<?xml version="1.0" encoding="UTF-8"?>
<FictionBook xmlns="http://www.gribuser.ru/xml/fictionbook/2.0" xmlns:l="http://www.w3.org/1999/xlink">
 <description>
  <title-info>
   <genre>foreign_prose</genre>
   <author>
    <first-name>Эмиль</first-name>
    <last-name>Шёнайх-Каролат</last-name>
   </author>
   <book-title>Гражданская смерть</book-title>
   <annotation>
    <p>Текст взят из журнала "Вестник Европы", 1905, том 1.</p>
   </annotation>
   <date>1905</date>
   <lang>ru</lang>
   <src-lang>de</src-lang>
   <translator>
    <first-name>О.</first-name>
    <last-name>Ч.</last-name>
   </translator>
  </title-info>
  <document-info>
   <author>
    <nickname></nickname>
   </author>
   <program-used>FictionBook Editor Release 2.7.6</program-used>
   <date value="2026-08-18">134299924329973006</date>
   <id>{BDA2EB10-8B5F-4FFF-B880-C5B292336E1D}</id>
   <version>1</version>
   <history>
    <p>v.1.0 — создание fb2</p>
   </history>
  </document-info>
  <publish-info>
   <year>1905</year>
  </publish-info>
 </description>
 <body>
  <title>
   <p>Эмиль Шёнайх-Каролат</p>
   <p>Гражданская смерть</p>
  </title>
  <section>
   <p>Среди одной из немецких столиц лениво протекала широкая река; через нее были перекинуты многочисленные мосты. Из ее черного, почти неподвижного зеркала поднимались в высоту толстые стены фабричных строений и сырые, мрачного вида жилые дома. По улицам громыхали подводы с товарами, катились и звонили конки, сновала в однообразной сутолоке, бесшумно и безрадостно, озабоченная деятельная толпа. Проходили сменившиеся с караула солдаты, а на перекрестках виднелись конные и пешие полицейские. На крышах, на мостовой — лежала скользкая, дымящаяся сырость, вызванная смесью угольной копоти и мелкого, точно сеявшего сквозь сито, осеннего дождя.</p>
   <p>С той стороны, где людской поток был менее стремителен, шагал человек лет сорока. Он был чисто, но очень бедно одет; на его заурядном лице замечалась страдальческая черта и по временам плечи его вздрагивали, как будто под жиденьким, намокшим от дождя сюртуком, его пробирала дрожь. Порою он останавливался, прислонившись к выступу стены перед магазинами и, казалось, рассматривал выставленные в окнах товары. Затем, неуверенными шагами он шел далее, сначала — по прямой линии, а потом непроизвольно начинал описывать едва заметную дугу.</p>
   <p>Никто из прохожих не обращал на это внимания; только мальчишка из булочной, нахлобучивший себе на голову пустую корзину, остановился на миг, подозрительно вглядываясь в него светлыми насмешливыми глазами, но вслед затем, как бы убедясь, что зародившееся у него подозрение лишено основания, он равнодушно отвернулся и принялся насвистывать прерванную им песенку.</p>
   <p>Человек прошел еще несколько шагов и наконец остановился, с трудом удерживаясь на ногах, как это бывает с людьми при сильной качке. С большим усилием добрел он до подъезда, вошел туда и тяжело опустился на ступени темной лестницы, склонив голову на грудь между высоко поднятых колен.</p>
   <p>В первом этаже стукнули дверью и послышались шаги кого-то, спускавшегося вниз. Это был пестро и безвкусно одетый мужчина с широким добродушным лицом слуги; он нес в руке бумажный дождевой зонтик и связку книг. Заметив сидевшего, он похлопал его по плечу и поднял при этом свалившуюся с него шляпу.</p>
   <p>— Эй, приятель, вы плохо выбрали место для того, чтобы проспаться. Увидит вас хозяин — сейчас пошлет за полицейским! Ступайте-ка себе домой... Замечательно, — продолжал он, когда прохожий с усилием поднял голову и затем встал, пошатываясь, — он не только не хватил лишнего, но, кажется, у него во рту маковой росинки не было. — Послушайте, — снова обратился он к незнакомцу, обтирая руку, которою дотронулся до его мокрой одежды, — ваше лицо как будто бы знакомо мне; по такой дурной погоде не вредно выпить чашку кофе; зайдемте-ка в кофейную, там насупротив... Вы не из Саксонии ли, как и я сам? Нет? Ну, не беда! Хозяин кофейной — мой земляк, и если вы никуда не торопитесь, мы можем покалякать с четверть часика...</p>
   <p>Взяв свою шляпу, человек хотел-было удалиться, но при слове „кофе“ он оказался не в силах побороть искушение, и, пробормотав что-то непонятное, последовал за своим покровителем. Вскоре, не обратив на себя ничьего внимания, он оказался сидящим за опрятным столиком в кофейной среди посетителей того же разряда, и, под влиянием горячего напитка, он мало-по-малу пришел в себя от холода и изнеможения. По прошествии четверти часа, добродушный саксонец заплатил по счету и снова взял связку книг, отодвинутую им, вследствие невообразимо грязного вида переплетов, на самый край стола.</p>
   <p>— Видите, — пояснил он, извиняясь: — это романы, которые я беру для барыни из библиотеки. Такая грязь, с позволения сказать, что вашему брату в руки взять противно, а барыня читает их по целым дням, и даже иногда по ночам в постели. Больших чудес насмотришься у богатых людей, надо правду сказать... А вы здесь покуда посидите да погрейтесь хорошенько. В воскресенье, через неделю, я буду свободен вечерком, тогда я объявлюсь к вам, и мы снова потолкуем. Рад был познакомиться с вами, господин... Витгоф, сказали вы? Совершенно верно. Писец правления, г. Витгоф, угол Горшечной площади, во дворе, четвертый этаж. До свидания... Поклон вашей жене и детям.</p>
   <p>Витгоф был типичным чахлым растением, выросшим на столичной мостовой, истинным сыном предместья. Отец его, фабричный рабочий, умер рано; фабрикант приютил мальчика, но соседние богатые заводчики скоро довели небольшое обойное заведение до полного разорения. Плохо питавшийся и слабый здоровьем, Витгоф был тем не менее признав годным для военной службы и отправлен в пехотный полк в провинцию. Он попал в роту, куда еще не успел проникнуть благотворный дух нововведений. Командир ее принадлежал к типу, еще весьма часто встречающемуся в среде армии; при своей представительной внешности и служебной исполнительности, он был очень ограниченным человеком; низкопоклонный, преисполненный усердия перед начальством, он проявлял по отношению к подчиненным полную бесшабашность и грубость, свойственные мелким деспотам. Нелюбимый товарищами, не ценимый, но лишь терпимый начальством, он признавал, кроме людей, выше его поставленных, лишь одного кумира — муштру. Ему даже в голову не приходило, что, помимо успехов в ружейных приемах и чистке пуговиц, люди его нуждаются в нравственном уходе, в школе, образующей характер, в поднятии чувства чести.</p>
   <p>Зато на церемониальном марше порученный ему живой материал являл собою верх совершенства. Старший лейтенант был военный академик с тяжеловесным умом, — казалось, вечно размышлявший о том, какою незаполнимою бездною легли между ним и его подчиненными его глубокие познания в военном деле. Младшим лейтенантом был веселый молодой человек из купеческого сословия, находившийся в том блаженном периоде, когда люди довольствуются восхищенным созерцанием своей собственной, украшенной эполетами особы. </p>
   <p>Унтер-офицеры, по примеру высших, тоже были деспотами в миниатюре, утратившими, вследствие дурного обращения с ними начальства, чувство чести и сознание своего положения. Грубые и жестокие в своих капральствах, они предавались за стенами казармы весьма неблаговидному разгулу. Что касается солдат — у большинства из них ни разу даже не мелькнула мысль о том, чтобы время службы могло и должно было быть чем-либо иным кроме сплошного наказания, которое надо претерпеть со стиснутыми зубами, худо ли, хорошо-ли — до конца. Лишь незначительное, инстинктивно подозреваемое начальством меньшинство додумывалось до вопросов: „Почему обращаются с нами грубо и презрительно, требуя в то же время чтобы мы охотно, даже с радостью служили отечеству? Почему нас скудно кормят и не приучают держать тело в опрятности вместо того, чтобы проявлять показную опрятность, выражающуюся в ослепительной чистоте пуговиц? Почему нас отдают с руками и с ногами во власть низшим, зачастую — жестоким учителям, которые за спиною офицеров немилосердно обращаются с нами? Почему со стороны высших мы встречаем лишь взыскание и муштру, и никогда — ни капли теплого человеческого участия? Если существует инструкция, где широковещательными словами прославляется наше призвание, необходимость его для отечества, то почему в нас осмеливаются заглушать чувство чести и стремление к этому призванию, совершенно уничтожая, на время службы, идеальную его сторону? Почему все сводится к использованию сил, к внешности, и ничего не остается на долю внутренней жизни человека“?</p>
   <p>Под гнетом старых традиций, требующих со стороны солдата полного отречения от его личности, и эти простые мысли не приходили в голову большинства товарищей Витгофа. Муштра производилась с большим усердием; помимо постоянных занятий, применялись разнообразные, соответствующие личности каждого наказания, а слабое телосложение Витгофа не было в состоянии выносить суровости солдатской жизни. Когда он, заболев воспалением легких в опасной форме, лежал в госпитале, фельдфебель сказал ему в утешение, что такой горе-служака не стоит листа бумаги и грошовой марки, которые должна истратить рота на то, чтобы получить заместителя ему. Таким образом, Витгоф, в качестве полуинвалида, получил свободу.</p>
   <p>Когда он оставил казарму, время солдатчины показалось ему коротким тяжелым сном. Он оказался вытолкнутым в жизнь с поруганным чувством чести, неуверенностью в себе и путаницею в понятиях. В течение целых месяцев он вздрагивал, завидев издали мундир, и уже много позднее, став свободным гражданином, он отчасти вернул себе самосознание и самоуважение. Найдя занятие на фабрике, он, будучи трезвым, усердным работником, успел кое-что скопить. У хозяйки он познакомился с девушкой-сиротой, работавшей в мастерской верхнего платья, владелец которой эксплоатировал своих служащих и очень дурно платил им.</p>
   <p>Среди девушек, вынужденных работать за семьдесят пфеннигов в день, сирота выделялась своим скромным видом и свеженьким личиком, доставившими ей особое благоволение со стороны ее принципала. Когда оно с ужасом было ею отвергнуто, хозяин выгнал ее из дому. Подавив вызванное обидою огорчение, она решила работать у себя и вступила в борьбу за существование при помощи приобретенной в рассрочку швейной машины. Битгоф, живший по тому же коридору, слышал с раннего утра стук машинки в комнате своей соседки, и его сочувствие к тихой, грустной девушке, еще более страдавшей, чем он, под гнетом изнурительной работы, — приняло вскоре более сердечный характер. Из ежедневного общения этих двоих не знавших радости людей возник незаметно для них целый мир любви, полный искренних, чистых ощущений. Подобно великодушному земному солнцу, и солнце чистой, светлой любви светит порою из мрака беднякам, к сожалению — на короткое время. В данном случае высокие стены и заботы о хлебе насущном еще не успели окончательно затмить его сияние; после многих лет супружества оно озаряло их жизнь своими золотыми примиряющими лучами.</p>
   <p>Тем временем явилось на свет шестеро детей, с рождением которых увеличились заботы, но зато сделалась еще теснее внутренняя связь, соединявшая членов семьи. В продолжение десяти лет мирное течение их жизни, посвященной труду, ничем не нарушалось, но тут заработок главы семейства пошел на убыль. Причиною этого было возрастающее болезненное состояние Витгофа, не могшего вполне оправиться от всего перенесенного им во время отбывания воинской повинности. А когда болезнь появляется в доме бедняков, живущих тяжелым трудом, с ними бывает то же, что́ со стеблями травы, пригнутой ветром к земле: им уже не поднять головы.</p>
   <p>Витгоф пытался найти менее утомительное занятие, и обрадовался, когда ему удалось пристроиться писцом в конторе нотариуса. Он получал за тяжелый, двенадцатичасовой труд шестьдесят пфеннигов; жена его работала на стороне: шила и стирала как могла. Этого хватало как раз настолько, чтобы не умереть с голоду, и все-же бедняки радовались возможности жить вместе и работать друг для друга. Их величайшей заботою был страх перед грозившей им, быть может, невдалеке разлукою, так как наружность Витгофа ясно говорила, что недостаточное питание и заботы подтачивали его хрупкое здоровье. Он также чувствовал, что, несмотря на все старания, они неудержимо катятся под гору, к краю бездны.</p>
   <p>Ныньче он в первый раз в жизни не смог заплатить в срок за квартиру, и с тех пор постоянно пробирался домой крадучись, как преступник, мимо квартиры управляющего, окна которого находились над подъездом. Сегодня, когда он уже собирался подняться по лестнице, привратница, любившая прикладываться к бутылке, грубо и обидно окликнула его. Довольно уже и того, что человек, дети которого только и делают, что пачкают лестницу грязными сапогами, не может заплатить в срок за квартиру. Но если подобный человек еще приводит в дом полицию, то это уже слишком... Впрочем, она давно уже предсказывала, что дело этим кончится; надо надеяться, что сам хозяин примет теперь свои меры!</p>
   <p>И она с бранью захлопнула окно.</p>
   <p>Витгоф, многого не понявший из гневного потока ее слов, с болезненною улыбкой потер себе лоб, — от слабости у него шумело в голове. Женщина упомянула о полиции... Что́ могло это значить? Он поднялся в раздумьи по крутой лестнице и нашел жильцов четвертого этажа в волнении. Жена с громким плачем вышла к нему на встречу. В дверях кухни, где за убогою утварью попрятались дети, стоял полицейский, выказывавший явные признаки нетерпения.</p>
   <p>Заметив вошедшего, он грубо спросил его: где находится старший сын его Роберт? Мальчик обвиняется в краже голубей и должен следовать за ним в полицейское управление.</p>
   <p>Витгоф смотрел на блюстителя порядка таким испуганным и растерянным взглядом, что тот невольно смягчил свои выражения. Из его объяснения, также как из отрывистых слов жены, которая, закрыв лицо передником, горько плакала от стыда, Витгоф наконец понял, что мальчик заманил и поймал двух голубей, принадлежавших соседу, богатому купцу, который, заметив это, сейчас же известил полицию. За мальчиком явился полицейский, но тот, догадавшись, что его преступление открыли, куда-то исчез.</p>
   <p>— Вероятно он спрятался, — заявил полицейский, — и я советую вам отыскать его и привести сюда; иначе я, к величайшему сожалению, буду принужден произвести в квартире обыск.</p>
   <p>Витгоф отстранил плачущую жену и стал подниматься по узкой лестнице на чердак. Оставшись один, он громко застонал, губы его побелели и руки задрожали. На самом верху, в углу, образовавшемся между покатостью крыши и стеною, находилось отгороженное решетчатою перегородкою пространство, наполненное старыми ящиками и всякой рухлядью. Витгоф, сдерживая голос, окликнул сына, но не получил ответа. Он снова позвал его, и в голосе его слышалось столько тревоги, горя и любви, что вскоре раздался тихий, испуганный звук, похожий на всхлипывание. Из-под изъеденного молью, полуразвалившегося кресла бесшумно вылез мальчик и со страхом остановился, но, увидав взволнованное огорченное лицо отца, кинулся ему на грудь.</p>
   <p>— Отец, — прошептал он, — я не пойду с полицейским, я лучше выпрыгну из окна на мостовую... Милый, добрый отец, прости меня, и матери также скажи, чтобы она не сердилась; я не звал, что эти голуби кому-то принадлежат, и мне пришло в голову словить парочку, чтобы мать могла сварить из них суп. Жаль сестренок было, что они голодают...</p>
   <p>Витгоф опустился на опрокинутый ящик и без слез, без слов обхватил руками тщедушное тело мальчика. Слова о голодании больно резнули его по сердцу, но сознание сына удивительно успокоило и утешило его. Мальчик решился на краху не из себялюбия, не из низких побуждений, и когда эта тяжесть свалилась с отцовского сердца, все остальное показалось ему несущественным. Он ласково заговорил с мальчиком, и оба они не заметили, как дверь на чердак распахнулась, и в ней рядом с полицейским показался молодой человек с серьезным лицом, глаза которого пытливо вглядывались в полумрак чердака. Его стройное тело облекал старомодного покроя сюртук и весь облик его свидетельствовал о вдумчивости и доброте. С ним в затхлую атмосферу чердака словно ворвалась струя свежего воздуха; в широко распахнутую дверь скользнул вечерний луч солнца, и в рамке двери, над массою крыш, труб и перекрещивающихся между собою проволок, мелькнул клочок неба, где с набегавшими дождевыми тучами боролся слабый отблеск осеннего солнца.</p>
   <p>С криком радости мальчик кинулся ему на встречу, и сам Витгоф овладел собою при виде дружески настроенного, сочувствующего ему человека. Молодой человек, „кандидат“, недавно назначенный в их приход помощником священника, жил в том же этаже; он был по отношению к местной бедноте неутомимым заступником и советником, и помогал ей — поскольку мог — при своих скудных средствах. Голосом, прерывающимся от рыданий, мальчик объяснил ему, в чем его обвиняют. Он приманил голубей на овес, подобранный им на улице, близ стоянки извозчичьих лошадей; одного голубя он сам отпустил, а другой удавился в неумело расставленных силках. Он закончил свою исповедь слезами, и Витгоф сдавленным голосом присовокупил, что в этом состояла вина (слово: „воровство“ не шло у него с языка) его сына.</p>
   <p>Кандидат успокоительно положил руку на плечо мальчика.</p>
   <p>— А теперь, милый, — сказал он твердым голосом, — надо нести последствия своей вины; но так как я знаю, что ты провинился по необдуманности, то я пойду с тобою и помогу тебе вынести это испытание. Утешьтесь, Витгоф, дело не так еще плохо, — надеюсь, что в скором времени мы вернемся назад. Итак, идем! — подбодрял он мальчика, взяв его под руку, между тем как полицейский замыкал печальное шествие.</p>
   <p>Витгоф бессильно опустился на ящик. Видеть, как мальчика его, сопровождаемого косыми взглядами, уводит с собою полицейский — казалось ему почти столь же ужасным, как еслибы его вынесли отсюда в деревянном гробу по направлению к кладбищу предместья, где кончаются все страдания и все искушения нашей жизни.</p>
   <p>Лишь поздно вечером вернулся мальчик со своим покровителем; в полицейском управлении дело приняло другой оборот. Составлявший протокол полицейский чиновник накричал на мальчика, неоднократно обозвав его вором и негодяем, и лишь из снисхождения к просьбам священника согласился временно отпустить его. Мальчик был совсем разбит, его сильно лихорадило; кандидат заставил его лечь в постель, и убедившись, что печь оставалась нетопленной, прошел к себе в комнату, где у него в шкафу всегда имелся небольшой запас черствого хлеба, приобретаемого им в булочной по дешевой цене, под предлогом страдания желудка, не позволяющего ему есть свежий хлеб. Отложив один хлебец, он с видимым знанием дела нарезал остальные ломтиками в кастрюлю, валил ее водою и, прибавив соли и мясного экстракта, вскипятил на керосинке эту похлебку, которою поужинала голодная семья. Вернувшись к себе, он закусил оставшимся хлебцем, не отрывая глаз от книги, которую читал; она называлась: „Хлеб и меч“.</p>
   <p>На следующее воскресенье к Витгофам явился Антон — так звали добродушного слугу, сведшего знакомство с писцом. Убедившись собственными глазами в печальном положении семьи, он не без труда уговорил Витгофа обратиться с просьбою о поддержке к его господину — одному из городских представителей, Ганшману. Антон имел основание предполагать, что господин его не откажет в помощи отцу многочисленного семейства.</p>
   <p>Капиталист Ганшман был воплощением тех неприятных особенностей, из-за которых немцы зачастую бывают ненавидимы в чужих краях. Он отличался показным, весьма дурного вкуса патриотизмом, мелочным и придирчивым, проявлявшимся с особенною яркостью во время требуемых модою поездок за границу на Риги-Кульм или в Сан-Ремо, где Ганшман находил нелепым и безобразным все противоречив-шее правилам и обычаям, установленным в отечественных полицейских участках. В качестве бывшего военного, он выработал известную резкость манер и обращения, прикрывавшую большое самодовольство и грубость. Последняя применялась, однако, в полной мере лишь по отношению к кельнерам и другим беззащитным людям, с тех пор как г. Ганшман был за нее однажды проучен товарищем по путешествию — эпизод, о котором он не любил, чтобы ему напоминали. К этим качествам он присоединял непомерные претензии на общественное уважение и признание его заслуг.</p>
   <p>Не так давно Ганшман, по случаю торжественно праздновавшихся в знакомом доме крестин, взял туда своего слугу, с тем, чтобы тот, помогая служить за столом, предстал обществу во всем блеске синего фрака и красных плюшевых штанов, свидетельствуя этим о высоком общественном положении упитанной четы Ганшман.</p>
   <p>Таким образом, Антон имел возможность слышать застольную речь своего барина, сначала повергшую его в изумление, а потом внушившую ему хорошую мысль.</p>
   <p>Ганшман вздумал произнести напыщенную речь во славу немецких женщин, воспев их главным образом в качестве „чадо-обильных матерей“.</p>
   <p>— Благодарение Богу, — сказал он в заключение, — у нас не то, что в развращенной, бесстыдной Франции! И покуда еще существуют женщины, умевшие в течение семилетней супружеской войны подарить вашему всемилостивейшему императору семерых здоровых рекрут, мы вправе говорить: „Любезная отчизна, спокойной можешь быть!“ Да здравствуют неутомимые умножительницы германского народонаселения, да здравствуют женщины! Ура!</p>
   <p>Среди возгласов одобрения со стороны мужчин, заглушенного хихиканьем дам и звона стаканов, честного Антова осенило вдохновение: взгляды его господина показались ему благоприятными для Витгофа — отца многочисленной семьи, и он понадеялся, что при таких исключительных обстоятельствах г. Ганшман не откажет в своей помощи, хотя вообще, как это было ему известно, капиталист неохотно раскрывал свой бумажник, за исключением тех случаев, когда, в обмен на деньги, он клал туда квитанцию государственного банка.</p>
   <p>Сердце Антона сильно билось, когда в условленный час Витгоф робко позвонил у дверей; он даже предоставил горничной доложить о нем. На лице капиталиста, заинтересованного ранним посещением, отразилось разочарование, когда, вместо ожидаемого „господина“, перед ним явился просто „человек“. Когда Витгоф срывающимся голосом изложил свою просьбу о доставлении ему какого-нибудь занятия в свободные от службы у нотариуса часы, капиталист выразил свое разочарование, обратившись к просителю с вопросом: не принимает ли он его — члена городского совета — за хозяина бюро для приискания занятий? В интересах самого просителя, он надеется, что тут вышло простое недоразумение...</p>
   <p>— Виктор, не волнуйся! — послышался из соседней комнаты жирный, скрипучий женский голос, обладательница которого оставалась невидимой.</p>
   <p>У Витгофа, не привыкшего к просьбам, проступил пот на лбу. Теребя шляпу в руках, он готовился уже отступить, но воспоминание о семье и доверие к Антону — вернули ему мужество. Не поднимая головы, в торопливых словах описал он свое положение, свою честную жизнь, невозможность прокормить шестерых детей, и чем дольше он говорил, тем легче становилось у него на душе: ведь он просил не милостыни, но работы, которую исполнит с благодарностью и самым добросовестным образом. Высказавшись, он перевел дух и впервые отважился взглянуть на своего собеседника.</p>
   <p>Тот внимательно выслушал его, барабаня пальцами по подносу и сложив губы, как будто бы собирался свистнуть.</p>
   <p>— Сколько же, в сущности, у вас детей? — спросил он тоном, казалось, поощрявшим к откровенности.</p>
   <p>— Виктор, подумай о твоей апоплексии и не волнуйся! — снова проскрипел женский голос, на этот раз уже настойчивее.</p>
   <p>— Шестеро детей, и все — подростки, — ответил Витгоф, — мы...</p>
   <p>Он не договорил. Капиталист хватил кулаком по подносу и разразился гомерическим, неудержимым хохотом, странно противоречившим гневному выражению маленьких глаз, казавшихся щелочками на его покрасневшем лице.</p>
   <p>— Шестеро детей, — с трудом прокаркал он, — у этого нищего шестерка детей? Или эти люди думают, что им полагается размножаться как кроликам? Производят дюжинами детей на свет Божий, а затем навязывают на шею порядочным людям свое отродье. Но здесь вы не на такого напали! Следовало бы засадить в тюрьму этот сброд, рожающий детей, не заботясь о том, кто будет их кормить. Полиции бы следовало вмешаться в это дело, так как вы разоряете государство, населяя рабочие дома вашими детьми. Вон отсюда, бессовестный человек, и скажите ослу, пославшему вас сюда, что не буду я Ганшман, член городского совета, если не выдеру его за длинные уши!</p>
   <p>Витгоф, не сознавая, что́ с ним происходит, очутился за дверью; там стоял Антон, слышавший их разговор.</p>
   <p>— Барин сегодня не в духе, — смущенно пробормотал он, робко выпроваживая Витгофа к выходу, — он не всегда бывает таким; вот что́ он ранее передал мне для вас! — с этими словами Антон всунул в руку Витгофа чек, представлявший собою его собственное месячное жалованье целиком; щеки его горели от стыда не за себя, но за своего барина.</p>
   <p>Писец быстро зашагал вперед, боясь опоздать в контору. Голова его, поникшая-было под гнетом унижения, мало-по-малу поднялась; щедрый денежный подарок на половину утешил его — так велика развращающая власть нищеты. В виду чека, обеспечивавшего его хлебом и топливом на несколько недель, он почти забывал об унижении. Во время занятий он не допускал никаких посторонних мыслей, но по возвращении домой рана, нанесенная ему словами богача, дала себя чувствовать.</p>
   <p>Он не решился сознаться жене в перенесенном им унижении, но у него вырвалось замечание о том, что Господь Бог послал им слишком много детей и недостаточно хлеба насущного — на их долю. Еще впервые у него вырвалась жалоба; она не заключала в себе упрека и была лишь выражением тяжелой озабоченности, но тем не менее слова его больно резнули по сердцу г-жу Витгоф. Заявление мужа тем сильнее поразило ее, что она готовила ему новую заботу: несчастная женщина носила под сердцем седьмого ребенка. У бедняков это часто случается; голод и горе теснее сближают их, и холод менее чувствуется, когда они согревают друг друга в объятиях. Но теперь женщине показалось, что она одна во всем виновата: на ней лежит ответственность за нищету, на которую обречена их семья. Чувствуя потребность хотя чем-нибудь облегчить свою совесть, принести жертву, всегда казавшуюся ей самою тяжелою, она решилась расстаться с самым заветным, дорогим, оставшимся у нее: на следующий день она снесла в ссудную кассу свои обручальные кольца. Но когда она вернулась домой, ей показалось, что она утратила последний отблеск чего-то светлого, облагораживающего жизнь, и в то время, как она пряталась от детей по темным углам, слезы ее неудержимо лились на пустую коробочку из-под колец.</p>
   <subtitle>———</subtitle>
   <p>Наступила ранняя, холодная осень. Когда стоящие в инее деревья сбрасывают последнюю листву и вдоль изгородей краснеют ягоды шиповника, для бедняков начинается ужасная пора, несущая с собою не только вздорожание припасов, но страх перед наступлением безрадостной зимы, с безработицею по целым дням и бессонницею по ночам, — когда соломенник не может служить защитою от холода, так как ветер врывается в щели разбитого окна и завывает в нетопленной печи.</p>
   <p>Об этом думал помощник священника, сидя у окна и уныло всматриваясь сквозь туман в море крыш. Он нервно комкал в руках нумер столичной газеты, и однако в ней не было ничего особенного — для тех, по крайней мере, кто, в силу привычки, не останавливается мыслью на явлениях, знаменующих дух времени. Бежал банкир, унесший с собой вклады своих клиентов; умер талантливый, но чуждый, практической смётки поэт. „Опять смерть похищает одного-из избранных!“ — как гласил пышно составленный невролог. В королевскую оперу ангажирован тенор на шестидесятитысячный оклад, с правом пользоваться отпуском, с сохранением содержания в течение восьми месяцев. Ученый, после пятидесятилетней преподавательской деятельности в высшей школе, награжден орденом Дракона четвертой степени. Студент, единственный сын у родителей, застрелен на дуэли, причина которой — обмен крупных слов из-за кельнерши. В объявлениях предлагалось людям, обладающим капиталом в сотню марок, удвоить этот капитал, притом с выплатою им двадцати процентов. Титулованным и украшенным орденами влюбленным обещалось удовлетворение их страсти — под условием строжайшей тайны. Под объявлением о пикантных книгах и фотографиях молодая вдова искала поддержки у пожилого состоятельного господина, и тут же родители предлагали в обмен за единовременное пособие хорошенькую белокурую девочку.</p>
   <p>Это была обыкновенная столичная грязь, изливавшаяся со столбцов большой газеты, и тем не менее проповедник не мог победить чувство гневного отвращения. Он невольно задавал себе вопрос: не должна ли остаться бесплодною всякая деятельная спасительная работа, в виду все возрастающей силы греха, нищеты, отсутствия любви? Он подумал о наступающей зиме, грозящей гибелью семье Витгоф, и о том, каким способом мог бы он, при своей беспомощности, предотвратить ее? Увы, в течение веков проносится над человечеством суровая бурная осень; в течение веков в обычное время пригнетает их зима страдания и нищеты — неотвратимая, вечно возобновляющаяся, несмотря на все добрые намерения, благородные решения, возвышенные речи, митинги, дешевые столовые, филантропические и социал-демократические листки... „Нищета и горе стары, как мир, — так должно быть, и будет!“ — говорит большинство. Нет, так не должно быть! Себялюбие, равнодушие правящих, обладающих властью и капиталами, жажда наслаждения, распущенность, овладевшие средними классами, недостаток любви среди человечества вообще — породили ту страшную болезнь, кризис которой — долго, искусно предотвращаемый — все-же должен завершиться катастрофой. А между тем наряду с недугом растет спасение. Из могильного праха поднимается дерево жизни с вечно зеленою главой и могучими побегами — дерево великой, спасительной, божественной любви. О, как бы он хотел, чтобы его родной народ — народ мыслителей и мечтателей — пробудился первым! Пусть он будет вождем среди народов, указывающим им всем путь мира! Без кровопролития, без ужасов разрушения — пусть он воздвигнет у себя в каждом доме, в каждом сердце алтарь Богу любви. Ему первому надлежит сделать могучее нравственное усилие, порвать с преувеличенной жаждою наслаждения, вернуться к более простой жизни, к более умеренному приобретению денег, к более здоровой деятельности. Он должен свободнее вздохнуть в атмосфере любви к ближнему, вносящей более сердечности и доброжелательности в общение людей друг с другом.</p>
   <p>Прежде всего, да будет жертвою всесожжения кастовая, как и всякая другая, гордость, для того, чтобы все различия в смысле образования, происхождения, состояния — легче сглаживались, лучше уживались между собою! В такой смягчающей атмосфере эгоизм, нетерпимость, во всех своих безобразных проявлениях, эти рассадники нищеты, — должны атрофироваться. Тогда разделяющая народы ненависть — станет братством, всякого рода угнетение — свободою...</p>
   <p>Он распахнул окно, чтобы освежить пылающий лоб влажным осенним воздухом. Вдали, среди тумана, над современным Содомом поднималась примирительная радуга, между тем как над шумною суетою города, в которой тонули предсмертные стоны гибнущих, над его кровлями и стенами — стояло кровавое зарево заката.</p>
   <p>Дело по обвинению старшего сына Витгофа в воровстве было, наконец, назначено к слушанию; откладывание его и без того уже повлияло на здоровье мальчика. Днем и ночью его преследовала мысль: „неужели меня не отпустят? Неужели засадят в тюрьму“? Кандидат надеялся, что мальчик отделается выговором; он пользовался этим временем, чтобы посеять в душе его семена добра и отвращения к неправде.</p>
   <p>Миновав лабиринт лестниц и переходов в громадном здании суда, Витгоф с сыном очутились, наконец, в длинном пустом коридоре перед дверью, на которой виднелась надпись: „Отделение III“. Служитель объяснил им, что теперь слушается другое дело, а им придется здесь подождать, покуда их не вызовут. Из окна открывался вид на красные кирпичные стены, решетчатые окна и сумрачные кровли, на которых лежал налет копоти и сырости. По коридору сновали озабоченные, кого-то ищущие, о чем-то спрашивающие люди, проходили чины судебного ведомства в форме, чиновники со связками бумаг под мышкою, полицейские, ведшие обвиняемого, на котором уже были наручники, хотя преступление его еще оставалось недоказанным, и тем не менее его, на потеху зевакам, вели в таком виде на допрос к судебному следователю.</p>
   <p>Мальчик в робком ожидании прижимался к отцу, и сам Витгоф, никогда не бывавший на суде, чувствовал испуг и неуверенность в виду этой сложной машины, действующей, конечно, со строгою справедливостью, но бесконтрольно предающей в руки состоящих при ней людей — честь и судьбу тех, кого она зацепила своими колесами.</p>
   <p>Прошло около получаса; наконец он услышал свое имя, настолько громко произнесенное, что он вздрогнул. Перед ним, с бумагою в руке, стоял служитель.</p>
   <p>— Куда вы запропали? — грубо крикнул он. — Снимите шляпу и ступайте за мною!</p>
   <p>Дверь отворилась, и Витгоф с сыном очутились в комнате средних размеров. Низкая перегородка отделяла часть комнаты для свидетелей; в большей половине ее, где не было ни стульев, ни скамьи, возвышался крытый зеленым стол, заваленный актами, среди которых стояло деревянное Распятие с медною фигурою Спасителя. За столом сидел пожилой господин в золотых очках, раздраженно разглядывавший входивших; по обеим сторонам его чинно, со скучающими лицами, восседали двое присяжных. За нижним концом стола помещался писец, за верхним — молодой человек во фраке, разглаживавший свои выхоленные усы и бросавший вокруг дерзкие взгляды. На скамье свидетелей находились: полицейский, помощник священника, а также истец — пожилой лысый господин в теплой шубе, которую он не снял, несмотря на жару в комнате. Далее толпились многие из жильцов их дома, привлеченные любопытством; среди них виднелись даже женщины с корзинами для провизии.</p>
   <p>Мальчику приказали подойти к столу; он, дрожа, повиновался, между тем как свидетелей приводили к присяге; председательствующий, сняв шапочку, монотонно прочел ее текст, повторенный свидетелями; затем приступили к допросу. Мальчик со слезами повинился; священник дал самые благоприятные для него показания, упомянул о безукоризненной честности всей семьи, прибавил также, что мальчик провинился вследствие преувеличенного стремления облегчить нищету домашних.</p>
   <p>Во время его речи, молодой человек, фигурировавший в роли обвинителя, делал такие презрительные мины и смотрел на священника с таким презрительным состраданием, что при других обстоятельствах его поведение могло бы назваться наглостью. Оба они с первой минуты почувствовали антипатию друг к другу, но здесь представитель правосудия чувствовал себя в безопасности, в виду большого штрафа, грозящего свидетелям за всякое проявление неудовольствия с их стороны.</p>
   <p>Пожилой господин показал, что у него уже не впервые пропадают голуби, а в тот день он сам случайно был свидетелем кражи. Голуби его были весьма редкой породы, а их разведение — его любимым занятием, можно сказать — его единственною радостью на земле...</p>
   <p>У бедного старого господина имелись, помимо этой единственной страсти, и кое-какие другие радости — в образе фигуранток маленького театра в предместьи, но в данном случае он предпочел поставить на вид исключительно свою любовь к голубям. Показание старичка, жестоко потревоженного в своем невинном занятии, вызвало общее сочувствие к нему в толпе слушателей.</p>
   <p>По знаку председательствующего, с места поднялся колкий молодой человек.</p>
   <p>Прежде всего он обязан энергично протестовать против показаний одного свидетеля, — тут он сделал небрежное движение рукою в сторону помощника священника, — которому, очевидно, желательно, чтобы обвиняемый вышел сухим из воды... Эти показания отличаются не только явным лицеприятием, но и полной нелогичностью. Он не намерен доискиваться, была ли нищета родителей незаслуженною, или они бедствуют по своей собственной вине; но причиною преступления не могла быть нужда: мальчик украл бы хлеб, а не ценных голубей, составлявших единственную радость всеми уважаемого господина на закате дней его. Но более всего ему представляется достойным кары самый способ, употребленный обвиняемым для завладения чужой собственностью: это — не простой, сравнительно честный, удар камнем, но хитро расставленный силок. Мальчик, хотя находящийся еще в школьном возрасте, очевидно, уже испорчен, и только чувствительное наказание может послужить к его исправлению, заставить его одуматься. В виду таких обстоятельств, он предлагает присудить его к двухнедельному тюремному заключению.</p>
   <p>Во время этой речи двое присяжных, недалеких малых из ремесленного сословия, не спускали глаз с обвиняемого и по временам укоризненно качали головами, словно дивясь раскрывавшейся перед ними глубине испорченности мальчика, который, всхлипывая, стоял перед ними. Председательствующий раздраженно откинулся на спинку кресла, шепнул два слова присяжным, и прежде чем те успели ответить, мальчик уже был присужден к шестидневному аресту.</p>
   <p>Служитель, открыв дверь, провозгласил имена лиц, участвующих в следующем судебном разбирательстве, между тем как потрясенный приговором мальчик должен был опереться на отца; оба они были поражены несчастным исходом дела, и не скоро удалось священнику успокоить их. Мальчик несколько пришел в себя, узнав, что его арестуют не сейчас и что ему придется отсидеть свой срок впоследствии. На прощанье кандидат смерил серьезным, почти печальным взором судей и истца, видимо почувствовавшего себя неловко под этим взглядом, так как он поспешил ускользнуть. Дорогою священник с горечью задал себе вопрос: для чего существуют судьи, присяжные и стряпчие, если они не в состоянии примирить закон с чувством справедливости, неспособны постановить самостоятельный приговор, не заботясь о мертвой букве?</p>
   <p>Эти мысли тревожили его, покуда расходились зрители, из которых многие бросали недружелюбные взгляды на Витгофа и его сына. Некоторые из жильцов дома, дружившие до сих пор с бедною семьей, теперь прекратили с нею сношения, так как большинство людей стыдится не греха, но понесенной за него кары.</p>
   <p>Напряжение, поддерживавшее Витгофа и его жену до дня судебного дела, сразу сменилось полным упадком сил; после злосчастного приговора они чувствовали себя уничтоженными, запятнанными, отверженными.</p>
   <p>Антон, приятель их, после неприятного происшествия в доме его хозяина, больше не показывался у них; жизненная бодрость, способность к работе, здоровье — еще быстрее пошли на убыль. Витгоф начал кашлять и с усилием взбирался, задыхаясь, на свою крутую лестницу. Думая, что дни его сочтены, он отправился к врачу для бедных. Долго пришлось ему ожидать в приемной — пустой комнате, где сильно пахло карболкой, и на скамьях, вдоль стен, сидели унылые фигуры: мужчины в повязках, старушки с зонтиками на глазах, женщины из рабочего класса, укачивавшие бледных, с восковыми, апатичными лицами детей. Рядом с Витгофом оказалась девушка лет двадцати, бедно, но очень чисто и прилично одетая. Ее черные фильдекосовые перчатки были много стираны и чинены; у нее были блестящие, печальные глаза и нежное, исхудалое личико. Сквозь тонкую стену слышался по временам сердитый голос врача; после недолгих промежутков дверь открывалась и высовывалось круглое, раздраженное лицо, с очками на носу, после чего дождавшийся своей очереди пациент поспешно поднимался и исчезал в соседней комнате. Доктор, очевидно, знал цену времени, и вскоре в приемной остались только Витгоф и больная девушка.</p>
   <p>Войдя в кабинет, писец увидел перед собою низенького человека с непомерно большою головой и мрачным лицом, который, сдвинув очки на лоб, воззрился в пациента своими светлыми, водянистыми глазами.</p>
   <p>— Сюртук долой! Садитесь. Профессия?.. Женат? Сколько детей? — Он сыпал вопросами быстро и повелительно: но когда Витгоф, повинуясь приказанию, опустился на стул, над ним участливо склонилось круглое, добродушное, изрезанное морщинами лицо.</p>
   <p>Осмотр был недолгий, — многолетняя практика дала врачу большой опыт.</p>
   <p>— Ну-с, мой милый, — сказал он мягко, — легкие у вас давно затронуты, но все-же вы можете прожить года два. Еслибы вы могли хорошо питаться и отдохнуть, процесс можно было бы приостановить, но вы, очевидно, не в состоянии этого сделать: печальная старая песня. Вон та молодая девушка тоже нуждается лишь в молоке и свежем воздухе, а между тем она принуждена шить до смерти, чтобы прокормить старуху-мать. Нужны только деньги, а в них-то и нуждается моя публика. Еслибы я мог прописывать им деньги, почти все мои пациенты были бы здоровы. Ну, не вешайте головы, старина! Вы еще протянете, а тем временем великий Врач на небесах, быть может, пропишет вам рецепт — получше моего.</p>
   <p>С этими словами он выпустил Витгофа через заднюю дверь, и тот вышел от него странно успокоенный и подбодренный.</p>
   <p>Его хорошее настроение рассеялось, однако, на возвратном пути. Утомленный и невольно привлеченный видом выставленных драгоценностей, он остановился перед витриной ювелира. Дверь в магазин была открыта, и за прилавком распинался ювелир, державший в руке бархатный футляр, который он поворачивал во все стороны, чтобы выказать игру драгоценных камней в самом выгодном свете. Покупатели были: молодой, разжиревший господин, одетый по последней моде, и неменее красиво разряженная, сильно намазанная особа женского пола. Под вуалеткою глаза ее горели жадностью при виде камней, и отрывались от них лишь для того, чтобы бросать самые нежные взгляды на кавалера. В том, очевидно, происходила борьба; требуемая цена казалась ему черезчур высокою, но вместе с тем он находился под обаянием чар своей спутницы.</p>
   <p>Он спорил, пожимал плечами, посмеивался полу-сердито, полу-самодовольно; покуда продавец пускал в ход всю силу своего убеждения, особа женского пола, в виде поощрения, тихонько подталкивала своего кавалера зонтиком в бок.</p>
   <p>Наконец господин решился; он, со вздохом, вынул бумажник и выложил из него значительное количество денежных знаков. Особа женского пола повисла у него на руке, глядя на него влюбленными глазами, а ювелир с поклоном вручил ему футляр.</p>
   <p>Витгоф подумал не без горечи, каким счастием было бы для него или для той больной девушки получить хотя один из этих банковых билетов. Интересная чета, увлеченная нежною болтовнею, прошла мимо него, и он собирался двинуться в том же направлении, как вдруг заметил лежащий перед ним в уличной грязи тот самый бумажник, из которого господин доставал деньги. Витгоф поднял его, обтер с него грязь и машинально осмотрелся, но никто не глядел на него; люди равнодушно спешили мимо, и в окнах никого не было видно. Тогда он кинулся в догонку за удалявшейся четою и скоро догнал ее. Задыхаясь от скорой ходьбы, он рассказал о своей находке и протянул оброненный предмет.</p>
   <p>Женщина смерила его с ног до головы презрительным взглядом, свойственным продажным тварям, когда им везет в жизни; господин, сначала пораженный, быстро подошел к ближайшему подъезду.</p>
   <p>— Надо проверить! — проговорил он с противною улыбкой, оттопырившей его красные, толстые губы. — Ничего, кажется, все в порядке, — прибавил он после краткого осмотра, запихивая бумажник в боковой карман и застегиваясь. — Вот вам, любезный! — с этими словами он сунул в руку писцу мелкую монету и кликнул проезжавший экипаж.</p>
   <p>Признательный Витгоф вежливо раскланялся вслед отъезжавшим: в его раскрытой руке лежала монета в пятьдесят пфеннигов.</p>
   <subtitle>———</subtitle>
   <p>Молодой священник неутомимо помогал своим соседям, стараясь спасти их от окончательной гибели, но его собственные средства были недостаточны; он занимал свое скромное место с недавних пор и не успел еще приобрести влияния среди членов-распорядителей благотворительных обществ. Наконец, он явился с отрадным известием: г-жа Витгоф должна обратиться с просьбою о помощи к одной богатой графине, даме-патронессе, устроительнице блестящих ежегодных балов в пользу бедных, на которых собиралось высшее общество столицы. Молодая графиня, окруженная всеобщим поклонением, была дочерью крупного финансиста и, выйдя замуж за аристократа, заняла положение одной из наиболее влиятельных и модных дам в высшем кругу. Она занимала со вкусом убранный дом, находившийся по близости иностранного посольства, в лучшей части города.</p>
   <p>Швейцар, в богатой ливрее, открывший г-же Витгоф тяжелую дверь подъезда, передал ее, после непродолжительного допроса, на попечение лакея, а тот, в свою очередь, допросив ее, предложил ей обождать в передней.</p>
   <p>Жена писца робко присела на кончик стула, смущенная окружавшим ее великолепием, хотя все убранство этой комнаты, обтянутой двухцветною кожей, состояло из массивного, обложенного порфиром камина и дубовых скамеек вдоль стен. Здесь царила тишина, показавшаяся женщине, привыкшей к шуму и грохоту оживленного предместья, почти торжественной; в доме шла невидимая, таинственная жизнь. По временам из дальних покоев доносилась слабая, тревожная трель электрического звонка; в верхнем этаже хлопали дверцы шкафов, слышались легкие, торопливые шаги по невидимым лестницам. Порою с улицы доносился грохот подъезжавшего экипажа или проходил, бесшумно ступая по ковру, лакей, не обращавший никакого внимания на бедную женщину, несмотря на ее робкое покашливанье. Большие часы монотонно отбивали каждую четверть часа; в передней стемнело, — вероятно, на улице шел сильный дождь.</p>
   <p>Г-жа Витгоф двигалась на своем стуле; тишина, напряженное ожидание пробуждали в ней чувство глухого беспокойства, жгучего нетерпения. Она думала об оставленных ею без присмотра детях, о том, что если ей долго придется прождать — семья останется без обеда. Наверное, важным дамам и в голову не придет, как дорого достается ожидание такой бедноте, как она... Притом, у графини, вероятно, и детей нет: не слышно ни смеха, ни крика. Но, конечно, еслибы ее сиятельству было известно, как много у нее дела, она скорее отпустила бы ее.</p>
   <p>Ожидание становилось все невыносимее; она просидела в передней не менее двух часов, но у нее не хватало мужества вернуться домой ни с чем. Внезапно входная дверь отворилась,—вошел молодой человек, в простом утреннем костюме; на его загорелом лице резко выделялись белый лоб и белокурые усы. Он окинул сидевшую женщину беглым взглядом и, проходя мимо, слегка, но дружелюбно кивнул ей головою. Навстречу ему, из противоположной двери, ведшей в широкий, уставленный пальмами коридор, показалась горничная, несшая куда-то целый ворох газовых материй. Он обратился к ней с вопросом: у себя ли графиня? и, не дождавшись ответа, постучался в дубовую резную дверь в конце коридора. Войдя в просторную, обитую светлою толковою материей комнату, с высокими шкафами и большими зеркалами, он подошел к графине и, пожелав ей доброго утра, поднес ее руку к губам.</p>
   <p>— Я очень занята сегодня, милый Зигфрид, — ответила она: — мой костюм для бала в пользу бедных еще не готовъ; я положительно не знаю, чем отделать юбку „помпадур“: светло-зеленым или нежно-лиловым? Мне не нравится ни то, ни другое; лучше всего была бы вышивка в старинном стиле, но моя вышивальщица обманула меня... Эти люди понятия не имеют о том, как дорого наше время... Пожалуйста, не садись сюда, ты сомнешь мой атласный корсаж... Тут негде повернуться...</p>
   <p>Просторная комната имела такой вид, как будто бы здесь происходил грабёж: из раскрытых шкафов были вынуты вороха́ платьев, материй, перьев, кружев, покрывавшие не только мебель, но частью и обитый ковром пол. Подставки большого зеркала были увешаны кружевными юбками; нигде не оказывалось свободного местечка, и тем не менее две горничные продолжали таскать новые груды вещей из гардеробной.</p>
   <p>Хорошенькая, белокурая графиня, нервная и взволнованная, лихорадочно рылась в этих предметах, примеряя одно, отбрасывая другое, причем горничные сбились с ног, исполняя ее противоречивые приказания.</p>
   <p>Граф оглядел этот хаос странным взглядом и с трудом удержался от иронического замечания.</p>
   <p>— Я был у детей, Bichette, — заговорил он по-французски; — им хочется идти гулять, и они удивляются, что ты до сих пор не позвала их; ты знаешь, они не очень-то любят англичанку. Не пойдешь ли ты с ними? Они целое утро ожидают этой прогулки.</p>
   <p>— Дети просто избалованы, — резко ответила графиня, — и я не понимаю, мой друг, как ты можешь предлагать мне заняться ими теперь... Ты видишь, сколько у меня дела!</p>
   <p>По лицу его промелькнула горькая усмешка.</p>
   <p>— Милая Bichette, — заговорил он, — я совсем не желаю читать тебе филистерскую мораль, но поверь мне, что эти волнения, эта суета не могут быть полезны ни тебе, ни какой бы то ни было женщине в мире. Они вредят твоему здоровью и отвлекают тебя от разумной жизни, от твоей семьи и обязанностей. Как бы я желал, чтобы ты согласилась уделять более времени твоему дому! Я просто не переношу этот благотворительный спорт и проклинаю ваши балы в пользу бедных и другие рекламные празднества в том же роде.</p>
   <p>— Ты проклинаешь их? А почему? Потому что мне доставляет удовольствие соединять мои светские обязанности с благотворительностью?</p>
   <p>— Нет, потому что эти празднества — ложь, они основаны на лжи и себялюбии. Если вы хотите делать добро, почему вы не устроите подписки и не распределите, затем, эти деньги между нуждающимися? Конечно, это не так весело, как заседание в комитетах и репетиции костюмированных балов, а позднее — газетные похвалы с упоминанием ваших фамилий и описанием туалетов. На долю бедных, в большинстве случаев, ничего не останется, так как расходы превышают сбор. Результат, в конце концов, не достигается, но участники довольны, если им удалось убить время и пофигурировать перед собою и другими в роли сострадательных ангелов. Хорошо я знаю этот род благотворительности, и меня всегда возмущает, когда эти господа выискивают самую жестокую, непокрытую нищету, чтобы разыграть, с помощью ее, ту комедию, грубые нити которой состоят из тщеславия, жажды наслаждений и стремления к рекламе.</p>
   <p>— Зигфрид! — воскликнула хорошенькая графиня, причем в ее глазах блеснул недобрый огонек, а лицо приняло далеко не аристократическое выражение. — Не забывай, пожалуйста, что я веселюсь за свои деньги как мне угодно!</p>
   <p>Граф побледнел до самых губ, поклонился и вышел; войдя с нахмуренным лицом в переднюю и увидев там все еще сидевшую в ожидании г-жу Витгоф, он резко ударил в попавшийся ему под руку гонг.</p>
   <p>— Доложите графине от моего имени, — приказал он вошедшему слуге, — что в передней уже два часа ожидает женщина, которая просит графиню принять ее.</p>
   <p>Через минуту лакей вернулся с ответом:</p>
   <p>— Ее сиятельство приказали сказать этой женщине, чтобы она зашла в другой раз: сегодня графине некогда, — у них завтра благотворительный бал.</p>
   <p>— Хорошо, — сказал граф, — ступайте.</p>
   <p>Когда они остались вдвоем, граф ближе подошел к женщине, которая поднялась и жалобно, с осунувшимся лицом, смотрела на него.</p>
   <p>— Вы, без сомнения, бедны, — проговорил он мягко, — замужем и бедны. Это тяжело, но было бы еще тяжелее, еслибы ваш муж сделал глупость, скажем лучше — совершил преступление, женясь на богатой.</p>
   <p>Он вынул тощий кошелек, достал оттуда чуть ли не единственный остававшийся в нем талер и подал его бедной женщине.</p>
   <p>— Сожалею, что не могу дать вам бо́льшего, — ласково проговорил он, — но этот талер — мой собственный, он — остаток моего лейтенантского жалованья.</p>
   <subtitle>———</subtitle>
   <p>Нотариус, у которого занимался Витгоф, позвал его к себе во время перерыва. На столе перед ним лежали копии актов, переписанные рукою Витгофа.</p>
   <p>— Друг мой, — заявил нотариус, — ваш почерк становится все хуже и неразборчивее и вы работаете все меньше и меньше. Мои клиенты плохо разбирают вашу руку, и я не могу долее держать вас у себя на службе. Приискивайте себе с завтрашнего дня новое занятие, — я прикажу выдать вам жалованье за пол-месяца.</p>
   <p>Комната завертелась перед глазами Витгофа; лоб его увлажился потом, он невольно отшатнулся к стене и оперся о нее обеими руками, чтобы не упасть. Ужас парализовал его тело, и в то же время он улыбался просительною, насильственною улыбкой, как будто его уважаемый принципал вздумал лишь пошутить с ним.</p>
   <p>Нотариус был человек решительный, но, заметив потрясающее впечатление своих слов, он, будучи неприятно поражен, добавил несколько смягчающих фраз:</p>
   <p>— Вы стареетесь, любезный, но мое дело не должно от этого страдать. Вы послужили мне по мере сил, и я прикажу выдать вам жалованье за полный месяц. Оставить же вас я не могу, ваше место уже отдано. Ступайте.</p>
   <p>Витгоф понял, что всякие возражения были бы напрасны. Покуда остальные писцы болтали и ели бутерброды, он пробрался к своей конторке и принялся за работу. В виски ему стучало, горло было сдавлено; он чувствовал, что такого несчастия он не переживет: это уже последний удар. При пустом желудке и окоченевших пальцах, трудно сохранить хороший почерк. Витгоф знал, что решения его патрона всегда непреложны, и, тем не менее, он старался писать как можно красивее и разборчивее: быть может, нотариус, просмотрев листы, переменит свое намерение. Эта слабая надежда дала ему силу скрыть на нынешний вечер от жены ужасную новость.</p>
   <p>На следующий день он продолжал работать с бесконечным старанием над улучшением своего почерка, и счастие, повидимому, улыбнулось ему; его позвали в кабинет патрона, приказавшего ему сейчас же переписать только-что полученную бумагу. Рука Витгофа так дрожала, передавая листы, что нотариус, внутренно возмущенный таким недостатком выдержки, сразу разрушил все здание надежд злополучного писца, заявив ему, что с прекращением занятий в конторе оканчивается срок его службы, и он получит немедленно расчет.</p>
   <p>Перед обедом нотариус появился в конторе, отдал краткие распоряжения и, проходя мимо Витгофа, положил на его конторку несколько завернутых в бумагу талеров.</p>
   <p>Писец только ниже наклонил голову над последним листом, — сердце у него разрывалось. С тех пор, как эта работа была у него отнята, он почувствовал себя выброшенным на улицу, перешедшим в разряд ненужных людей. Он сознавал, что ему нигде уже не получить работы, а между тем он должен был, во что́ бы то ни стало, достать ее; он снова должен с трясущимися коленями подниматься по лестницам и вымаливать ее. Может быть, ему посчастливится достать заработок у сострадательных людей, а до тех пор надо умолчать об отказе ему от места.</p>
   <p>Когда в урочный час остальные писцы поспешно разошлись, Витгоф еще раз оглядел комнату, где он проработал столько лет и двери которой запрутся для него навсегда. Несколько дней тому назад сидел он здесь на привычном месте, довольный — несмотря на тяжелую работу; он был счастлив и обеспечен — сравнительно с теперешним своим положением. Его безжалостно выгнали; остается лишь проститься со старым товарищем — с конторкою, за которою он просидел столько лет. И Витгоф прощался с нею, как с живым существом: он опустил на ее доску свою усталую голову, и крупные капли слез падали из его глаз на чернильные пятна и резьбу перочинным ножом — оставленные на ней целым поколением писцов. Он, шатаясь, спустился по лестнице.</p>
   <p>Тяжело расставаться с юной любовью, но еще тяжелее, еще горше расставаться с работой, которая дает средства к жизни и бывает неразрывно связана с самою жизнью. С этих пор для старого писца началось существование, полное унижений и разочарований. Самым тяжелым в нем была необходимость — скрывать от домашних истину и разыгрывать перед ними роль, бывшую свыше сил его. Как и ранее, он выходил из дому по утрам в определенное время, взяв с собою завтрак; на случай еслибы кто-нибудь вздумал последовать за ним, он шел сначала по направлению к конторе, но затем быстро сворачивал в сторону и отправлялся на новое свое занятие: приискивание места. Никакой квартал не казался ему слишком отдаленным, никакая лестница — черезчур высокою; где только мелькала возможность получить место — всюду он являлся со слабым лучом надежды в печальных глазах, но всюду ему отказывали по причине его лет и болезненного вида.</p>
   <p>Он молча кланялся и шел далее с опущенною головою, утомленный, забрызганный грязью, как прогнанная собака. В середине дня, когда другие люди обедали, он потихоньку съедал где-нибудь в углу принесенный с собою хлеб. Если же силы его были окончательно истощены, он отдыхал на скамье в городском саду, не смея вернуться домой раньше времени.</p>
   <p>Порою жена спрашивала его, что́ у них в конторе нового, не произошло ли каких-нибудь перемен в составе служащих? — и тогда он принимался усиленно кашлять или старался замять разговор. Будь г-жа Витгоф более наблюдательна, она приметила бы его неловкие старания уклониться от ответа, но, вечно озабоченная и расстроенная, она не обращала внимания на странность поведения мужа. Она очень тревожилась о своем старшем сыне, только-что отбывшем срок заключения. За простую вину, как и за тяжкое преступление, каковы бы ни были поводы к ним, наши прославленные законодатели придумали в мудрости своей лишь одно возмездие — тюрьму. Это универсальное средство против всех болезней послужило, однако, сыну Витгофа во вред: кроткий и послушный мальчик вернулся из заключения озлобленным, утратившим всякую жизнерадостность и способность к работе. Помимо этого, он свел в тюрьме нежелательные знакомства; он стал неаккуратно посещать школу и зачастую возвращался домой подпившим и с запахом табаку. Вскоре заболела изнурительной лихорадкою двенадцатилетняя девочка; приведенный священником врач прописал с видом, не предвещавшим ничего хорошего, рецепт, но лекарство, по весьма уважительным причинам, осталось незаказанным.</p>
   <p>Однажды вечером, после напрасного хождения по городу, Витгоф вернулся домой смертельно уставшим. В комнате было страшно холодно, так как на улице, с наступлением сумерек, осенний дождь сменился крупными водянистыми хлопьями снега, таявшими на мокрых крышах и асфальтовой мостовой.</p>
   <p>За отсутствием топлива, г-жа Витгоф выпросила у соседки керосинку, чтобы сварить на ней похлебку, и дети уселись вокруг стола, следя жадными глазами за дымящимся котелком. Мать собиралась нарезать хлеба, но его оказалось так мало, что каждому еле хватило по кусочку, хотя маленькая больная ничего не ела. Тут Витгоф вспомнил, что он от усталости не мог съесть своего хлеба; он вынул его из газеты и отломил всем по кусочку.</p>
   <p>— Кушайте, дети, — сказал он; — сегодня, по случаю добавочной работы, нам дали закусить в конторе.</p>
   <p>Старший сын грубо фыркнул, и когда мать сделала ему за это выговор, снова рассмеялся.</p>
   <p>— Отец втирает вам очки, — сказал он дерзко и насмешливо; — он совсем не был сегодня в конторе: я два раза видал его, утром — у складов, а под вечер — на скамье в парке. Я прошел совсем близко от него, но он даже не заметил меня. Что́, правду я говорю?</p>
   <p>Отец не мог обвинить мальчика во лжи; он кивнул головою, и краска стыда выступила на его исхудалых щеках. Мать заставила мальчика замолчать, но она поняла, охваченная смертельным ужасом, что муж скрыл от нее беду. После еды она выпроводила детей и с долгим печальным взором положила Витгофу руки на плечи. Он не был в состоянии дольше выдерживать свою роль и во всем сознался; до самого возвращения детей с улицы, они просидели в унылой темной комнате, склонив седеющие головы под гнетом общего несчастия.</p>
   <p>А нищета, подобно упорному, злому пауку, все теснее плела свою черную сеть, неотвратимо охватывавшую несчастную семью. Недоставало самого необходимого, а в спальне, на окнах которой утренний мороз разрисовывал нежные цветы, лежала то в жару, то в полу-бесчувственном состоянии маленькая больная, держа на руках сверток из лоскутьев, изображавший собою куклу. Маленькое создание, успевшее лишь заглянуть в жизнь, полную горя и нужды, с тем, чтобы вскоре совсем уйти из нее, таило в своем сердечке избыток любви и нежности, которому необходимо было на что-нибудь излиться. Воображение ее изукрасило сверток лоскутков, и ни одному ребенку богатых родителей не доставляла бо́льшего удовольствия самая дорогая кукла.</p>
   <p>Желая доставить какое-нибудь облегчение своей любимице, Витгоф удваивал усилия; порою он помогал перетаскивать материал на постройках, но, вследствие слабости сил, он никогда не мог долго работать. Особенно терзала его одна мысль: больная мучительно жаждала апельсинов и постоянно просила их; это было, конечно, во время бреда, так как в полном сознании она никогда не решилась бы высказать такого неслыханного, дерзновенного желания. Витгоф невыразимо страдал от невозможности исполнить это желание больного ребенка. Он осмелился зайти в магазин колониальных товаров, где фрукты лежали массами в бочонках, и попросил хозяина дать ему два-три залежавшихся и уже несколько попорченных плода для его больной девочки. Торговец, оглядев его изумленным взором, заставил его повторить просьбу, изложенную бедняком несколько сбивчиво и неясно; когда же смысл ее стал ему понятен, он воскликнул, что подобного бесстыдства ему никогда еще не случалось встречать! Люди просят, чтобы им подавали милостыню деликатесами! Во всяком случае изобретатель такой моды заслуживает быть вышвырнутым за дверь.</p>
   <p>Он схватил старика за плечи и вытолкнул его на улицу; хорошо еще, что по близости не оказалось полицейского. Подавленный стыдом, Витгоф быстро удалился и, дойдя до бульвара, почти упал на скамью. Он понял вдруг с ужасающей ясностью, что если не случится чуда, то в течение недели его семья должна неминуемо погибнуть. Дети так ослабели, что за последние дни они почти уже не встают с постели. Среди громадного города его охватил смертельный ужас полного одиночества; ему хотелось крикнуть, молить о помощи, но он побоялся, что его осмеют, пожалуй даже — арестуют. К чему такой вызов, если можно прибегнуть к немой мольбе? Правда, нищенствовать запрещено, но никто не запретит ему поставить рядом с собою шляпу, в которую проходящие мимо люди могут опустить несколько грошей.</p>
   <p>Многие проходили по бульвару, но никто не обратил внимания на неподвижно сидевшего человека; господин представительной наружности приостановился, пошарил-было у себя в пальто, но, не найдя мелочи в боковом кармане, счел слишком затруднительным доставать кошелек, и потому, пожав плечами, прошел далее. Прошли под руку двое молодых людей — из воспитанников привилегированных учебных заведений; несмотря на сравнительно ранний час, они были уже не совсем трезвы и громко разговаривали, часто употребляя прилагательные в превосходной степени, что составляет отличительное свойство юнцов. Один из них счел остроумным сбить тросточкою шляпу со скамьи и отшвырнуть ее в кусты, вслед за чем они со смехом удалились. Витгоф поднял свой старенький, пострадавший от удара тростью головной убор и снова положил его рядом с собою на скамью.</p>
   <p>Проходили часы; пошел холодный мелкий дождь, а Витгоф все сидел, сдвинув худые колени, продрогшие насквозь от сырости и холода. Его старый крашеный сюртук промок от дождя; на жилистой шее и возле худых кистей рук образовались лиловые подтёки. Его редкие волосы прилипли к вискам, а лицо, под гнетом физического страдания и нравственных мук, становилось все мрачнее, безнадежнее, отчаяннее.</p>
   <p>Молоденькая барышня, несшая на руке папку с нотами, а на плече дождевой зонтик, на фоне которого выделялось, как в рамке, ее свежее, миловидное лицо, быстро прошла мимо Витгофа, затем повернула и замедлила шаги, не решаясь предложить ему подаяние; ее пугало страдальческое выражение его лица. Наконец, она остановилась и вопросительно посмотрела на него.</p>
   <p>Это была премиленькая девочка с моцартовскою косою в чистосердечными синими глазами; старик робко и смиренно улыбнулся в ответ на ее взгляд, чтобы этим ободрить ее.</p>
   <p>Увидев эту улыбку, осветившую лицо дрожащего от холода человека, она расхрабрилась.</p>
   <p>— Вот, пожалуйста, возьмите, — заторопилась она, доставая из кармана кофточки мелочь, — к сожалению, у меня больше нет... Но, может быть, вы не откажетесь взять мой завтрак? Да? Вот это мило с вашей стороны; вы мне доставите этим большое удовольствие, — болтала она, доставая из папки довольно большой сверток. — Только вам не следует здесь дольше оставаться; мама говорит, что сырость очень вредна для здоровья, можно схватить насморк... Всего хорошего! Извините, я спешу на урок...</p>
   <p>Витгоф поднялся со скамьи и поспешно зашагал домой. В каждом добром деле заключается тайное благословение, разрешающее и умиротворяющее. Городской бульвар опустел под дождем; тело Витгофа промокло и окоченело, но он чувствовал, как в сердце у него затеплился остаток надежды, зажженный сострадательным взором синих глаз маленькой барышни.</p>
   <p>Он зашел во фруктовый магазин и купил для своей любимицы три чудных апельсина; затем быстро стал подниматься по лестнице, с усилием переводя дух.</p>
   <p>Холодная, неуютная комната была погружена в ранний сумрак осеннего вечера. Он не без страха переступил порог, боясь найти детей голодными в их постелях, быть может — уже умершими от истощения, с застывшими, заострившимися личиками. А может быть, для них нашлась в течение дня корка хлеба и теперь мать увела их куда-нибудь с собою?</p>
   <p>Комната была пуста; только больная девочка спала лихорадочным сном, прижимая к себе свою куклу и зарывшись головою в подушку. Отец не захотел тревожить ребенка и присел у холодной печки, вздрагивая от озноба, так как платья для смены у него не было. Через несколько времени вернулась жена с детьми; младшие плаксиво просили есть, и мать сердитым, безнадежным голосом крикнула им, чтобы они замолчали.</p>
   <p>Она почти не обратила внимания на мужа; ей казалось совершенно естественным, что он возвратился с пустыми руками. Под влиянием крайней нужды, бедная женщина начинала озлобляться; очевидно, она поработала через силу, так как, оттолкнув цеплявшихся за ее юбку детей, она, тяжело дыша, в изнеможении опустилась на постель.</p>
   <p>Тем временем Витгоф ощупью нашел жестяной подсвечник и зажег остававшийся в нем огарок; затем он позвал детей и выложил перед ними закуску, заключавшуюся в свертке.</p>
   <p>Проголодавшиеся дети шумно заработали челюстями, что привело в себя г-жу Витгоф; она приподнялась на локтях, встала и подошла к столу, вопросительно глядя на мужа.</p>
   <p>— Это милостыня, — объявил Витгоф с тихою, покорною улыбкой, — но ее подало мне милое дитя... Да благословит ее Бог! — Он подвинул один из кусков жене, и та с жадностью принялась есть. Даже больная приподнялась и молча смотрела на ужинавших; Витгоф поспешно встал и, подойдя со свечою в руках к постели больной, положил на жалкое одеяло круглые, золотистые апельсины, покатившиеся по нем как золотые шары.</p>
   <p>Девочка безмолвно глядела на желанное сокровище; затем она судорожно прижала к сердцу куклу и все ее худенькое тело затрепетало от радости.</p>
   <p>— Знаешь, Лиза, — проговорила она как в полусне, — теперь, после такой радости, мы с тобою можем и умереть...</p>
   <p>При этих словах ее бледное, грустное личико озарилось таким солнечным лучом невыразимого блаженства, что оно казалось просветленным. Мать опустилась на стул, закрыв лицо загрубевшими от работы руками; у Витгофа, терпеливо переносившего до сих пор каждое горе, каждое лишение — внутри словно что-то оборвалось. То, чего не могло сделать никакое страдание — сделала эта улыбка, мелькнувшая на исхудалом личике близкого к смерти ребенка. Порыв восторга, так безжалостно изобличившего их нищету, вспышка счастья, которым могут пользоваться другие, менее обделенные судьбою дети, — надломили его в самом основании, нанесли ему последний, смертельный удар. Он подавил слезы, расправил руки, как человек, намеревающийся поднять тяжесть, и встал на ноги; он покончил со всеми колебаниями, и с ним самим — все кончено.</p>
   <p>Его обступили дети, дуя на свои окоченевшие пальцы и прося его развести огонь; он сейчас же согласился, но велел им прежде лечь, обещая не пожалеть сегодня угля и так натопить печь, чтобы им не пришлось зябнуть ночью.</p>
   <p>Он сильным движением поднял старое ведро и вскоре вернулся, таща в нем угли; дети забились тем временем под рваныя одеяла и с любопытством следили за тем, как отец, растопив лучину, наложил сверх нея угольев. Вскоре в печке начало потрескивать; сквозь ея изломанную дверцу виднелось яркое пламя, отблеск котораго ложился полосами на потолок. Вспыхивавшие угли озаряли порою угол комнаты с детскими кроватями и лица укутанных в тряпье и тесно прижавшихся друг к другу ребятишек, наслаждавшихся видом пламени.</p>
   <p>Скоро теплота усыпила ихъ; только темные задумчивые глаза больной девочки долго и понятливо следили за перебегающими струйками огня, но наконец и они сомкнулись сном.</p>
   <p>Когда послышалось тихое, ровное дыхание заснувших детей, Витгоф придвинул к самой печке деревянную скамеечку и усадил жену рядом с собою.</p>
   <p>— Забудь на сегодня все заботы, — проговорил он ласково, — отогрейся... Видишь, как растопилась печка; в комнате стало уютнее, только ветер дует сквозь разбитое стекло...</p>
   <p>Он отыскал какое-то тряпье и тщательно заткнул отверстие в окне, также как и щель у порога, сквозь которую проходил воздух.</p>
   <p>Женщина боролась со сном и щурила глаза; он присел рядом с нею и обнял ее рукою.</p>
   <p>— Что это с тобой? — проговорила она: — ты ныньче так глядишь на меня, точно мы оба молоды, здоровы и счастливы, как в тот год, когда мы повенчались.</p>
   <p>Он не сразу отвечал, но подсыпал еще угольев в раскаленную до красна печь, втискивая туда связку лучин.</p>
   <p>— Да, хорошо тогда жилось, — ответил он, тихо прижимаясь щекою к ее щеке и наклоняясь к самому ее уху:—ты была красавицей, и влюбился я в тебя до погибели. А свадьбу нашу помнишь? Ты хотела отпраздновать ее в деревне, и хозяева все устроили честь-честью. Помнишь, в зале были развешаны гирлянды из зелени по стенам и над дверями... А по дороге в церковь была устроена арка из ветвей.</p>
   <p>— Да, чудесно было, — прошептала женщина и опустила с полусмущенною улыбкою свою усталую голову на плечо мужа, собираясь заснуть.</p>
   <p>— А помнишь, сколько времени сидели за ужином, говорили речи, пили за наше здоровье? — продолжал он, между тем как ею все более и более овладевала дремота. — А потом, покуда все другие играли в кегли, мы пошли с тобою в лес — мужем и женою, и ты так конфузилась и робела, точно я был чужой человек. Мы спустились к речке и сели на траве — плечом к плечу, как теперь...</p>
   <p>Голос его становился все глуше, дыхание женщины — все ровнее и тише. — Помнишь, солнце всходило над рекою, птицы заливались в кустах и все горело, как в огне...</p>
   <p>Комната тоже горела, как в огне. Из раскаленной, трещавшей печи струилась одуряющая, удушливая жара. Витгоф бесшумно протянул руку и — раз, два — плотно завернул клапан затвора...</p>
   <p>Он проснулся, пробужденный струею холодного воздуха; в висках у него стучало, — он задыхался. Жена, бывшая сильнее его — первая опомнилась от угара и растворила окно, в которое клубился удушливый пар от каменного угля; с улицы вливалась в комнату волна холодного воздуха. Тяжело дыша, жена с ужасом исподлобья глядела на него заплаканными глазами. Она указала ему резким повелительным движением на кровать; он повиновался и, дотащившись до нее, бессильно упал на соломенный тюфяк.</p>
   <p>Она, шатаясь, подошла к нему и, опустившись с ним рядом, отерла с его лба испарину, вызванную удушьем и головокружением.</p>
   <p>— Дети не должны умереть, слышишь?.. — шептала она, борясь с обмороком: — мы должны выдержать, должны заставить людей помочь нам. Все еще поправится. Мужайся, надейся на Бога... вдруг выиграем в лотерею или... или сама графиня после благотворительного бала... денег, много денег дают такие балы и... польза от них... большая, боль...</p>
   <p>Мысли ее спутались, но это было лишь на несколько мгновений. Несмотря на полное изнеможение, он уловил смысл ее слов.</p>
   <p>— Да, — повторил он, как бы утешая себя, — надо заставить людей помочь нам, надо заставить их... И дети должны жить; пусть из них выйдут хорошие, честные люди, и ты должна жить для детей, моя бедная, добрая жена...</p>
   <p>Но она еще не верила его словам, — с трудом стащила она на пол матрац и легла на него, между детскими кроватями и накалившейся печью, защищая их собственным телом.</p>
   <subtitle>———</subtitle>
   <p>Эта ночь сменилась холодным, сырым осенним днем. Над морем домов еще более сгустился туман, и люди суетливо двигались среди этой сырости, подгоняемые тяжелою борьбою за существование. На мосту, перекинутом чрез широкую, лениво струящуюся реку, движение было несколько меньше, чем на близлежащих улицах. В ту минуту, как сильный порыв ветра заколебал зонтики пешеходов и даже поднял легкую рябь на черной поверхности реки, какой-то прохожий, положив на перила моста записку, к которой был привязан камень, с трудом перелез через перила и, кинувшись вниз головою, исчез под водою. Некоторые из проходивших по мосту остановились и, махая зонтиками, принялись звать на помощь; другие кинулись к перилам, которые вскоре были облеплены темною массою народа на всем своем протяжении. Немедленно был сброшен спасательный круг, закачавшийся на воде: двое мужчин отвязали лодку от большой барки с овощами и принялись за поиски; но бросившийся в воду человек не показывался на ее поверхности.</p>
   <p>Только час спустя, с помощью багров, было втащено в лодку нечто темное, намокшее, похожее скорее на сверток старого платья, нежели на человеческое тело.</p>
   <p>Полицейский, заметивший еще вначале записку с привязанным к ней камнем, немедленно отправился с нею в ближайший полицейский участок, чтобы передать ее своему непосредственному начальству.</p>
   <p>На четвертушке простой бумаги было выведено несколько дрожащим, каллиграфическим почерком:</p>
   <p>„Дорогие сограждане, у меня много детей, и никто не дает мне работы, так как никто не верит, как плохо нам живется. Я рад был бы пожить еще, но я стар и слаб здоровьем. Потому я и бросаюсь в воду, чтобы вы убедились, как велика наша нужда. Сжальтесь над моею женою и детьми, помогите им и простите меня. — Витгоф“.</p>
   <p>У блюстителя порядка невольно вырвалось, тотчас же подавленное им, выражение сострадания.</p>
   <p>— Надеюсь, что никто не прочел этой записки? — сурово обратился он к полицейскому.</p>
   <p>И когда тот ответил отрицательно, он прибавил:</p>
   <p>— Записка останется здесь, и в протокол, конечно, не будет внесена. Узнай о ней кто-нибудь из газетчиков — вот был бы желанный материал для радикальных листков! На это не очень благосклонно посмотрели бы свыше, так как страна кишит недовольными и смутьянами, первая задача которых — отравлять жизнь вашему достойному всяких похвал правительству.</p>
   <p>Когда, окруженная детьми, г-жа Витгоф, с сухими глазами, стояла внизу лестницы, по которой носильщики с трудом протащили к выходу узкий гроб из еловых досок, до нее донесся с улицы смутный гул голосов. Выстроившись рядами, как войско, там стояли массы людей в самых разнообразных костюмах, но у каждого был в петлице красный бумажный цветок. Когда погребальное шествие тронулось, они, повинуясь команде, двинулись вслед за ним упорными, молчаливыми, плотно сомкнутыми рядами. По дороге толпа все увеличивалась, и молодой священник не без тревоги поглядывал на сборище, опасаясь последствий готовящейся демонстрации.</p>
   <p>Появление его на похоронах являлось актом гражданского мужества, так как старшие священники единогласно отказались дать последнее напутствие самоубийце. Молодому проповеднику весьма недвусмысленно дали понять, что он из принципа должен отказаться от всякого проявления самостоятельности. Но страх перед людьми не ввел его в заблуждение; совесть говорила ему, что он обязан совершить последнее дело любви по отношению к бедняку, нужду которого он знал и жизнь которого была отравлена горем, нищетою, унижениями всякого рода.</p>
   <p>Окружая черную, зияющую могилу, полуприкрытую досками, временно поддерживавшими гроб, теснилась возбужденная толпа, а позади видны были блестящие каски многочисленных полицейских.</p>
   <p>Священник, подняв глаза к небу, прочел перед теснившимися среди могил краткие слова вечной любви, между тем как бледный осенний луч солнца золотил разрыхленные комья влажной земли. Бросив три пригоршни земли на крышку гроба, он отошел.</p>
   <p>Тотчас же место его занял невысокий человек с бледным от волнения лицом и горящими глазами. Сделав движение рукою, державшей мягкую войлочную шляпу, он возвысил голос:</p>
   <p>— Братья! Сограждане! Единомышленники!..</p>
   <p>Ему не дали продолжать; двое полицейских кинулись к нему, обхватили его руками и стащили с возвышения; послышались крики, свистки, и полиция, окружив демонстрантов, погнала их к выходу. Среди могил произошла дикая свалка; отдельные группы пытались удержать позицию, но поток бегущих увлекал их за собою; внезапно распространился слух, что у ворот кладбища их ожидает большой конный отряд полицейских.</p>
   <p>Собравшиеся спешили разойтись, шумно очищая поле сражения. Среди замедливших был и священник, к которому, против его желания, присоединился полицейский офицер, заведывавший тем участком, в котором жил покойный Витгоф.</p>
   <p>Блюститель порядка высказал свое удовольствие по поводу полученного им своевременного извещения, благодаря которому властям во́-время удалось прекратить беспорядок. Он изумлялся духу возмущения, воцарившемуся среди массе, и не понимал, каким образом в лоне благоустроенного германского государства, обладающего превосходною военною силой, могла развиться партия, желавшая ниспровержения всяких основ? Он вскоре рассчитывает получить значительное повышение, а следовательно — возможность бороться с этим злом, и поэтому желал бы слышать из уст священника, кто виновен в том, что на гладкой поверхности общественного порядка появляются такие мутные пузыри?</p>
   <p>— Мне думается, что мы с вами разойдемся в воззрениях, — ответил кандидат; — мы стоим на скользкой поверхности: это говорит нам не только наша совесть, общая тревога и недовольство, но тоже обнаруживается и множеством признаков, невидных лишь слепому. Кто не чувствует неуверенности, неустойчивости всех отношений, взаимного озлобления и непонимания, уклонения от правил нравственности, недостатка честности и доверия в делах промышленности и торговли? Такое положение вещей создало среди молодежи целую группу людей, глумящихся над честью, уважением к женщине и старикам, отрекшихся от всяких идеалов; людей, признающих вместо рыцарей духа — рыцарей наживы. Стремление к легкой громадной наживе убило в гражданах дух чести; среди чиновного, даже среди военного сословия—она клонится к упадку. Наше поколение считает грех — шуткою, а искупление — бреднями. Когда свершилась воочию великая мечта объединения германского народа, мы думали, что все уже достигнуто, но мы слишком понадеялись на свои силы, слишком мало заботились о духовной стороне, и теперь нам грозит другая — быть может худшая — внутренняя опасность.</p>
   <p>— Каким же путем нам возможно было бы избежать ее? — спросил с резким смехом полицейский офицер. — Насколько я понимаю, вы предсказываете всякие ужасы. Где же, по вашему, путь спасения?</p>
   <p>— В возвращении к Богу истинной любви, — ответил священник серьезно. — Во время войны за освобождение германский народ приносил всякие жертвы: люди отдавали жизнь и имущество, богачи — свои уборы, бедная крестьянка — тонкое обручальное колечко; теперь мы должны пробудиться к самосознанию, начать борьбу со злом, живущим в нас самих, и побороть врага, худшего из всех, свившего себе гнездо в сердце каждого народа, судьбою которого он располагает по усмотрению, врага, зовущегося грехом! Государство достигло наибольшего в смысле внешнего благоустройства, в использовании сил служащих ему людей, в подавлении и урезывании всего самобытного; оно сильно и могущественно в применении наказания и опеки, но слишком слабо для того, чтобы защитить старцев, жен и детей, и обеспечить человеческое существование тем из своих граждан, которые уже не в силах работать. Покуда государство допускает умирать с голоду честного, работящего отца семейства — его устройство не может считаться совершенным. Пусть имущие помогут неимущим, пусть правящие пожертвуют устаревшими учреждениями, оскорбительными формами и привилегиями в угоду духу любви, долженствующему сгладить неравенство общественного положения среди людей. Любовь к ближнему, осуществленная на деле, сделает экономию по части применения полицейских и иных обуздательных мер; она же, эта деятельная любовь, обезоружит и ненавистных вам социал-демократов.</p>
   <p>— Вы заблуждаетесь, ваше преподобие, — ответил не без раздражения полицейский офицер: — палка на них нужна, палка — и ничего более! Честь имею кланяться.</p>
   <p>Он приложил руку к козырьку и зашагал далее. Толпа рассеялась; в поле мальчишки пускали своих змеев; вдали, за тонкою завесой осеннего тумана, слышался барабанный бой и сигналы горнистов; за нею лежали казармы, тюрьмы, дома, для умалишенных, кладбища. Далее, захватывая громадные, тесно застроенные квадратные пространства, распростерлись переполненные рабочие кварталы — приют злополучного пролетариата.</p>
   <p>Из облака дыма и тумана выступали высокие трубы, башни, масса крыш, сверкающие куполы, и оттуда несся несмолкаемый глухой гул, похожий на стон чудовища.</p>
   <p>Глаза священника покоились почти с нежностью на густом облаке, скрывавшем поприще, на котором он призван был потрудиться. Перед ним лежала арена тяжелой, великой борьбы за существование, и он, с минуту передохнув, бодро зашагал вперед...</p>
  </section>
 </body>
</FictionBook>
