что вообще поймёшь.</p>
   <p>Это — третья. Это — третья моя у меня в этой жизни любовь. Не похожая ни на огонь Фёдора Михайловича, ни на тонкий, нежный мой сон с Фридрихом. Это — другая. Это — настоящая.</p>
   <p>Это любовь к человеку, который мне подаёт зажимы. Который держит мою руку. Который, услышав от меня моё самое страшное, мой самый тяжёлый секрет, отвечает мне «Господь может всё». Который ровно, без шума, без надрыва, без напыщенности, без угроз самоубийством, без обещаний пойти за мной в ад, — приходит ко мне домой и стоит на нижней ступени моего крыльца, и кладёт мне в ладонь свой белый платок.</p>
   <p>Это любовь к человеку. Не к гению. Не к таланту. Не к страсти. К человеку. К моей второй половине души.</p>
   <p>— Александр Ефимович, — выговорила я. — Голубчик. Сашенька. Сашенька. Сашенька...</p>
   <p>И вдруг кинулась к нему, обхватила его за шею, прижалась лбом к его подбородку, и плакала — не от боли, не от усталости, а просто потому, что я наконец могла. И я слышала, как у него над моим виском билось его сердце.</p>
   <p>Он обнял меня в ответ. Наклонился, медленно, не торопясь, и поцеловал меня.</p>
   <p>Не страстно. Не жадно. Не как целуют пылкие любовники в дешёвых романах. А — спокойно. Тёпло. Как целуют свою половину души, которая давно ждала тебя, и наконец ты с ней соединился.</p>
   <p>Что бы у нас впереди ни случилось, какие бы трудности, какие бы потери, какие бы новые проблемы, болезни, горе ни случились, — нас с ним отныне двое.</p>
   <p>И что Бог нас благослови.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>Вместо эпилога</p>
   </title>
   <p>На этом моя история заканчивается. Дальше начинается другая — не моя, а правдивая. Подлинная история тех людей, у которых я заимствовал имена, и которых, пользуясь правами писателя, переселил в книгу, в которой им не довелось себя узнать. Я считаю себя обязанным перед моими читателями оставить здесь их подлинные биографии — для того, чтобы вы могли отделить мой вымысел от того, что и впрямь случилось, и за что Надежду Прокофьевну Суслову, её сестру, и тех, кто их окружал, помнят до сих пор.</p>
   <p>Историческая судьба Надежды Прокофьевны Сусловой</p>
   <p>Надежда Прокофьевна Суслова (1843–1918) — в действительности первая русская женщина, получившая степень доктора медицины. Родилась она в семье крепостного крестьянина Прокофия Григорьевича Суслова, который у графа Шереметева дослужился до главноуправляющего графскими имениями и ещё до отмены крепостного права получил для себя, жены и детей вольную. Прокофий поселил семью в Петербурге и дал дочерям прекрасное по тому времени образование. Надежда занималась сначала вольнослушательницей в Медико-хирургической академии в Петербурге, а после того как женщин из российских университетов вытеснили законодательно, поступила в Цюрихский университет, где в декабре 1867 года защитила диссертацию по физиологии лимфатической системы и стала первой русской женщиной — доктором медицины. На следующий год она с большим трудом, но добилась переаттестации своего цюрихского диплома в России.</p>
   <p>Весной 1868 года Надежда Прокофьевна впервые вышла замуж — за швейцарского врача Фридриха Эрисмана, в России известного как Фёдор Фёдорович Эрисман.</p>
   <p>В 1870 году Суслова вместе с Александром Ефимовичем Голубевым — русским врачом, профессором-гистологом, человеком, который, как считается, был влюблён в неё со студенческих лет, — переехала в Нижний Новгород. Там она имела большую гинекологическую практику, лечила преимущественно женщин и детей, с 1874 года жила в доме номер 57 по Большой Солдатской улице (ныне улица Володарского). Никакой «первой женской больницы» в Нижнем Новгороде она, надо признать, не открывала: специализированной женской лечебницы как самостоятельного учреждения в Нижнем при её жизни не существовало. Эта часть сюжета — мой авторский вымысел; он позволил мне поставить мою героиню в ту драматическую ситуацию, в какой, как мне казалось, лучше всего раскрывался её характер.</p>
   <p>Брак с Эрисманом фактически распался к 1878 году, а официально супруги развелись только в 1883 году — развод был оформлен в Швейцарии, по швейцарским законам, потому что в России того времени развести их было бы практически невозможно.</p>
   <p>После развода Надежда Прокофьевна вышла замуж вторым браком за Александра Ефимовича Голубева. С 1892 года Суслова и Голубев жили в Крыму, неподалёку от Алушты, в имении Кастель (ныне посёлок Лазурное), где у Голубева был дом и виноградники. На вырученные от продажи вина деньги Надежда Прокофьевна продолжала свою врачебную деятельность — лечила местных жителей совершенно бесплатно, а лекарства для бедных оплачивала сама, по особому соглашению с алуштинским аптекарем. Своих детей у них с Голубевым не было.</p>
   <p>Скончалась Надежда Прокофьевна 20 апреля 1918 года, в возрасте семидесяти четырёх лет, от паралича сердца. Похоронена в Крыму.</p>
   <p>В Нижнем Новгороде её именем названа улица.</p>
   <p>Историческая судьба Аполлинарии Прокофьевны Сусловой и Фёдора Михайловича Достоевского</p>
   <p>Старшая сестра Надежды Прокофьевны — Аполлинария Прокофьевна Суслова (1839–1918) — действительно была возлюбленной Фёдора Михайловича Достоевского. Их роман — одна из самых известных и тяжёлых страниц в личной биографии писателя.</p>
   <p>Аполлинария — по-семейному её звали Полиной — была девушкой яркой, страстной, своевольной, с резким характером и сильно выраженным «новым», нигилистическим мировоззрением. По преданию, рассказанному дочерью Достоевского Любовью Фёдоровной, начало их отношениям положило именно письмо Аполлинарии — «простое, наивное и поэтическое признание в любви», отправленное молодой почитательницей знаменитому писателю около 1861 года. Достоевский ответил. Между ними завязался роман — долгий, мучительный для обоих, и в особенности для Фёдора Михайловича.</p>
   <p>Достоевский в эти годы был женат на тяжело больной чахоткой Марии Дмитриевне Исаевой; жили они с ней давно тяжело. Аполлинария требовала, чтобы Фёдор Михайлович развёлся «со своей чахоточной» и женился на ней. В 1863 году она уехала в Париж — раньше, чем Фёдор Михайлович, который должен был приехать к ней после, — и за то время, что они были в разлуке, влюбилась в испанского студента Сальвадора. Когда Достоевский, наконец, добрался до Парижа, ему пришлось не только мириться с её влюблённостью в другого, но и утешать её, когда Сальвадор её бросил. Из Парижа они вместе поехали в Италию; путешествие это сопровождалось проигрышем Достоевского в рулетку, нервными ссорами, болезнями обоих, и сценами ревности — и со стороны её, и со стороны его.</p>
   <p>Мария Дмитриевна Достоевская (Исаева) скончалась 15 апреля 1864 года в Москве, от чахотки. После её смерти Фёдор Михайлович, наконец освободившийся, сделал Аполлинарии официальное предложение руки и сердца. Аполлинария отказала. Их отношения после этого ещё некоторое время продолжались — раздражительно, разрывами и примирениями — но в 1866 году окончательно прекратились.</p>
   <p>Позднее, в 1880 году, сорокалетняя Аполлинария вышла замуж за двадцатичетырёхлетнего философа Василия Васильевича Розанова, который, по его собственному признанию, искал близости с ней в первую очередь потому, что она была «той самой» Сусловой — возлюбленной обожаемого им Достоевского. Этот брак тоже был несчастлив; они расстались в 1887 году, но Аполлинария до конца своих дней отказывалась дать ему официальный развод. Умерла она в Севастополе в том же 1918 году, что и её сестра Надежда.</p>
   <p>С самим Фёдором Михайловичем Достоевским Надежда Прокофьевна Суслова в действительности была хорошо знакома — через сестру; они состояли в переписке. Фёдор Михайлович высоко отзывался о Надежде. О ней он писал: «Она твёрдо объявила своё желание участвовать в общем деле и приступила к нему не только бескорыстно, но и самоотверженно… В жажде высшего образования она проявила серьёзность, терпение и представила пример величайшего мужества». В частных же письмах к ней Достоевский, в порывах горечи, отзывался об Аполлинарии резко: «Аполлинария — больная эгоистка. Эгоизм и самолюбие в ней колоссальны».</p>
   <p>Никаких сведений о том, чтобы между Надеждой Прокофьевной и Фёдором Михайловичем существовали какие-либо отношения, кроме чисто дружеских и переписочных, не сохранилось, и, насколько мне известно, никогда не существовало. Любовная линия между ними, развёрнутая в моём романе, — целиком мой авторский вымысел.</p>
   <p>Историческая правда о договоре Достоевского со Стелловским</p>
   <p>Эпизод, описанный в моей книге как договор Фёдора Михайловича с издателем Стелловским, — реальное событие, имевшее место летом 1865 года.</p>
   <p>В тяжелейших долговых обстоятельствах — после смерти жены Марии Дмитриевны и старшего брата Михаила Михайловича, после краха журнала «Эпоха» и с пасынком Павлом на руках — Фёдор Михайлович подписал с книгопродавцем и издателем Фёдором Тимофеевичем Стелловским контракт, в котором за три тысячи рублей передавал Стелловскому права на издание полного собрания своих сочинений. В контракте была отдельная статья, по которой Достоевский обязывался к 1 ноября 1866 года представить Стелловскому новый, ещё не написанный роман объёмом не менее двенадцати печатных листов. Если новый роман не будет представлен в срок, Стелловский получал право в течение девяти лет издавать «даром и как вздумается, всё», что Достоевский напишет, без какого-либо вознаграждения автору.</p>
   <p>Почти весь отведённый ему год Достоевский провёл за работой над другим своим романом — «Преступлением и наказанием». О стелловском обязательстве он почти не вспоминал. Когда до срока оставался месяц с небольшим, и положение стало отчаянным, литератор и друг Достоевского А. П. Милюков посоветовал ему нанять стенографистку. По рекомендации профессора стенографии П. М. Ольхина к Достоевскому 4 октября 1866 года была направлена двадцатилетняя стенографистка Анна Григорьевна Сниткина.</p>
   <p>За двадцать шесть дней совместной с Анной Григорьевной работы Достоевский продиктовал ей новый роман — «Игрок» — основанный на истории его собственного увлечения рулеткой и истории его отношений с Аполлинарией Сусловой. 30 октября 1866 года роман был окончен.</p>
   <p>При попытке сдать рукопись Стелловскому в назначенный день издателя действительно «не оказалось дома», и слуга, по его указанию, не пустил Достоевского даже подождать. Идею оставить рукопись в полицейской части ближайшего околотка, под официальную расписку с обозначением даты и часа сдачи, по большинству исторических источников приписывают именно Анне Григорьевне Сниткиной. Расписка была получена. Стелловский впоследствии вынужден был признать условия контракта соблюдёнными.</p>
   <p>8 ноября 1866 года, сразу после успешной сдачи рукописи, Достоевский сделал Анне Григорьевне предложение. Она ответила согласием. 15 февраля 1867 года они обвенчались. Их брак продлился до смерти писателя в 1881 году, был счастливым, и у них родилось четверо детей, двое из которых пережили родителей.</p>
   <p>Таким образом, в действительности — спором со Стелловским связаны не «Преступление и наказание», а «Игрок»; и помогала Достоевскому не Надежда Суслова, а Анна Сниткина, ставшая впоследствии его второй женой.</p>
   <p>Историческая судьба Фридриха (Фёдора) Фёдоровича Эрисмана</p>
   <p>Фридрих Эрисман (1842–1915), в России Фёдор Фёдорович, — швейцарский и русский врач, один из основоположников научной гигиены в России. В Цюрихе он действительно был знаком с Надеждой Сусловой, и в 1868 году они с нею обвенчались. Эрисман приехал в Россию, успешно практиковал в Петербурге как офтальмолог; затем заинтересовался вопросами общественной гигиены, школьной санитарии, состояния условий труда на фабриках. Им были проведены первые в России систематические обследования санитарного состояния петербургских и московских школ; именно его именем называется так называемая «эрисмановская парта» — особая конструкция школьной парты, предохраняющая зрение и осанку учеников.</p>
   <p>Брак Эрисмана и Сусловой к 1878 году распался, а в 1883 году они официально оформили развод в Швейцарии. После развода Эрисман вступил во второй брак — с Софьей Яковлевной Гассе, тоже врачом. Этот второй брак был, по всем свидетельствам, очень счастливым: у супругов родились дети.</p>
   <p>В 1896 году Эрисман был вынужден покинуть Россию из-за политических причин; он вернулся в Швейцарию, где продолжал научную работу до конца своих дней. Скончался он в Цюрихе в 1915 году.</p>
  </section>
  <section>
   <title>
    <p>От автора</p>
   </title>
   <p>Дорогой мой читатель!</p>
   <p>Если вы дочитали мой роман до этих строк — я благодарю вас от всего сердца. Знаю, что нынче читают мало; что у любого из нас под рукой и кино, и сериалы, и тысячи и тысячи статей в сети, и что отдать своё внимание на несколько долгих вечеров одной незнакомой вам книге — это, в нынешнем веке, поступок едва ли не маленького героизма. Спасибо. Вы для меня сделали то, ради чего, в общем-то, любой автор и садится за свой стол.</p>
   <p>Я постарался, насколько мне это удалось, сделать роман по возможности приближённым к жизни — но это, как вы уже поняли по моей исторической справке, всё-таки альтернативная история. Это не строгий исторический роман. Это псевдоисторичка с элементами реальных биографий, и я не стесняюсь в этом признаться. Меня в моей работе вдохновлял один вопрос — простой и, как мне кажется, занятный: что бы из этого могло выйти, если бы две настолько неординарные и настолько яркие личности, как Фёдор Михайлович Достоевский и Надежда Прокофьевна Суслова — в моей альт-истории оказавшаяся нашей с вами современницей, попавшей в чужое тело и в чужой век, — на самом деле закружились в каком-нибудь общем пламени? Что бы вышло, если бы они полюбили друг друга?</p>
   <p>И мой ответ, выраженный в самом ходе моего сюжета, состоит в том, что — на мой авторский взгляд — две настолько яркие, настолько неустоявшиеся, настолько каждая по-своему обращённые в высшее, личности скорее испепелили бы друг друга, чем сумели бы прожить вместе долго и счастливо. Поэтому и финал моего романа сложился таким, каким сложился: Надя не вышла замуж за Достоевского. Не из-за того, что она его не любит. А именно из-за того, что любит — и понимает, что эта именно любовь не для совместной жизни, а для скорее для яркого вдохновения. Я писал эту книгу без оглядки на канон жанра. Мой роман получился, я знаю, очень нестандартным. Многие, предполагаю, ожидали другого: бурного союза, разрешения страсти, торжества чувств. Мне же хотелось показать, что в зрелой женщине более всего ценно то качество, которое мало проявляется в любовных романах нашего жанра, а именно способность отделять моментальную страсть от реального чувства. И умение выбирать жизнь, не отрекаясь от любви.</p>
   <p>И всё-таки я считаю, что мой роман имеет право на ваше с ним время. Пускай он нестандартный. Пускай он неровен в темпе. Пускай в нём кое-где есть огрехи. Я надеюсь, что вам было интересно. Надеюсь, что вы вместе со мной полюбили мою Наденьку, и моего Голубева, и мою Полину, и моего Достоевского; и что вам было жалко, и страшно, и тепло вместе с ними. Этого, в общем-то, я и хотел.</p>
   <p>Большое вам спасибо за то, что вы были со мной все эти страницы.</p>
   <p>Приходите, пожалуйста, в мои новые книги. У меня уже зреют новые замыслы, и я надеюсь, что в ближайшее время сумею предложить вам ещё что-нибудь, на что у вас не жалко будет отдать своё внимание. Тут, на этой моей странице, я никого ни на что не подбиваю — просто скажу: если вам понравилось — приходите ещё.</p>
   <p>И напоследок — от всей моей души желаю вам крепкого, доброго здоровья. Это, пожалуй, самое драгоценное, что есть у каждого из нас. Берегите себя. Берегите близких.</p>
   <p>Читайте хорошие книги. Не забывайте про классику — она для того и осталась с нами навека, чтобы мы из неё всё ещё могли черпать. Достоевского — читайте всегда. И не только Достоевского.</p>
   <empty-line/>
   <p><strong>До новых встреч в новых книгах.</strong></p>
   <p><strong>С искренней моей благодарностью —</strong></p>
   <p><strong>Ваш автор.</strong></p>
  </section>
 </body>
 <binary id="cover.jpg" content-type="image/jpeg">/9j/4AAQSkZJRgABAQEAYABgAAD//gA7Q1JFQVRPUjogZ2QtanBlZyB2MS4wICh1c2luZyBJ
SkcgSlBFRyB2ODApLCBxdWFsaXR5ID0gODUK/9sAQwAFAwQEBAMFBAQEBQUFBgcMCAcHBwcP
CwsJDBEPEhIRDxERExYcFxMUGhURERghGBodHR8fHxMXIiQiHiQcHh8e/9sAQwEFBQUHBgcO
CAgOHhQRFB4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4eHh4e
Hh4e/8AAEQgBQADcAwEiAAIRAQMRAf/EAB8AAAEFAQEBAQEBAAAAAAAAAAABAgMEBQYHCAkK
C//EALUQAAIBAwMCBAMFBQQEAAABfQECAwAEEQUSITFBBhNRYQcicRQygZGhCCNCscEVUtHw
JDNicoIJChYXGBkaJSYnKCkqNDU2Nzg5OkNERUZHSElKU1RVVldYWVpjZGVmZ2hpanN0dXZ3
eHl6g4SFhoeIiYqSk5SVlpeYmZqio6Slpqeoqaqys7S1tre4ubrCw8TFxsfIycrS09TV1tfY
2drh4uPk5ebn6Onq8fLz9PX29/j5+v/EAB8BAAMBAQEBAQEBAQEAAAAAAAABAgMEBQYHCAkK
C//EALURAAIBAgQEAwQHBQQEAAECdwABAgMRBAUhMQYSQVEHYXETIjKBCBRCkaGxwQkjM1Lw
FWJy0QoWJDThJfEXGBkaJicoKSo1Njc4OTpDREVGR0hJSlNUVVZXWFlaY2RlZmdoaWpzdHV2
d3h5eoKDhIWGh4iJipKTlJWWl5iZmqKjpKWmp6ipqrKztLW2t7i5usLDxMXGx8jJytLT1NXW
19jZ2uLj5OXm5+jp6vLz9PX29/j5+v/aAAwDAQACEQMRAD8A85hjj2m4MKyCNMlD37dR9a6T
StRNuVhGn2duitt/49zJk9gOQSfbHr6GsuwjYwTlfu+Wdox0PatDT9M1HVdNV7byg9tI+4tI
ATzkY9BwPyrwptt3R9ElFbmlq+o3NtbbpoIAHXKKlrtLg9CDuPvxwfauSeWe4WVnVofLRmAO
1s4A4wQMdQc5rQu7HVLiWOGWO5k3SAB8M698nI9s/wCeKdNBm3uThUYQMOeOS6j8TyOM9jUL
uNrWyMe+dF02M+QMTMRv8s5wOQPpz+lJpGjXWo/MjJFHnG+R8An29f8A69Si8totHFud/lvs
xyR5j4ORjPQZxxg8n1pdNvZZGlsdQS5EMwCo6KFKDPbIxt/lzWqlLoZyiUda0+4sHj3onlsA
BJGxKse/NULKE3F5HFNKUi3Au69VUfeb8Bk1v2kTvZajZxuLi1dwLcgttZwcZB9gal0vwfrr
q08FklwpVky2QMEYJ6jsa1g3K7MJyjB2bKo8PxQagttJeLKJtQks45EJxtXZ+8II5UiRSAPf
2yuqaVBpwtYZ2af7TCkh8uQYUngjODk5z+hPWti90bxLAiTzWlvEsLIFYKdoZVChue+FTOeu
0e9Yl4L77MkU9zZBIwgG5wNoUYHJ9R19cChRqP0Hz0l1uWZfD1ol9FZpPj7RdSW8Tl8hNjbQ
zcfxHnHYc89Kr6to8dvHG0dwshYRkKzAFlaJHLD2G7b+H5VheXc0rSDUNOaQySSKQ4+Rn+9g
dMcDrkCm30Er3DyzzWcTBUUqZQu0KoUdfYD8TVKnO9wcqdrF3TdKt5LSCWSZlkkkuVK7xiMQ
xLIuePmyWx17UWugw3erTae140f2aSNZHLDbIGIU7eONpIHOcjnjpVawa5WBRbT2JSN5CuGH
BdQrZx14Ap7TanFMJ1nst4KE5IO4oMLnn6/Xvml7KotkS50upPbaFFci38q6dPN06S5AJ3/v
AzqkZxj7xTP4/jWVNZRJ4fk1DziLhbhUaAqDhGDYfjtuVx+XrViOTUBHbYntf9FKPF8y8FXZ
h+rH9Kekt7Ejx+VpIjdNuN+cYYMOrdmAPvyO9NU6q6XJ56XRhe+Go7cXEgvk/daelxH5mEBk
85InTJ6AMWwe4Ax1qfX9AtdKRnSZ7pRczWy7CBzGcKx47jnHfn0qlD9u+xy2RnsDC6lTmRd2
CyOef95AR9W9auyXGrTyGVpdNYljIR5sYG4sGz97sQMfiOhNJ0q172KU6SKfiOwh03UUgWRp
YmSOTztmcggBuO+G3DPHTPeo9R04wrazmVllmi3zRF9xh+YgZIHGQA2BzhhVm2iuY/sbGfTg
LL5oVeWLk7i21ucEZJ4PrTr1bm4jJkk0tTzl45Y1ZsnvggZ9wMnuTVKnO1uUPaQ6MpWcMtzM
1rbrLO7qQwDYUAHOcYqa98O3tvEtzBGJ0ByVjcOw6cdj+lTWivFoWoJBNE8gZSwjkBOwnnpk
9QtSMV0+0ii08TvO4WR5VbMeB6e/rUTcouz3LSM/R7HVL1msoUPksQ0rSnCoM9Se1dPFoWgr
A9teavGZlBO6JMCIZHVicYz6juBUcSXV74ZnkSRRNcTGR2aTowIwNx6DG48/3a5u4j3PJAXB
K/J8jZDYPqOO3aoT5hljWfDE1iTJDeQ3NuNuJQGJ+boSADwecEZHFXrDwQzoZNQ1S2gVTtIH
BVu6ksBgjuOSO+KTw/fTPJHaQ7bcWdpPsaPOWO0sM577wuPQnNZtzqU1xa29q0A22+7a3IZg
x3ZPr/nrVOT6AlHqa58L2NxOyadqsMd0nyrbTRsmWHB5JJz+GKzL+21DS7k2l0sYlUAkE5P+
eKu6BY3V9csYVVp1XeNzKpzkDAyeSSegr0DxJa+H724tpb3YZhbqpbfjcAzYP5YrkqVuV2Z0
wpJK6OX0OaKW2uI5pCI1QPx2wefzBI7deop/hPULmx1Hzo3VYyfmDnAf2+tUPDXlpPOTdYDp
s2ktySeM/lR5QUiby3NtEvyjbjd7/wAs+vT6aNWkxK0oq50XjDUdQ1CVkgiMNq+HVEQAyD/a
PoPw96oeGxczWV+LiCbYsJbcw7jr/TjjkdeKz/Emp3dyLcXMjiMwKY2B4T1z69+ad4Uu72Gz
v45rghfJKBHYkZJ4PBwOAOeO3PrUYJxSRLnaTZRTW1sLOOGMRF9zlmzyhJztXPKjnHvilg1Z
5gjzzPcuzkSJcKHTZxjA9a5eVC0hJOaELR/dOM9a+np5dQjBRaufOzxdWUm07HrvgmztLi82
ThTbFCCpUfL6Y/xr1bTFtYNlsrRjCjCg4r5n0HxDc6bdpPG5JXqM8GvRdG8RSXSx3QYqcYAA
J5/OoxFC2kdjh9lPmcm7tnf+PnjTRZSgGem3+8K8Juxb3DSRzfdfK8jius1nVp5IXWSZnJJI
yc4ri0SIapbPc5+ziZPOwD9zcN3TnpUU04QdjanD3lcxdU8G63pl8Rpnk3d2loNQjtV3JO8G
CfMjVwPMAAJ+Uk8ZxjmsqTTte177LqE8d3ILwfuNySOZAvXbwd2MdOa+gtTuIbPXvCt7q9vB
HFYabY3r6guwJCUSUSRRbcbzJuUBVOMAHHem+D1t50+G+p+T9nto73U/Ih3/AHZJLj5UGMdF
Dn32V40cyqx1lH+tX+h7cqMZWUX/AFoeQaPYzxxxafb200tyziNY1Ql2cnpjrn/CrE1okEj2
95qcCTpw6Qq0wQ9wWHBP+6WrqvAioNU8VSpxqA0q9Njx83mDrt/29m7H40nw88PaXdppmtaX
rjzalp+o2Ml7ZtbFFRHuVTCvn5iMjPHOce9d9XMHC99LW/H8jy44f2pyPiDTLnSbWC9lMc9l
OzRpcRFtokX70bBgGVx6MB7ZrnNQmuLVkW4hmiZkDqJEK7lPIYZ6g+or1Pxhby3/AIX8cWUK
B5D41CRAjozNIuf/AK/pWF8ZIY9W0bwdrVhJHcRy282mIY1YALBNiMEEA/dkHbt+NFDM5yaj
L+tLmiwUFFyRytpp2tpKsc+i6mpKlhm1fkDGT06DIqNygYsGzmvbfDEqTabp0od1ikbxI2Uw
TgkEEDucdq8m1rw3LpemaPqUN6t7p2rQtJaz+WY2+Rtrq6Enayn0JHvW+DzX2s3CWj6ee/8A
kXWwfIlJO5kZqIoW6Ctiysw5AcgitC7sIYUCjkkcmvY5+5zJcrsjnbNrq1mEtvIY3H8Q9PT6
Vu2+tSSQXC3M0URMZ2KsRAkbB4OPfHXis26Hl++KqOSBkrisa2Ho1vjRrTrVKb0Zq6HrTWjv
b3I3WsxBdVAG0+qjp/nvyD0UOn28MMf2a1guXkdUDszqI8/3l3ZyT/h71w0kbcYqez1G+tlK
QXLouclVOAfr/ntXn4vLlL3qWh20sS7WkdtY6i0d/Hpd5Y28MolCGUJgwqWUlR6jOTzyc1K9
/Pq8s01vo9g8dvHksVYYUcKCQc56AY9PrVGS1h1Swt7mKXdNt2SPszggDg/xEc4+YZJxjILG
r2lXmn6FprmW3a4ZwN0KOAwXLDd15OQc+hxgYGa8GSa3O6OuqLDzW1ii6g9pHGI0U+VEHMgJ
7E7yF78/lXHare3Go3r3cilt/wB0AgBQOABmprhi9ibmWZpVzja/yttyMDJ5ON3pVPU4vJmT
y5XkV4lcHaM8jofpSpxXUqU5Grp5XfIofdlc/M3Q5x/WvRvDvhqbWrYWk1xHbWayB2CHdKQu
cKAOBxj8c8V55pkcREihF3uGTB5x0wcdevpXX6XbeIIox5bI0eeRE+SRnPcqBz9f5UqqfNZF
xklCzOs8aeENFiVIrST7MYocI+SwyP7w+ncenSvN9StJtM+2R3SqGMbKhXGMblI9+M8Z5x1r
f1mXxFsMdzFNHAgADELtx6kK3Jz749uprmJ5rqS6k+0x+cojdR948k4xyBjoP51GGp1IVPe2
KrShKl7u5iCBWHAzSNZhu2PwrUNv5cjLkPjuKpwapp8Nz5Fw7DHXK4x9fevtZS91M+UgnJtL
oVRZbct/StrQrl4IWiUEg/pVpbS3uYvOtJUnQjIKHIxVNrd4W+XI9ccVluU2WhI0khUnocZq
8NLV7J5GBL8YFZdhkXSiRuCCcY54r0LTNKjk0wTJOHYvt8vGTjHX0rGrJR3H7Gck2jn/ABml
rql1pBtWMn2LR7aylyhAEiA7gM9QM9adZ63faZF4aijslkj0CaaZVMpxO0hJ544254rYudMM
RJKkAe1aFjoa3kJKDae4xXH9XouChLVIzdSqpua6nmDQ3Qu2uoXeCbzTKjoxDI2cjBHPFXdL
m1a2vbaeMrLHDdxXckCKsSzyRtuTeVA3YOeuep9a7648KlD9zd9BWpoXhgM4JiJx7Uqvs2rN
HTRva6OC8vVn0+a0+yFPtF+2o3Eskm6SW42kK3AAAUndgDk9TUNq91pPhi20e40W2vRZ3j3t
rNI7fuZSoAO0dQCAcE817E3h0Bc+XVLUfD1vJAYpEBJ6DHeubkpPSx0RVVvc8Y0bxTeaBomm
6X/Yy3CWUV7EJTOVMn2nAYn5TggDisfU9Uu9UstJ0xLRLXTdKhaK0gUliN7bndmP3mY8noPb
19dufBEEpxINig88daytT8PQwZSKFFUe3WtaNKhGfNFam05TcbM87s7dlXOSBjnFTT27mMHf
mt24sfK6g47471Qv4h5pWIsU7bq9VSbZjKkmrmTJYxPaBxLmUtgpt7euayL9IYz5LcMVLDjr
iukjVGuPswlQTBQxQnHGeP5Vx/ii8UXLLC2Qg2A9mPc/rWnN5lQhd3sXbKBprBJehYfnimS2
TqMha6qz0d7fTrZJDhliXIxyDjvVeexfcVVSfXAq+Y43WV2YlndXNoWCSSIGUggMccjGcd8Z
p1il+NSt74JI6yyeWHIP7zPUZ7/nV+XTpCcbSPqK0dGaa0mThSyqwiJH3WIOP1NceMTVOUox
T7nXhZXaV9itbzQrPPpskdoZFlZYjOuV3Y+uBkjvx06YqpqMDSeQ86uZjGRINgwpDsMD24pI
7uezLQWdsZdRll3FmjyTnB2YI5A55FdfJrlppJW3uLdWuHVZZRHGSFYjkde2K+YlLlPVOY08
xF3VXwxwYsvtUnB6/Tr+FW9Bmnl1x7WRo9u2Vt0Khc7VJHOAcZrI0b97eIG5w2R9cGr/AMPo
w/imBW5Bil/9FtXTGKdTUwnJ8h0QglZSXlkxj+9TPsm7qucDNdLaaczqFUZP+c1cbTVEZ2gZ
PUV9c0orRHyntJye5x0tjsKEDqisPxUVzmv+GjeSeZZFYpz1BHDf/X/CvUZtNnaC1klh2M8C
5Gc9CV/pTE0oZBMYzXEq6lTTPTVGVOo0jwUxa74Zv1niWW2mXg7l+Vx6Hswro9K8cT3kY+2a
RZjHyuyyFF9j0OPryPb19ug0uRYCyQ+e5+6gIX9a8p8TfDHxZrHiqSe30+OKKfqVASNcD8zm
sJYmNrXPQoYdzd5RNr4ceDvEPie+W+mtpNIsAoYGT5nkB/ugrgj36fXpXs9p4fW1RIFGUjXA
BOcVS8E6TrWlWsEGoarLPsiVWDqCScDJLEZr0HTohKPmwT6159SvOTuy6tO3unn2qaRI/wDB
ux1NSeHrO4S5WPbhQa7rU7N2lSNEwmM/jV3S9JSMeY6ckVP1jSzOb6uZsGixMQ0ibRjvXC/E
Dx7o3hS4NjBE08wyrsqAhQRyRzzjI/X0rr/irr1p4c0CSV5dspUgDAO044NfImta4dQuHvtR
vDJNHynIHcDHp04qsPTeIbTeh30cNGnHmkdX4y+KF5qeqTSW0zR227FunUADgHAyCfUnp61z
Vx8RvEErqbm5+RWDZZWxkdM+tcUNfWEs8SjLvljnGAOnT15+mKkt7q21WVi08iz4yA0YVT7A
g/zr1Y4WnFWsN1n0PdfAvxRhvVh03VbZ/Mc4SZTgH6gnP6ntXfX9qLhRNEBsdcr3r5Q02dLS
63xyPHIDxnOT+VfQ/wAIvEjavpv9n3D75U/1Z24Jx1AH+FedWj7Gd1sdDoKrByS1RXvNJle4
KEBc+tZWsaVDptq91fSpGijJJ6D8a9O1I22mWc+oXDARxLuY4/QepPQCvnbx3rF5fXTfaXkb
cxKxGTIQE8AYAHHrjn1NbQxHvHPTwNSqrrYyLjxNayeKt7RMLRE8pWP3mGT8x9Pp2+uas+H/
AAve6t4l+0vCZtNtpd/m9pechc9wO+Pf1FO0f4X+I9W0C88Qx2sqtEoa2t9vzzDcAzYPbGcd
z/P2n4deED4f8B2cWqKy388rSFDnIQgdRjg8cY7YraVeKe4qlOUaDilsVtK0cXbhpVKn1Io1
C2gtJWjgiUKO5AJNdZIyxQhYxgAYJ9a5zWXV3OOcVtCTk7HhOiluc7OtuAXKKW7DvWFeQPLM
WAroZoVJBqt9lJJJrdxuioScHocrfane2+tz6alwhRVXiQkZBUcZHNc1rt2qag8cMiFE43O5
JbknJPfrWx4ljVfiDLGD/GnP/bMVg3sY8/738Cf+givmZJKTseyps19Bwt6m44BcD9DV34cO
P+ExswM+WySDn/caqujbDexlBkb1/nWj8KxGfHNgWUsiiQsPpGx/pTh8Yqnw2PXba3IflsDt
xW3a2Aa3aTZwoyaqtPBK/wC7gKeuTWrGVXT3AlwdvPavpKtR8p4tHDLmuU9Nt1udJsGYZJiY
/wDkV/8ACrJ0di2SoqfwtasdK06WN1ysbqcnsJHP9a2sOX2gfLnB968yE06R6kqTVVmRDYtE
mSOangJVwGrdUoy7GVR74pG08MQw2kH0riqTUdGdsKd1qR2uyWP5gdw9e9adndWtodtxNHGB
1Z2A/rVDUyml6RPfMM+UhYenAySfYAE/hXyd8Sfifruv3M1pFqU1pp4AKxR8b85+Y49fTnFY
xvV92Jo6Sirs+qL74l+CrOZ459btxsfYTnv/AFro/DfibQtbi36XqVrcp6xyAn8q/Ppr/Txz
Ks1wzt8xL4q7oGsSWFx9q0bU7i1uVYCPkgnnj/P1rV4Wyvcj3D6j/aytI4tEgvZBGAxVEPQ5
Od+fUYCflXzx8OfC9t4q1eaGSUC1ibazL/E3oP8AHmveZtZuPiv8A7g3MCy6xpjEXGRjfhW+
cfUFfTkfQV4V8NNZs/CMt9LqYuBGlxs2xRbiDgE9x61zzqVaeHmqT9468DGEq0VV+FXudP8A
FX4LabpHhuLVdGmmYyTJHIspBADZ+YnjArzCXwjqFhqJ0+5G8tF5yELxtzjOR+NfUGh/Ez4e
+NNDm0L7UZJCh3wzwlGGOSRkc4xnj0rzG68S/Drw7qVxGdSvtWupB5fmlC7Kgz+7ycADn19+
+a5aWYYuC9nq3Y7ng8PNuo9Fc8iltJ7O4Rb0PIo6N3r1b4SXdx/a1olqNyF1DHaTkZ5X24JO
OR71xvxAmS/WLUtOjmSIy4xIuCM8j69K779n3Rxca5BeSQOkyfMdigAj3/8Ar16Eq/tcLzT3
Mo0lSryivhsem+PfD+p6sixwzhYgd6huAp7HA6+xx6464OJ4b8Badpsz3eoxR392zAh5UBRC
AOgPU+5/DFeq6hatt3KuM1iXML+YflpU4WlzGUsRN0/ZrREmn317bZS3RFDdTtznHSotZkjW
bdMzNJjHP8q27O3ZLUGRQPTAqtqFtbiJpSFDYzk1207XueZVhJqxxeqSSbCR+7/3qw7iOSWN
mU5xXSXsC3M3z4VccECoorN5ImtII18snJY8kn616UHyo5JYdt6nHtFIz4wau21m3l5YZNdO
NCkhiDSopz34q7a6MHj3KjnvWzqJI5pUJJnzz4l4+Jcx/vSKP/IYrnLyXbMBu/gT1/uj3rpv
E/zfE25cdPNx/wCQ65K+H+kdG+4nYf3R7181JXmd60R0WijF0oz0kQ/rW98G7cP8RbGFmOGi
nyR/1yasHSuLrcDwXTj0+auj+CwH/C0NJxs+ZnQ5OeCjUov3y3Hmsj3o+GbnJMa7hjOaqXWn
z20EhZCBtPJr0BrcDo2PwrK8QxCPR7sjtGefwr151nKNgo4S0kc74SBbwlYZOWM1wAfT95n+
taPnPA52E89c85qn8PXiuPBsHzo7Rzvwp6ZNbUlrk5Irmw91Ts13O6rRTqNomtEa4HTmtS32
RMYpeCKqaYvljb1q/cQGSQyhgMDoa5a8Wy1EzvGeraHpHh+6fXJkjtZI2jK/xPuGMD8zXwr4
ol04atcHSFlmhLnyvNXBUe4Gf516V+0f4ru9R8TT6eZ38i2J8tOgB6Z/H+VeQafLvuRI2ARz
06/nxVYahyR52zOtUs/ZotwWs91bxB5RvfPOOMfLwfzFV5UFnco15BlN3GBhvrnvXY+GvAPi
zxHIsun6fMsXLJLswOuV4+oA/wD1VB4g8L+JPDV6LXX9OeJGUBZXUlRgY4bsPUjHv6Vr9YpS
ly3Od0aiV2es/swfEjwp4ckvNE1SOdX1EgmZ23KMZwCv/AvSr3jHwr4ZsviFeWMrCO1v2j1C
wkjAK/N3U9CMqfbBr5jkke11AyRsVljbcpH8Jr0LxF4muLqx8May0rOtsjxOm7kYbJH07/8A
AjXBi8DKX8N6v8zbBYqMavNP5nt3hfwXoGmeM7KfT7NDJBbytu2KvylSOgAH8R7d6p2XgLwn
LZGSaHy2D5k2qpyQTg8g9MmvHZviT4u1fVEvNDuLixMUJhC28TFWT/aBB5461paB8UdQ0nS/
7B1mCS4aQtm4fIlDk9MnqK8aeCxsVdO7/E+hjjcK0/d93vY3/G9t4f8AtNj4a0KIJG06hto5
wvNewfAjwla2OlS6t5omWb93buhxlBwW47FgcewB718qaVdy3N9qd5dBkaOJmBbsB/n9a+t/
2dvFVt4h8AWdr+7jubJBEUUYDKOjfliuunhZ0VFTd+/qzlr4z2sJcq/4Y7W5RQTxVJ7SFzll
BP0remhDHJPWqrRoO1evT1R59NXMS73LHtRCF9R3rD1BppF8s9BXU3kJIO3pWe9owYsAOa6q
fuu5t7JM5mK1MkgQ9D7V0Wn2EEEahRlj7URWiQuGAy3YUSalaf21DZeaok8tt2TwCSoUfXOR
9cDqa6VNvYiVGMdWOv7ZJogNo4OamSER2pBUHKkdKt+UoORSsuEb6UnUZzzw/U+PfFZx8SL3
Cgskpxx/sVyOoyyC4HLcxofvf7IrrPFbSf8ACztUz2mk/wDQK5i+kP2j5nVSFUY/4CK8hLU4
bm1YDbMhzn96n/oVdH8EOPibpe5wdruRj2Q1z+nRE3CkHJMseB/wKuk+CMZb4o6UBnlpOo/2
GoWjNIfEj6wWYMleffG28uofDsVrbzmNbhiJVUfNIoxx9MkZr0AQFFzu/DFea/GV4tkAM135
6oVUQ7VEXRiScZyfk6H/AOv69KUYu71O2dJzVkZvwptkW8lnhdogrqhPUMhfbgjp1I/zzXqd
xHIGxtrx/wCGIuYYpHkvtRYCZbdf3mV5PBAOQRnnOPSvbrI+ZZwuZPNYoNz4xn3rOdbnm3ax
rTpeygle5V06F1QnH8Rq/KwEEpY4AUk1JGnelubYS28kanbvQrnHrXJVV9RNpHw58ed3/CZ3
kpQqJG3LnrggY/TFZfwlsIb3xNbCaFZtrKVVhwfmHX/PavT/ANonw+sssuoKRHIrKjIR/rCA
RlfUDaeR+NefeBtB1G+0e41G00+O82MAUk3FVBOCxVTlsccVjVrx+rcrdugU8PJ4lTtdbn2t
4IhitNPjj+RM8ntk1D8TdG03XfDs9leJAyOpAckfIccHJrxD4M+FfEehazaXPnJDZXcmyaJH
fCDnlV6dh24yc034q+DPEF9r82szC3u4vOZYo5N0gCZIBIwQeFHHfNeJ7sZ+yvp3OiVO8/at
/I+ePHWkSaR4lu9PZiWhb5TnO5T0I+op1yZH8GRRfwQyljnJwGHX/wAdroPi74f1DTJ9Mu76
xisbm6t932eDhUxjgDt16cVU+HMcF293Z3k8QidApWSQKWJJ5TPUj0719Jh6vPSjLc8PEQ9n
WlG25j2SiO2SI3TxrgsNrc+n/wBb8aZqIF1bRjzy4jJ5JyR7n25roNW8BajBII7WWHZOw8oF
8FssRwDz6fn7V1Pw8+H2nRamt34llYLByYnXZj6gnn6VvOpRi+fqckXW5eVvQx7DSjZ/DTUt
X1FGje8jW1tFK8nJALY9+PbH1Fdz8BNYuNBvFO/EZxn0rjvi94vsfEWu2Wj6F5x0qzk4ZwF3
sMgbVHAUZ478nPrWv4bzbQBS+MjH3c1wYqnKVM9PB1v3lpH2Tazx3lpHcRHKSLkGoLjg8V55
8JPEoWBNMun3AjCMT0PpXpMiq/IOQaxw1fn0e53Om6U7dCjI3GcVXVevuc1cdcHFMZSa9GMr
m0ZFYRqDnFeZ3nhy/wD+FneWL9vsMz/bW5yyk5yAc8njaD1UHgjnPqWK8zuriJfjDy83+sjX
HmHbzGBgjOOpraFScb8gpwp1Lc62PSgKiuWUQvz2Iq0q57VR1G2lKSMg2/Kaw5wm1Y+QvFaj
/hZurEMG/wBIm6f7prm7j/W/8BXsP7orpfE0f/FyNU56yzf+gGuZvCwnwTn5V/kK41ueE3qz
ptJiH2oHacGWPGOf4q6P4FLn4p6XtC7QJSOP+mbVg6EN88aZXPnR9+vzV1/wMhA+ItjI5wQk
oX67TUx1Nqa95H02BXz5+0hqGo6b4qtkSX9zLbo6LgcZJU9c56V9ECPjrXzr8ab7+2/FMn2u
JYDZK1vEoILEq5OTkjrz07GvWoStK56LTlFpHL+F/F+o2WsXVhHEWSGF5CCwySq7snHqfyr6
X8AXNzf+ErG9uiDJMhfgdBk4H4V88+H7Gxlv7K6+0p5qJ5TAxx8h8A/8tOec9a+gPhxPu0Vb
AJ8lkqxq5PLZyeR2xx69aK04ynYpQcaTb7nTotSAcUBfapUXiuartY5XM8v+N1rC/gN7RUVp
rnCIc4K4GWb8lxXknwpttS8LWFhezRGO2umJjc42yISDkY9CT+de3fELTH1KaYAYCRBFHXmR
iNw54AAP1zVBvDAvfBN1pqcXGkzOYDjkrgOB9CD+ePSvl8XUfI4I9XBV4UmnP0GeJtU1OOLS
tS0fSxqOyXdLEJQhC46j1Na/hzU9Si0C4vtYsUsJnmZkhEu/anbJ9T6V5FDp99rN0qpdxJ5Q
OY59SmhQ47jyz1H0p2t3x8H2DC4u4pJZgVjhiv5rlVB9BIePrxXDGTa0+JnfWwsWrX2PKf2h
vESa94t8vzt0sI2Rx7Twpzls9Ow461T+DehJrd60dxH5iNKoI/vDqf0zXF6xqD6rqt5rN1gP
I37tR0XPAH5V6v8AsuXMTeIZLWU5ZiAh9WOT/T88V9hRpOlh1FdD4/G11UquaX/DHrI+Fvim
3t7lFvItU0NSENpcqZCExktEeCCM9M4OT3ArkfjtrnhGw8Gafo+jC6l1VI3iJlc7gjEbmfJO
TxhR05J9q911/wAaW3g7wfJe3kVwIImcHgAEZIVVJ654AA9q+J/GfiC68UeJ77Xb1Eja5cvs
QYWNR91QPoAM9+tKjG7ucnO2tTF0qH/ib+YwJWJRn69T/OvStInXyg5bPt7Vx/hXTI77Sbgz
F1e4O4MrbWyehB4wRgYqnfz+JfDU6q0i31nnaJWBz9CRyp9jXZO1SWjFGo4Suey6LrL2dzE6
EfIwIx2x0r2Hwx8RLK5cWjSjzAqkoTyARkGvlfw745tCRDe29zaPjGeJBg/ka6mS6iuhbXVn
M8cqKojmUbG4HXHpxXj16DhK60PocJio1I8tRXPq6DWLC7GfNWJh1DGrgCt0Oa+YrHxbcDOk
6s5E7snlTofkkGRn6H26V9C+CLoXnhu2uGZZHC7Sw7471rRryjpI3nCKV47F/V2lttJvLm3E
fmxQO6B+QWCkjI9K+fJtQ1Q629497brumfJR8Nkhfm+oO7869y+IV1c23hOc2i5lmIjz2VT9
4n2xmvAb/WLVdSSC4SMFiNyeWMKTjoc/+y9x0r2MO9Gzncj6L8MXM19oFldXCgTSRAvgnBPQ
n9K0bwYsJzj/AJZt/I1xPwx8QLL4Nn+0yNIbCYRZBUjaxAAGBnIJPB/Ou61t1h0S8lbosLH9
K5JqzZjOpbQ+KteG74jas+ePNnx/3y1c9dvtnxjOVU/+Oit/UmB+IepEc5kn+XsfkasDUubo
kjqi4/75Fcq3POktWdJoQxdRHJP7+LqR6mup+D8hh8d2T7lVQJCzMcYG08k1yuif8fSD/p4i
OefU1sfD2NbzxQtq74WWCVCcZIyhFEFqaKXK7n1zZTwXdus9vLHLG3RkcMD26ivnT4u3MT+P
NUa3nRogY+UIIyEG7r7/AMq9Z0JJ9A8IpocFnJcIqSq0yvtcB9xyAcdM9jXi/iFL60iKXrXH
IIJLHGcHjk56c8168KEoM6aeKhLSMjL8JXRGsQLeSAWzOCCyAAqWHf6df0r6R+GYV9HnYP5m
blzuJ69Oa8HVvJ0qKGO6u1kaAmM7hhgMdO+Rnv8AhXs3wxGNalt47ieQwWq7w4IHJwuOdvAB
7f8A1+as0p3SOuTbou7O/wBuakiXOaeVb0qiuoRLrH2InDgYP1PSsa1VLU8/WWw2+sY5blWl
J8vymif3zjGfyP5msidf7FZtTfMkIQQXQA5cDAVh7gnH4mutZQRgiuR8fXyWXhlrOII7yACT
IyAuckn6/wBa+axkHUqOxVKo27PY+XPHlpOdauIrJ5FUyOV2sRxnofpWl4H8CXF1F/aOrs6p
J8qSu2Wxx07967Cy8ORN4kN20ai28zzoo2+bczD5lJOTnfk/iK7/AEHQn1I+bIxHKlCykbMH
p15NVQg4Rsz2MfmSVlT6o+SfjPoFt4Z8TfY7TT3t9MurVPImCnbI46nnv0yOOueM1Q+DOsro
njGKViAHA2k9AysGH54x/wACr751Pwpoeqaf/Zer6VaX1o4G6O5iEgJA64PfLdeorwH4y/AH
wZp9tJqnhbUbnRrtHytqzmWEnrgZO8cZ5y2AOnFe5h8VCUeSejPl6kXJ3R5n8dfiBN4r1YaN
ZyEaVYPkBXJWSXGCSOnyncPxNeW3MyuRbRAvJIcHHQDuD79RWhqPhLxdE6wtpVzKsoZozbKZ
PMUfxHaNwHfkDg96z9LhlXWfJkieI2/ysjjBVvQ1304wjC8WRZpWaO/8Pxi3sogfkC8N6/X6
9K0Zwl1uh+TY7fPuUNwPXPWsmzffbnJ6AE1owzwwKHfAI+8ScDH9DXKmU0Zz+HbA6grBPIkB
28ANH9T3H6/4Wbi6+zJbQwMASAv3fzPasC+8Tm61AadZ8wE5eQ/xew9qh1G5aTV4INxG1MsA
ex/yaqpRcrXNaNdQVkdbLdwzYfdudvlUcdCBnP1x/LvXuvwm1sp4TvLIMVeIZU9xu44/Svnn
RyoYzMhYKcHHavWPhb5s8M+d0YljK4IyeO/v2rx8bek4tdz6DATVaLizuvidqb3lrpc9k3mg
LIrxF2UpIMZIAI5x68YHXmuLuodJTTJbmb7G12PD05cvtZvOF0dme5faBjuRjpWzrVhbWfh+
1eWeWS/upHldYyY2QL8qgrnp1Oc9zXnD6NrurXlxJb5jty2PPuCdhPpxknjHQEV9Jg4/uk2e
fiKnLZJHS+DPETWGgzWH2ZXiluzM+Twx4AzjtxnHPJr2Y+IRrXws1LUJ9sSpG8fmSDaHwOv6
4+oNeAaV4dubexW31ERtcfaC8T2yHO3aPYFgSV7HGPeui8X6rqlxolloVs0Vtp0NusRtlWNm
LEfM7k5G5sE8Zxg+tXXjFq0dzzkqnPzSZ5leqF8d6kCnJafGO/ytzXPX6/6R/wAAT/0EV0U8
pXxhf5A37rgk/RWrm764k+0ffYfInTj+EV4yLbOl0QhbmPB2fvo+f+BVc8DPnxG4jDFxBLja
xU/cPOe31rK0Rka4RQ+f38QP131reCFVNbmkUsZFt5ip5H8JqofEi3ruem6PeXmh6ldX0SAz
XKhbgXMewSkDqWGFABJ5yScnNdJba74f1PS5G8TWH2R2QdEeRHXH3lYLlRnjJx071i22o3UP
l23yTW5wmJUDAkiQ8fQKO561e0tdHOnxxrDcWD7V5gfKg4XsSAeo5IPJr1nXnT3MlQpS1juJ
L4NtNVhS50PrGjIqyXUZXacfd27s9O+OK7HR7DUdNiM6BbS8uLVYpSCWVWGeVOOevauBhtnO
qNPb3CN5al1aGF4ZmbIUZCkAnkdh0/Cutsl1kWpa5ubsHJKBGMgxno29jz0/P2zXNXr05W5m
dFKNWC5YyujvNCvbuMeXcP5y7BucfMd34nj8a5vxL4usdG1XzLva9y7hBHEfmA7E59qp+fd6
Z4fkvpLqaQiFhAHU5UDJJIzgnp+nrz83a7qbWfjKaGW4leSJklaRnLGWUKfM5P8Atlhx0xiv
Jqwdf3U9EddK0ZOU1ufXdrr8t9pUM6IsZmC5GORkZqrc232yGVpFyGUjk98A/wBaxfhvcrfe
GbNmbeCMYznAA9foK7Kby0iKyNw0DN05yQeBXG1rYxbVPY4O00i5glFuI2KJcbyUU8g8Yyen
Ude1eh6ZYrawxIM72wXJ7n/IrE0NZ5tf8ti4hZFViT3ILA/oOD+NdPYnzjFNkYkOVwc8DNUo
nNWqqTsie/IjSSVv4V6ev+cV8+fELXJNc8WPbWymSOMHzNr8Ko++CMZG5gBnsASO9emfG/xD
/ZGgLFDMIprlxEj916kt+AyTXgCan5Fm+oxz4eQuIlAwyxRqdisp5wSO/wDfqnFt3NMJS5rO
Rf1FLu202W9jmVms5EmMm07cKXWaNgDyqqV6evHrXGfFjRNLluV1XSIUjdU2zxryQw9cZwMd
un516j4UktD4Bex1iAssgd1VRuJDnbjHXJAHI+vrXG3P2f8AsUSrdCS9t1+zSIB8u9WxuYY5
UjB47t9K2puStY6m41b3PKo7tILRpZWCoFG5icBRnkk1zlzq1xrlyLS2LJZZ+jP9fT6Uzx1D
dQazLYZZbZDvjXP3gf8AJH4UeEYwrFl4I5r26VNKHMeHWlLn5OwzTolj1jA4WMkfrVu233Oq
3ExLAHC5HXAFU7B86jM+PXipLW98rcqHmRm/nXTUhfUwjKx01nOqfuFbEa9sdq9s+B4E+4sw
YkYrwmwQeRlvuqOR69/617N8ArtY9SgjViC7gY5IwD/n86+azeNqd/M+kyebu15HQ63ZX39u
mOKEbpTtUZbAOCAW44HPPt6VtPZXFjb2lu8IhzB8yp8x3DGQM8Dk5yQevQV6TrljBaobzagl
DLgocPjODg9hzXNalbz3l9ALdDDhW4Xng7c810U8RJxUSU025LqcB4gjWAQh2CgOd0aE7m/3
mJyQflGDjscVi6vCLm2Iitfs6QEbR1LNgnn6kAdO9dZrGm21okD3cjcttlAZdwwpJ68DnHvW
P4iuba4szDZr5Xkrl2DlmbKPjJ6D1GOhJPWvRpS1uctVaWPIrt3fxlqeXAwZ/wCTVz16P9I/
7Zp/6AK354x/wmWo5ywMlxggexrDvYwJ+Xx+7THH+wK47GL1Og0CMLdsVBCieLk98uK2/hqr
L42MpA2rFPkZPPymsiyZW1VhEBtWeLBByD89avw33DxhKolMTeTPh92CvB5/Coh8SNNj0TTt
UsZIYTd2DJK8vlPsJU8RK5c98ZbHXj+e3YDSnZyt0YDHPIh81DsVhuZiSO2Izye496y4tN1H
7FC0ximMLFkYpuIY+uSfQDP4EcZrQt9OeDEBsi5eU+bIhKgMd4GMHp87c9ea7qrsjWnZ7o0r
S0ka/kgE8TSvPvEiHglXjJXHOPu4/pXQ2VvqKsls7O4BALMucjB5H44rm7CzUal5WJ4XKhpg
wA7k4HYklmz6Y4PGa3ri+bQ9LkurieURosceWGSAARk89+teHiZXerO6hHW0Ucf8UNckjeK2
aYwW0GNzLnPB3EHHUYyfTFeA+IXN3Po9zZTQSSXQeSUDgq7Sljk+hLfz9K9P+Kt7ceJPDrHS
Y/tMRZvNMYLMq89+2R/9bpXjn2t7SLS7ZkxcWjTLvLfw7kZVJHqSx/Gu3Cq9O5z1Z2qcjWx7
54G1fxZo/hiFdPksZ3+ZUBbpjjP+r57988Vt3fjXxR/alnHqhso4p5I4Z0zlkUkByAE6cr0P
ANeb+FvGLGx+wJFHAuGJYEsTnr9PWsXxvrl2l82rXF5bzQJOsscax5dQCMqGHqR9Px4OcaN5
Wkh1fZqN0fX/AIHX7TBbb51M0KRPIM8lliKY/r+Fc34/uPEWieEbC9F02nz22qTW8rLyHt2d
/LfqOqhOvrVX4QavHqSxXdu3mJOgbcBn73I/SrP7UF0sXw4SAuy/aL2JODgnB3f+y1lGOtjx
4u0keU+Mbi58UtatrmqzyC3MjRLhVBBX5icE9l9+vFeaarfC31iy0ywuWubNWAZ/KUmPBO4Y
B2kdB09cU7VfEE9gLpFupLkqiqGkHOCf5449P5VxuhauB4qtTcy+Xbw7pJCe46fru/WuujhX
rLoj0XXa5YKyZ7R4d1mSRnhvpvMs4pwItqEryPXntnrWpqmh2Q1e4e5UNFdYcsHwoPCksM8n
BH/1s8cj4a1rw232svqqQpJP5uZ5NhVcYHA6859B61PqnxZ0GG7mtcfbkjLbJgfvZIBP6H8q
yrU53tTRVC3O5VWct8e/CY0qOw1S2AkgkyokHHXBwfp+ufrXnOiF4YJ3zn5c16X4o8QweKtL
uYoP3UBi3Rq5zyOT+OK8yhLR2su30xXoYJy9lyS6HHj4x9pzR6lHT2KzSgelWPDsSbzczHA+
nWqkZKNMR6GtDRkaaEKg5Xj616VW6g2jzKavI2JLjzG2ZGwHIxXqvwO2213FcFicSZ57e1eR
C3njYNtYA/7PWvYPhIhwoHICE4HBPfj9a+XziX7k+nydfvPkfUF5dWs2mQzjEjsyZUjI4YZz
XOeJbuV7iAoqwqFKlAuBtJGePwqLwddQ3vh4JHdCaS3lVHG3DEM+QSPzH4GpfEJtoLyESKoQ
oeJHxnpgYBH4CsqE20kxunGDaPN/E0LvJK9xIW+Vfmdu5/zmqMthJ9kC+TJtaSNiCpG8LHL0
9Rz2rb8S3sL2w+zqVJlXaI4SHzkNjdgHop6nt9Kd4fxd3c094XgCLuDv+8fcI5Bgjnuw6E9/
rXqxqqnHUxqU3LY8Jm3jxhqG0jBe43Anrw1Yt5b+ZMp3YxGg7f3B71rzzInjXVlznMtwf/Qq
xruVPP6/wR/+gLWZxXsdNpqyLexEpsV7iELxxneO/frVrwDC9zrl/AgUytY3QXtk7Gx19yOt
UNBQx3kThulxCcY4Pz1rfDoRnxTNtZiGtZgwCgHkYwM5Ht/nNTD4kXPY9CFvfL55t4ZI4VDK
WDdTtkA4B90/yDXQ28t8BbOEuR+/BwzMf+Wij3+tcXpstkYHmlg3lvMB/cR/wk5b7uAcdx24
ro9Pe1ht4beSSRZS4H+pUA7SuefxFdGKa6G2Hi7am9bTXcl5F50rbu+5BuPPT9T9K1/FDuvh
+6ur4xG3ihLyq/R/l5XHTnOOneuctJIX1uJ4MlXQADbjjkjjvVz4mJu8KlhZTXduiszRQnaT
gDr14614tdc7UT0aXuanzFaeK9X0P7TYJIy2E28eWp+ZAwIwCck4zx1rldWu7tp7SaWfzoGB
WKQnJAz0J+vFd7B4n8LvJdW2oaaLNFBAMcO5hyTzk5PGR1/wrgPFA0eUvNo0zGFyWNvICrL7
19DhYfZtY8XF1Gm5J3L+j6hJ9sVIpShYY471Y8V3U8arF9q2KGKsOz9gcZ6e9YGhzOsiT9sg
sPQ8A/hzXQaq8TiNmSLA4jdxtIJ9/r9evatHBKZMakp0bHrv7MfjiOxhawv5xGbRwgZgSTGe
VOR6dOmOB0r6E+K3h21+JngGSxsbuOOdSLi0lbcFEig8Hp8pUsM9s57V8J+HtWvfCWu2+sqZ
VQ/LJHE5UujDtjqP5/pXufhf45O1mIdBtnZN4V5JlRNg9kUZPtkjt1rzsZHkk5x2MaVCpUmo
Janj3i61udD1S40bUwsd1aSeXMA4dQQWJ5BIPXsa4mVpLrUWWAcv8rewr6L+MPgRvGNi/i7w
3IZtTZfMvYOpuPVlH972GM/z8g+HHhePVdZeC4s7udkwJYo1ZNnPPOMAjngnNb4PMaNSi5p7
bo6K+Bre3VOxZ0nwhAIbeTWrp0guh5cciEhY3blMj04I96sXPgG+s0ZECSwcYnTlDk/pXbRe
CNSvrf7O8caWwOxkeaMgqAMYxzk/5wc11XgbwvcaHYXljea1AY5t+yIDzAqEdM5HXPT3FeVi
c0dP34Sv5Hs0MsUock4Wt1Pni+mudP2wQ3G6KRA/Geh7UxpCLZiO+P512GveF7Ka/uIXmmSW
CRkDKfvDqDz2IxyKrQeEbOaM7bu4j2rnYQGOfbgV7OHxlOUEzwcTh5qbT6HETtgTe6mqlhJM
su8TiLHcmu2bwZBM2yK8kbdwz9Qcdsfw1dsPCFjaN5cjiY4yS3J/EZHaup4qnys41h53uZun
Xk9vaxs8kt4eTgD5eRjAP5V3vwz8VWcN8sF5GbckAJkkZ7D/AD/9euNXSTZ3Eh0+TYAceWcl
M+46r+uKTTJob7UFtJbT7JfZwGIxk+1eTi6UK8Gme1g6ns5JX1Po3wN4ksrE3o1J3BZ1RFVN
xk2nJJHftyfXiujuPGPhie8ilN0sKrEZRvjwR06gZxxnr2zXzz450uZfJMm4FYV6rtJOBnIP
+eRXER3mqWzNHa6pNDG0Z3oXIyA4XbjOCOc8j1rswmUU61OM29TDHY+pRqtWPqTXtY0iSaM/
bIvldeGO0jIYdD65x+NULvUrRLd1e+toHlTCfMzbmKMv8IIHLdyP0r5nufEOubfIlu0nRsPj
AKk4PoB2zxXXaLq+o6jaabcOkMbSysGCBiDtYDJ3Me30rpllUYq7ehhDNZy92KK5OfGWoPwf
3lz0P+8axb9ttzjGfkT/ANBFarc+LdT93uf5NWHqEgW5xjPyJ3/2RXlvQbdzudK3llYsq/vY
xjp/FWh8LIDJ4u8pTybeUjjPOBjpWPpMx85A+QRcRDg8Dk1o/D65Fr4gllbcoS1lJbOKzabb
UTrSu0es6X4Zt3uvs80yRRFSrPvYgBmJJPH+QK1LvR7eG7HkXCSqW4ZWzuJwTjOMVw2naxuh
uS13CVG52bzBuGQc/XoeO+PwqhbePbKHw0kyzq1z5eRsO7aw4wcgH07d+M4NRKhiX0PSlUoU
+p3W6CPUrWITorB2Dcd/m/rivRtKtRJpLgyrI2w7Twcdv614AviC3utmswRzSogwiYwWfaeB
/eH0r1z4f+Ko7nRbgSxpBMpwsW75mXs3Tj6exrCthqlNXZFSqnG0GeP+PPhjp93q06QSTQyI
+Q6xgoqkgYzgcZPTPfsK8o8W+EZNMu3sntVFwp4kj5V8/wAj7e49a9zfUluPFF3amLLSSZke
VvvH1Ax7n2xjjHFa2g6VpuseLbXTvEVitwkjM1u+4534yVZsA84z6HFZU82lB+zvqFTL271J
K6Pm7VfCOr6HoVlq17amK1vZXSF+u4rjPv3qKKbPkmSOOSEKCA/3Qw6Mc8V9L/tc2On2Hwus
LS0iS3WLUY1gjRTkDZISB+OK+ZtH/wBKgS2uVeWBTlgASM+3TFe3h6sqlPmkzx5cjd4KyI/E
Bu7uwi+0xoETCxurZyuOMmufsbubSdREiE7c/MueCK7XUrWe40yK1VXVI2G3EZG0enHWuQ12
zCOchzkfxZrqpyhNcjMasnFqonqj2X4b+Nru2iS3tJUd5RtjD8qSemRWrqOr3El9eXGo+LLf
RyDzFarvZieoDuQF6eh9q8M8Ou8dvHHDuzySc9D/AJNdbpWqtaStfJcJZXK4wUtfNLnuSxYE
Y/WvnsVlUaVRyj1PpcDmftoJTWp3+nXHhttkyy+LNVkbnZHKzK59T5aAYrbvPEFvhI4PD+oW
bnIZnUZI+vr9a81HiS7PL+Kr6RJPmYW9ptIPoSWP8qq6z4gYWZaW71SWLr++b5Pxz3rjlgJV
Glb+vuR3rG04JuT/AK+8va/q0cvipwrsA8A+VlwSyk+nHIY+2BT9OupN0gHA28D29a82fWxe
a7AQ7sEzgsc8YPFbdvrHktGu7HzCvoKWDlTpxj5HyeKxUKlaUom0NY+y6s0DrgZOG/vHpWlq
UouYPtVhIQyjkA45/GuI8RXS3l00iH5wc9apWlxcpJvjlk46jdW31fTmRzqo5Ox0d1OJrpTv
MF0eElX+I8DB/wA9PwrQ8Pg6ldCOeJEvrdgwIHJwR1+lZAt572OGVYyJM8leea9L+H3hi8s7
j+37+Ly0fiMOMZPqfyzXLiZpR03PUwdGSnd7H0bp/hDRfEHgS107X7ZbgrENjYw6MfRvbjjp
6184fGH4WX/hKRr6Dbf6S7YS5XjY3UK452n36GvaL3x7DYacIFkkwItqfLjIxj9KxLjxxZ6q
l5FfxrNZGJvMguQEBAAGM85yT0/AdK0wM69CzexniMOqrbb3Pla4svLYuo4HB45HX/GvZPAn
hm6l0/SLaOLdIU83ABJwTu5/CuQ1iPQ7XUJp7e2mbezPFE0ymONDnCkYySODkkduK9G8Ka4k
aw3vkMgddqpkjjGM+vTn8a9DMK1SVK8TLAUKUZyUjzRVdfFuogrkF7njPs1YuoRI9xuxj5E/
9BFbM7OfFF8d3V7njHHRzWPdxbpz83RUHT/ZFeUYtHW6EQbpGHKm4i59OtN0K9Frc6jdKV3R
WExUA4z+Paq2kTSb4yWyBcRHPp96jwxcSR3V7LbyypILSTDRuUIPGPmHI/CnTdqhpNvldjL0
6812XS2TT9Kn8ppyzNNkRqTuPLkhAPmbhsgg0ttYXskP73V9Ns4kRY5F2eczFepBjRs5O7kk
A561fZJbq5a5fY5cBnnlHmSEdOrZOaneP/RG+YsUQfQ4wetfQSrPoeNGnJ7yZc0uxhkiU3Nx
qFykgJZDII0XOTgffyP++a7vwPe29pcKvkxKpj2FlLZx68sR6flXm+va7/ZWmbbVg91MdkTE
Z2DGScHOf/rj0qh4Lub+TUI7hTPJKW3MxO45964MRFzj756GHrxpy5YnsXjew2OviDTPn8gD
zto5x3bgduPzqxo+sf2nbwT20wivLdhJG3dWHQ1S8S+ObTw3oDW8SpcajdRECLP3QRyW9F/W
vH/AfiS6PiKO1eVU85yQw+6e/A/A9+cV8ji8rlX/AHkOh9PQzGNKPJVe51Hxn8SeJvFWotZa
7Klvb2hEkSIfk6fe56nt7GuU8Oaai3awXsHluful8YHbHQ9+OnHtX09/Y/g/xJ4eSwvbSGdj
g+eCPNRx/EGx2PboccjFcFqnwfaLUfttjrsd35ahIop4jGAvcEqTnPGTjtXrYWbp0VTkrM8K
tWpTm+TY841SGC2BEtplAOXYoAPzAFclrFr9rjb7JH8oUsdq9MDPtnqOldp4o8Oa74fmaXW4
EMTtEkM8b+YineGdckbgOMAHBwD61FeJDb3drJJGJY/NEbovAZZY8Z/76X61005ODuiFGFRW
bPLdNvLrRb0TCIOmfmUnrxg/Tv7V2FnLoupkQWF+73ZTft8tumPUjk+o5Pf1qlrWmxSrJGif
NEok4POD94Y9iDXO2lreW18rW8jR3K8xlRzz/n6c13txqx945rSoy93Y6q/v4vDDobxUuGlb
KoFyNo4J6gjr9eK7O7+xeJPBaXMUEUcSxEvt7rjnjGeDnp0688V4vrFxf3jgXszyPGMLuAAA
9gAKWy1nVrbTpNNhvZY7ZwVaMdCD1H4/19zShhUopp6iqYlzd2ivBJFHKs2cHsKka8X+9VVF
XndT4oAc5P6V3q3U4epbgu4SwLZyepHJP616N8KNL0LWfEdtZakJhHMcZG1ea8qUYmwR0Nd3
4QuTZS2t3ESrxSKwIry8yUvZtQdmz2cpcfaan15pHwz8J2aI0VgMqOCT3+nSqHj/AEi7toIR
FGkluDsKYACr3P1rY8E+Io9V0WCcSZfYA1bt9Mtxb+USefRQa8rCwVry1LrYqtCTjLoeE64l
vPqT6XbtKkvl79zKpU5H0ySAemc+9cnqGnNP8lpe2UsYkO95FkQBx6FC34Z4r2zXPDxuLg3K
2zmTnDqsSn/GuLg8Fz6e921pC0kcjcwAdCCQe/tXuxfLrF3Ob65Cr7r0PKrvSrxY5Hj0h7m2
QYaW2mSRoxnksoUsOgGSBwfpUVtrMX9p2FlcfbrT7PNtQNb4Ds20KHw4PZugPXvW/wCOZ7PR
5Y7W8SQXDsDiMBmhwRyeeD+vX2zVh1PWvtNmgvTqFk0qEJcqtwuMjGBJnH4EEV18/PG8onNU
XLK0ZGChVvEd2wbn/ScDHUFWrMvSrXBbOPlX/wBBFSpcBfEd1g4/1/8A6C9UprjdJncg+Vf4
f9kV4VtTrbOh0U75o9wz/pUf/s1QxXP2Wx1F4WYSrZSEkHkHI/x/SmaRcoLtArNg3EfJx0+b
is2CYzWGq7jkmzfn/gS1VKP7xfIdWXuMZ4d1x3lMVw/mZHyuQBnHY10NvcDyyVlihhD7GlkP
y5x0AAJY8jIAOM84rz/S4o1LNIsz4xgIeM+9dRZfbZktp7jT5zp0CMrSLCfLOSxBZu4ywBGc
kCvVxLsrnl4ad9DQ8QafbNHBKlw1+2THvgzsRsZ+YHBBPbPXHGcGtO31ODwxooW1gjl1CbG3
JyIx6n9aueHNSuLm3j0Pbo9+jZurqaawEcNpDGpLOGjCSYAJ7jnAAOSTg+Jjo+oaXd29tpk2
k6oLmB9PBeRp7yCRSSHiLEoMBZFI7HGW4NeVLEuo+RrQ9GjRUXzswJ76XVL2R5bjcq5+0XLd
WP8AdH+fWseV55ZjewgJHHJiAKOcnPP+ewxWhq2jeILO2uIn0S+tLS02i5aWBkEWTgFyRxkk
Yz1yO1Fpp2rXFnHNZaPfz2kMbNE8UDMrkck7gMcYJJ7Y+taxqRWieg2nLdHbfDr4iXlhdpYa
nI3ycCXoreoz2Oc163D45tI0WZ7pNpIABPWvlWXQ9bNpbXX9m36xXT+Xby+W22eTjCoehbBU
4GetW0Hitr6bTDpt/cXNsSJoEiYvEQcZZR93B4PTn3rOdOEndMys+x774n8RtqomvtLkN3Z7
Sl9YYDluOHUe3cD69ueRvbnSbnwxcmxvmmZ4cxh3y8ZByBj0z0+nrXLeALPVzqM97qNnrkcN
o/2Z7XTbYtdSyg8phhhNvGSQSCygA54jvrqxlmvD4W8Oa1ZWlmjNfS3UjXEqtkAlyqhYwOmM
d+vIAxSSdka07p3aL7TKdl1bOwkhXcuGz5iNyQPUg7uKxdSi8yRmt5V8+3w0JJxmM/d/DBxU
ukWmsvaWSxaZfuskTyQeXbuwmiXId1IHIBGDjjiqNuZZWnu7O3nuUswXnMcZKpEx53EfdGe5
rojNdGatN7oL+2t7yzM8WfMHMi/3T6fWsO7splO4LnHWuq06yu3D6lbafey6eSftMscBdAq4
y27GOMjJqre2ywztG7CRSu6Jx0df6H/PetYYhLZmU6XMco3FPikAbJ4rVvfD2rSm0ns9KvZo
r6UQ2zJAxE0h/gU45b2FY0VpftqbafHZXDXaMUaARneGBwQV65BrsjWjJXTOGdOUXqht78tx
kcZroPDl58mwnPpWTqOk6tFd2tnNpV9Fc3MYlt4Xt2DzI33WVcZIOOCOuKlsNG8RR6zHpq6L
qP251V1thbOZWQ9GCYyQcjn3rGu4VI6s2w9SVOV7HvHwp8XnTwtqZDs7D2NeozeNI41BaUcj
IxGTxXyxp8mp6dDBfXFjeWsExxDLJEyrIRgkKSMEjI6eor0Ge71V9Pha7tL2BpSVi8y3ZfMO
ASBkcnkfnXm0lGMrN7nZi37SPMj0bXPHkcsi+Rq8toqqxfbCCGPGAdw+vSuN1X4p3Fnqf2Sa
2hvbeSRlfyppYDkBclgrEZOfTt05rgfGln4mKJ9n03WNkEuyVltnG1m4CkY6nBxXPapb63Lq
NxDNod2JLFd94j2jAwAgHc+BlQeuTjr9K9FKk2lc89KUVex6V4g+KXhG4Y2uoeA47mWMYEn2
gNzk98DPeshPFvh64mslttLh05nlXbCk0h4JHqrKPwxXDwxRrYS6k+l3U9tGQjzrnZGzYxl9
pAOScZ5qvp1zZ3Wt2r+S8R+0oQWfcfvfQeldFo2fKyOa7Ni1kL65dcZys5GB1+VqpXhzPn/Y
T0/uirNnJjWZt2D8sw6f7D1Suj+9H+4v/oIry0drZr6PIftKZP8Ay8J/JqZoKfaF1CEj5Ws3
Bz9RVXQ5SJwS3/LeMfo9WvCS+ZLqCs+P9Ccjgnoy9qcPjXyFU+B/MXS9KtI9QtjcgPAJk81R
JyUyN3p2yK7XQI9S0zVkvjo19qd9ucILWDzorlCuFjVgcLHyc7R93jgVzFrEkMQkMwwOuQV/
nisi+1K0dT59kZtv3SkzIG/3xyT+BX+tb4xqp7qOXB03FXZ2nip7bRdAuPDlg7vrOuQrcahF
BIJDb26c/ZEcZ3EyKxYjOFQA5INN0Owi8Van4H8N6pdI0+l21xNrE5kybawDb1hd8gAqgIwf
u+aFOCCB5jqF1LczPczbQ2FUIgwqKoAVVHYAD1/WnaT4ovdI0rWdLs4YFXWIo4J5yD5qRI+8
opBwAxA3ZByAOlcLw75LLf8Apfkeg6ivdnsdpP8Aa/EevW/iq6hg1Dxdq9vpv2dJQRa2Mc4Z
2yOFUhUjTOMgEjjmsnV767stE8Y+KJPJt7/VLj+xbS0SRVOn2K4Z025+XKCONRgH73FeQNKR
0qzplhq2rtKun2U9yIV3ytGhKxr6s3RR7ms1Q5NW+xr7RS0R6v8ADTxRZ3dlp32qwZ38HWV1
fweddDF3dSSAROyYzlSY+SxAWPPA4qpqGpJZfDjQHtNPj1Se5uZ9R1eaSf8AdyXQkZUSYLhj
tUbgu5Qd5POa86/sLX11G209NJvJLm6UvbokZbzlGcsmPvDg8j0qu9tqceqnSJbaePUBKIvs
zIRJvJwFx1z7Uexi5c0X/Wo1JpWaPYNe1Ftc07wPJf6pAthPNNq2v36OFAuvPZmDgfxrGAqJ
1O/gGozrFpd2niPxBGLdLzxzq5sbOGWbYbe0MitLIxU8bj5Sk99rV5JZ6RrGozXSWen3Fw9q
cXAjjJ8rnHzenIIroJ9DvtKW2GtaPPZGdP3ZngKeYABkjIGeo/Ol7GKtDm17fiT7R25lHQ9Q
nv44PE3inVdIgWZfD1hBomg2JkOdj7oTMdpBGF85t3B/eg55yaF7B4f8O6Nrkvh++iaDW7q3
0pvLmMkVnEEje8KsSSys+2NSckqpIJAryG/03VYdPXVn028j0uaZo4Lloz5TnJG0N0yMEfga
NL0HxDqdoNTsdEvbmxjk2tcRxMUBBAwWxgHkULDJO8pabDlUbslF3PUviB4ofSvGuo2mj6bF
Y2TW7aRZzNNvUWQAUGADACuNxLfMSXbDDJrgILxjALGflo2JgOfQ8iqeo6LrEV/Dpv8AZd5D
qbMPKtXgZZG9MAjJp+r299YXRtb+znsroKrPDKhVkyOOD+fvmumlGCiop6mEpVFJytoj1qxT
+yfDuv6D58dxrMcGn6vayO6tH5igAmIHgskcvJP9z7oC5PFWPhGW08U6a2p63p8s2toiQzrc
hir3DFJHcnnKIWYt/fKjnmsKDT9VutBfW7XT7qS0hytxMsRKKR1Jbp3H51HrOiavDbWw1LSL
2y+1/wDHq8sRAkOAcLnr1HT1FY0koSa5tzWonNXcT0TxHqCanpfjvUtIij/tGa7tdIsrdZFM
lrpiIVyBn5AwRFf0ywOMnMlt4g0jT9Rh161vYbqHwP4cisbWYMCt5qTlwpUH76I8kjA/9Mwe
hFeUS+FPE0Oqw6XLoOox3k6M8UDQMHkVepVcZOKgtvDWv3eq3Gk2ujX0+oWwJntkhJkjGQMl
eo6jt3Fbeyp2tzafpsczVVbR8j23wzLa6dFoGlGeC5u7LRLvxCnmzqRfatNGGiQZPzsibOnV
lYdRTPA13aTaLpPhTWL8CabU5tb1t5HH+i26RFTGzd5HAfI6jcuRngeBvHLbTvDPGY5Y2KOj
DDKwOCCOxzVyzmVJAT0pVMHdbjjiNLWPom5uR4hjt4L66htbjxrqwnvWEmPs+mwMTHH7FmDb
R32D1FUYNSbVf+En8RvZ208+uavHo/2aacoljp4RGcyMrjYCiRITkfcI9q8y0e9huIfIkOD/
AAnNVdRhAJKRE49V/wDr1NHDKTs3/X9WHXqcnvWO1+IcelaF8PpdN8MXTXVlr2rSziZ5MlbK
CRlgi565fzJPX7pIrznSYmg1GzJPInTpg/xfWmzwhzkxFfoKNLi2apa/KVzKvXHqK9SlS9lT
avd7nmTrOVRNKxp2T51mXHPE3/oLVUu3/ejr9xf5CnWEm3XpRjP+u/8AQWqpdzbZyNv8K9/Y
Vw21PQua/h0GaUkbQqyoxZmAGMMOp+vSrXgwqb2/jlY7fsjq2D/tLVLw7Aklo81xMkNsWPmF
xyB2K8/ez0+nvVnTYrCJb2XS71pm8hlKSLtbGQcj8qV1dl7pEes6gh/cW5O0cdaw9wkk8onI
X5mPrSTz5ySee1U/PdInYN8zHaK2iiJS5dB13KGcqvQHB+tV7hD5hK87cClAwC5P3efxpkcx
JZj0J4qmtCefXUf50X8XXuK9f8Lw2h/Zd8R3DyNCs2sRJPMibn8sSQdsjOATgZHWvGZFV3LH
HNe0eHlA/ZD8SY4/4m6D/wAft683H6Rp/wCKP5nZgn70v8LMvVvGvhbQtP8ABWleF7y71E6H
fG8nvJrfys7mBaNV5wDznr0HJro/ilo8ekfGqTxRGV+x/wBlf20jpypljQonPvKIif8AerxT
UtE1DT9K03VZ40NlqIkNtKjhgxQgOpHUEZHB9RXrvxJ8Uw3vwA8LwSrjWJw+nzFgdwit2XcC
fcrAfwNY1aKp1Kfs3dSbi/nq/uaZtTxEp05KelrNfI868Jv/AMUp4tkJ3L9jt1I9SbuE/wDs
pr0n9oq7+x2Hgbg4bSOAP92OvNdHT7N8Ltbus83up2lrH7hElkf9fK/OvVvj5pQ1fUPhjpZk
VVurCKJmzgKG8oEn2Ayade0cbTb2vL/0lE0m3hpJdl+ZPcWsWpfs36zoUSKbrQPs9y4A5zIq
TuT7gyzL/wABqj8MLEan+zT4utnknRBqBkYxQ+a+FW3bhcjOduOoAzmtD4GeI73xvrXjjw5f
zD7Pq+nzSW0ewII1JKY4HYSjr/drI8D+dB+yj4zdHeKSPVUwQSrAhrbv2rhlGdNTpvR88H99
v1R1QqKaU1tyyX3G3qt1HEPhBpt+7HXUuoGlRhiVICyYD9xnjg+hrkf2gtJ16P4la9qqaXeP
pamD/SlgYxKfIjBywGO1cf8AC4yS/E/wrJI5d21e2LM3JP71a9pgv7+2/bD1Cwt3Y2t/CkV3
FjKSILJWGR7EA5+vrW04vB1rp3tCT/8AJkzP2rxNLlel5Jfgct4Kcn9mPxezEnGprn3ybcGr
3xq0rVdQ8J/D6XT442MWmZffPHHjMcPTcRnp26VseIdPsdM+DHxRsNNREtIPEJSNE4CfNb5U
ewJx+Fcx+0ZEf+EN+G3X/kDlv/IcFY0Z+0xMZx6ye/8AgTOmo+SjyPpFf+lHdeMlz+1B4QXp
/wAS1vxBFyDWZ8JNLD/Hnxnq1zJ5ard3NrCp/jZnLMfoqoM+7LWz43AH7VPg4NkZ0sn9Lmof
CkkcX7R15o9tIJUtor26nZeQ088iOx/BBEh90NcfM/Zcqe9Nfm/+GOjR1Lv+f9EfMuvZOuX7
k5LXMhP/AH0arRPg1uLr2p6JrWq/2c9qnnXLb/Os4p87WbGPMVsdT0xnv0rK1jVLzVr5ry+a
FpmUKTFbxxLx/sooH6V9jScmldaW/rofKT5U3rqW7G6aN1YHpXVWt2t1aBwRuHXJrg45CpyK
09Nvmt5QQflPUetTUg4u8TSnJTjyyNi5ALbQrK3oarWkckeo2+VkUCVedvHUVM16kijg4NLZ
W4utQt0t/vs4J5xwOTn8M1vCr7rucc6LjMj04GbxDIEIGGlyWOByGH8zVPVkaG/kilBV1Cgj
GewrXtrXw7FqkkV1fTyThzghB5W7PQ4OTg/h/KjXtLuJb8yeWWyozjOB9MVxOaT1O9RuJoZt
rrSGtpi2Qd4CMN3XORng9P1pdKvop9YadIRDaxqd0Y45+7n6mqOj6ddTQR3SMsAQnY7vtGfU
dzW1baSsiXbxT280kse1vKbIz64wMH/PHdOKu0NPRHP6+9nJeq9mYwJBuZE6JWQ7bpVUdF6V
Zu7d7ZZM5yrYZTwVPvVaJcDcetdMLW0Mam4+6fy4ii8k1UU4FSPySSarluc1pa5m5WZKXJro
/DXjTUNG8O6n4akt7e+0XU9rXFrPu4dSCJEZSCrZVfY4GRSfCq0stR+JGg2Go2sd3aXF2sUs
L9GVuO1erado/hqf9o2XwNJ4V0f+x1dxtEb+ZgW5kHzbv71efi69Om3Ccb2XN936nbQpTmlO
Dtd2+88j1vxTc39vpVnb20FlZaRuNnBFlgHdtzuxYksxIHsAAAAKl8f+NdX8a6umpaqltC0c
eyOG2QpEgJLMQCTyWJJJJJJr0Xw34N8Pz33xP8QS2EUkPht7hdOsiD5IYGTazDOWACLweDk5
qDxR4U8OSfBnRfHFq9lc6nDfi3vWtLdobe4Uu3ymMhcFflGVVQeevBrL61h4zj7ut7fNq5Xs
arg9fP7tDmvEmu+G7Pwv4c0LTtHtr9obb7ZeSSXMoH2mYLvACMOiog5PHTA772s/Eu18QeFY
dQvdLs7XxBogFjYBJn8s20sLxswQtnemFIOSMkcevS/FPSPC3hz4z+G/Cem+FtIGm6l9l+0C
SN2c+ZcMjYbdx8oFef8Ax90PTtM+Ll5oPh7TorS3RYEhgiz8zPGh79SS1Z0ZUa8qeju05K76
X169blTjVpczurK0X+hifDjxlqPgTxH/AG7pVvZ3Fz5DwhLpWKYbGThWUk8etag+Juqr4N13
wpHpOkpp+t3cl5cbUk3RyOyN8nz4AGxcZB6c5rqf2kPCOgaDY+GNV8OWlvBa30Ekc7QZ2O67
CG56Z3Hj2rmfAkWn/wDCO2ktzpVjeSTa/BaO88e5vJdeVBz7cfWtoVKGIpLEKN7/AH6P9CHG
rSqOje3/AATnvC2tTaBrVhrVtBBPPYzpPGkwJQspyMgEHGcd67G5+MevyatqWt2Gj6Lpus6j
GI59Qt4pWmChQoC+ZIyqMKOg5xk8039onSdH0D4kSaXomnQ2NrFaQny4gcEsCSTkn1x+Fbvx
x8GaLofgDwprOjWcEE4Z7LU5Yt2JblVAYnJxw8Uo4rN1cPV9nKcfj0X56lxpVoc65vh3++xx
mlfEXWLHwFq/gwWtlPZarO1xc3Ewdpy52cht2P8Almp5B71J41+IepeLLDQrHUNM0yGLRYvK
thAsi7kwgw+XOR+7HTHU10ni/QtAtv2dPDPiS20m2i1a+vfJuLlc7mVfP98c7FrY8a+HfDNn
pnwomtdCs4n1s276gRu/fZEO4HngHzG6Ype2oOSmoatyXzS1/Iv2VezTlsk/v2/M5jWPi9rt
98QNL8bS6Vo41HTrd4IUEcvlENv5I8zORvbHPeoPD3xK1fS/G2o+M7XTtL/tDUBJ5kbJIYkL
sCxUBwQeO5PU12HjvQ/B3h/4ram8+jWkWiabDZqISkkke+ZhuZlDBmITzSBnqo64IpmjaX4I
1PwF8Qtb0bRY2hsp2/syWfcJIkZB0yemckA5IzzWKq4Z0lJU9Gkvk3t+NzXkruo1z9393/DH
jGryG51Ce7ZUjNxK8pRM7VLHOBkk45qpivYR4c0lP2cZfENxpEP9pyXQSC8JO8x+aq564/vD
6V5BIhVtpr1cJiY1lJRXwtr7jzsXhpUnFv7SuMWrllby3DkJtwCASxxjPSqQq/oEjrq9sqtg
O4Q/jxXTN3RzQ+I6PTdEP3LjVLWDPqc/zxXQ2lra2EMsbanayyOBsc/KQB+PSufik+zaWZzk
kIARzjccFc+v60yTXhNGsX2MK4wQ/mkk49QRzXG7tHXFK92TC2hn84XE/wBobzAyyIBlVH8I
7VZ1DXbTzlWaMqyoBjcDgdf605Yk81JI0UTBiZFYHKjY7ADPXhRXH3G15WaZnZzznPWohFVN
y6idM2vFTMzqRLGsaYjEQb5scjJHpxj/APXWXpt5c2s6C2lEZZgCSOMe59K175ILq1/tGVTJ
vOHCfeVjk4B9D6kHrVKwsLO8nltzPLbzbCUSdQo3DsWJ/pW0dFYybuy7q7W+ou8pmtojGWid
i+RIvG3AAJYgkjgelPt9B0mW38uXVTBMASUKrnH0BJH0P5UzxFZm2tLGaxQfZLeNCZc8ySOS
S2PoFGPpXPNLI0rylsSOTuYDHUc1ST6GcnrYv+IdHbT9ksBaWzYcS7wwz6cAY/KsNvvYrr/B
wNxFe6fOd1q8RJB6Dg/4Vz1pplzdIXh2sxbasZOGb39Me9aQn0ZE4tvQ3/g4MfFTw0f+ohF/
6EK9V0d/+MyZ3x/y0l/9IzXkXw41Gy0fx9o2oalOYLW1ulllk2M2AvOAACT6V3uneMPC8X7R
dx4wfVSNHIdknFvISxaAJt27dwOSe3avIx9Oc6tRqLd6bXzvsergpQjSheSXvr7u51HhlseH
fjiMfeubn+c9YkLf8YmW6Y/5jY/9DNZ2heNtEt7/AOImk3FwVsfEzztaX3kuVjJZ9u9cbtpD
joCRjpzms7UPFOj2vwp0vwNbXyXk5v8A7VeXUUbiKFNxIA3KGY9CcDHbmud4epzaL7UX8lE6
PbU+W/N9lr53O7+PB3ftK+Cj/wBeP/pW9YnxT8uP9pq/v51LQ6dFDfvjv5NqsoH4soX0yar/
ABO8aeFtc+M/hfxLYaoX02yFsLmQwSAp5c7OeCuTww6VmfFTxNoOr+K/FetaRf8A2j+0bS2t
rcGGRTgeX5h+ZeMeUB7h+O9VhqNSPsk4v4GttrtE15waqNNfFf8AA6LxbJY+Iv2YNPutOS62
6HqWxzcuryBWYjBKgD/lqnbsK4bwtug8M+GI24N14lZx9IlgAP8A5EP5VpfDfxLoFp8K/Fnh
fXNUFvLqH7yxi8qRwZAuQSVUgfMidTTNa06w0HVPDGmXviHS4n0dElukAmdvMeYytykZGdpV
cZz8vvW9GLo89G32m1p0av8AmzOVqvLWXZJ69b/5HR/G2GK7/aHt/tA3WyRW81wPSKNS7/8A
jqNVy+vbLxV+zhrJs1uzJpmqfattw6s2XcMxyoHH72Ttmsz4wX+l3esXvjfTtTt7i11bTHs9
NEYfeZB5ccoYEDZ+7kfr1rH+EXibQNJ8NeLdF8Q6l9jh1WzWKAeQ8mX2uC3yg4xuHX2rnjSk
8LSmk24cultdHrobynGGJnTbSUr6301Wh02vanLpv7L/AIPmhhs5ma/dSLm1jnUDdcHgOCAe
OtafxFuzc6f8FZXEasxhciNAiDP2Y4CgYUew4rhfEvibw/d/Afw/4Xt9SMmq2N5500HkyABW
MxOG24JHmDvWt4s8XeGL/T/hrBbavvOgvCt+fIl/dgCHcwyvzY8s8DmkqE1KL5X8U+ndOw3V
hZrmXww/NXPRviboej+Mb3xvpSRSW2rWMNpfxSpJ/wAfLLA4VSp4wBlfbeT7Vw3wWsptS+DX
jTTrYF57uaOKMdtxwOfzq0nxO8NWnx1ufEcOoPPouoWK208qwyZiIxztIBOCvYfxd6zfCnir
wv4a8G+N9GsNeTz72aX+zXS2mw0Zjwpzt+UnOOcYIz05rmp0MRDD+ys/sNb6bX+61zodShOu
6ja+0t/uNTXb+G+/Z61drNt1lb6rHbWh6ZhjMSIfqQuT7k14dIPMUDuK9DsfEmhR/AW78LPq
GNXlvRcLB5L9N6cbsbeik9a4GCKSc5jGNpwWPRevX8jXr5fB0lUTVvef6anmZjJVHTad/dX6
lIgg4NXvDiK+tWys235iQ3oQDilubKVroWy7WmJCgA8EmtfRrVrW8tvKhVY2J+dwC0nB55+6
vpXoOa5TzfZtSNjwrr9vpep3NjcxxPBJKy7z1A3HAPsMmtnX4dItm8+2tYhckbzIflVF9Wx/
nrXn7Wstzq88MQGTIxJPRRk8k+n+Na+p6hBd6bDpiylY1ASOduNxTjDexzn2461zTgm7xOiD
te5PpeorqfiALHiOGGFypC4MjYwTj6E9fzrlpEVpXxKMBiAQeG962PBKvFr0iyqqmOBydx+n
Tt/n6VlsjebICMFXIIznnNXG0XoRJuauzV8OS+VOhaMSRuwVlCA5OePr/wDrq141sDBqq3jB
GW4wXSNQMEAenr69ayNKu47ZZBJGW3EEYNbz6ta4jubheWRSiDGVAJHBHTIz/j6zLmUtC4cs
o2ZVtLHWL27ubrzjYxnlUfOG6kIqnr3GMVYPhmZ4Vkv44LJ8Es28IAR0wOVI+mMU258RRGxk
soY5kVh8rhsYPqMGs1tT80lbu4nkjYAMMA5xwDz3pc02PlgjoLjU1g0lrOx8y9uiDG03ViBg
nBHLf046YrN8N38rzzStHbpGifPM8mGUnpjJ5+n61QlutPjaH7G88BiO4uUDF29eoA4HQVtW
+t6FPbFL21XEgHmqqbRIR3yOje+e9CVkKTTMvWRaXlpLqD2USSwz+Swi+VXB7nFZAksVOTpv
fP8Ar2roZte0tIlt4NPSO1V8+Sq53j1JPU8dec1nXepQTyhtjYACgvGjsRWqcmZtLuVVuLHv
pqn/ALbNSPNpzDA00j/tu1Tfa7f+4P8AwGjpYru2XOVXn1tY6epLdyqJtOjYE6YH+s7U/wC3
ab/0CF/8CHqw9/bnK7B/4CRU1ry3H8Mf/gFHQrhe2xUFxpoOf7LH4TtU1/qdtfXs17eWJmuJ
3LyO05BLHqeBUn22DssY/wC3GM0ovYOpWP8ACxjp26i5tLER1OA2cdk1mTbxSPKieccKzBQx
6dwi/lUb3OmOP+QWf/Ahqs/bbckfJH0/58o6X7bb/wByP/wCjpJWFdlRJ9LUknSmP/by3+FT
G70Qgg6JL+F4f/ialN/bj/lnEf8Atzi/xpU1C27wwn/tzi/xphqQfadFwR/Y03/gYf8A4mlj
udDUnOkT/wDgZ/8AYVZ/tC1/54Q/+AcX+NAv7Q/8u8X4WUX+NA02SaOmiahqsFoulzp5rBdx
u87R3P3a24fs7Wd5FpFhGYI38tVaQeZKR79T361RtNc0uG3QC2mE6AeW/lJhDnJIAI6+mat2
d34ae6e8kkmt3BLFF5RjjrtJHPXP1rGad9UbwfZlTRtVu7idrdbGFQgzLI6gmMe5xn8M0zV5
pZNds4ldxCVO1sAZJyCQR7AfSp9T1TSmi8nTcwozBpXdMtIQc9sYqhHJp82tC5ikKqDuCORj
Jycc+hJ/P6mlZdBtNvc2vDdlc3FnPHbW6C4ny/ns+Am7qfUnaSPbn1p2t+ForaxghinLyKWZ
3ZOHPr3x+tXtC0zUHtojbvHgfdaOX5sfTjB/GtHUNG1p7fEmSO7sRn+dRz2LcLnF2cElvexy
yg7k3LlWB3LtZsce6/rXPiV+SeSTkn3rsru1uLOVRMq8MTkZ7gjp0HU965O7jiiuHjid5Yxj
ay89s44yK0pzuRUg4pH/2Q==</binary>
</FictionBook>
